Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ОГОРОДНИКОВ П.

ОЧЕРКИ ПЕРСИИ

XXXIII.

В «текье», на религиозных представлениях, и таинственная беседа с «баби».

Полакомившись в виноградниках экс-муштегида, мы направились отсюда, между простенькими сгруппированных в этой части города садов богатых обывателей, к «текье» или «текие», что буквально значит приют или подворье дервишей, хотя в этих местах религиозных представлений могут бесплатно помещаться, в свободное от них время, все проезжие бедняки.

В узенькой уличке с мелкою, неряшливо облицованною голышом канавкою проточной воды, нам повстречалась целая семья на спине одного катера: муж — впереди, за ним — жена, а сзади — охвативший ее ребенок... А вот, под тенью увешанного платьем и оружием одинокого деревца, на маленьком пустыре, патриархально расположилась, в ожидании оказии в Мешхед, семья богомольцев, не пожелавшая ни тратиться на караван-сарай, ни тесниться с прочими паломниками по аллее царь-реки; мужчины валялись в нижнем костюме на коврах, женщины в чадрах готовили плов или курили кальян, и тут же, понуря головы, стояли ослы и лошади их.

Прошли еще два-три переулка, и опять группа богомольцев, разместившаяся с своим скотом на площадке наиприличного из всех шести здешних «текье», представляющих руины! — Вообразите себе глухую стену плоскокрышей мазанки — по одну сторону улицы, и несколько повыше глиняный же домик с короткими, образующими площадку, крыльями или флигелями — по другую; середина-то этой сквозной площадки и служит сценою для мистерий и религиозных упражнений, а по сторонам ее усаживаются на голой земле зрители, не рискующие карабкаться по расшатавшимся лесенкам на предназначенные для них открытые, уже перегнившие галереи домика, по углам ко-торого едва держатся на тонких деревянных колонках балкончики под навесами, для более почетных посетителей.

Шахрудские убогие «текье» не имеют никаких наружных [279] украшений, если не считать за таковые грубо разрисованных желтою и красною краскою карнизов их; но в больших городах эти здания, вообще сооружаемые или на общественные пожертвования, или благочестивыми людьми, нередко обеспечивающими и содержание их землями и иными дарами, обносятся высокими стенами и украшаются шалями, коврами и т. под.

До текущего столетия, а по уверению других — лет 60 тому назад, «текье» исключительно служила местом «богоугодной» скорби по излюбленным имамам, особенно по Хюсейне, — скорби, выражаемой слушателями при чтении муллами печальных рассказов из их жизни рыданиями и, при славословии их, биением себя в грудь при возгласах: «О, Хюсейн! О, Хасан! О, Али (т. е. имени того, кого прославляют)! Эти религиозные упражнения, как бы дирижируемые особыми муллами — большими мастерами раздирающим душу голосом и неистовыми жестами извлекать у присутствующих изобильные слезы и усердное бичевание персей своих, — совершаются в определенных для того «текье» в течение первых десяти дней мухаррема, и с особенным возбуждением в десятый день, день трагической смерти имама Хюсейна в пустынях Кербела; затем, «текье» посещаются для плача и биения в грудь только в годины народных бедствий: голода, чумы и т. под., дабы тем умилостивить представительствующих за народ перед Аллахом имамов...

Таковое назначение имели «текье» — как уже упомянуто — до начала текущего столетия, но с тех пор и до сегодня в них происходят, помимо того, и даровые спектакли религиозного содержания, что далеко не по душе влиятельному духовенству, на этот раз бессильному воспретить их. Репертуар мистерий не обширен, и сюжетом для большей части пьес послужила гибель детей имама Али с их семействами в пустынях Кербела.

В Шахруде обязательно даются мистерии ежегодно почти в продолжение двух месяцев подряд: мухаррема и сафар, и они идут поочередно в определенных для того «текье», днем и вечером, если темным — то при факелах из напитанного нефтью тряпья. Подобного рода зрелища случаются и в другие дни, но только по найму актеров благочестивыми людьми.

«Текье» имеют администрацию по хозяйственной, пожалуй, и полицейской части, а именно: эконома и повара, ферраш-баши, феррашей и сторожа. Этот штат действует в своем полном составе только [280] в течение первых десяти дней мухаррема, когда в запущенных теперь комнатах «подворья дервишей» приготовляется стол для местной знати (в числе которой нередко бывает и губернатор), и служащие угощают их, едят сами и уделяют часть яств беднякам, предлагая в антрактах, или, вернее, длинных промежутках между представлениями, даровые кальяны и воду прочим посетителям. Обыкновенно же, дело обходится с одним-двумя, наблюдающими за благочинием почтеннейшей публики, феррашами или даже сторожем, обязанным подмести двор да прислужить актерам и более почтенным зрителям...

Сценическое искусство, конечно, не развито здесь, и постоянных трупп в текье нет; они составляются, по мере надобности, перед сезоном мистерий, из любителей, обыкновенно, грамотеев-ремесленников, наделенных широкою глоткою, вот и актеры! — Получая скудную плату за представления в мухаррем от администрации «текье», а в другое время от благочестивых нанимателей, они читают свои роли — чаще — по бумажкам, и, за неимением соответствующих костюмов, наряжаются в импровизированные из своих затрапезных, прибегая в чрезвычайных случаях к гардеробу армян и «хозяйна», особенно к серой шляпе и пальто последнего.

Более даровитые из них, умеющие извлекать изобильные слезы у слушателей, занимаются, помимо фигурирования на сцене, и «Рузе-ханы» в мечетях, т. е. чтением с четверга на пятницу разных драматических рассказов из жизни дорогих имамов.

По временам заглядывают в Шахруд и постоянные труппы странствующих актеров, специально занимающихся представлениями в текье, сцены которых — по крайней мере здесь — не декоратируются; оркестр составляет труба да турецкий барабан...

— Персы, вообще, не гоняются за историческою правдою, а на сцене и подавно, говорил «хозяйн». Однажды удалось мне побывать на мистерии. Разыгрывали «Иосифа прекрасного», причем почтенный Иаков тщательно вычесался перед зеркалом, а купившие Иосифа и впоследствии запродавшие его египтянам купцы щеголяли своими пистолетами, Затем шел «Изид» или «Иезид», сын халифа Маовии. Вступивши на престол халифов, он, сидя в костюме шахрудского купца на троне, принимал какого-то европейского посла в цилиндре с повязанным сбоку козырьком, в сердари и больших сапогах. После краткой аудиенции, повелитель правоверных поднес ему [281] рюмку водки и велел наставить самовар (конечно, тульской работы)... — «Хозяйн», хорошо? спрашивали меня после представления актеры. — «Хорошо-то хорошо, но зачем вы прицепили к шляпе с полями еще козырек»?» — «От солнца». — «Вечером то»!...

— «Хозяйн», ты умный человек: на все найдешь ответ, — с тобой спорить нельзя»...

Возвратившись домой в пятом часу пополудни, мы не успели раздеться, как является даровитейший из местных мулл-актеров в степенно надетой белой чалме, с открытым, не без выражения, полным лицом и заплаканными — от профессии рыдать и вызывать обильные слезы у других — глазами.

— Говорит — обратился ко мне товарищ с поздравительною улыбкою — что с сегодняшнего вечера начнутся мистерии по заказу благочестивых людей, в том числе и одного офицера, давшего обет, перед походом нынешнею весною в восставший Систан, заказать три представления, если только Аллах сохранит ему жизнь....

Т-и та т-и т-и т-и т-и-и-и... пронесся не в урочный час звук рожка из полицейского присутствия.

— Ну вот, обыватели уже сзываются в текье.

— Нас пустят?

— Сегодня нет, но завтра приготовят для нас место.

— А что пойдет?

— Если желаете, Изид.

— С Изидом вы уже познакомили меня... Нельзя ли что-нибудь поужаснее, а?

— Есть еще очень интересная пьеска о том, как один неверный король френги (т. е. европейский), увидавший в своем городе правоверных за исполнением религиозных обязанностей, велел заключить их в тюрьму .... Но ночью имамы и пророк освобождают неповинных узников, — приказав чертям перетаскать всех френги в ад.

— Очень, очень занимательно! — Сыграть? — спрашивал нас разгоревшийся актер.

— Сыграйте.

— Только каково то нам будет, когда наших френгов потащат в ад? улыбнулся мне товарищ... [282]

Снова послышался тот же полицейский рожок, нередко составляющий и весь наличный оркестр во время представлений.

Интересный актер ушел распинаться за имамов, а только что прибывший из Бастама полициймейстер сменил его.

— Передал наше приветствие губернатору? справился «хозяйн».

— Передал и рапортовал, что он (дарога кивнул в мою сторону) осматривает весь город: мечети, бани...

— Как русский губернатор вверенный ему край, улыбнулся тот. — Ну?..

— Шах-заде ответил: — «что ж, пусть смотрит»..

— А завтра мы отправимся с тобой в «текье» на представление, похлопал я по плечу его.

— Ну что ж, пойдем........Что желаешь видеть: «Изида» или «Страшный суд»?

— То и другое и третье.

— Хорошо. Что захочешь, то и сыграют...

__________________________________

На следующий день «хозяйн» что-то прихворнул, а трубач — вот уже с добрый час, начиная с четырех часов пополудни — трубит, трубит, точно пастух на петербургских улицах в весеннее утро, объявляя прохожим, вместо афиш, о предстоящем зрелище, и возбуждая во мне нетерпеливое любопытство.

— Пойдете? — заглянул я к нему с трубочкою в зубах.

— Не могу... С вами отправится армянин.... Да вот что; курить в «текье» не прилично, — могут обидеться...

— А кальяны?!

— Кальяны курят в антрактах, и то только в мухаррем. Разговаривать, озираться, вообще нарушать благоговейное настроениe во время мистерий — продолжал наставлять меня он — тоже более чем неприлично.

— Но...

— Если вас что сильно заинтересует, — спросите украдкой, а потом я вам все растолкую...

В 5 часов пришел арендатор, явился и лепечущий по-русски армянин, и мы, захватив с собою — на этот раз выскобленного и приодетого в нарядный архалук — Али-Акбера, отправились в [283] ближайшее, совершенно сходное с вышеописанным, «текье», расположенное по обе стороны торговой улички, так что соседние ремесленники могли слушать мистерию, не прекращая своих занятий.

Пробравшись по бревнам и кучам мусора, наполовину завалившим собою сквозной дворик «текье» и тем стеснившим сцену до четырех квадратных сажен, мы не без риска вскарабкались по крутизне, шатавшейся под нами, гнилой лесенки на почетное место, в виде маленького балкончика или галереи под навесом, с двумя «хозяйскими» стульями, для меня и армянина; беспокойный Али-Акбер стал у ног моих, арендатор — сбоку.

Я исподтишка оглянул зрителей и сцену, окруженную с трех сторон редкими группами с полтора десятка мальчишек. Направо от сцены, в некотором отдалении от этой живой ограды ее, восседал на переднем плане, под одиноким чинаром, погруженный в только что начавшуюся игру полициймейстер, который, поймав мой взгляд, слегка кивнул мне, и снова уперся в горланившего актера. Вблизи от него и рядом со стариком, с выдвинутою вперед, густо поросшею волосом, правою ногою, — помещался дервиш в остроконечной шапке из белых и зеленых лоскутков, заплатанном архалуке и в сандалиях, с продернутыми между пальцами голой ноги ремнями. За ними пестрела на бревнах и кучах глины масса зрителей, а левая сторона дворика сплошь синела окутанными женщинами, сидевшими на корточках, под наблюдением сумрачного ферраша «текье» с бритою бородою и внушительным хлыстом в руке. Прибывавшие женщины — все по одиночке, иные с грудными детьми — крадучись, протискивались в этой синей массе фигур, быстро опускались на землю и еще крепче закутывались, так что чуть виднелись в щели покрывал глаза, а воображение уже дополняло носы и безобразие их... Аристократки из местной плутократии смотрели с балкончиков, также с плоских крыш «текье», куда, впрочем, взобралось больше девушек — подросток и невест в синих и пестрых чадрах; одни сидели, ничего не видя, другие растянувшись, свесили оттуда головы, жадно следя за драмою с трагикомическим выполнением.

Судите сами.

Действие происходит в Дамаске, после гибельного для имама Хюсейна боя в пустынях Кербела с многочисленною ратью своего политического и религиозного соперника Изида.

Посреди открытой сцены, попросту чистого клочка дворика перед [284] невзрачной серой стеною одинокой мазанки, что против нас, стоит покрытый ветхою матepией низенький стол, представляющий трон (вероятно халифа), а к стенке ее приставлен высокий и узенький, в виде аналоя, тоже прикрытый какою-то ветошью, столик, с чем-то на подобие урны на нем; это — хлебная печь в воображаемой кухне дома начальника отдельного отряда Изидовых войск, Хули, которому было поручено доставить из под Кербела в Дамаск отрубленную голову Хюсейна вместе с плененным семейством его и семьями погибших там приверженцев его.

Вот и вся сцена, по которой, в настоящий момент, проходит подстегиваемая плеткой «текейным» феррашем рыдающая толпа этих плененных мужчин и женщин с детьми (тех же мужчин и мальчишек, но только неискусно окутанных в чадры). Когда несчастные, обойдя сцену, скрылись за серенькою мазанкою, оттуда фертом вышел препоясанный кривою саблей вышереченный Хули, с кинжалом и пистолетами за туго перетянутым в талии халата с отдернутыми назад полами — кушаком, в персидской барашковой шапке, красных штанах и больших сапогах; в одной руке держал он бумажку, роль — как шепнул мне украдкой армянин, в другой — длинный шест с воткнутою на нем рожицею из тряпья — головой Хюсейна, пронесенною им по Дамаску домой — как мне потом объяснили — скрытно от приверженцев злосчастного имама...___

В толпе зрительниц послышалось всхлипыванье, а суннит Хули снял рожицу с шеста и сунул ее в хлебную печь, т. е. под высокий столик (где уже спрятавшись сидел наш знакомый даровитейший актер). Входит единоверная жена его (суннитка), и тот открывает ей тайну (поминутно справляясь с бумажкой), прося скрыть ее от другой своей жены, шиитки..........Но когда они удалились, эта кафырка вошла по хозяйственной надобности в кухню, и, увидав исходящий из печи свет (которого, однако, мы не заметили), заглянула туда... .....голова!...

— Чья голова!? — в ужасе подбегает она к входившей на сцену суннитке.

— Тебе что за дело! мрачно отвечает та...

В этот момент является архангел Гавриил с Али и его женою Фатьмой, матерью Хюсейна; все они были с ролями в руках и в широчайших синих плащах, но лицо у архангела скрыто под зеленою, повязанною на голове жгутом, дамскою вуалью, [285] страдальческая физиономия Али открыта, а у закутанной Фатьмы торчал из-за платка клок бороды; она по дамски держала в руках белый носовой платочек, и вдруг — заплакала, горько заплакала, ища по сторонам запропастившуюся куда-то роль...

Видите ли: они пришли навестить голову имама, которая — по повелению Божию — и заговорила с ними таким надрывающим душу голосом, что те, отвечая ей тем же, ревмя ревели, и совершенно искренне! — Дети им вторили, женщины выли, захлебывались и в мерном всхлипывании их слышались болезненные вопли! Старики, открыто или закрыв руками и платками глаза, рыдали навзрыд; на лицах прочих зрителей разлита неподдельная скорбь, в глазах — горечь, вот-вот судорожно вырвется из груди их стон, и они истерически заплачут! — Нервы мои ходили ходуном... С грустью, упорно всматривались в меня некоторые: не проронит ли кяфыр слез по имаму? — Но я с неимоверными усилиями крепился, кусая себе губы, боясь даже взглянуть на сцену, чтобы не присоединиться к скорбному хору, и за то прочел потом в глазах правоверных упрек себе...

Между тем ферраш с холодным, апатичным лицом неустанно следил за благопристойностью; вот он подошел к зазывавшемуся в мою сторону мальчишке и толкнул его ногой в спину; призвал к порядку и того, что, плаксиво гримасничая, грызет что-то втихомолку; затем хлыстнул прутом одну-другую высунувших было нос из чадры любопытных женщин, которым — по словам арендатора — дозволяется здесь (как и в мечети) только плакать, ибо это богоугодно; попало и той, что несколько приподнялась с своего места.... И как боязливы эти, безропотно подчиняющиеся первому, поставленному над ними пруту, безмолвные рабыни. — Разве только смазливенькая из них отважится на момент показать свое личико, и — опять в скорлупу......... А раздирательная драма идет своим чередом.

Когда шиитке стало ясно как день, что говорящая голова — имама Хюсейна, муж явился к ней с мольбами скрыть страшную тайну.

— Если ты выдашь меня, говорил он слезливо, я погибну и наши дети останутся сиротами...

— Ты осиротил детей имама, укоризненно отвечала она. — Нет, нет тебе пощады!...

Сдержанное было на время возбуждение прорвалось с новою силой [286] и длилось с полчаса. Я намеревался уйти, на что арендатор, не отрываясь от сцены, дал понять мне, что оставлять «текье», не дослушав представления, равносильно оскорблению всех присутствующих. Но... на этот раз конца не последовало, по той простой причине, что с архангелом Гавриилом приключился лихорадочный пароксизм, а у палача, долженствовавшего к общему упоению казнить нечестивого Хули, вдруг живот схватило, заменить же их было некем; растроганная публика, воздев руки к небу и единогласно возопив сквозь слезы: «О, Боже!» — стала расходиться. Актер в роли Али все еще рыдал.... Мы поспешили домой.

— Теперь вы ознакомились с явлением, окончательно затмевающим ум и укрепляющим предрассудки у шиитов, — встретил меня «хозяйн».

— Что на руку муллам?

— Вот почему большая часть из них и мирится с мистериями... Вошедший знакомый актер, весь в поту, раскрасневшийся, с опухшими от слез глазами, перебил его:

— Мало наличных актеров; одни — заболели, другие на полевых работах... Поэтому завтра пойдет плохенькая пьеса, но после завтра устроим парадную, проговорил он, безуспешно отирая градом катившийся пот, и затем, пошептавшись о чем-то с «хозяйном», по просьбе, объяснил сущность только что виденной мною драмы с энтузиазмом, достойным проповедника..

— Зачем он приходил? спросил я товарища по уходе его.

— За маленьким пожертвованием в пользу актеров, так как собственно от них зависело впустить вас на представление или нет.....Прежде, продолжал он — обыватели просто возмутились бы вашим присутствием в «текье», но с тех пор, как удалось мне свести туда Морозова (из Москвы) и Адамова (из Шуши), и мы вкупе пролили изобильные слезы по имамам, следовательно, цель мистерий была достигнута и ислам торжествовал, они, по-видимому, примирились с присутствием кяфыров на своих мистериях.

— И сильно плакали вы?

— Ручьем!... Москвич, — так тот не выдержал; рыдая, тут же выругался по нашенски; проняли, говорит так, что даже у меня без удержу слезы льются... [287]

— Зачем он без меня пошел в «текье»? слукавил подоспевший к ужину полициймейстер, кивнув в мою сторону. — Едва не вышло беды!

— Из-за чего? удивился «хозяйн».

— Там сидела женщина без покрывала, он смотрел на нее, — народ заволновался...

— И не заметил даже! не менее его удивился я.

— Придирка за то, что вы не проронили слез, ну, что ж дальше?

— Я арестовал ее и отколотил.

— Он, ведь, одинаково обязан наблюдать как за чистотою улиц, так и нравов, даже за исполнением религиозных постановлений, комментировал «хозяйн».

— И исправлять виновниц кулаком?

— Случается.

— А мужья бьют жен?

— Как еще!.. Потом ко мне бегут: — дай лекарства; слегка побил жену по руке, — она распухла...

— Отчего ты выглядишь сегодня таким изнуренным? спросил я блюстителя чистоты, когда он прощался с нами.

— Может быть от вчерашней ошибки своей.

— Какой?

— Армяне прислали мне вечером 4 бутылки; в потьмах то не разобрал что, подумал — ром, и только что выпил залпом большой стакан, — так и рухнулся на пол... Переполошились, жены принесли подушки, уложили меня и рыдали, полагая, что я уже умер.

— Но ты очнулся.

— Хотя это был самый крепкий спирт!..

__________________________________

Спустя день, я в тот же час и в сообществе, тех же лиц отправился на парадный спектакль, устроенный уже не в «текье», а на чистом дворе знакомой читателю лучшей городской мечети хаджи мулла Мамед-Али.

У ворот ее торчал полициймейстер, который и провел нас к стоявшим на коврике у зимней школы двум стульям, на этот раз — во избежание общего соблазна — обращенных спинками к женщинам, плотною массой занявшим четверть двора с противоположной [288] летней мечети стороны, и хотя этих неподвижных фигур было до 400, степенно важный старец ферраш, в роли ревностнейшего евнуха, обходился без хлыста, ибо, по словам полициймейстера, сегодня мужья строго настрого приказали женам покрепче закутываться и отворачиваться от меня. С остальных трех сторон группировалась мужская половина населения, конечно, не без мальчуганов, над которыми наблюдал уже с прутом в руке ферраш помоложе, в башмаках на босу ногу; попало бы от него Али Акберу, вьюном вертевшемуся у ног моих, не поддаваясь увещаниям арендатора, если бы только он не находился под покровительством уруса!..

Между мужчинами выдавались на первом плане две убогие фигуры дервишей, одна в пестром, другая — в светло-гороховом остроконечном колпаке, негр — эконом губернатора и только что степенно вошедшие двое константинопольских турок с перевязанными жгутом красными платочками на головах. Подростки почтенных фамилий, оцепившие группами и по одиночке водоем, составляли живую ограду сцены, на которую нетерпеливо поглядывали с крыш мечетских зданий аристократки и свесившие свои желтые, больше паршивые ноги дети...

Но вот незакостюмированный актер прочел по бумажке, что «сцена представляет окрестности Кярбела и имам Хюсейн и брат его от другой матери, Аббас, с своими семьями, окружены во главе незначительной дружины сильным войском Изида». Затем скрылся, и началась драма (Первые два действия которой составляют — хронологически — начало вышеописанной).

Действие I.

Входит имам Хюсейн (наш знакомый актер), с глубокою печалью в лице, шалевым платком на голове и в широчайшем плаще; за ним следуют — тоже с растерзанным видом — Аббас, с старшим сыном имама Хюсейна Зейнал Обедином и сыном отравленного Имама Хасана (старшего брата Хюсейна) Абдуллом, жена имама Хюсейна, с двумя малютками, и еще какая то родственница их, тоже с детьми. Мужчины и женщины одеты одинаково с имамом, но у первых — головы, а у последних — лица окутаны в [289] простые платки; они стали вблизи от него; дети же, в затрапезных костюмах своих, разместились между подростками вокруг водоема. Является главнокомандующий войсками Изида, Шемр, в известном наряде Хули, и убеждает имама отказаться от притязаний на престол и признать Изида халифом.

— В противном случае — угрожает он — я прибегну к силе оружия, и тогда...

— Я погибну... Да, я должен мученически погибнуть, ибо еще до начала мира обязался перед Богом испить чашу страданий до дна, отвечает ему тот спавшим голосом, и, после краткой, полной скорби, паузы, продолжал: — «Кто же ты такой, чтобы после этого я послушался тебя и подчинился бы твоему халифу»!?

Взбешенный дипломатической неудачею, Шемр уходит с решимостью покончить дело железом, а имам, приблизившись с своим братом к семье, говорит: — «Я и Аббас будем убиты, вам же предстоит горькая участь пленных: будут водить вас с позором по улицам и подвергнут всевозможным пыткам»!...

— Да будет воля Божья над нами! — рыдают те. Согласным хором захныкали зрительницы, плачут и многие зрители, но мои нервы уже притупились....

Действие II.

Скрывшийся на минуту за мечетские ворота, имам возвращается на сцену, держа перед собою куклу с отбитым носом, длинною косичкою и в ситцевой сорочке. Рыдания женщин усиливаются...

Дело в том, что после свидания с Шемром в окрестностях Кербела имам Хюсейн, сознавая свое критическое положение, бежал с малочисленною дружиною в пустыню, но на десятый день (и именно 10-го мухаррема) был настигнут им, и вот теперь снова обло-жен вражьей силою (хотя на сцене все по прежнему).

Уже десятый день имам — без воды, и его шестимесячный сынок Aли-Аскер (та самая безносая кукла, на которую он не в силах взглянуть без слез) мучительно умирает, ибо в иссохшей от голода и жажды материнской груди нет ни капли молока... Тогда отец кладет его перед лагерь врагов, умоляя дать «столько воды, сколько нужно, чтобы напоить младенца и тем сохранить ему [290] жизнь».....Но в ответ пущенная стрела пронзила горло Али-Аскера...

С трупом возвратился имам в стан и начал бой....

По крайней мере так говорит история или предание устами актера, но воочию происходило, право, нечто интереснее, а именно: сцена опустела, остался один имам, долго рыдавший с таким напряжением, что жилы вздулись на висках и можно было опасаться за жизнь его, между тем как экстаз завывавших женщин доходил до воплей агонии всякий раз, как он показывал им безносую куклу.... Но вот загрохотал турецкий барабан, в обе стороны которого немилосердно дул палкою сидевший с полицейским горнистом у зимней мечети пожилой артист..

— Солдаты с музыкой идут на войну, шепнул мне армянин, хотя, в действительности, вместо них на сцену вошел почтенный ферраш и, приняв из рук имама безносую куклу, апатично сунул ему меч и круглый щит; затем явился Шемр, уже в шлеме, с мечем и щитом. Барабан смолк; полицейский ферраш затрубил в трубу, и под резкие звуки ее два воина — то тихо, то с наскоком — сходились и хлопали друг друга по щитам, согнув под ними головы, как бодающиеся козлы, между тем как привратник мечети и почтенный ферраш то подходят с участием к имаму, шепчутся и поправляют растрепавшийся на нем костюм, то с опущенными глазами отирают себе слезы...

Долго шло единоборство, пока наконец изнеможенный совершенно имам не оставил сцены, хотя, судя по прочитанной одним актером бумажке, он умер в этом кровавом бою уже упомянутою мною в беседе о святых местах трагическою смертью. Аббас с Абдуллом тоже убиты, многие обезглавлены, прочие приверженцы с семьями его взяты в неволю...

За имамом вышел и торжествующий суннит Шемр.

Антракт.

Привратник внес широчайший тюфяк и, приказав зрительницам раздвинуться, разостлал его между ними, а почтенный ферраш заботливо уложил на cиe, яко бы усеянное трупами поле битвы безносую куклу. [291]

Финал.

Входит унаследовавший имамство по смерти отца Зейнал-Обедин, заключенный в Дамаск вместе с прочими пленниками, которых на сцене однако не видно.

Является ангел в юбке и с прикрытым вуалью усатым лицом.

— Вот уже третий день, как тела имама Хюсейна и сподвижников его остаются непогребенными!? — сетует он.

— Я пойду предать земле тела святых мучеников; ты же прими человеческий образ и займи в моем отсутствии место имама, отвечает Зейнал-Обедин, переходя из тюрьмы, т. е. со сцены, на «поле брани», сиречь к постели, где уже стоял представлявший своею особою нескольких людей почтенный ферраш с двумя лопатами и разными погребальными принадлежностями.

— Что вы за люди? спрашивает он его.

— Мы из кочующего по близости отсюда племени «бени-асад», (потомки Асади), по вере — шииты, едва слышно отвечает, заикаясь, смущенный ферраш.

— Зачем же вы пришли сюда?

— Предать земле тела единоверцев наших... но, к несчастию, мы не знаем имен их.

— В этом я вам помогу.... И Зейнал-Обедин вынул из рукава бумажку и прочел список убитых, указывая поименно на трупы; затем, совершив соборно-погребальный намаз и похоронив их, возвратился в заточение....

Представление длилось с 5 до 7 ч., и в эти два часа рыданий мои нервы ни разу не дрогнули; интерес новизны потерян, а вместе с тем исчезла и охота бывать на этих траги-комедиях.

Публика стала расходиться. Обождав, пока не вышли все женщины, от которых я из деликатности отворачивался, мы протискивались шаг за шагом в запрудившей выход толпе, пока, наконец, щедро наделявшие подзатыльниками мальчишек ферраши не очистили нам путь.

На следующий день не преминул заглянуть к нам уже успевший побывать в Бастаме полициймейстер.

— Вчера благочестивые люди подали губернатору жалобу на него, процедил он, указывая «хозяйну» в мою сторону.[292]

— За что?

— За то, что он присутствовал на представлении в «текье» и мечети... Губернатор приказал передать ему, как можно деликатные, что это противно правилам нашей веры........ Даже в Тегеране не допускают иностранцев на представления в «текье»!..

— Вот вам и официальное запрещение — А все потому, что воздержались от слез по имамам!

— И — пишкеша не поднес...

По уходе полициймейстера, к «хозяйну» развязно вошел один из бывших на вчерашнем представлении константинопольских турок, с открытым, добродушно лукавым лицом и пачкою русских кредиток в кармане, прося разменять их на персидские деньги с ущербом для себя: по 3 крана за рубль.

Он презрительно отзывается о персах, знает несколько по-русски и — несмотря на свой турецкий костюм — показался мне подозрительным, тем более, что пробирается в Бухару прямо через туркменскую степь, что не страшит его!....

__________________________________

Город уже спал и Хюсейн был отпущен к жене, когда в условный час прокрался к нам тайный «баби», об имени которого умолчу. «Хозяйн», запер двери и поставив перед закадычным другом бутылку кишмишевки с любимым им абсентом, стал пытать себя и нас... Да, да — пытать, в качестве толмача преинтересных, но — к сожалению — крайне скудных по размеру рассказов гостя о преследуемой в Персии смертною казнью «религии Баби».

— «Баби» — это молодая Персия, и, пожалуй, не без светлой будущности, начал «хозяйн», усаживаясь поуютнее на наре у ног моих, и, закурив грошовую сигару, продолжал: — «сын богатого тавризского купца, Хаджи Сейид Мирза Али-Мамед, по окончании своего духовного образования в Кербела, отправился в Мекку, и тут-то, размышляя и скорбя в уединении о чудовищном отступлении мусульман от сущности религии Мухаммеда, о всесильном авторитете продажного духовенства, обхватывающего в своих тисках отечество его, находя недостатки даже в самом учении пророка, задумал основать «национальную персидскую религию», позаимствовав многое для нее из «христианского Евангелия», и, возвратившись в Шираз, стал проповедывать «новое учение», первоначально [293] направленное исключительно против духовенства, — борьба не легкая!..

Его схватили и заключили в пограничную с азиатской Турцией персидскую крепость «Чехрик», где он и содержался месяцев восемь, служа предметом поклонения последователей своих, стекавшихся даже из дальних стран принять благословление со скал от «великого ахунда»; отсюда вывезли его в 1848 г. в Тавриз и казнили тут, кажется, застрелив и бросив тело его на растерзание псам....

Конечно, мученическая кончина Хаджи Сейида мирзы Али-Мамеда послужила только к быстрому распространению новой секты, секты, прозванной прозелитами его: «Баб»,что по-арабски значит: «дверь», разумеется — к спасению, а читателю не безызвестно, какая доля ожидает в странах тирании и тьмы ищущих выхода к свету... Прислушиваясь к народной молве и рассказам очевидцев о попадавшихся в руки правительства последователях «Баби», невольно проникаешься благоговейным уважением к стойкости и героизму их: не умевшие даже объяснить сущности верований своих, и те открыто говорили: «да, я баби» и спокойно шли на казнь, предпочитая смерть постыдному отречению!

— Мучения — продолжал рассказчик — вынесенные главою тегеранских «баби», Сулейман-ханом, кажутся просто невероятными: на шею надели ему веревку, в обнаженную, исколотую штыками грудь воткнули зажженные сальные свечи и так водили его с музыкой впереди по базару!.. Ни единым звуком страдалец не обнаружил адских мучений; мало того, заметив догоревший огарок в своей груди, просил у продавцов заменить его новою свечою... И только когда заживо рассекли его надвое, вскрикнул. То был первый и последний его крик!..

В числе вожаков «баби» была также замечательно умная, отлично владевшая арабским языком, красавица Куррет-уль-Айн (свет очей). В начале пятидесятых годов она проезжала из Мешхеда через Шахруд, кажется, в Тегеран или Казвин — рассказчик не помнит — в сопровождении двухсот преданных ей единомышленников, изгнанных из Хорассана и направлявшихся в Мазандеран. Враги Куррет, видевшие ее прелестное, всегда свободное от чадры лицо, говорили, что то — любовники ее, но — по уверению «хозяйна» — это клевета уже потому, что, по учению «баби»: «хорошее дело [294] иметь одну жену, и только в крайности — две или три, точно также и женщине следует иметь одного мужа, и в крайности не более трех».

Положим, этот довод несколько наивен, но, ведь, будь то любовники, — они давно бы перерезались между собою, по крайней мере, на половину, а у самой Куррет не хватило бы ни энергии на борьбу, ни мужества устоять — сперва против увещаний отказаться от «вредного учения», затем угроз, за которыми — по распоряжению свыше — ее и удавили в саду....

Мученически погибли в Мазандеране и друзья ее... Но жизненной идеи не задушишь, и учение «баби» проникло во все слои общества, увлекая за собою бедняка и богача, власть и влиятельнейшее духовенство, без сомнения — тайно, ибо даже произнести слово «баби» в Персии опасно!..

«Баби» называют себя «Обществом любви», в смысле обязательной помощи бедным и, вообще, любви к человечеству. Пропагандируя свое учение, они говорят: «Имам Мехди уже пришел в лице основателя религии нашей, и коран должен уступить свое место нашему Биону, который послужит руководством для всего человечества»...

— «Хозяйн», ты — святой человек!.. Святой потому, что поступаешь согласно Биону, — перебил моего усердного толмача «закадычный друг» после второй рюмки с абсентом, и, вынув из кармана тонкую литографированную рукопись в четвертушку, подал ее мне не без торжественности. Это был Бион, т. е. — по определению «хозяйна» — заповеди или правила, недавно присланные в Шахруд нынешним главою «баби», неким «Баго», проживающим в Сан-Жан Д'Акре под покровительством турецкого правительства и проповедующим оттуда, что: «в нем, в Баго, обретается в настоящее время тот самый дух, что вдохновлял всех пророков, со включением Ииcyca и Мухаммеда, а посему руководить теперь верующими будет он, Баго»...

— Уступи, — обратился я к «закадычному другу», с намерением приобрести Бион, для публичной библиотеки.

— Трудно достать другой такой экземпляр, очень трудно...

— Он в голове у тебя, в сердце, — польстил я ему.

— Продать эту священную книгу — я не продам, но дарю тебе ее.. [295]

— И не останешься в накладе, обнадежил его на подарок «хозяйн»....

Заняться переводом Биона (Бион вместе с другими интересными моими вещами, застрял у одного восточного человека, и вот почему читатель остается без перевода текста его) теперь же — было немыслимо, и мне пришлось удовольствоваться следующею проведенною им легкою параллелью между учением «баби» и кораном:

1) «Баби» упоминают в молитвах только Бога, затем — основателя религии своей и нынешнего главу ее, Баго.

2) Молитвы их короче старо-мусульманских.

3) Считая человеческое семя поганым, старо мусульмане творят всякий раз после половых отправлений общее омовение, между тем как «баби», не считая его таковым, ограничиваются омовением только части тела и то для чистоплотности.

4) Последователям «баби» рекомендуется брать по одной жене и только в крайних случаях, как-то: бесплодия ее, болезни и т. под., разрешается, с согласия первой, взять еще двух, но не больше; иначе — считается развратом; уличенные же в прелюбодеянии штрафуются 200 руб. в пользу бедных и богаделен, а жены за нарушение супружеской верности получают развод и заключаются в тюрьму на определенный срок.

5) Чадра уничтожается, т. е. женщины могут ходить с открытым лицом.

6) В гражданских правах они уравнены с мужчинами.

7) «Баби» разрешается носить запрещенные кораном дорогие меха, золото, шелк и т. под. роскошь; разрешается слушать музыку и пение, пить вино и водку.... Ибо — как гласит Бион — «в миpe — все чисто», конечно, — и иноверцы, с которыми он даже обязывает их сближаться.

8) «Баби» рекомендуются общечеловеческие знания, а духовенству его запрещается вмешиваться в политику.

9) За некоторым исключением (в том числе и кормящих грудью женщин), все — с 19 до 40 летнего возраста — обязаны соблюдать пост в течение установленного месяца. И то облегчение, ибо у «баби» год делится на 19 месяцев, по 19 дней каждый; вообще, число 19 играет у них — по выражению рассказчика — мистическое значение, какое — не смог объяснить. [296]

10) Уличенных в воровстве на первый раз увещевают, затем — им слегка прижигают знак на лбу, т. е. клеймят, для посрамления, а за убийством следует «тюрьма любви»; смертной же казни вовсе не существует, даже ушей, пальцев и рук не рубят, вообще тела не уродуют, как то делается у мусульман.

и 11 ) Рабовладение воспрещено___

— Наша вера — совершеннейшая! — закончил «закадычный друг» беседу, длившуюся далеко за полночь.. Основатель нашей веры предлагал всем царям Европы принять ее!.

— Что же они ответили?

— Не знаю.... «Хозяйн», как думаешь, — примут?

— У христиан есть свои мудрецы, а ваша задача — восторжествовать над враждебным человечеству исламизмом.

— Придет время, и наша вера солнышком просияет над Ираном! — восторженно вскрикнул тот, горячо пожимая на прощанье нам руки..

— Чистейший тип современного персидского «баби»! — заметил «хозяйн», проводив его. — Из страха выдать свою тайну, он, по наружности, — ревнитель ислама, втихомолку же издевается над ним, пропагандируя «бабизм» едва ли не с большим успехом, чем сторонники доисторического учения знаменитого персидского философа XII века, Суфи, отвергающий всю внешнюю, обрядовую сторону корана, суфеизм, тоже сильно распространенный в Персии, особенно в области Керман, не смотря на противодействие духовенства, которое, однако ж, поддерживается сторонниками этого последнего учения в борьбе его с светскою властью.. [297]

__________________________________

XXXIV.

У Хаджи Абдул - Касыма.

Не успел я хорошенько протереть глаза, как уже принарядившийся «хозяйн» торопит меня, и куда же? — с визитом к хаджи Абдул-Касыму.

— Он только что присылал сказать, что ждет нас...

— В 5 часов утра с визитом!? Да это невыносимо! протестовал я.

— Не пойдете, — сильно обидится.

— На что?

— Да как же!? Абу-Талибу мы возвратили визит, а ему, его приятелю и сопернику по карману, — еще нет! Ведь и ему лестно протрезвонить в городе: «я, мол, был у него, а он у меня»...

— Пойдем попозже.

— Он ждет теперь...

Нечего делать! Хорошо еще, что здесь можно посещать особ в порыжелых сапогах и без галстука, а принимать их у себя в сорочке поверх нижних, а не то и вовсе без оных.

Минут через пять мы уже входили с маклером в калитку обнесенного высокою стеной жилья почтенного коммерсанта и, пройдя внутренний дворик с крошечным садиком, преимущественно с овощами, поднялись по дьявольски крутой, сложенной из булыжника на глине, лесенке на кирпичную площадку крыши дома, спереди и слева обнесенной низенькими кирпичными перильцами, а с двух остальных сторон замкнутою: справа залою, с тремя приподнятыми дверьми, составляющими переднюю стенку ее, и сзади глухою, серою стеною миниатюрной гостиной, с крошечною переднею сбоку.

На этой-то, устланной коврами площадке уже поджидали нас два «хозяйских стула», самовар на одном подносе, чайник и маленькие стаканы с позолотою по ободкам, на маленьких же подносиках, вместо блюдечек, — на другом, и сам длинный Хаджи-ага (Когда разговор идет об известном хаджи, то имя его, обыкновенно, заменяют словом ага (господин)), встретивший [298] гостей без малейшего проявления каких бы то ни было чувств, т. е. с полнейшею апатией. Но когда перед чаем его взрослый сын подавал нам на медной тарелочке кондитерские лепешки «халвя-гязь», он поднялся с места, тщательно вытер их руками и, измельчив на ладони молоточком, любезно предложил нам по кусочку, — очень вкусно. Затем последовал чай, а беседа все еще не вяжется; видно, не разговорчив хаджи... Но вот и тема.

— Как попала сюда эта древность? указал я на стоявший в углу сосуд с тлеющими угольями для кальянов, точно такой же бронзовый сосуд в виде глубокой миски на коротких лапках, с непонятными надписями по ободку, какой мне показывал мирза астра-бадской станции, Рафаил Езнаев. Тот был найден прибрежными ямудами в каком-то кургане; этот, по последовавшему на мой вопрос рассказу, персидскими солдатами — тоже в кургане, по названью Фазаньем (Туренг-тэпе), что, приблизительно, в 20 верстах от Астарабада. Приняв сосуд за золотой, сарбазы скрыли его вопреки еще недавно действовавшему тут закону, по которому все клады принадлежали шаху; но, убедившись, что то бронза, продали свою находку почтенному хаджи-аге за 4 крана.

Почтенный хаджи-ага уступил бы мне малоценную для него редкость, но, перевозка таких громоздких вещей не дешево обойдется!

После чаю он охотно согласился показать нам свою маленькую гостиную, служащую вместе с тем и спальнею для пpиeзжиx гостей. Глянцем блестят ее алебастровые стены, с десятком маленьких ниш, камином и резными, грубо заложенными досками, дверьми с отверстием вверху вместо окна (помимо входных дверей). Укра-шенные деревянною резьбою, ниши уставлены стеклянными блюдечками и стаканчиками английского изделия, большими стаканами на ножках, для шербета, чайниками, миниатюрными кофейными чашками, стеклянными сахарницами, множеством подносов и подносиков, с женскими головками и яркими букетами тарелками, чайными ложечками и пружинными подсвечниками с стеклянными колпаками русского производства. На устланном коврами полу стояло пять кальянов, с серебряными резервуарами местной работы и хрустальными — русского и английского изделия; тут же лежало шесть постельных свертков, с огромными цилиндрическими подушками, которые набиваются обыкновенно шерстью и затем стягиваются с обоих концов снурками. [299]

Если гостиная щеголяла изобилием посуды, то зала с своими мелкими нишами и окаймленным толстым войлоком превосходным хорассанским ковром — совершенно пустовала.

Под этим верхним жильем расположена женская половина, уже недоступная для обзора... И мы простились; почтенный хаджи-ага проводил нас за ворота своего жилья...

— Следовательно, заискивает в вас, заметил мне «хозяйн».

__________________________________

XXXV.

Персидская женщина.

Когда мы входили во двор к себе, рыжебородый исполин с потертою физиономией, в не менее потертой зеленой чалме и джуббе (Широчайший халат с длинными рукавами) на распашку, обнажавшей белую рубаху по колени и белые же широкиe шальвары его, отвешивал на весах индиго, довольствуясь вместо гирь кусками железа и камнями.

— Стар, больно стар этот афганский торговец индейским индиго, проговорил «хозяйн», а все еще удивляет шахрудцев своею скотскою страстностью. Только что приехал из Кандагара, немедленно «взял сига», т. е. вступил в кратковременный брак, неудержимо набросился и, вот, не прошло месяца как является ко мне с мольбою: «помоги, говорит, — деньги заплатил, а сил больше нет!.. Дай чего-нибудь». Конечно, помочь такому горю я не мог — дуется... Здесь ведь, продолжал он уже в комнате, смотрят на жен, будь то «агды» (постоянные) или «сига» (временные), как на вещь, и при-том с исключительным назначением самки, т. е. для удовлетворения своего полового аппетита; если спросить у перса об имуществе его, он ответит: — «Я владею домом, садом, пятью ослами и двумя женами».... Жениться же шииты считают священною обязанностью. [300]

— «Хозяйн», отчего ты не женишься? удивляются мне друзья. Это большой грех! Как же после тебя не останется потомства!? с участием покачивают они головами...

За исключением двух месяцев, мухаррема и сафар, свадьбы в Персии устраиваются во всякое время, и в особенности перед рамазаном, ибо, по уверению благочестивых людей, гаремные наслаждения в посту очень пользительны для тела и души.

Задумав женить сына, родитель самолично сватает ему невесту, не справляясь ни с желанием родного детища, ни с достоинствами будущей подруги его жизни; исключение бывает разве только для любимцев, и в таком случае в дом к намеченной невесте подсылаются доверенные женщины из родни — выведать о физических и душевных качествах ее, и если она удовлетворяет требованиям жениха, тогда отец его отправляется сватом к ее отцу, а получив coглacиe, условливается с ним о времени свадебных празднеств, начинающихся с «Маджлес-ширини» (собрания на сладости).

В этот день собираются у женихова отца родные и знакомые, в присутствии которых мулла читает составленный им же, на основании предварительного соглашения между родителями вступающих в брак, свадебный договор, так называемый «каболе», т. е. вознаграждение, выговоренное от будущего мужа в пользу жены на случай его смерти или развода с нею. Такое вознаграждение по шариату составляет как бы приданое, деньгами и вещами, вносимое отцом жениха или самим женихом за невесту, приданое, напоминающее калым и переходящее у вельмож за десятки тысяч томанов. Справившись у жениха о согласии его на каболе, сей акт отвозится к невесте для той же формальности, между тем как гости продолжают наслаждаться шербетом и прочими ширини (сладостями, лакомствами), а при прощании получают от хозяина дома по головке сахара — тоже ширини. Вот почему этот первый день свадебных празднеств и называется «Маджлес-ширини» или, просто, «ширини», после которого брак считается заключенным, и иными родителями уже допускается тайное свидание по ночам жениха с дотоле недоступною для взоров его невестою. Но духовенство не одобряет подобного нарушения шариата, обязывающего молодых предварительно сходить в баню (что, во всяком случае, торжественно исполняется сперва невестою, а на следующий день и женихом) и затем уже разделить брачное ложе.

Никто не может иметь более четырех агды, гласит шариат; [301] но таковая умеренность для правоверных вознаграждается издревле укоренившимся в Персии, как и многоженство, правом обзаводиться неограниченным числом наложниц или, по туземной терминологии, «брать сига», конечно, если, при охоте, есть на то средства.

Слово сига вообще означает всякий письменный договор при продаже ли, купле или иной сделке, засвидетельствованный муштегидом или ахундом, а посему безаппеляционно обязательный для обеих договаривающихся сторон; отсюда и произошло выражение «взять сига», другими словами — заключить «сига-номе», т. е. письменное условие на временное сожительство мужчины с женщиною за определенное вознаграждение последней, условие, в котором первый пишет так: «Отдаю страсть мою на служение твоей страсти» (следует имя женщины) на (такой-то срок) за (такую-то сумму); а вторая удостоверяет, что «на означенные условия согласна»: затем следуют печати новобрачных, а за безграмотностью их по две свидетельских печати с каждой стороны, как и в прочих документах. Муштегид или мулла скрепляет это обоюдное обязательство, и тем формальность заканчивается. Правда, по шариату не полагается никаких письменных актов для удостоверения в подобном браке, тем не менее «сига-номе» необходимо во избежание придирок со стороны светской власти; а придраться было бы удобно, конечно, не к тем, кто «берет сига» на месяц, пять и более, но к женщинам, у которых прекратились регулы естественным путем, т. е. к старухам, имеющим право «брать сига» на какой угодно срок, что очень сподручно, ну хоть бы шахрудским бурсакам.

— Затащут они к себе божью старушку, — говорит «хозяйн», и поочередно сигуются на законном основании.

Сигование особенно сильно распространено в священном граде Мешхеде, куда стекаются богомольцы — больше без жен, богомолки — без мужей; не укоренись здесь эта, освящаемая религиею проституция, — и доходы имама Риза на много бы уменьшились... Ибо теперь слабый пол мужественно переносит лишения в пустынях только в надежде на хороший заработок у цели путешествия, а тогда не из-за чего было бы рисковать. — «Сига» также в большом ходу в Тегеране и других многолюдных городах, в захолустьях — меньше...

По шариату, положение жены-сига, в смысле наложницы, далеко ниже сравнительно с женою-агды; так:

1) Каболе, или вознаграждение, ей не превышает мискаля золота [302] ли — как в Шахруде — оно колеблется между тремя и десятью томанами, которые она получает, смотря по условию, единовременно за краткий срок или помесячно, если он продолжителен.

2) Она не может требовать от мужа ни приличного костюма для себя, ни прислуги, даже при больших средствах его, между тем как «агды» имеет на то право.

3) Муж обязан разделить ложе с «агды» хоть одну ночь в четверо суток, с «сигой» — нет, и хоть раз в четыре месяца быть физиологически мужем относительно первой; относительно же последней — в шесть месяцев...

Конечно, шариат мог бы не вдаваться в такую наивную заботливость о правоверных, в этом отношении слишком безукоризненных, в чем убеждает дурная привычка их рассказывать друг другу с мельчайшими подробностями о своих гаремных подвигах, не стесняясь даже присутствием «хозяйна».

— Что ж тут дурного? — Ведь для этого и берется жена возражают шахрудцы с наивным удивлением на упрек «хозяйна» за их беззастенчивое разглашение секретов...

Далее: 4) По смерти мужа, «сига» ничего не получает из имущества его; так точно, по истечении срока сожительства с «сигой», муштегид или мулла опять прочитывает ей «сига-номе» — и затем она отпускается на все четыре стороны без всякого вознаграждения, а дети от нее, кажется, остаются у «агды»; в обоих случаях она может снова взять «сига» через сорок дней. В этом последнем отношении «жена-сига» пожалуй выигрывает перед «агды», которой дозволяется вступать в новый брак, после развода с мужем или его смерти, только по прошествии 4 месяцев и 10 дней, и то если она не в интересном положении, а иначе — по разрешении от бремени. С своей стороны, и муж может вновь обзавестись «сигой» или «агды» по истечении вышеозначенных сроков. Развод вполне зависит от него, но при этом «агды» выдается разводный акт, и если она была фактически женою, все, выговоренные в каболе, вещи и деньги; если же муж не лишал ее девственности, то только половину; то же самое и по смерти его; но тут «вдова агды» получает еще из оставшегося по нем имущества четвертую часть, если бездетна, и восьмую если есть дети, между которыми и делится остальное поровну, считая, однако же, двух дочерей за одного сына.

Забеременела «агды», забеременела и «сига», и обе навешивают [303] себе на грудь, под соски, по кусочку намагниченного железа (что в продаже найдется в известной форме подковок) и носят их от шайтана в течение всего интересного положения. Но вот Бог послал детей, — то-то радость для матери! — Теперь будет над кем сосредоточить любовь, нежность свою, будет, чем поразнообразить затворническую жизнь!.. Не менее счастлив и муж: ведь плодовитость считается у нынешних персов за благословение Божие, хотя у древних она служила только признаком мужской силы, и цари ежегодно посылали подарки тому, у кого было больше детей.... На седьмой день после родовв семье праздник: новорожденному нарекается имя. С утра собираются к счастливому отцу друзья и родные; их угощают шербетом, сластями, потом приносят ребенка, передают его в руки муллы или старшего члена семьи, и тот прочитывает ему в правое ухо азон, а в левое агоме (Тот же азон с некоторыми изменениями в начале и конце, читаемый муштегидом перед намазом); затем младенцу провозглашается имя, гостям подают завтрак или чай, кальяны, — и торжество кончается. На десятый день родильница отправляется с новорожденным в баню.

Кормит она его грудью до двухлетнего возраста, по крайней мере так в Шахруде; затем следует обряд обрезания, празднуемый большим пиром. на который иными затрачивается в больших городах значительные суммы: устраиваются фейерверки, приглашаются музыканты и певцы из своих же единоверцев, но ни в каком случае не из евреев и гебров, между которыми тоже найдутся уличные артисты, особенно в Тегеране.

Шариат советует совершать обрезание на третий день по рождении, но в Шахруде оно производится, обыкновенно, на четвертый, даже седьмой год, и только редко кем — на седьмой день. Эта операция совершается цирюльником без участия муллы так: вдавливая головку круглою палочкой, он одновременно натягивает чехол, или — по выражению «хозяйна» — крайнюю плоть, которая и захватывается в расчеп тонкой дощечки или хворостинки, а затем ровно обрезывается, после чего ранку обсыпают жженным хлопком или нитками, обвязывают ее, и через пять дней она уже заживает..

Древнее обыкновение: не показывать отцу ребенка до пятилетнего возраста (дабы тот не тужил сильно в случае смерти его), [304] теперь зачастую нарушается, особенно по деревням; это хорошо; но очень дурно то, что похвальный обычай «ормуздова народа» развивать физически детей и учить их говорить правду, вовсе не исполняется в мухаммеданской Персии...

— Единственно-доступное удовольствие для женщины — говорит мой собеседник, — это прогулка без мужского контроля по «местам благочестия», конечно, если таковые есть по близости города, а иначе — для нее не существует жизни вне гарема... Мужчины любят посещать сады, где пьют чай, лакомятся фруктами и беседой, но женам и тут быть не прилично!..

Не довольствуясь женами «агды» и «сига», персы предаются едва ли не всевозможным видам разврата, и особенно склонны к педераcmиu, хотя по шариату «прелюбодеи да будут побиты камнями»; но, ведь, по смыслу того же шариата: «если даже двое, вполне достойных доверия, свидетелей донесут на прелюбодея, то — лишаются на будущее время права свидетельства в каком бы то ни было деле», другими словами, — лишаются доверия перед судом на всю жизнь. Безобразнейшее противоречие! — Вследствие этого, никто и не пытается искоренять гнусный порок, наоборот, почти что все грязнут в нем. Мало того, более распущенные любят при этом заниматься и онанизмом...

__________________________________

XXXVI.

На «маджлес-ширини»; банный церемониал, и что затем следует.

На следующий день вечерком зашел к нам, по обыкновению, полициймейстер, за ним — арендатор; как-то к слову пришлось поблагодарить их за услуги, в качестве бессменных чичероне и проводников, на что последний ответил: — это моя обязанность (разумеется, нукерская).

— «Хозяйн»! улыбаясь процедил первый, раскуривая трубку, на днях я женю сына, — выпишу музыку, приглашу вас.. [305]

— А я уже устроил им приглашение на свадьбу к сыну хаджи Абдул-Касыма, не без самодовольствия перебил его арендатор и, обратившись к нам, добавил:—завтра он ждет вас на «ширини».

«Хозяйн» расчувствовался от такого необычайного внимания.

— Хотя шииты фанатичнее суннитов, отнесся он ко мне с подернувшимися влагою глазами, однако же вы до сих пор не встретили здесь и — ручаюсь — не встретите ни малейшей неприятности... Правда, мне доносили друзья, что некоторые называют нас в тихомолку кофэрами, но это... как бы выразиться... не в ожесточенно-фанатическом смысле..

— А в каком?

— В том же, например, в каком они отзывались, конечно, между собою, об умершем здесь, всеми любимом армянине: «Все-таки он был хорошая собака»...

— Час от часу не легче!

— По крайней мере более лестного для себя мы не найдем в глубине души благочестивого шиита...

В половине седьмого ч. утра, 19 июля, мы отправились все с тем же арендатором на званный «маджлес-ширини» к хаджи-аге, два-три месяца тому назад сосватавшему одному из своих взрослых сыновей невесту из ближайшей деревни, невесту, которую жених, по обыкновению, и в глаза не видал.

Когда мы поднялись на знакомую читателю площадку крыши, в большой зале уже чинно сидело полукругом, визави степенного хозяина, с полтора десятка почетных гостей, между которыми первенствовал известный шейх-уль-ислам с изнуренным лицом. Тут был и наш знакомый мулла Зейнал-Обедин, все еще с лишаями под бумажными перчатками, и профессор мулла пиш-намаз Хюсейн, два взрослых семинариста и профессор мулла пиш-намаз Ага-Кучек, мулла Рахим, наш знакомый док-тор и пр. Все в белоснежных чалмах, за исключением тошно-выглядывавшего любителя шляться по гостям, экс-наиба в мерлушковой шапке, одного хаджи из плутократии — в коричневой чалме, да самого, подошедшего к нам с обычною апатиею, длинноногого хозяина дома — в цветной. Не подавая ему рук, дабы тем не скомпрометировать благочестия его в присутствии почтенного собрания, мы ограничились утонченными пожеланиями всевозможных благ обитателям дома сего и, после взаимного приветствия, были [306] приглашены им в крошечную переднюю гостиной, на этот раз устланную дырявым ковром.

— Хаджи-aгa говорит, поторопился успокоить меня заметно сконфуженный «хозяйн», что пригласил нас отдельно от прочих, как почетнейших гостей...

— Почетнейшие-то вон где сидят, а не в лакейской!... Конечно, и то великая честь, но... не выйти ли нам на площадку?

— Невежливо.

— Но отсюда ничего не видно...

Я вышел и сел на перильца площадки; тот за мною, с опущенными долу глазами, и сидевшему спиною к нам благочестивому хаджи-аге не оставалось ничего более, как послать за своими запасными коврами и «хозяйскими» стульями для нас, а более почетным знакомым «хозяина» заняться с ним приветствиями с своих отдаленных мест. Мало по малу и прочие, важно хранившие дотоле молчаниe, заговорили, но как-то робко, точно не доверяя ни себе, ни другим, между тем как двое взрослых сыновей хаджи-аги с арендатором и еще каким-то субъектом возились в роли слуг тут же, на площадке, кто с чем: одни приготовляли для нас в мисочках тех же чайных полоскательницах сахарную воду со льдом, которую мы и пили по туземному обыкновению прямо с краев, обходясь без стаканов; другие набивали табаком и раскуривали угольями все пять кальянов, и затем — разом подавали их гостям, перед которыми уже красовались на огромных блюдах и круглых подносах три вместительные, в роде суповых, миски шербету, с плавающими, в каждой по одной, большими самшитовыми ложками с глубокими челноками и разными ручками, которыми гости и хлебали прохладительный напиток поочередно...

Вошел наиболее влиятельный между своими армянин, уселся вблизи нас на пол, откуда и послал приветствие продолжавшему безмолвно сидеть спиною к нам хозяину дома, на этот раз даже не привставшему и только на момент снисходительно повернувшему голову к гостю, вслед за которым явилось двое ребятишек: девятилетний, в затрапезном костюме, стал у серой стенки, угрюмо хлопая глазами, точно собираясь всплакнуть; другой, осьмилетний, видно любимец отцовский, с густо насурмленными заботливою мамашею бровями дугою, двумя, повисшими из-под вышитой шелками шапочки, прямыми прядями черных волос за ушами, в коротеньком, опоясанном белым [307] кушаком, шелковом коба лилового цвета, белых коротких же шальварах и башмачках на босу ногу, празднично улыбался на все стороны, не зная куда девать свои рученки с темно-оранжевыми ногтями. Гости льстили родительскому чувству, и хаджи-ага сиял, любуясь нарядным сынишкой... Но вот степенный говор смолк. Шейх-уль-ислам вынул из кармана составленный им для новобрачных каболе и, тихо переговорив с хаджи-агой, не вставая с места, прочел вслух: «Если муж (такой-то) разведется с женою (такою-то), то должен уплатить ей:

1) шестьдесят moмaнов деньгами, из коих тридцать обязывается ему отец (хаджи Абдул-Касым) дать для передачи ей немедленно после свадьбы;

2) пять мискалей (88 персид. мискалей составляют русский фунт) золота;

3) один фарш (Подстилка на одну комнату, состоящая из большого хорассанского ковра с окаймляющими его узенькими толстыми войлоками, заменяемыми у знати персидскими же коврами)

4) пять батманов медной посуды. Остальные 30 томанов уплачиваются ей после развода с мужем или «его смерти».

По прочтении каболе, шейх-уль-ислам скрепил его своею именною печатью (как известно, заменяющею в Персии подпись), что сделали и некоторые гости в качестве свидетелей; затем перед почтенное собрание предстал двадцатилетний жених в обыкновенном скромном костюме и рыжею щетинкою только что остриженных волос на распутно-одутловатом лице; ни с кем, кроме нас, не поздоровавшись, он застенчиво пробормотал что-то на мое пожелание счастья и, точно с повинною головой, стал у серой стенки гостиной. Ему прочли кабале.

— Согласен на эти условия? спросил его один мулла.

— Бэли (да).

— Уполномочиваешь ли ты меня высказать их за тебя перед невестою и утвердить каболе?

— Бэли, покорно отвечал тот с миною, как бы готовясь стошнить, и после этого, так называемого, признания жениха, в сильном смущении поспешно скрылся...

Спустя минуту, вошел европеец, тоже с преступным видом и, не дерзая глядеть в сторону яко бы не замечавших появления его благочестивых чалмоносцев, изподлобья поздоровался с площадки [308] с одним только доктором, наклоняя голову прямо и направо, а затем уже, с обычною своею пакостною улыбкою приязни, — и с «хозяйном»...

— Как попал сюда, еретик? удивлялся я, не зная, что он блудный сын этого самого почтенного хаджи Абдул-Касыма.

— На днях отец примирился с ним, без сомнения, наружно, и то только потому, что он вхож к губернатору, но в душе питает к нему сильный разлад, ибо сынок беспощадно поносит папашу и не соглашается на требование его развестись с женою, вследствие легкого поведения сестры ее, говоря: «Когда моя душа потребует развода, разведусь, иначе нет; а ты, отец, волен принимать меня или нет»....

Опять подали кальяны, по обыкновению, наипочетнейшим; те ехидно предлагают их, из утонченной вежливости, менее почетным, но эти последние, конечно, скромно откланиваются, так как принять таковое предложение преждевременно, т. е. пока наипочетнейшие самодовольно не затянутся по несколько раз, было бы верхом невежества! — За кальянами внесли на большом подносе столько миниатюрных головок ездского сахару, сколько было гостей в зале, и каждый из них получил от хозяина дома по штучке...

— А нам? — шепнул я товарищу.

— Хаджи-ага предупредил меня, что мы с губернаторскими чиновниками, которых он ждет к себе, получим по большой голове, но после...

— Почему ж не теперь?

— Неудобно... Чалмоносцы смертельно обидятся таким предпочтением...

— Разумеется, это такая же дипломатическая увертка, как и приглашение нас в переднюю?

Товарищ скромно потупил глаза...

Наконец подали последние кальяны, и гости, выкурив их, стали выходить гуськом, с пишкешами под мышкою, одни слегка раскланиваясь с нами, другие поднося руку к чалме, как бы отдавая нам честь по военному, причем, перед самою лестницею, второй по порядку чалмоносец иезуитски заспорил с третьим, а этот с четвертым, уступая из утонченной вежливости друг другу дорогу.

Главная часть первого акта свадебной трагикомедии кончена, и мы [309] собирались тоже уйти, как к «хозяйну» подходит с некоею таинственностью хаджи-ага и шепчет что-то.

— Просит обождать .. Эти господа нарочно остались, чтобы запросто побеседовать с нами, обратился тот ко мне, указывая на муллу Зейнал-Обедина, с сухощавым сыном семинаристом, муллу Ага-Кучек и трупоподобного экс-наиба, пригласившего нас вялым движением руки присоединиться к ним.

— Ну, как поживаешь? спросил я его, усаживаясь на перенесенный с площадки в зал стул.

— Б-е-е-е скверно... Сегодня вышел у меня изо рта после тошноты большой глист... Б-е-е... замотал он головою и уныло смолк...

На сцену снова появился шербет, за ним чай, который разливал один из взрослых сыновей хаджи-аги; на чайнике и под приборами красовались подстилки из алого бархата, с золотой бахромою.. Экс-наиб вытащил из кармана померанец и, прошептав что-то, подал его семинаристу; тот разрезал сей мыльно-кислый плод пополам и, тщательно выжав из него сок в стакан ему принялся выскабливать перочинным ножиком остатки мякоти, лакомясь ею с видом знатока, между тем как папаша его вынул деревянную трубку с высокою головкой и коротенькою шейкою с остатками медных украшений, набил ее из ситцевого кошеля смахивающим на махорку табаком и также не без наслаждения стал покуривать прямо из шейки (ибо чубучка вовсе не было), что, конечно, неудобно, хотя угощенный ею старик Ага-Кучек и расхваливал «приятность курить из трубки»...

— Особенно, когда табак, как и всякий кальянный табак, в трубке поминутно гаснет! улыбнулся я «хозяйну», предлагая Зейнал-Обедину своего бакинского, по 60 к. за фунт.

— Какой аромат! — Какой аромат! — неподдельно восхищался тот, с приторною улыбкой, и затем, на мое замечание, что мне не приходилось еще встречать туземца с трубкою, очень обстоятельно рассказал историю своей. Видите ли, он был недавно приглашен одним ханом из под Казвина говорить проповеди по соседним селам; хан — турок, привыкший покуривать трубочку, приучил к ней и гостя проповедника, которому и подарил на прощанье ту самую отличную трубку, что мы видели у него на дому, но он, Зейнал-Обедин, бережет ее, а про всякий день купил себе там же в Казвине вот эту простенькую дорожную. [310]

Этим рассказом и закончилась наша беседа запросто. Чалмоносцы ушли; хаджи-ага и экс-наиб, в ожидании запоздавших гостей из Бастама, хлопали глазами, а «хозяйн» повествовал о конце первого акта свадебной процедуры, по временам справляясь о деталях у них.

— Теперь, говорил он, внизу идут большие хлопоты: вся женская половина отправляется, в сопровождении европейца, с известным вам каболе к отцу невесты, у которого также соберутся на «ширини» друзья и родные.

По прибытии поезда на место, поверенный ахунд с невестиной стороны возьмет это каболе и прочтет его сперва почтенному собранию, затем невесте, скрытой от взоров присутствующих за занавесью дверей своей комнатки, и спросит ее: «Согласна ли ты на эти условия»? — Если та ответит: «да», — хорошо, а «нет» — брак не состоится.

Но разве персидская девушка осмелится воспользоваться предоставленным ей по шариату правом отказать избранному для нее отцом жениху, если имеет на то основательные причины? — Почти что никогда; иначе родня заест ее, в гроб загонит! Следовательно, в ответ слышится: «бэли».

— Уполномочиваешь ли ты меня утвердить это каболе и заключить брачный союз? продолжает ахунд.

— Бэли, отвечает она и уходит, а он обращается к поверенному жениха с таковою рацеею: «По уполномочию от.... (следует имя невесты), я отдаюсь в жены тебе, становлюсь товарищем твоего ложа (Дословный перевод «хозяйна») за.... '(следует выговоренное в каболе вознаграждение),.на что тот отвечает: «По уполномочию от... (следует имя жениха), я утверждаю это моим согласием». Этим, так называемым «Сига-агд», — договором — и заключается брачный союз.

— А завтра — добавил рассказчик — молодая сходит в деревне у себя в баню, и затем прибудет сюда с подобающим карманным обстоятельствам хаджи-аги триумфом, на котором быть может, с помощью моих друзей, удастся и вам побывать....

Становилось невыносимо жарко и я простился; проводивший меня до ворот караван-сарая арендатор поспешил назад к «хозяйну», у хаджи-аги оставшемуся с целью переговорить с губернскою саранчею на счет маклера, с которого все еще норовила она сорвать по крайней [311] мере 25 томанов, на том, мол, основании, что тот, вероятно, зарабатывает маклерством не мало денег... Он вернулся домой только к чаю.

— Без «ширини»?! подшутил я.

— При прощании, хаджи-ага предложил было тайком арендатору захватить для нас по пятифунтовой головке транзитного сахару, но тут же сидели губернаторские чиновники, получившие всего по двухфунтовой — ездского.... Да вот и он! — указал «хозяйн» на вошедшего с пишкешами для нас арендатора.

— Отдаривать придется?

— Конечно.... после свадьбы. Однажды я послал бывшему губернатору курицу с петухом, так тот отдарил моего нукера тремя томанами?!

Намек, далеко не соответствующий моим экономическим соображениям!...

__________________________________

В десятом часу вечера, когда мы сидели за ужином, пронесся из темной ночи оглушительный гвалт. и смолк; затем — опять и опять... Это свадьба какого-то бедняка, и именно второй акт ее: церемониальное шecmвиe невесты в баню.

Вышли на крышу, к чинару. Небо звездное; вблизи темнелась баня, в которую только что вошла новобрачная с подругами и родственницами своими; сопровождавшая же ее с гамом мужская половина родных, знакомых и просто охотников поглазеть, пошуметь, особенно мальчишек, — толпилась в своих затрапезных архалуках и войлочных шапках на площадке, перед банею, в ожидании выхода ее. Один мальчуган держал ярко горевший факел (На длинный шест насажен сквозной шар из трех и более перекрещивающихся железных кругов, с напитанным нефтью тряпьем внутри), перед пламенем которого замирал слабо мерцавший свет трех-четырех исполинских фонарей в руках взрослых; у длинного парня виднелись бубны.

— Даю на праздник в распоряжение невесты пять тысяч томанов! — гаркнул кто-то вдруг.

— Разумеется, на словах, улыбнулся «хозяйн» на щедрость бедняка. [312]

— Отдать их трубачам! в ответ заорала толпа; особенно неистово голосили дети. Опять все стихло.

— Даю на праздник в распоряжение невесты десять тысяч томанов! — раздался минут через пять тот же голос.

— Дарим их плясунам! — огласила воздух сотня глоток, и за факелоносцем медленно двинулись фонари в левый переулок. Вслед затем из бани показалась невеста в белом покрывале, с шестью женщинами в синих чадрах, и тихо-тихо, точно приговоренная к смерти, последовала за ними к дому жениха, в сопровождении ликующей толпы, с перерывами выкрикивавшей, при ударах в бубны, солидные цифры фантастических пишкешев на праздник ей, — этот общий праздник, по крайней мере, для жаждущих вдосталь нашуметься...

— Что ж дальше последует?— поинтересовался я, возвращаясь докончить прерванный ужин.

— Дальше — невеста остановится вблизи жилья суженого, отец которого, брат или кто-либо другой из его родственников приблизится к ней, возьмет ее за плечи и, слегка подталкивая, скажет: «Идите в сад, который дарится вам». — Та подвинется вперед на несколько шагов, и снова остановится. — «Идите в сад: там две (три, четыре или сколько вздумается сболтнуть) тысячи томанов, которые дарятся вам», — продолжает он подталкивать невесту, услаждая слух ее несбыточно пышными обещаниями. Затем, перед самым домом, ее встретит суженый с двумя горящими свечами и, вручивши одну ей, возьмет ее за руки и введет в свою спальню, т. е. на женскую половину; тут-то, наедине, она впервые сбросит покрывало перед ним, он будет любоваться ею, ласкать... но и только. Через час-другой их разъединят, а на следующий вечер, по возвращении его из бани, — задастся семейная пирушка, попросту — скучный ужин, на который сходятся обе вновь породнившиеся семьи, и молодых сажают рядом; на богатой свадьбе — перед невестою режут барана от глазу, и во всяком случае перед обоими пляшет кто-нибудь из родни; затем, отец невесты вкладывает ее руку в руку жениха, и молодая чета вводится в спальню, где и оставляется наедине, а у запертых за нею дверей садится по родственнице с обеих сторон, в ожидании совершения супружеского акта, по окончании которого они и заходят в спальню, [313] для освидетельствования.... Если молодая окажется девственницей свадьба состоялась, нет кабале уничтожается! Впрочем, в этом отношении у богатых и знати — все крыто и шито...

__________________________________

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Персии. СПб. 1878

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.