|
ОГОРОДНИКОВ П.НА ПУТИ В ПЕРСИЮИ ПРИКАСПИЙСКИЕ ПРОВИНЦИИ ЕЕVIII. НА ГЯЗСКОМ БЕРЕГУ И В ЛЕСУ. (В начале изданных редакциею "Всемирный Путешественник'" моих очерков Персии помещено только извлечение из напечатан. в «Вестнике Европы» статьи "По Персии", статьи являющейся тут в двух последних главах, без пропусков, и даже несколько дополненною. П. О.) Сегодня (24 июня) я проснулся в 5 часов. Море шумит, в воздухе приятная свежесть от ночного дождя. Доктор зевает, протирает глаза—не хочется вставать, а нужно: обещал проводит меня до гязской фактории. В условный час отправляемся к Ж-ву — спит. — «Оперсиянился», пожал X. плечами на мое неудовольствие за такую бесцеремонную неаккуратность. — Половина осьмого. барказ ждет, говорим из зало Ж—ву, разбуженному казаком. — Половина осьмого значит половина двенадцатого, отвечает тот из спальни. — Мы, конечно, не могли доискаться смысла в этом мудром изречении восточных людей. свидетельствующем о их нравственной несостоятельности. — Да, окончательно «оперсиянился», жолчно проговорил N.: — если перс скажет, что сделает то или другое в половине осьмого, это, действительно, значит — исполнить не ранее половины двенадцатого, так как он не понимает требований совести, чести быть рабом своего слова. Не дождавшись его — отправились одни на барказ, где уже [248] поджидал нас Рафаил в фантастическом полуперсидском костюме. — Когда я езжу — как бы оправдывался он, поправляя сбоку револьвер — по делам в Персию, всегда надеваю этот костюм; в Астерабаде — ношу парадный, подаренный мне тамошним губернатором. Наконец в 9 часов явился и плотный Ж. с коренастым казаком, и барказ двинулся по астерабадскому заливу через «перевал», — так называется 12-ти верстный пролив, отделяющий остров от персидского берега Гязь; этот переезд совершается пароходом в 1 час 20 минут, паровым барказом в два часа, весельным ботом и барказом, смотря по силе и направлению ветра, в более продолжительное время. Офицеры и команда «постового парохода» или «брандвахты», мимо которой мы проезжаем, с любопытством высыпали на палубу; этот пароход охраняет факторию от морских разбоев тюркмен, следит за порядком на рейде и, вместе с тем, по сигнальному флагу оттуда, высылает на берег весельный барказ или шлюпку для перевозки людей, имеющих надобность до станции, которая, в свою очередь, по выстрелу с брандвахты высылает туда же (на Гязь), паровой барказ для перевозки консула или его секретаря.... Капитан торопится закускою; я, развернув карту Персии. беседую с Рафаилом, Ж. смотрит угрюмо: ему особенно не нравится, что я отказался от конвойных и еду в обществе тюркменина... но на душе у меня настоящий праздник: — чувствуется так легко, как легок окружающий воздух... Небольшие волны полощатся о борт красивенького барказа; вправо тяжело движутся две бакинские баржи с горами хлопка в мешках; прямо — ютится на зеленеющем берегу крошечная фактория; далее — с одной стороны высятся зеленые эль-бурские, по местному названию — астерабадские горы, с нависшими над ними кое-где облаками, с другой — возвышается в форме седла пик Гязь-даг. С жадностью впивался я в даль этого неведомого нам мира, на землю которого через несколько минут вступлю... Капитан подал свисток, и пароход остановился у ветхой пристани или, вернее сказать, у выдающихся на сто [249] саженей в море узких мостков на тонких сваях. Ни души не видать — точно все вымерло кругом. — Не упадите в море! предостерегал доктор, помогая мне вскарабкаться на них. — Никто, ни на шаг с барказа! обратился капитан к матросам, отправляясь с нами на берег. Мостки плясали под ногами, и наша крошечная фактория смотрела как-то жалобно на нас: несколько полуразрушенных сараев, для склада привозных и вывозных товаров, из коих первые отправляются внутрь страны на г. Шахруд, вторые — преимущественно в Россию; пять-шесть лачуг и сквозных вышек, наскоро сколоченных из жердей, досок и усеянных деревянными заплатами — жилье наших торговцев-армян; в конце фактории выглядывает аккуратненький деревянный домик европейской архитектуры — агентство общества «Кавказ и Меркурий», а за нею тянется необозримый, полутропический лес, называемый в древности Гирканским, где некогда иранский богатырь Рустем нанес удар кинжалом «белому демону» (Диви-Сефид) — главе гирканских великанов, и где Александр Македонский, встречал, на своем победном пути, одни лишь «счастливые деревни», изобилующие хлебом, вином, фруктами, медом и многими другими благами «райской обители»... В южной части Каспийского моря один только Астерабадский залив представляет удобное место для якорной стоянки судов во всякое время года, а фактория Гязь при нем — единственный пункт соприкосновения России с северо-восточною Персиею, пункт чрезвычайной важности, в торговом и стратегическом отношениях; между тем положение наших торговцев тут крайне затруднительно. Не доверяя России, персидское правительство не только не дозволяет им прочно обстраиваться, но даже улучшить на их собственный счет дрянную пристань, нередко обрываемую сильным ветром с моря, и. при всем том, взимает с них за каждую лачугу по 15 р. в год; исключение сделано только для домика общества «Кавказ и Меркурий», построенного в 1866 г. после продолжительных переговоров нашего посольства в Тегеране. Подобные притеснения в связи с господствующими лихорадками крайне ограничивают число проживающих здесь [250] наших торговцев, обыкновенно уезжающих на зиму — после торговых сделок — в Россию и Мазандеран. В настоящее время население фактории состоит из трех-четырех армян, двух закавказских мусульман, единственного русского — агента общества «Кавказ и Меркурий», одного несториана, халдея (католика), в роли агента нашего астерабадского консульства, — нескольких персидских торговцев, носильщиков и помощника таможенного смотрителя — единственной персидской власти и то фиктивной, ибо фактически она принадлежит старшине русского купечества на Гязском берегу, вместе с агентом нашего консульства, разбирающих коммерческие дрязги между своими и персами; ни тот, ни другой по-русски не говорит ни слова. Первый из них радушно пригласил наше маленькое общество к себе; пока его брат, парун (барин) Шамиль суетился по хозяйственной части, доктор повел меня по всем закоулкам неопрятного жилья. С двух сторон крошечного дворика с горами мусора тянулись латанные амбаришки с хлопком, шерстью и другими местными произведениями; к третьей — примыкал заглушенный зеленью садик: пышно цветущая, душистая королевская звезда обвила изъеденную червями беседку, — пахучий гранатник с вазообразными пунцовыми цветами переплелся виноградными лозами с вескими гроздями неспелых плодов, — прочие вьющиеся и ползучие растения душили в своих объятьях густой камыш, слившийся с чащею колючих кустов, откуда несло едкою сыростью, — а за ними чернелся бор; в тенистом углу сада нежилась с хрюкливым потомством дикая, уже прирученная свинья, с торчащею щетиною на холке и черными полосками вдоль белой спины; в прибрежье их много, тем более, что персы не охотятся за ними. Глиняная мазанка о бок сада служила кухнею; в ней темно и пусто, а низкая лежанка с кубическим углублением заменяет печь; босой повар-перс в круглой войлочной шапочке (кула-намади), в короткой по пупок синей рубахе и таковых же шальварах, спешно готовил кебаб, т. е. одною рукой раздувал уголья персидским веером или соломенною плетенкою в форме топорика с короткою деревянною ручкой, а другою — поджаривал над ними куски жирной баранины, [251] нанизанные на железный прут с деревянной рукоятью; тут же возился парун Шамиль с национальным армянским блюдом: лоби из фасоли, которую варят в соленой воде, процеживают, затем кладут в кастрюлю с маслом и, полив ее яйцами, держат 3—4 минуты на огне. Завтрак готов. Мы поднялись на вышку к старшине по крутой лестнице с перегнившими дырявыми ступеньками; стол грубой работы, деревянная широкая нара покрытая ковром, кровать и мешочки с семенами шелковичных червей занимали собою почти всю сквозную комнату его летней резиденции (зимой же живет он в нижнем чулане, смазанном глиною и снабженном печью). Кебаб — превосходный, лоби — еще вкуснее, арбузы и дыни — тоже не дурны, а принесенные капитаном две бутылки шампанского развязали языки аширцев; но армяне были сдержанны и даже стеснялись в нашем присутствии сесть. Вошедший дервиш облокотился о дверь и молча озирает нас: выразительное лицо, лукавые глаза, едва заметная улыбка на губах, остроконечная шапка из красного ситца на голове, ланья шкура небрежно накинута на одно плечо, через другое — на железной цепке висит половинка кокосовой скорлупы, для питья и подаяний, — в руке он держал железный топорик или секиру на двухаршинном древке, и хотел было что-то запеть, но хозяин дружески остановил его. — Паразиты! желчно заметил N., мельком взглянув на него. — Эта нищенствующая духовная братия, как привилегированная саранча, ложится тяжелым бременем на народ... И зачем он торчит тут?! — Подслушивает, подсматривает и потом разносит новости в преувеличенном виде, прошептал Рафаил, выходя взглянуть, седлают ли нам лошадей в Астерабад. За ним вошли еще два субъекта: тощий подслеповатый старикашка — помощник таможенного, и тучный коммерсант маленького роста — родственник моему астраханскому знакомцу Хаджи-аги. Первый, прошамкав приветствие, насторожил уши расслушать ответ хозяина. — Стар я, тяжело... — закряхтел он, когда N. удивился, [252] что такая «ветошь» занимает обязанность, требующую энергии. — Время подумать о небе?! заметил кто-то. Армяне дружно захохотали, да и сама власть добродушно обнажила десна. Второй, находясь в постоянных сношениях с нашими купцами, говорит немного по русски, и, принимая меня за уполномоченного устроить в Персии второе закаспийское товарищество, разнежился как кот: — Павля Ванчь, мы очень любим ваших, — таял он, советуя мне взять переводчика из «наших Ирани, — очень хорош люди — Ирани!» и предлагая заехать по дороге на чай к нему в деревню Гязь, в которой проживают ближайшие родственники Хаджи-аги, снабдившего меня рекомендательными письмами к ним. Переговорив о местной торговле, мы коснулись отношения консульства к нашим армянским торговцам: — «Оно находится к нам в натяжке, держит себя гордо, недоступно, слабо защищает нас и тянет сторону персов: консульство — оперсиянилось!» — слышалось кругом. Затем парун Иосиф сообщил об опасностях предстоящего мне пути: — Я живу в фактории седьмой год — говорил он, — и не было еще случая нападения тюркмен на нее — русских боятся; но по дороге в город Астерабад — очень опасно; с Шах-руда к Мезинану — еще опаснее, и вы поедете с оказиею, значение которой заключается не в конвое, обыкновенно разбегающемся при нападении тюркмен, а в составе и численности богомольцев: если между ними находятся наши горцы, т. е. закавказские мусульмане, отличающиеся мужеством и стойкостью, тюркмены никогда не рискнут напасть на оказию; наши же приволжские татары, нередко встречающиеся между богомольцами, не страшны им. Далее, с Мезинана к Мешхеду — почти безопасно, но оттуда в Херат, помимо тюркменских разбоев, воруют и грабят около городов сами персы. — А пропустят ли меня в Херат? — Слышал я от мешхедских купцов, торгующих с этим городом, что года четыре тому назад иностранцам не дозволяли оставаться в нем более трех дней, даже и в [253] таком случае, если они выдавали себя за купцов: «лжешь! — ты русский или английский агент»! — отвечали им и выпроваживали вон, но теперь, кажется, вовсе не пускают... — Лошади готовы, тихо проговорил Рафаилу выглядывающий из-за дверей Таги; персы, с едва заметною брезгливостью, отстранились от него, — тот улыбнулся. — И нам пора на барказ! спохватился капитан, торопливо распивая прощальную бутылку шампанского. — Прощайте! Прощайте! раздавалось кругом, и радушные аширцы уехали. — Если вы в чем нуждаетесь, наше купечество просит вас сказать и взять, обратился ко мне старшина; но мне оставалось только поблагодарить за гостеприимство... В знойный полдень наш маленький караван тронулся в путь. Впереди ехал на великолепном тюркменском аргамаке тучный купец в белом кобе (в роде архалука) и низкой мерлушковой шапке; за ним босиком шел наш черва-дар или погонщик при вьюке, в кула-намади, коротенькой белой рубахе и синих шальварах. завороченных выше колен; затем, понуря голову, выступала навьюченная кляча с восседающим мальчиком, с трудом удерживающим мою постель на своих широко растопыренных ногах; рядом с ним ехал безоружный Таги, в мохнатой рыжей шапке, ветхом халате, и тоже до крайности растопырив обнаженные ноги на горе наших вьюков; червадарская лошадь под ним напоминала дон-кихотского Буцефала с выдавшимися ребрами, точно после продолжительной голодухи или тяжкой болезни, да и сам сгорбившийся и беззаботно скаливший зубы всадник выглядывал такою добродушною мямлей, точно решился на этот раз вполне понежится и запекать расположение своих непримиримых врагов. персов. Рафаил в полинявшей шапке с козырьком и стареньком архалуке — на персидском седле, я — в обшитой кисеею шляпе от знойного солнца — на английском, и оба — вооруженные револьверами, но едва ли на лучших лошадях. замыкали кавалькаду. Проехав по песчаному берегу сажен сто, мы свернули в рощу у дикой гранаты, постепенно перешедшей в сплошной лес. Оглянувшись, я увидел, как с быстро [254] удаляющегося в синюю даль моря барказа машут мне шапками и платками... Побережье Астерабадской области по климату и почве сходно с Мазандераном: леса здесь походят на запущенные фруктовые парки на сотни верст в окружности; разного зверья много, в особенности раздолье королевским тиграм. Гуськом еле пробираемся мы по вьющейся тропинке в чаще разнообразнейшей растительности, преимущественно — дикой гранаты, затейливо перевитой виноградом, и чем дальше — тем она выше и выше: грецкий орех достигает семидесяти футов. В воздухе разлит аромат и носится песня соловья... Вдруг в стороне раздалось дикое, гортанное пение; в высоком тоне его слышался то вековой гнет и стон протеста, то рабская покорность своей доле. — Этим гвалтом персы сами себя выдают тюркменам, заметил Рафаил. — Мы очень рады, что вы берете туркмен от нас: нам будет спокойнее, обратился к нему купец, вытирая рукавом крупные капли пота с лица. Накрапывает дождик. После часовой езды показались признаки жилья: тучный скот с мясистым наростом на холке пасется на лужайке вблизи плантации сахарного тростника, — за открытым кладбищем, сплошь усеянном надгробными камнями, потянулись сады дер. Гязь, — прошла женщина с разбитым чугунком на голове, прикрытой черным, донельзя изношенным платком и в латанных коротких, синих шальварах; — плетется лошадь с переполненными хурджинами, за нею — перс с хлыстом пугливо таращит глаза на нас... Свернув на узенькую тропинку, вымощенную голышом, вроде нашего булыжника, которым так богато старое русло речонки Гязь, мы въехали во внутренний дворик жилья богатого купца — родственника Хаджи-аги. Прочитав рекомендательное письмо, он пригласил меня в единственную комнатку деревянного домишка на сваях, служащую конторою и вместе с тем гостинною, но так как я стеснялся снять сапоги, то ковры были сняты, — остались одни войлоки и [255] циновки, на которых и разместились мы. Прием далеко не радушный ограничился стаканом скверного чаю с горьковато-кислым местным померанцем, заменяющим здесь лимоны. Суннит Таги тоже не был обнесен внешними знаками гостеприимства перса-шиита, как из опасения, в противном случае, мести первого, так вообще и потому, что влияние высшего духовенства Астерабада на отдаленную деревенщину слишком ничтожно, и пограничные персы или скрывают свою религиозную вражду к тюркменам, или совершенно равнодушны к религиозной розни. Беседуя со мной о торговле, персы высказывали между собою разные предположения о планах и целях моего путешествия; тучный купец принял на себя роль тонкого дипломата: — Павля Ванч — обратился он ко мне, — мы любим много умный Хаджи-аги; мы не хотим денег, — мы поедем с тобою в Машед (Мешхед)... — Другими словами: он предлагает свои услуги бесплатно находиться при караване в качестве приказчика, пояснил Рафаил. Без сомнения, такое бескорыстие перса к кяфыру (неверному) не без цели поживиться сторицею насчет последнего. Я отложил решение этого вопроса до Астерабада и, по просьбе почтенного хозяина, написал письмо Хаджи-аге, что: «я остался им очень доволен» — так продиктовал он сам, без сомнения, дорожа расположением этого нужного персам человека. Дальше поехали в сопровождении уже другого родственника его: молодца с виду, на отличном тюркменском коне и с ружьем через плечо. — Женоподобные трусы! обратился Таги к Рафаилу, поглядывая с добродушною ирониею на своего соперника: — дайте мне револьвер — с двадцатью такими вооруженными иранцами справлюсь. — А нас презирают, гнушаются христианином, сетовал Рафаил: — когда мы вышли в сад, хозяин велел вымыть в трех водах чайную посуду, из которой мы пили, и тщательно вычистить войлоки, до которых прикасались наши ноги... В пятом часу караван остановился на краткий отдых [256] под тенью дерев, осеняющих часовню одного из потомков высокочтимого имама Мусы, с обширным кладбищем и караульною вышкою (караул-хане) при ней. Между туземцами существует предание, что на этом самом месте, называемом теперь: Херабеи-Шехр, был похоронен Авраам, и некогда стоял большой город; а наш проводник рассказывал о недавно совершившемся здесь чуде, благодаря которому тюркмены прекратили грабить и уводить в неволю благочестивых богомольцев, посещающих часовню; до того времени проезжие персы трепетали здесь, осматривали свое оружие и были на стороже (да и теперь боязливо озираются по сторонам: им все мерещатся тюркмены, а Таги лукаво скалит зубы!...); но вот, лет пять тому назад, когда ямуды заполонили отсюда много богомольцев, один из участников набега, отнявший у сторожа часовни нож, скоропостижно умер и, явившись во сне своему сыну, приказал: «немедленно возвратить нож и никогда не брать в неволю с этого святого места», и ямуды свято исполняют завет своего единоплеменника. По уверению моих спутников, этот нож имеет какое-то отношение к преданию о будто бы погребенном здесь Аврааме; во всяком случае, теперь в Херабеи-Шехр настолько безопасно, что наши консульские чиновники с конвойными казаками, проезжая с Астерабада в Ашур-Аде и обратно, останавливаются под его тенистыми деревьями отдохнуть и перекусить, а караул из местных милиционеров, т. е. вооруженных 5—6 сельчан, безмятежно работает в виднеющемся отсюда огороде. Скажу несколько слов о последних. Астерабадская милиция (туфенгджи) служит для ограждения своей северной границы от тюркменских набегов и конвоирования в опасных местах курьеров, чиновников и т. п. Пешие и конные милиционеры или нукера (в буквальном смысле — слуги), составляющие это земское войско, носят национальный костюм и вооружены кинжалами, курковыми, нередко кремневыми и фитильными ружьями; при наборе существует полный произвол, даже насилие со стороны деревенских старшин и прочих властей; срок службы — не определен, а за взятку можно избавиться от нее. Мне говорили, что им полагается жалованье и определенная мера рису в год, но они ничего не получают, [257] а поэтому — вечно голодны, лишены возможности обзавестись хорошими лошадьми и оружием, и, без сомнения, неохотно исполняют свои служебные обязанности, а завидя неприятеля, первые удирают вспять: «как увижу тюркмен — убегу, потому что меня взяли силою защищать другого», — говорил старик-милиционер Рафаилу. Впрочем, в безопасных местах они нередко навязываются путнику в проводники за условное вознаграждение. — Поедем дальше: ночь нападет — опасно, советует Рафаилу сопровождающий нас молодец, — и мы опять в лесной чаще, откуда, как в щель, виднеется клочок лазуревого неба. Таги рвет сладкую ежевику, кисловатую алычу, — лакомится и предлагает нам; меня мучит жажда; кстати, перед нами ручеек, протекающий в двух шагах от следующего караул-хане с двумя десятками оборванных милиционеров, выглядывающих просто голодными мальчишками: какая же тут защита от тюркмен?!.. Хотя персы торопятся ехать, но Рафаил распорядился напиться здесь чаю; Таги ставит самовар с самодовольною улыбкой: он охотно прислуживает нам, а мы делимся с ним, как с товарищем, «иначе он обидится» — говорит Рафаил. Таги только вина не пьет, ест же все наше, между тем, как молодец-шиит отказался даже от чаю: ведь мы кяфыры! — Вот на этом самом месте тюркмены в позапрошлом месяце убили перса и отогнали скот, проговорил Рафаил. — А караул? — Удивительно, как это он сегодня в сборе!? Опасаясь неволи, нукера обыкновенно сидят у себя в деревнях; случалось даже, что астерабадские власти посылали всадников разыскивать их, но пойманные и приведенные в караул-хане опять разбегались, как только те уезжали. По словам моего спутника, двое-трое тюркмен справляются с целым стадом; один — держит саблю над головой спящего пастуха, прочие — отгоняют скот, а если проснувшийся пастух сопротивляется — смерть ему! Вообще после хивинского погрома, когда сбыт невольников на средне-азиатские рынки [258] прекратился, ямуды берут в неволю — за редким исключением — только тех, на верный выкуп которых рассчиты-вают, и в таком случае содержат их между Атреком и Гургеном. Далее наш путь лежал мимо села Альван-кия, которое только что пострадало от них; паника еще не прошла: «Садитесь, не то — простудитесь», упрашивает меня встревоженный молодец, когда я спешился поразмять ноги. — «Мы платим до 30-ти рублей податей, а нас не могут защитить от тюркменских разбоев и неволи!» сетует дрожащий от страху червадар. Поехали быстрее, как нас догнали два запыхавшиеся всадника с просьбою дозволить им примкнуть к нашему обществу; озираясь по сторонам, они рассказывали о недавнем бегстве своего земляка из ямудского плена, и когда астерабадский губернатор поинтересовался знать его мнения: «кого тюркмены боятся больше — русских или персов?» — тот ответил: «они предпочтут скорее напасть на тысячу персов нежели на одного русского». На это Таги, беззаботно кушавший алычу, заметил Рафаилу: «наш воинственный народ на много ослаб перед персами с тех пор, как русские приблизились к нам». Тропинка свернула в местечко Курд-Махаллэ, — эту вечную жертву беспощадных властей, помещиков, тюркмен, а нередко и не менее хищных зверей. Молодец спросил у меня позволения помолиться, считая себя, по объяснению Рафаила, в служебной зависимости от меня, и рассчитывая этою приниженностью втереться в русский караван, как волк в овчарню, пока он творил намаз (молитву), опустив руки по швам, в противоположность суннитам, складывающим их на животе ладонями вниз, — Таги сотворил омовение на берегу речки. — Обязательство для правоверного после известной нужды, пояснил Рафаил. — А если они путешествуют по безводным пустыням? — Тогда, молящиеся по пяти раз в сутки, омовение производят песком. На повороте тропинки нам встретился деревенский мальчишка; завидя Таги, он точно окаменел от страха: [259] физиономия вытянулась, зрачки расширились, рот — полуоткрыт. Тюркменин слегка улыбнулся, а Рафаил заметил: «запуганный перс всего боится, за то — ничего не стыдится». Близость Курд-Махаллэ ободрила наших иранцев; молодец (родственник Хаджи-аги) поскакал вперед к начальнику местечка, Мамед-Багир-хану, с рекомендательным письмом, которым Рафаил запасся на Гязском берегу. — Вероятно он не откажет нам в ночлеге, проговорил последний: — без сомнения, вам было бы удобнее путешествовать с персидским открытым листом, как бы обя-зывающим жителей оказывать гостеприимство... — С скрытым отвращением к кяфыру? За чащею открывался очаровательный вид на широко раскинувшееся местечко в садах; мы поскакали по извилистым улицам: дети громко здороваются с нами, — взрослые прижимают правую руку к сердцу, а побывавшие на Апшре или в Гязи, делают нам честь по военному, как бы под козырек; — изредка покажется в саду черноглазая смуглянка и, завидя нас, быстро скроется... Остановились у ворот обширного внутреннего двора с одиноко стоящим развесистым кара-агачем (вязом); вблизи от него виднелись три фигуры в бараньих шапках, синих кобах и широчайших шальварах того же цвета; самый тощий из них пригласил нас легким движением руки въехать и, когда я слез с лошади, проговорил приветствие, с сладчайшею улыбкою прижимая ладонь к сердцу. — Этот молодой человек был сам начальник уезда Мамед-Багир-хан; наследственный титул хан означает в буквальном смысле княжеское достоинство, и каждый глава или начальник рода именуется ханом, но с тех пор, как шах Наср-ед-дин возвел в это звание множество своих лакеев (нукеров), оно потеряло свое прежнее значение и теперь подходит к нашему дворянству. Нам предложили поместиться в закрытой комнате или же под навесом деревянного домика, примыкающего к непрерывному ряду жилых построек, заканчивающихся у ворот решетчатою конюшней, вроде уродливой клетки, в которую — на наших глазах — въехал мальчишка верхом на лошади; с третьей стороны двора тянется ветхий деревянный [260] забор, при котором на видном месте выкопана ямка, с дощечкою поперек нее, — это отхожее место начальника; с четвертой — живая изгородь из колючих кустов с кистями прекрасных лиловых цветов, а за нею — обширный сад. Рафаил предпочел расположиться на ночлег во дворе под тенистым деревом, вблизи дымной головешки от комаров и для раскурки кальянов; расторопный Таги разо-стлал для нас на свежей соломе войлоки, одеяло, — разложил большой костер и, покуривая кальян, ставит само-вар. Мы растянулись на мягком ложе, — хозяин с помощниками и любопытными гостями несмело обступили и молча озирают нас, а когда я заменил тяжеловесную шляпу башкирскою тюбитейкой, они переглянулись между собою с едва заметною улыбкою торжества: «без ермолки правоверных, мол, трудно обойтись?!» При закате солнца (в 7,5 ч.), воздух огласился заунывными выкриками азана; нежно лазуревое небо и ласкающая прохлада тихого вечера с сладостною песнью соловья и зами-рающим стрекотаньем тысячи кузнечиков, величественный вяз и сумрачные персы, с журчанием кальяна и шумящим самоваром, — вполне гармонировали с надрывающим душу мотивом этой молитвы... Костер разгорелся, подали персидский подсвечник с стеклянным колпаком, пьем чай лежа; Рафаил вяло заговорил с ханом, который, наконец, решился присесть на корточки, но от чаю отказался; прочие стояли; в их отношениях к нему заметна простота, непринужденность, что впрочем, не мешает последнему расправляться с пятками и карманами первых так же непринужденно, как, в свою очередь, высшие власти распоряжаются его пятками, если гнев их не предупреждается своевременно пишкешами (подарками). Беседа не вязалась, но когда уже все разошлись на покой, к нам подошел приятель Рафаила, и долго-долго шептался с ним о несчастном предшественнике Мамед-Багир-ха-на, — Садык-хане, и об отношениях астерабадских властей к тюркменам. Достоверность этих печальных повествований не подлежит сомнению, а потому заношу их в дневник. Перед отъездом своим в Россию, шах созвал в [261] Тегеран всех хакимов с целью распорядиться по управлению вверенными им областями во время его отсутствия. Воспользовавшись удобною минутой, 30 астерабадских чиновников и духовных лиц во главе с старшиною этого местечка (Курд-Махаллэ), Садык-ханом, заявили шаху жалобу на своего губернатора Сулейман-хана, что он поддерживает в крае насилие, бесправие, не выкупает из неволи персов, и о прочих беспорядках. Шах передал эту жалобу обличенному губернатору, и тот, задарив некоторых министров, остался не только чист в глазах повелителя, но, как неповинно оклеветанный, получил от него всемогущее право разделаться по усмотрению (по-свойски) с протестантами; мало того, по отъезде шаха, он возвратился в свою резиденцию, г. Астерабад, уполномоченным губернатором, т. е. с безусловным правом рубить головы и пр. и пр. Немедля арестовав Садык-хана и тех из его товарищей, которые не успели бежать от предстоящей им грозной мести, Сулейман-хан сперва кротко упрекнул его при стечении народа за жалобу, затем приказал двоюродному его брату Мамед-Багир-хану (под кровом которого повествуется эта история) плюнуть три раза в лицо ему, три раза ударить по голове и три раза дернуть его за бороду. Довольный смиренным послушанием Мамед-Багир-хана, он пожаловал его на место Садык-хана начальником Курд-Махаллэ, а имущество несчастного отдал на разграбление персам и тюркменам, каменный его дом в Астерабаде разрушил до основанья, самого же с соучастниками его — отодрал по пятам палками, после чего приказал обрить им «почет их лица» — бороды, каждый волосок коих почитается священным, для духовенства и людей выше средних лет; главной жерте, т. е. Садык-хану обрили ее на посмешище народу так, что от нее осталось два-три клочка, потом напялили ему на голову остроконечный колпак из картона с разноцветными лоскутками, посадили его на осла, лицом к хвосту, за который повелено было ему ухватиться руками, — и так водили его с музыкою, при стечении всего населенья, по всем улицам Астерабада! Затем его бросили в темницу, откуда он, благодаря своим приверженцам, бежал в Тегеран по возвращении шаха [262] из Европы, и пожаловался ему на истязания уполномоченного губернатора; мудрый повелитель отправил в Астерабад сына последнего вместе с Садык-ханом, примирить их между собою, а если возможно, то и возвратить последнему прежнюю власть... Подобная грязь получила в павшей Персии права гражданства; подкуп и пишкеши — всемогущи и составляют насущную потребность персидской морали! Чем кончится эта история для Садык-хана, — пока еще неизвестно, но холоп — по деяниям — все еще прочно сидит на астерабадском престоле. Разговор коснулся больного места персов, пограничных с тюркменами, и словоохотливый рассказчик продолжал: — Садык-хан умел даже ладить с ямудами, в пользу Курд-Махаллэ; он был над ними в роде полицмейстера, и, нередко посещая их, говаривал: «грабьте, только моей деревни не трогайте».. Они любили его и слушались; теперь не то: еще на днях убили здесь одного, — другого взяли в неволю, и постоянно грабят. В Курд-Махаллэ не найдется обывателя, который — не имея возможности предаваться кейфу под кровом своего дома, а вынужденный работать в поле или пасти скот — не перебывал бы в неволе у них! Тюркмены (в особенности Таги) досконально знают все норки, закоулки и добро своих соседей, на счет которых они преимущественно живут; — им известно, где какая вещь лежит, где пасется их скот, и даже час и минута, удобные для нападения!... Им все это известно, потому что начальники округов — те же разбойники: они якшаются с первыми, обмениваются подарками и заодно грабят; нередко начальники или ханы посылают преданных им людей отдельно или вместе с тюркменами опустошать земли своих соперников, или, вообще, туда, где предвидится хорошая нажива: награбленное добро сбывается в тюркменских степях, а выручка делится. Таги — это наша гарантия от нападения тюркмен — тоже знаком с подобною астерабадскою властью: один — суннит, другой — шиит, но оба хищники! Свои и чужие грабители довели астерабадскую деревеньщину до крайней нищеты. Пожелав нам спокойной ночи, гость скрылся в [263] непроницаемой тьме. Дымный чирак с черною нефтью тускло горит под навесом жилья; Таги с напяленною на глаза мохнатою шапкою спит у ног моих; Рафаил тоже беспокойно всхрапнул, но мне долго не спалось от влажного зноя, мошек и комаров, а в природе убаюкивающая жизнь: лесной мир поет и шелестит, шакалы воют и плачут почти что над самым ухом, собаки отвечают им то дружным лаем, то протяжным соло... В дремоте слышу глухой удар об что-то эластичное, затем голос Рафаила: «Вы спите?» — Нет, а что? — «К вам подкрался шакал; Таги пустил в него башмаком, а я хо-тел стрелять, да опасался обеспокоить вас. Хан присылал нукера сказать, чтобы вы спрятали сапоги под подушку, не то прожорливые шакалы и даже собаки украдут». «Все здесь голодно, только природа роскошна»! подумал я, весь искусанный мошками и расслабленный изобильною испариной, еле-еле справляясь с своими сапогами. Уже два часа: луна взошла, а кузнечики все еще не угомонились... В 5 часов мы проснулись. Очаровательное утро! Перед глазами — высокая зелень, а в ней точно птичник: тысячи голосов щелкают, свистят, трещат, поют, и в этом хвалебном гимне слышится счастье свободы пернатого царства; а вдали, за зеленью садов и лесов, по склонам лесистого Эльбурса, ползут, редеют и дымятся облака!... Опять как-то несмело окружил нас хан с своими служащими и друзьями; Таги развернул к чаю съестные припасы — тысячи муравьев покрывали их черным слоем, а от кур несло вонью, что не помешало ему полакомиться ими. но у нас — пропал аппетит... Собираемся в путь. Во двор въехал с эстафетой тегеранский курьер в казакине из верблюжьего сукна, с ружьем, шашкою и кинжалом; вручив хану бумаги, он по столичному важничает перед деревеньщиною, горячится и даже прикрикнул на него, требуя для себя на обратный путь сильного конвоя, но тот дал ему только одного тщедушного милиционера, с тростниковою дудкой через плечо вместо ружья, говоря, что при такой оказии, как мы (т. е. Рафаил с Таги и со мною) дорога совершенно безопасна от нападения тюркмен: тегеранец, удовольствовавшись этим доводом, смолк. [264] — Сколько заплатить за ночлег хану? спрашиваю Рафаила. — Если подарите золото или ценный подарок — возьмет, а двух-трех кранов не примет. — В таком случае остается только пожать ему руку на прощанье. — Этим вы его поставите в неловкое положение перед подчиненными: ведь мы не только что кяфыры, но и ференги (европейцы), которых туземцы считают ноджис'ами (нечистыми) . Мы простились по-военному, т. е. приложив руку к виску; хозяин намеревался было проводить нас до ворот своего жилья, но окружающие советники остановили его: «не унижайтесь перед иностранцами». — Персы не гостеприимны к нам — заметил Рафаил: — вас принимают за купца, и не отказали в ночлеге просто из расчета на пишкеш; — русскому офицеру оказывают почет из боязни, в его присутствии они не только не осмеливаются сесть, но трусливо удаляются, а офицеру, идущему с конвоем — еще более почету, и вместе с тем, о прибытии его немедленно доносится в Тегеран. Опять потянулся сплошной, полуфруктовый лес. Кони привычно перепрыгивают низкие изгороди, узкие ручьи, торчащие пни, свалившиеся деревья и пр. препятствия. В полдень остановились на отдых в тени на берегу прозрачного ручейка, против древнего Гебрского «кургана веры» (Дин-тэпе). Кругом — посевы ближайших деревень, скрытых в лесу; по временам проходят мимо нас райи (крестьяне) на полевые работы, многие — в кожаных лаптях, и все — вооружены. — Эй! — крикнул Рафаил одному из них: — чем заряжено ружье у тебя? — Дробью. — Попадись только туркамон (тюркмен)! — размахивал он ружьем в ответ, боязливо озираясь по сторонам. — А у прочих, вероятно, ничем; они говорят: «все зависит от счастия; если предназначено Аллахом быть в [265] плену — не избежишь, а нет — так и безоружного минует эта горькая доля». Таги с червадаром набрали хворосту, развели костер и поставили самовар. Рафаил предложил молодцу стакан чаю — брезгливо отказывается, отговариваясь жарой: «я ем только по утрам и вечерам, — так делают все астерабадцы». Однако, когда деревенский мальчишка принес нам исполинских огурцов (в 11 вершков длины и 3,5 верш. в поперечнике), он взял у него один и отправился в сторонку лакомиться. — Втихомолку они пьют вино и едят даже свинину, говорил Рафаил, но в присутствии посторонних, в особенности духовных лиц — Боже упаси, — беда!.. Напротив того, Таги ничем не брезгует и даже пьет с общей посуды, а его преданность к Рафаилу проглядывает в каждом движении и слове. — Отчего ты не принимаешь нашей веры? любовно опрашивает он его. (Подобный вопрос задавали ему ямуды не раз и всегда — с наивным удивлением). — А ты отчего не принимаешь христианства? — Наша лучше. Мы обижены на земле, зато нам на небе будет хорошо. — А если ваша лучше, почему же вас меньше христиан? — Истинная вера должна иметь мало последователей; возразил Таги. В это время подошел к Рафаилу, как видно, знакомый ему, босой старик, видной наружности, в короткой сорочке, широких шальварах и с обнаженною шашкою в руке; глаза его блестели, крупный пот катился с высокого лба, губы судорожно подергивались: — Мамед Багир-хан хотел меня бить по пятам; я ушел с Курд-Махаллэ к друзьям, и если его нукера нападут на меня — буду защищаться! кричал он, размахивая шашкою. Таги улыбнулся. — А вы, туркамоны, нападаете на нас исподтишка, как шакалы?! Идите прямо на меня — я вам покажу себя! — пригрозил он ему шашкою с тою шутливою воинственностью (в тоне и жестах), в которых проглядывает несомненная трусость. [266] Все захохотали, и сам старик улыбнулся деснами. — Жаль, что ваш царь не правоверный, заговорил он с Рафаилом уже серьезным голосом: — будь он шийя (шиит), наш шах давно бы пошел в помощники к нему. — Он намекает о присоединении Персии к России, обратился ко мне Рафаил, и заметил ему, что для каждого — своя вера хороша. — А наша вера между всеми другими — хал! восторженно поднял руки к небу старик. — Что значить хал? спросил я. — Черное, родимое пятнышко на лице женщины; оно встречается так редко и ценится всеми так высоко, что счастливая обладательница этою родинкою пользуется всеобщим почетом и уважением; вот почему персы называют свою веру хал. — Но почему же вы так несчастны, что даже старость не щадят у вас? возразил ему Рафаил. — Да, в наш век все пало в Персии; мы не только не справедливы к кяфырам, но еще больше к своим: «отец идет против сына, сын на отца». И старик в задумчивости удалился... Несмотря на ужаснейший зной полудня, Таги отправился со мною осмотреть «курган веры», похожий на «серебряный бугор», что при реке Гургени, и вместе с тем собрать здесь растения для гербария, с опасностью получить солнечный удар. Мне дурно от жары: слабость и головокружение. Таги, помогавший выкапывать травы, как бы убеждая меня прекратить работу, указывает на раскаленное солнце над нашими голо-, вами, и я, весь мокрый, еле доплелся к ручью — упал в изнеможении... Мне помогли раздеться до нага и окутали в простыню; получасовой сон в тени и чай с вином подкрепили меня, но голова трещит, жажда — мучительна, а аппетит с утра пропал. Спутники торопятся ехать дальше; Рафаил помогает Таги укладывать вещи в хурджины, червадар вьючит их, молодец неподвижно стоит с конем в сторонке, деревенские мальчишки глазеют у мостика из двух жердей с перегнившею настилкой, прохожие райи приветствуют нас, останавливаются, болтают, смеются и дружески спорят между [267] собою, а особняком от всех облокотился на изгородь бравый старик с обнаженною саблею в руках и тревожно затуманившимся взором... Непрерывно потянулись отсюда посевы пшеницы, сахарный тростник. хлопок и фруктовые сады деревень; тропинка пошла лесом: при малейшей оплошности, ветви царапают лицо, срывают шляпу, рвут платье... Из-за чащи показалась черная фигура негра в одной только коротенькой сорочке, и, завидев нас, едва удерживалась на ногах, с комическим выражением испуга в лице. Это невольник какого-нибудь зажиточного помещика или чиновника; их покупают с исключительною целью доверять им хозяйственную часть в доме, ибо они слывут за честных и способных к тому людей... В начале седьмого ч. мы остановились в мечети «Ровшан-абад» (Ровшан — свет, абад — постройка) напиться «целебной» воды. По словам моих спутников, однажды на рассвете какой-то проезжий нашел тут «клад», часть коего и пожертвовал на сооружение этой мечети во славу сыновей Имама Мусы, Абдула и Фазлула, на поклонение которым каждую пятницу стекается сюда с окрестных деревень не мало богомольцев с посильными приношениями. Гробница же самого высокочтимого Имама Мусы, по прозванию Казима, находится в предместье богатого местечка Казим'ейна (два Казима), что в окрестностях Багдада; там похоронен и внук его Имам Таки-ед-дин-элъ-джевад. Одиноко стоит посреди обширного кладбища «Ровшан-абад», и кроме трех церковнослужителей при нем — ни души. Несколько лет тому назад тут был расположен Караул-хане с тридцатью милиционерами, что, однако, не мешало тюркменам уводить богомольцев целыми толпами в неволю. Мечетский дворик обнесен с лицевой стороны ветхою деревянною оградой, с прочих — изгородью; под торчащею у ворот вышкой — колодезь, правее, против одиноко растущего розового деревца, помещается маленький резервуар отличной родниковой воды, исцеляющей многие шиитские недуги — стоит только напиться или выкупаться в ней за условную плату. К противоположному углу двора примыкает деревянный домик в одну, спереди открытую, комнатку, с ямкою в гли-няном полу, для огня; здесь богомольцы отдыхают, курят [268] кальяны, предаются созерцанию. Посреди двора стоит мечеть — длинный и узкий кирпичный дом, с покатою крышей, увенчанной круглою башенкой с коническим куполом. Нищие сторожа и вместе с тем церковнослужители, долго не соглашались впустить нас туда в сапогах, но обещанная плата поколебала их, и то — с условием, чтобы мы при входе сняли шапки, ибо даже правоверные стоят перед гробницею «святых братьев» в одних только аракчин, а при выходе — «пятятся задом» вплоть до прихожей. В первой обширной комнате, подпертой деревянными колонками — полумрак, затхлость, и весь пол ее загажен пометом птиц, свивших себе тут гнезда. Напротив этой, собственно, молельни — в углублении ниши покоится в каменных гробницах прах «святых братьев», а по сторонам, в открытые двери чуланчиков выглядывают метелки и разное тряпье. Вот и все тут, за что мой кошелек облегчился на целый кран, далеко не удовлетворивший церковнослужителей: — «англичане, так те дали нам десять червонцев», протестовали они, конечно, не зная, что мы богаты одною бумагой, да вот еще пушечным мясом... Однако, мое лихорадочное состояние ухудшается: тоска, головокружение и упадок сил дошли до такой степени, что каждый шаг моей тряской лошади угрожал мне падением; пришлось принять предложение молодца, пересесть на его спокойного аргамака и свернуть на ночлег в ближайшую деревушку Саркул, она расположена в стороне от проезжей дороги с Гязи в г. Астерабад, благодаря чему тюркмены посещали ее всего два раза на своем веку, а из путешествующих европейцев — еще никто. В ста шагах от нее нам встретилась толпа малюток, шедших с кувшинами за водою к ближайшему источнику; один горланил соло, прочие припевали во всю глотку согласным хором: «гай! гай! гай!» Поровнявшись с нами, они приветствовали нас: «селям!». — Где остановиться в незнакомой деревне без рекомендательного письма? тревожился Рафаил. — Не пустят нас, поганых, а между тем вы больны?! Но, к счастью, мы встретили юс-баши (сотника) деревни, Мамед-Вали, бывавшего на гязском берегу и знавшего Рафаила, а потому охотно пригласившего нас к себе. Уже [269] смерклось, когда наш маленький караван въехал на двор к нему и расположился в средней, открытой спереди комнате деревянного домика, смазанного чистою глиной: в одной боковой конурке помещалась вся семья гостеприимного хозяина, другая служила кладовою. Прямо перед этою мазанкою, у ворот стоит вышка с крутою, почти отвесною лестницей, по которой взбираются на отдых под покатый, камышовый навес сверху; по левой стороне дворика — досчатый сарай: красивые коровы с мясистыми наростами на холке все еще пережевывают жвачку, а куры уже спят; по правую — изгородь огорода, а за ним высятся стены соседнего жилья. Рафаил зажег стеариновую свечу, Таги возится с самоваром, юс-баши внес дымный чирак, и занялся вблизи вышки приготовлением ужина для нас; спустя несколько минут он уже подал Рафаилу, изжаренную на вертеле, до нельзя грязную курицу, огурцов, соль смешанную с перцем, как то водится у персов, и воду в чугунном кувшине (кундуге, кумгане) русского изделия. У меня не было аппетита, но Рафаил с Таги расправлялись молодцами, поминутно рыгая из вежливости и благодарности к хозяину; множество саранчи, мошек, божьих коровок и других беспокойных насекомых, привлеченных свечою, облепили съестное и лезут к нам в рот, нос, уши, за сорочку даже... Из женской половины полуотворилась дверь, и к нам подполз ребенок; Рафаил дал ему сахару — взял, а женщины без покрывал озирали нас с жадным любопытством, но, завидев главу семейства, в страхе отскочили от двери; двенадцатилетний мальчишка, поймав свою мать и сестру за таковым непозволительным делом, со злостью припер дверь плотно, но еще долго после того слышался их шепот и шорох за нею и длилась попытка заглянуть к нам. Между тем, хозяин готовит плов для себя; наш молодец и еще два гостя с деревни, сидя на корточках тут же у костра, вяло беседуют с ним. Когда плов был готов, они уселись на маленьких войлоках в кружок посреди двора и, наклонившись над горкою риса, степенно запускали в него пятерню, и еще степеннее наполняли им рты, стараясь не уронить ни единого зернышка. «Руки даны человеку для того, чтобы он ел ими», говорят персы, иронично поглядывая на наши ложки и вилки. [270] После ужина, кальян обошел кружок; затем следовало омовение, намаз, и гости разошлись по домам, а хозяин с женою, под покровом ночи, залезли спать на вышку. Подул освежающий ветерок с соседних астерабадских гор; Рафаил потушил зловонный чирак и — всхрапнул, но мне опять не спалось; через час зажигаю свечу, — что за фантастическая картина?! Надо мною кружились десятки летучих мышей, — у изголовья лежала кошка, в ногах спал Рафаил, с боку — растянулся совершенно голый Таги, и его темно-бронзовая фигура с красиво повязанною полотенцем головою тревожно металась от жары. Червадар еще не ложился, — чистит в потьмах лошадей... Пока освежает горный ветерок — сплю, а затем — опять просыпаюсь весь в испарине, и так всю ночь; но несмотря на этот болезненный сон, я встал в половине четвертого часа утра совершенно бодрым, здоровым, если не считать только сильно распухшего глаза от укушения каким-то насекомым; надо мною все еще кружились летучие мыши, привлекаемые белою простыней, — чирикали ласточки, свившие гнезда у брусьев, поддерживающих потолок (выкрашенный в черную краску, ибо употребляемая здесь для освещения черная нефть сильно коптит). На дворике весело кудахтают куры, подпрыгивая, еще веселее чирикают воробушки, а вправо, из-за крыш виднеется Эльбурс (Астерабадские горы) с облачным верхом. Мне жаль будить товарищей: они так сладко храпят, но нечего делать; лениво потягиваясь, поднялись и они; на вышке тоже зашевелились: жена оправляет помятую сорочку (по поясницу) и низко спущенные шальвары; муж, совершив омовение, расстилает на дворе маленький коврик (седжаде), для намаза; наш измятый молодец привел коня с водопоя и чистит его. Окруженный взрослыми и малыми, я собираю гербарий; тут же стоят две девушки одинадцати-двенадцати лет, и уже — невесты; костюм их, как и женщин, издали глазеющих на меня, не отличается от детского мужско-го, разве только синие шальвары у них шире и короче, чем у последних; затем, красная рубаха по пояс; на голове у женщин красный платок, у девушек — аракчин, или вышитая шапочка в виде ермолки, а поверх накидывается чадра, [271] т. е. покрывало почти до пяток, из грубой бумажной материи, преимущественно синего цвета. В отдаленных от городов деревнях, в особенности, где нет мечетей, как, напр., в этой, следовательно, нет и духовенства, женщины не стесняются ходить с открытыми лицами, или едва лишь прикрывают их чадрами; фанатизм, отчужденность и брезгливость к нам, кяфырам, здесь почти не заметны. — Зачем он так много пишет? Какая польза с того? незлобиво улыбается сотник Рафаилу, заметив мою возню с топографическим журналом. — Высокопочтенного купца интересует знать, в каких товарах нуждаетесь вы, пояснил тот, вручая ему за гостеприимство два крана, которыми он остался вполне доволен; именно за гостеприимство, ибо в Персии всякое внимание к заезжему кяфыру должно быть оплачено, последним, подарками или деньгами, а иначе он оставит по себе дурную память... Пора в путь, но червадар, отпросившись под разными предлогами домой, нанял для нас до г. Астерабада замечательно скверных катеров (Катер — лошак, мул, помесь осла с лошадью), привыкших только к перевозке вьюков, т. е. к медленному шагу; никакие энергические понукивания не действовали на мою вислоухую клячу, сильно мучившую меня, между тем, как Таги оживленно повествовал Рафаилу о поголовном нашествии своих единоплеменников на Астерабадскую область в 1867 г., от которого в особенности пострадали проезжаемые теперь нами места: рассказ участника погрома имеет ценность, а потому помещаю его здесь: Один из потомков пророка, авганец султан Мамед-Ишан прибыл на Етрек (Атрек) и сказал собравшимся единоверцам своим — ямудам: «наша вера оскорбляется персами! Пророк избрал меня орудием мщения за нее. Кто пойдет со мною против них — будет неуязвим от их пуль, и мы покорим Персию!» — При этом он обещал влиятельным лицам высшие правительственные места, прочим — богатую добычу и льготы. На воззвание откликнулись пять тысяч всадников, стремительно ворвавшихся в Астерабадскую область и предававших на своем пути смерти обывателей, грабежу и пожару — [272] достояние их! Главные силы тюркмен, лично предводимые Мамед-Ишаном, осадили город Ишарет, что при реке Гургени; астерабадский беглербег (губернатор), поспешивший к нему с войсками и артиллерией, потерпел полное поражение; за исключением лично его и 20 воинов, успевших проникнуть в Ишарет, прочие были перерезаны. В эту критическую минуту, влиятельный молла (мулла) Риза собрал до двух тысяч астерабадцев, для освобождения его, но их постигла худшая участь: ни один не вернулся домой с берегов Гургени, закрасневшей кровью и покрытой трупами их. Паника общая! Тогда персы подкупили значительного тюркменина убить Мамед-Ишана, смерть которого обезоружила ямудов, и все пошло опять по старому... Кончив рассказ, Таги сорвал по дороге сочную дыню и, угощая нас, тонко подшучивал над трусостью забитых персов вообще и чванливостью богатых из них в неволе. Так, рассказывал он, однажды его друзья заполонили купца, и выкуп за него условились разделить на четыре части, по 15 томанов за каждую; — пленник обиделся: «разве я не стою дороже, что вы так дешево оцениваете меня? Вам заплатят по 30 томанов за каждую мою часты. И действительно, сделка состоялась на этом условии. — Тюркмены не стесняются оценивать в глаза даже персидских властей, сидя у них в гостях, добавил Рафаил; — недавно один влиятельный ямуд был с нашим консулом у важного астерабадца: «если ты попадешь ко мне в руки — обратился он к одному гостю, — за тебя можно будет взять 30 томанов; а за тебя — сказал он следующему — возьму 60 томанов, и т. д. перебрал всех. Поднялся шум, и консул едва усовестил слишком откровенного кочевника... В версте от выжженной ямудами деревни Кавшнири, вызвавшей воспоминания у Таги, одиноко стоит при дороге убогая храмина «Али-Акбер» с свежим кладбищем, возникшая недавно по следующему чудесному случаю: какой-то астерабадский обыватель увидел во время поисков сбежавшей у него коровы, как над этим самым местом спустилась звезда и опять поднялась на небо, о чем и рассказал райетам ближайшей деревушки, приехавшим сюда нарыть камню, для постройки бани. Приступив к работе, они наткнулись на [273] мраморный пласт, осколками которого навьючили лошадь, но та — будь на месте — околела! Деревенщина призадумалась. Одному пришло в голову очистить пласт от мусора, и что же? Надпись на нем гласила, что под ним погребен святой муж (имени которого рассказчик мне не сообщил), — чудо разъяснилось, и они поспешили соорудить здесь убогую молельню, привлекающую благочестивых богомольцев с соседних местностей... В двенадцатом часу дорога направилась вдоль отлогости Эльбурса и затем вывела нас из лесу на простор: впереди открывается обширная равнина, покрытая вплоть до р. Гургени кустами и кое-где деревьями, перемешанными с желтеющимися и зеленеющимися нивами, а за нею расстилается необозримая тюркменская степь. Отсюда уж сереет Астерабад, обнесенный высокими глиняными стенами с башенками и бойницами. Мы сильно устали и запылились, а мой тряский упрямец тридцатирублевого достоинства до того измучил меня, что пришлось в виду города сесть боком на него; Рафаил заунывно тянет тюркменскую песенку, что гармонировало с его внешностью; разнежившийся на палане Таги — окончательно раскис, прочие выглядывали тоже крайне неряшливо. Въехать в таком виде в столицу Астерабадской области было бы неудобно, и мы расположились на отдых под развесистым чинаром, в 300 саженях от нее и вблизи молельни, сооруженной на месте ступни пророка Илии; у наших ног протекает ручеек, в котором перс моет белье, у изголовья — торчат руины кирпичной мельницы, приспособленной к защите на случай нападения тюркмен. Червадар, недовольный остановкою, отнимающей у него время, указывал на облака, грозившие разразиться дождем, но в сущности он торопится к женам, как уверяет Рафаил, пославший его в город за дровами, для самовара. Между тем трое прохожих разговорились с ним, заявляя свою радость видеть русских, а подошедшие к нам мальчишки с пучками свежего сена охотно помогают мне собирать растения, но бесплодно, ибо ни одного цветка, ни травки они не сумели сорвать с корнем, согласно моим наставлениям. [274] Босые сарбазы (солдаты) с голодными лицами, в кула-намади или иракчин (ермолках) и в щедро латанном костюме, предлагают купить у них две вязанки дров, но червадар уже привез с базара хворосту и десяток сочных дынь, заплатив за все это панабат (15 коп.); теперь он уже не просит, а умоляет нас скорее отпустить его, опасаясь, чтобы лазутчики не предупредили тюркмен о его одиноком возвращении домой. Спустя полчаса, родственник Хаджи-аги вкупе с Рафаилом составили церемониал возможно-торжественного въезда нашего каравана в город, и мы двинулись к мазандеран-ским воротам в таком порядке: впереди ехал бравый с виду молодец на аргамаке, за ним — я, едва удерживаясь на костлявой трясучке, сзади меня — Рафаил не в лучшем виде, затем червадар, а тюркменин еле плелся сзади всех на персидском Буцефале. Привратники, недавно созерцавшие триумфальное шествие генерала Ламакина, даже не удостоили взглянуть на нас... Текст воспроизведен по изданию: На пути в Персию и прикаспийские провинции ее, П. Огородникова. СПб. 1878 |
|