|
ОГОРОДНИКОВ П.НА ПУТИ В ПЕРСИЮИ ПРИКАСПИЙСКИЕ ПРОВИНЦИИ ЕЕVII. ОСТРОВ АШУР АДЕ И СЕРЕБРЯНЫЙ БУГОР. — Ну, вот через 7 — 8 часов мы и дома, проговорил доктор, когда пароход, не дождавшись с берега ни одного киржима, двинулся дальше по направлению нашей астерабадской морской станции, приютившейся на островке Ашур-Аде, отстоявшем отсюда на 82 мили, а от Астрахани на 918 миль. Он принадлежит Персии, но, по туркманчайскому миру 10 февраля 1828 г., России предоставлено, вместе с исключи-тельным правом содержать военную флотилию на Каспийском море, иметь здесь морскую станцию для охранения русско-персидской торговли, рыбных промыслов и вообще для защиты персидского прибрежья от морских разбоев тюркмен; вместе с тем она наблюдает, чтобы ни одно судно не ходило под персидским флагом. Пароход, покачиваясь, держится в виду зелени низменных берегов, окаймленных цепью дальних гор сплошь поросших лесами. Там и сям разбросаны круглые сторожевые башенки от тюркмен. Несмотря на бесспорные усилия астерабадской станции к совершенному искоренению пиратства и на хивинский погром прервавший сбыт персидских невольников, сухопутные разбои даже ближайших к нам ямудов далеко не прекратились, да и морские случаются. К продолжительной работе ямуд непривычен, а есть хочется, и вот он отправляется за поживою в Персию, к которой искони питает религиозную вражду и презрение с одной стороны, и месть, поддерживаемую обоюдными жестокостями, с другой... Благо кулазы есть, а ямуды — искусные моряки, бесстрашно переплывающие на этих узких и длинных лодках (по ихнему: теймуль) нередко бурливое море с восточного его прибрежья [183] даже к Мешедессеру, вблизи которого находится основанная Надир-Шахом колония авганцев, помогающих своим единоверцам в грабежах. На морские разбои собирается от 4 до 12 человек, под предводительством опытного пирата — сердаря. Одни гребут длинными веслами, другие — на стороже; завидев наших крейсеров, они скрывают свои кулазы в густых камышах и выходят на берег, где преследование их теми, не имеющими права высаживаться на персидскую территорию, становится невозможным. — Однажды — говорил мне один из пассажиров, — шпионы уведомили станцию о двух тюркменских лодках, выехавших на поживу в Мешедессер. Немедля отрядили в погоню за ними 15 матросов, и они уже настигали их в речонке, у самого города, как поднялся гвалт и вопли обывателей: «Как! Вооруженные русские на нашей земле?» Матросы вернулись восвояси, а свободно вышедшие на берег пираты пообшарили-таки тамошние лавчонки. Высадившись на берег, эти хищники обыкновенно скрываются на ночь в камышах, высокой траве или кустах, с рассветом же выходят на дорогу поджидать проезжих и пастухов, большею частью безоружных или с дрянными фитильными ружьишками, и лишь только покажутся жертвы — делают залп на воздух и с дикими криками ягу! (о, Боже!) бросаются на них, сопротивляющихся — рубят шашками, покорно протягивающих, в панике, руки с мольбой — вяжут и, швырнув их на дно кулаза, возвращаются домой. Кто первым схватил кого, у того тут и содержится в неволе до выкупа родственниками или продажи в другие руки. 5 проц. из вырученной суммы за невольника предоставляется кази, который за таковой «пянжек» признает ее «халал» («чи-стым, непорочным капиталом»); 2 проц. идет сердарю, процент владельцу кулаза, известная часть — гребцам, 6 червонцев (плата называемая «сагагк») — хозяину невольника за содержание его, остальное же делится поровну между всеми участниками грабежа. По словам рассказчика, морские разбои тут на много уменьшились после того, как в 1863 году пиратам привелось столкнуться с русской паровой шхуной «Курд». Дело было так. Высадившись в 20-ти верстах от Мешедессера, пираты [184] сожгли одну деревню и, умертвив жителей, уже возвращались с награбленным добром и семью пленниками восвояси, как показался «Курд». Те бросились резать персов: «Не режьте, мы спасем вас; скажем, что вы ездили к нам в гости, что вы — друзья наши!» умоляли несчастные, и, лишь только были приняты на шхуну — выдали их. Отобрав от пиратов оружие, командир пустил их вперед, а вслед — ядро... Буль, буль, буль, и все тут. Пока шла беседа о тюркменах, Мазандеранское прибрежье сменилось Астерабадским (приблизительная длина которого — если считать от деревни Ноукендэ, что на западной границе под 51° 35', до деревни Ноудэ под 53° 20' — 200 верст). На палубе идет чистка, и тощие энзелийцы с любопытством следят за единоверными - матросами, как те хитро наводят блеск на медь, подкрашивают перила. Мало помалу выступало песчаная полоса низменного полуострова Потемкина (где несколько лет тому назад персы соорудили крепость Миан-Кале (А недавно — еще четыре башни, поводом к чему послужил выбор на нем начальником астерабадской станции места, где бы можно было приютиться в случае, если бы смыло остров Ашур-Аде), затем, пятнышком зазеленел на море Ашур-Аде, принимающий, по мере приближения к нему, вид садика, влево от которого едва заметны мачты эскадры, с плавучим маяком и постовым судном (с арестантскими камерами) впереди; еще дальше — капитан разобрал казенную шхуну «Бухарец», на которой, по словам его, приехал начальник закаспийского отдела (от Атрека до Красноводска) генерал Ламакин, для совещания с ямудскими старшинами, как о выяснении наших отношений к ним, так и о мерах к водворению безопасности в степях. Во-н влево точками чернеются тюркменские лодки. Вскоре открылась перед нами и раздольная гладь красноватой степи их, с зеленеющими пятнами редких кустов и полосами берегового камыша, постепенно сливающимися с сплошными лесами астерабадского прибрежья окаймленного Эльбурсом. Кругом Ашур-Аде, выглядывающего теперь с парохода веселеньким оазисом среди водного простора, очень мелко, [185] что-то около 3 футов, и мы, сделав 28-тиверстный объезд, остановился, в 4 ч. пополудни, в 50 саженях от него. Вправо покачивалось 6—7 судов и ветхая досчатая ватага на мели, где пластают рыбу. С берега отделилось к нам несколько лодок с моряками; отрадно было видеть матросов, с здоровым видом, в белых рубахах с широко открытыми голубыми воротами, но вести, привезенные офицерами, не особенно отрадны. — Ламакин — сообщал один из них — вчера уехал с консулом Б. в Астерабад на свидание с губернатором по поводу ямудов, с старшинами которых он только что виделся здесь. — Чем же кончилось совещание? спросил доктор. — Пока ничем, но есть надежда поладить. — Ямуды были бы рады нам — перебивает другой, — но после неприязненных отношений к ним М. — колеблются: он сильно оскорбил их. Между тем, судя по привязанности их к прежнему начальнику станции, Петраченко, судя по трогательной сцене при расставании с ним, когда жены и дети их плакали навзрыд, несомненно, что они очень охотно избрали бы нашу дружбу. — Но что же ответили старшины? допытывался доктор. — «Мы подумаем о вашем предложении» — хоть вряд ли они поняли длинный спич генерала, так как тюркмены привыкли «думать и говорить кратко». — «Мы готовы принять русское подданство, если только русское правительство исходатайствует у персидского о праве и тогда беспрепятственно переходит нам на юг за р. Гурген: там наша земля, наши посевы, пастбища, могилы отцов, наше зимнее кочевье, — иначе персы не допустят нас туда». Дело в том, что Персия считает тюркмен к югу от Атрека своими подданными, с чем те, в особенности разбойничья чарва не признающая над собою ничьей власти, не согласны, принимая за свою границу с нею — речку Черную (кара-су, служащую гранью между почти тропическою растительностью прикаспийской Персии и безжизненными тюркменскими степями), что фактически верно... Продолжая беседу, мы сели в шлюпку и съехали на берег. У крошечной деревянной пристани покачивалась на [186] легких волнах длинная лодка, с огромными желтыми огурцами, маленькими дынями, свеклою и — посреди всего этого добра с персидского берега — самим хозяином, сухощавым, простоватым с виду, ямудом в мохнатой шапке на затылок, зеленом халате, синих шальварах и грубых башмаках на босу ногу, а на перилах ее сгорбившись сидел господин средних лет и роста; лихорадочная желтизна его выпуклых глаз, небольшой нос, усы, как и длинные волосы на висках висевшие вниз, гармонировали с позеленевшей от времени суконной шапкой с козырьком и старым пальто на нем, но грустный взгляд, устремленный в морскую даль, и общее выражение пасмурного, изжелто-смуглого, несколько одутловатого лица, свидетельствовали об энергии и мозговой работе его. — Наш мирза (переводчик) Рафаил Езнаев, шепнул мне доктор, свернув влево по узкому, высокому тротуару из бакинского известняка, который, послужив балластом на пароходах, нашел здесь удачное применение, ибо по толще песку с ракушками, покрывающему весь островок, неудобно ходить. Тротуар шел во всю длину единственной улицы с офицерским жильем, из камыша смазанного глиной, с камышовыми крышами и таковыми же заборами дворов с хозяйственными пристройками или миниатюрными садиками, больше — с японскою ясенью, и редко где — персиковым деревцем, тутом (шелковицею) и инджиром (винною ягодой). За нею разбросаны по песку маленькие домишки — казармы матросов, дальше — болота и опять море; короче сказать, Ашур-Аде смахивает на скромную деревушку с однообразным жильем для эскадры и нескольких торговцев. Доктор радушно предоставил в мое распоряжение прохладную хорошо меблированную залу с пестрыми кошмами на полу (плотными тюркменскими войлоками полутора-саженной длины и сажен. ширины, стоющими тут 1 р. 50 к) Другая комната, тоже в кошмах, служила ему кабинетом, уборною, спальнею, а галерея с камышовыми стенкою и навесом — столовою. Намереваясь завтра же отправиться на тюркменский берег, я поспешил переговорить об этом с начальником станции или — по тюркменски и персидски — начальником моря [187] («дарьябеги»), по матроски — «флагманом». Видный старик-моряк, озабоченно встретив меня в обширной зале со столом посредине и несколькими стульями по стенам, пригласил в уютную гостиную с мягкою мебелью. На мое желание побывать на Атреке, он как-то беспокойно заговорил: — Вы, вероятно, слышали о только что состоявшемся свидании генерала Ламакина с ямудскими старшинами? Оно происходило отчасти в моей квартире. До этого свидания охотно бы пустил вас в Гассан-Кули, место летних кочевьев береговых ямудов, но теперь, когда оно произвело тревогу в Астерабаде и неблагоприятное впечатление на тюркмен, «экскурсия ваша на персидско-тюркменский берег может вызвать подозрительность, с одной стороны, и подвергнуть опасности вашу жизнь — с другой». Положим, Ламакин успокоит персидскую подозрительность и придет к соглашению с астерабадским губернатором насчет тюркмен; положим, я ручаюсь за наших прибрежных ямудов, относящихся к нам миролюбиво. Но какая гарантия, что заведомо враждебная нам разбойничья чарва не нападет на вас предательски? Признаюсь, я боюсь за вас. Но мои настоятельные просьбы поколебали старика; в особенности же на него подействовал рекомендательный бланк к английским агентам в Авганистане, выданный мне географическим обществом, как своему члену-сотруднику, путешествующему с ученою целью. — Да, или нет? спрашивал он себя, растерянно вертясь по сторонам. — Да, да, без сомнения, да, настаивал я. — Хорошо, — круто повернулся он и устремил на меня пристальный взгляд, — я дам вам паровой баркас на Серебряный бугор (Гемюш-тепе) — это будет ближе и безопаснее Гассан-Кули... Вестовой доложил о возвращавшемся с персидского берега Ламакине, и З—н опять в нерешимости зашагал. — Хорошо, хорошо, вы поедете с моим переводчиком, Езнаевым, но не советую вам ночевать в кибитках — на баркасе удобнее. Иначе, кто поручится за вашу жизнь? Тюркмены, уверенные что скоро пробьет час их независимости, озлоблены. Не говорю уже о текинцах, заведомых наших [188] врагах, враждующих также и с ямудами за то, что те снабжали нас верблюдами в последний поход... По верным сведениям, до 2 тысяч их собралось теперь у Малых Балахан, — режут, грабят ямудские караваны, отбирают верблюдов, чтобы лишить нас перевозочных средств, если бы мы двинулись на Мерв, чего ждут там со дня на день... В середине апреля они ограбили их караван на пути из Хивы в Красноводск, а недели три тому назад шайка в 600 человек, вооруженных английскими винтовками, напала у Малых Балахан на другой, шедший с Серебряного бугра в Хиву, и хотя он состоял из 350 ямудов, персов, армян, — товары и верблюдов отняли, двоих убили, многих полонили, остальные бежали, и если их не преследовали, то только потому, что теперь трудно сбывать невольников. Далее разговор коснулся моего будущего спутника, станционного переводчика Езнаева (из бакинских армян), подвизающего на этом трудном, далеко не благодарном поприще, кажется, с 1860 г. Потратив здесь здоровье, он отлично ознакомился с тюркменами и, пользуясь всеобщим уважением, приобрел на них огромное влияние. — Да, Езнаев отважный человек, говорил 3—н. — Положим, мне нужно арестовать кого-нибудь из прибрежных тюркмен, и он с двенадцатью матросами врывается ночью туда, где раскинуто, быть может, более тысячи кибиток, хватает кого следует — прочие молчат, не противодействуют, потому что любят его, а главное — боятся нашей силы. Вообще о Езнаеве рассказывают много интересного. Так лет десять тому назад тюркменские разбойники доставили ему без выкупа, как бы в подарок, двух наших матросов, томившихся несколько лет в тяжелом плену на Атреке; затем, в сентябре 1870 года, они же, отказавшись от предложенного русскими властями выкупа в несколько тысяч рублей за других пятерых пленных, привели их к нему опять-таки бесплатно. Это было при прежнем начальнике станции, уважаемом всеми, Петраченке, когда служащий теперь станционным ханом Нур-Гельды свирепствовал своими разбоями между Атреком и Гургенью. Один-одинешенек и без всякого оружия отправился Езнаев усмирять это [189] «чудовище» «дипломатическим путем»: обещанием «сделать» его ханом. И куда ж отправился? В дальний аул Атрек (Этрек), где обыкновенно заключались невольники и в котором насчитывалось тогда до 1,000 кибиток каракчи (разбойников). Он расположен, кажется, в 50 верстах от Гассан-Кули, в 35 - от Серебряного бугра и в 7 -по топкой, болотистой дороге от реки Атрека, вообще с плодородною почвой по берегам, и только при устье -густо поросшей камышом и так мелководной, что даже маленькие лодки двигаются по нем не иначе, как толкаясь о дно веслами. Вот в какую трущобу попал бес-страшный «Рафаил» (так слывет Езнаев между своими и тюркменами, так и мы будем называть его), запасшись следующим письмом от Петраченки: «Рафаил! Ручайтесь тюркменам, что я исполню их желания, когда увижу русских пленных. Если они желают иметь ханом Нур-Гельды, то должны написать это на бумаге и обещать не разбойничать. Дай бог успеха и пр.» Рафаил, действительно, поладил с Нур-Гельды, и теперь это «чудовище», с русскою медалью на шее и титулом станционного хана, смирилось, предано нам и как только заметит враждебное движение между своими против нас или приготовление к морским разбоям против персов немедленно извещает о том станцию, которая помимо него содержит на жалованье немало тюркменских шпионов сообщающих ей о каждом шаге своих собратий. В настоящее время Нур-Гельды-хан живет в Гассан-Кули (расположенном при заливе того же названия в двух верстах от берега), куда обыкновенно перекочевывают на лето, от гургенских лихорадок, почти все сребробугорцы. Серебряный бугор еще недавно причислялся к разбойничьим аулам; теперь же он не так страшен уже потому, что на обязанности Нур-Гельды-хана лежит охранение русско-подданных на всем прибрежьи от Атрека до Кара-су, и если бы «непокорная» чарва взяла кого-нибудь из наших в неволю то при посредстве его и освободила бы. В особенности после хивинского погрома ямуды остерегаются русской силы и как [190] уверяли меня, на некотором расстоянии от берега совершенно безопасно, несмотря на то, что теперь между Атреком и Гургенью сосредоточились до 10 тысяч кибиток их, как из боязни нападения со стороны озлобленных текинцев, так и в виду разрешающегося вопроса: остаться ли им «верноподданными» шаху или принять «покровительство» России. К северу от Атрека ямудов мало, всего же, вместе с хивинскими соплеменниками их, около 20 тысяч кибиток или семей... но в показаниях некоторым путешественникам они преувеличивали эту цифру, даже вдвое, с наивною целью напугать своею силою. Когда я возвращался от 3—на к себе, легкие сумерки уже покрывали островок; в ушах раздавался однообразный прибой волн, заглушавший говор двух-трех дам на скамьях улицы, и больше — ни звуки, ни души кругом. У доктора застал я между офицерами и Рафаила и Назар-бекова. Точно десятки лет знаком с ними, — так обаятельны их добродушие, откровенность, простота! Разговор шел о поездке Л—на к астерабадскому губернатору, вероломному старцу Сулейман-Хан-Авшару, этой дикой силе, рубящей и теперь не только тюркменские, но и персидские головы, испрашивая в последнем случае, ради одной формальности, разрешения шаха, в чем никогда отказа не бывает. Вот как очевидцы рассказывали о дипломатической экскурсии генерала. Сопровождаемый с гязского (персидского) берега кавалькадою — состоявшею, кажется, из трех офицеров его штаба, шести — морских и 12 матросов здешней эскадры, в белых рубахах, шляпах, с ружьями — он был встречен за 7 верст до Астерабада губернаторскими людьми «с одною лошадью для него»; через версту — с другою, еще через версту — с третьею, за 4 версты — нарядною «почетною милициею» на богато убранных, отличных конях, во главе с родственником губернатора (и тут же «кальянчи», тоже верхами), у городских ворот — артиллериею, а в самом [191] граде — толпой, разгоняемой феррашами, но тем не менее выражающей радость... по «внушению» начальства; впрочем, местами слышались даже восторженные крики — то дети, отцы, братья, выражали благодарность за свою родню, освобожденную русскими из хивинской неволи. На следующий день астерабадские власти послали Л—ну в пишкеш (подарок) разных сластей, чаю, сахару; затем, по предварительному соглашению с нашим консулом Бакулиным, губернатор отправился к нему с визитом. «Я был болен, — сладко начал он приветствие, — но моя болезнь проходила по мере приближения вашего, и теперь я совершенно здоров». Л—н, в свою очередь, со свитой посетил «тонкого политика». Аудиенция происходила в открытой спереди зале дворца, окруженного толпой, в которой виднелось несколько ямудов внимательно слушавших, как последний говорил первому: «поступайте с тюркменами, как мы — рубите головы... Если они перейдут к вам — лупите, к нам — мы будем лупить». — Тот же самый совет я слышал — перебивает рассказчика Р. — от персидских офицеров, родственников разграбленного в последний раз текинцами каравана, при-шедших ко мне ночевать в то время, когда я беседовал с ямудскими старшинами. «Что, если персидско-подданные ямуды перейдут к нам?» спрашиваю их. — «Лупите; к нам придут — мы будем лупить»... На что те холодно заметили мне: «Мы ищем вашего покровительства, а вы будете лупить нас, персы — тоже... так уж лучше вы одни лупите!» — Странно, заметил один из присутствующих, — везде слышится лупка и лупка. М. лупит, астерабадский губернатор лупит. А как бы мы поступили на месте тюркмен, которых мы называем разбойниками? Право, им остается, в свою очередь, лупить, если сил на это хватит! Лупка и лупка... И к чему ведет эта политика жестокостей? К обоюдному озлоблению, непримиримой вражде. Не кровь, а гуманное, справедливое отношение к ним, понимаемое и ценимое дикарем так же, как и цивилизованным человеком, может слить их с нами. Все наше общество сочувственно отнеслось к этому мнению; рассказчик продолжал: [192] — Поговорив еще немного, дипломаты расстались, по-видимому, довольные друг другом; губернатор подарил Ламакину прекрасного коня... что не мешало ему не доверять «русским» и своею телеграммой о дипломатической миссии «русского генерала» поднять изрядный переполох в Тегеране. Тем временем шел кутеж, благо вина было в запасе вдоволь, а правоверные власти не уступят в выпивке православным пьяницам... Наше шествие было торжественное и веселое! добавил рассказчик. — И лупка была? спросил кто-то. — Как же. У одного из наших дорогой пропала уздечка, — отдул нагайкою червадара (чарвадара). — А тот? — Как раб безропотно вынес побои; — ведь, губернатор разрешил нашему консульству и морской станции, не стесняясь, бить «ирани», которые только из боязни услужливы, иначе — не пустили бы нас и в сарай к себе. Англичане еще грубее, но платят хорошо, что подкупает правоверных в их пользу. В конце 50 годов, английский консул, кажется, Мэкензи, проживая на даче в «Гязи», в присутствии наших моряков отпилил тупым ножом голову одному персу за покражу 70 томанов у него!? — Причем нож сломался, закончил Р., и гости разошлись. Думая о предстоящей поездке в тюркменскую степь, я уснул, обдаваемый горячим потом. Кошмар душит, и мне снится страшный сон. Вижу себя в форменной курточке с погончиками, кругом — навоз. — Чем прикажешь угощать тебя? — улыбается оттуда товарищ, благообразный армянин, не то — грузинец Козов Мор, предлагая мне некое персидское лакомство. Не разделяя вообще никаких азиатских вкусов, я бросился бежать направо. Колючки верблюжьей травы кровавили ноги, желание чистой воды в пустыне увеличивало [193] мучения жажды, мои крики: «хлеба, хлеба!» заглушались ликованием шакалов над ослиным трупом, и я в изнеможении опустился на высокий утес бесплодных Балаханских гор. Вдали показалась пыль; всматриваюсь — то шли нестройные толпы измученных ратников; дальше плелась колесница с предводителем их... Ба! да это мой однокашник (по воен.-учебн. заведению) Козов Мор! — Куда Бог несет? — Истреблять, брат, истреблять! — Кого? — Да кого придется... Идем вместе, — а? Идем, — право, жалеть не будешь. Я с юных лет проник в тайну успеха... Следуй же за мною, и ты вкусишь сладость чуждой тебе жизни: твой путь устелется розами, — кровью и плотью потушишь ты мучительную жажду и голод, а совесть заглушишь вином и любовным товаром. Следуй же за мною... — Не трать красноречия... — Повесить всех вас надо! прогремел однокашник и ужасом прошел по степям. Ограбленные орды халатников бегут с воплями: «залым! залым!»... (Жестокий) — Молодцы! бодрит тот ратников своих... Взять и эту тюркменку на штыки! Как она дерзнула броситься с ножницами на вас!? — Барин, возьми халат, не бей старухи... Тут я проснулся. Неотвязчивые мухи какого-то особенного вида щекотливо кусали мое тело, покрытое влагою; в голове — тяжесть. Когда я рассказал сон заглянувшим к доктору офицерам, один из них воскликнул: «Странная случайность! Ваш сон неприятно напоминает нам недавние события в здешних степях». — Прочтите-ка вот это, предложил другой, не из офицеров, подавая мне рукопись, из коей приведу тут — по обстоятельствам не от меня зависящим — только «скромные» места: «... 20 июня 1872 г. любимый всеми начальник астрабадской станции Петраченко поручил станционному переводчику [194] Рафаилу Езнаеву отправиться в ямудские степи для найма верблюдов, в которых сильно нуждался отряд М-ва, находившийся тогда в Красноводске. В этом деле Езнаева обязали действовать по соглашению со служащим у М. тюркменом Иль-Гельды, ненавидимым народом (но теперь назначенным красноводским или, вернее, челекенским ханом). Получив от начальства всего 180 руб. на расходы, он немедленно отправился в дальний, опасный путь и, прибыв 25 июня в Гассан-Кули, остановился у станционного хана Нур-Гельды, от которого узнал, что Иль-Гельды, находившийся тогда на Атреке, через дня два отправляется с 15 сподручниками в Балаханы. Езнаев поспешил уведомить Иль-Гельды о своем желании ехать вместе (как того требовал Петраченко, солидарный в этом отношении с М.), на что тот, под каким-то пустым предлогом, не согласился, однако ж пообещал встретиться с ним на дороге. — При таких обстоятельствах тебе не следует пускаться в глубь степи — опасно, останавливали его тюркменские друзья. Обо всем этом он известил Петраченко, который в своем ответе настаивал на поездку, советуя слухов не пугаться и, не обращая вниманья на Иль-Гельды с отцом — как оказывается, убедивших М., что для успешного найма верблюдов им необходимо ехать одним, т. е. без участия Езнаева, — во что бы то ни стало исполнить поручение; за деньгами же для того обратиться куда будет ближе: на станцию или в Красноводск, а за содействием — к Яроли-Казы, проживающему у больших Балахан. Переодевшись в тюркменский костюм, Езнаев отправился на колодцы Таган-клычь в сопровождении трех, близких Нур-Гельды-хану, тюркмен: Пир-Мамеда, Сатлых-Дахши и Ада-моллы, с провизиею и вещами на пяти верблюдах. Эти колодцы солоноватой воды — по характеристики его: «такой тухлой, что и по гроб не забыть» — находятся между Атреком и Балаханами (горами, где в августе по но-чам невыносимо леденит, днем жгет, а воды нет, — где изредка, и то только по склонам, встретится тощий [195] можжевеловый лесок, немного инджиру, еще меньше жалкого дуба, остальное — такая же голь, как и местность между ними и Атреком, где найдется еще сочная верблюжья травка и кустообразный карах, инде — дикая граната и кустарник сазах, листьями схожий с кипарисом, но там, куда попал Езнаев — одни лишь песчаные бугры). Отдохнув тут, караванчик направился мимо колодцев Бугдаили к Луже-Чаирды, как показалось 16 всадников, принятых им за враждебных гокланов, и он приготовился к кровавой встрече.... но то был Иль-Гельды с своими людьми. Распорядившись приготовить чай, Езнаев послал ему приглашение, с намерением посоветоваться насчет найма верблюдов — нейдет... и только перед самым отъездом, на-поив свою лошадь из «Луже», присел на несколько минут и, выпив стакан чаю, вместо спасиба злобно прошипел в его сторону: «Старайся же получить верблюдов от народа, — посмотрим!» Затем — поскакал в одну сторону, а Езнаев направился в Ярыхшли (что у больших Балахан) к Яроли-казы, который, приняв его дружески, уверял, что в настоящее время ямуды не могут снабдить М. верблюдами, ибо караваны их или уже отправились или уходят на днях в Хиву за провизиею, но что месяца через два, когда они вернутся, требование его будет исполнено. При этом он осведомился о цене, какую должен объявить народу за верблюдов, о времени, на какое они понадобятся М. и пункте, до какого предстоит переход? Езнаев письменно просил М. разрешить эти вопросы и, не теряя время, отправился дальше вдоль Больших и Малых Балахан по Оуз-дою, т. е. старому руслу Аму-Дарьи (Окса), в аул Мириш-бая, но и тут вместо верблюдов получил от богатого ямудского старшины те же вопросы, ответ на которые от М. из Красноводска был доставлен ему только 26 июля, и притом ответ — совершенно не удовлетворяющий справедливых желаний ямудов. М. писал, что отвечать на два последних вопроса он признает решительно неудобным, а торговаться с тюркменами тоже находит крайне неловким. Далее он безусловно требовал доставить к половине августа 2,250 верблюдов на колодцы Белек (что на [196] берегу Балаханского залива) и 1,250 — в Чикишляр. Вместе с тем — просил «уважаемого и дорогого Езнаева поддержать значение Иль-Гельды между народом, сойтись с его ничтожными приверженцами и разгласить, что он де, Езнаев, прие-хал с Иль-Гельды по одному и тому же делу, что его де, Езнаева, прислал сюда Петраченко (которого ямуды называли своим «отцом») удостоверить всех, что и он, «Дарья-беги» (начальник моря) сочувствует всем начинаниям его (т. е. М.) и что они тут действуют за одно, следовательно, услуживающий М. в то же время услуживает ему, и наоборот, а потому свидетельствуйте, мол, что Иль-Гельды действительно избран мною ханом». Тем временем Иль-Гельды, вместо найма верблюдов, уговаривал старшин ехать в Красноводск для переговоров с М., но так как все без исключения ямуды ненавидели эту пройдоху, влияние же на них Езнаева, старавшегося поддержать значение его ничем не кончилось, то с ним никто из порядочных людей и не поехал. Интриги Иль-Гельды против Езнаева, которому он приписывал неудачу свою, привели к тому, что когда последний безуспешно вернулся в Красноводск, то М. не только встретил его враждебно, угрожая, кажется, повесить, но и поклялся разгромить аулы тюркмен, не имевших возможности «немедленно» дать верблюдов. И действительно, спустя несколько дней казаки произвели опустошительные набеги на некоторые станы, при чем захватили и верблюдов, что побудило большую часть кибиток поспешно откочевать в Хиву и на южный берег Атрека, т. е. в пределы Персии... Приморские тюркмены, перевозившие на своих лодках отряд М. и провиант в Чикишляр, испытали — уже за полную готовность служить ему — не меньше невзгод; так, четырем гребцам, с лодкою, платилось за дневную работу всего по 30 к. и — вдоволь обид, об чем те хотели было заявить Петраченко, да сообщение с ним уже прервалось. Езнаеву приходилось затрачивать не мало усилий, чтобы при таких неблагоприятных условиях тюркмены продолжали оказывать услуги русским войскам... С Чикишляра М. отправил отряд в Кызыл-Кум [197] захватить верблюдов у тамошней чарвы; проводником к нему был насильно приставлен тот самый Ада-молла, который сопровождал Езнаева, из Гассан-Кули, с пятью верблюдами, теперь уже отнятыми М., заставившем его идти пешком, не скупясь на оскорбления, и тот, решившись жестоко отомстить за себя, повел отряд неправильной дорогою к колодцу Таган-Клыч. Измученные солдаты под жгучим солнцем утоляли жажду кровью баранов, даже уриною друг друга, — зарывались в песок, или плелись обратно в Чикишляр и в изнеможении падали... Наконец, проводник, под угрозами быть убитым, указал воду и, воспользовавшись общим расстройством, захватил двух коней, пару игольчатых ружей, и бежал за Атрек. Часть несчастных солдат, покинутых в степи, кое-как доплелась до Кызыл-Кума. Между тем М., опасаясь, чтобы жители Гассан-Кули не разгласили о цели этой неудачной рекогносцировки, отрядил к ним, кажется, две роты с приказанием заставить их немедленно перекочевать в Чикишляр, а известившись о побеге проводника, послал в Атрек ахунда с несколькими старшинами из колена «каринджик», к которому принадлежал Ада-молла, для выручки захваченных им лошадей и ружей. — Залым (жестокий, так называли М. в степях) — отвечал им тот — отнял у меня пять верблюдов, на которых я привез вещи мирзы Рафаила в Красноводск, и я оставляю у себя ружья и лошадей, как залог, пока он не вернет мне мою собственность или не уплатит за нее денег. Опасаясь гнева «залыма», посланные уплатили ему из своего кармана... Дальше рукопись гласит: Чарва убегала, пряталась от М., и он принялся требовать верблюдов у береговой чомры, по совести клявшейся, что «кроме лодок — у ней ничего нет; чарва же не только не даст, даже не продаст ей своих верблюдов для него». Так и случилось: когда некоторые из чомры отправились к чарве за покупкою верблюдов для «залыма» — та прибила, прогнала их... Но и отомстил же ей М., получив [198] разрешение перейдти Атрек, т. е. вступить на персидскую территорию! Пошел он на нее и разгромил так, что и до сих пор памятен этот погром. Досталось и чомре — «залым», ведь, не разбирал, кто прав, кто виноват. Затем он вернулся в Чикишляр, откуда направился к Хиве, но увы! — неудачно. Тюркмены, раздраженные разгромом, несправедливостями его, относятся теперь к русским недоверчиво. Между тем привязать их к себе очень не трудно. «Покажем на деле, что мы стоим нравственно и умственно выше их, что мы истинные цивилизаторы», говорит компетентный Р. и дополняет: «Дав слово тюркменам, нужно свято исполнять его, что высоко ценится ими; необходимо вознаградить их за нанесенные М. убытки, и тогда только они забудут о совершенных с ними несправедливостях, как забыли поступок Столетова, который казнил безвинно или, скорее, ошибочно трех тюркмен, но который всегда был с ними мягок, справедлив»! Да, Рафаил немало испытал горя, лишений в течение 37-ми дневного скитания своего по пустыням, подвергаясь на каждом шагу опасностям. В одном месте пули прожужжали мимо его ушей — то хотели убить его, из кровавой мести к русским, родственники этих повешенных, но проводники уговорили оставить жизнь любимцу-ямудов... Рафаил улаживает все наши дела с ними, и за все свои многочисленные заслуги награжден, в августе 1874 г., золотою медалью... Впрочем, еще подучил, кажется, от астерабадского губернатора нарядный архалук, надеваемый им при деловых посещениях Персии, и шаль, от него же, за благополучную доставку в Астерабад той партии персид-ских невольников, освобожденных русскими из Хивы, которая направилась оттуда на Красноводск и Ашур-аде; другая же партия, как известно, была перерезана на пути текинцами и ямудами. Однако ж пора идти к «начальнику моря», поджидавшему меня в маленькой библиотеке станции. [199] — Барказ уже ждет вас, встретил он меня, на этот раз, спокойно. — Желаю благополучного пути. — В Гассан-Кули? — При свежем ветре, как сегодня, рискованно туда... Лучше — на Серебряный бугор, к устью реки Гургена, отстоящему отсюда на 23 версты. Рафаил, вооруженный револьвером, притащил с собою, на показ мне, древнюю большую медную миску (на трех маленьких ножках, с двумя ручками и надписями по ободку) — подарок от ямудов, нашедших ее, приблизительно, в 150 верстах от устья р. Атрека, в развалинах бывшего укрепления гокланов. По словам их, к северу от этих руин, в местности очень плодородной, заметны следы городов Мешед-Местерьяна и Рустана, основанных за долго до прихода сюда тюркмен с Мангышлака и разрушенных китайцами. Они полагают, что под ними скрыто много богатств... вероятно, потому что года четыре тому назад там был найден металлический кувшин с древними золотыми монетами; приобретенная мною серебряная монета тоже найдена вблизи Мешед-Местерьяна, у норки какого-то «маленького зверка похожего на крысу», который, вероятно, вытащил из-под земли это препятствие на своем пути. Захватив револьвер превосходной системы Смит-Вессона, не дающий промаха в привычных руках даже на 200 шагов, я отправился с Рафаилом на барказ. Маленький командир его отдал мне честь, команда — вытянулась. Признаюсь, это неприятно поразило меня; тут есть какое-нибудь недоразумение! «Полковник», таинственно шепнул он, отдавая ей какое-то распоряжение и так загадочно посмотрел на меня, ну точно хотел сказать: «врешь, брат, нас не надуешь: ты инкогнито»! — Куда прикажете подать стул? — Бога ради не беспокойтесь, я вот поближе к тюркменам. — Как можно-с, неудобно... Эй! Стол, стулья! Притащили, и затем в 10 ч. утра (20 июня) — легкий, красивый, как игрушка, паровой барказ с пушкой (поднимающий — по словам командира — 75 человек) тронулся в путь, сильно качаясь от волн. [200] Едущие с нами тюркмены, хан Девлет, молла Ашир и молла Бекча, приезжавшие на остров по своим делам, чинно сидели поджавши ноги. Все они преданы Рафаилу и все — стройны, костлявы, мускулисты, с несколько суженными плоскими грудями; скулы выдаются резко только у Девлета; лбы высокие, не большие носы — с легким горбиком и широковатыми ноздрями; черные глаза пронизывают вас добродушием, недоверием и диким огнем; растрепанные редкие черные бороды как бы подбриты ровною полоскою под нижнею губой: волосы отсюда выдергиваются щипчиками, по обычаю, для красы, а усы, концы которых висят, подстригаются над верхнею губою уже «по корану, чтобы волос не попал в рот во время еды и не опоганил бы пищу». Зубы блестят белизною, на бритые головы с засусленными ермолками напялены мохнатые овечьи шапки, что все вместе придает этим халатникам суровый вид. Распахнувшиеся на груди, коротковатые хивинские халаты (по 2 р. 40 к.), из полосатой материи с преобладающим красным цветом над черным и желтым, подпоясаны простыми кушаками, которыми тюркмены обертывают на ночь свои головы, из опасения простудить их, если только по обыкновению не спят в шапках. На поясную рубаху с косым воротом и широкими рукавами (из нашего и английского коленкора и миткаля, или из персидской бязи) надет невидимый из-под халата короткий архалук, по-ихнему «чабуш», с открытою грудью, широкими рукавами и маленькими разрезами с боков пол (из персидской или текинской материи, состоящей из трех полосок: шелковой красной и шерстяных: черной и узкой белой, по 60 к. за ханский аршин = почти 1,5 русским). Он подшивается персидскою бязью (по 15 коп. за хан. арш.) и иными шьется по персидскому фасону: с длинными разрезами с боков пол и коротенькими (застегиваемыми на крючки) на рукавах. Широкие синие шальвары (из русского или транзитного миткаля) держатся на пояснице шнурком; ноги обуты в короткие пестрые чулки и красные грубые башмаки, с загнутыми кверху концами и железными подковками на утолщенных пятках вместо каблуков. В холода тюркмены носят «чекмени» и халаты своего [201] изделия из верблюжьей материи горохового цвета, непромокаемые войлочные бурки (по 2—2 р. 40 к.) придерживаемые на шее шнурком, бараньи шубы и во время езды, как и вообще в грязь, сапоги. По приглашению Рафаила, бегло говорящего по-тюркменски, т. е. на исковерканном турецком языке: «тюрк-джагатай», хан Девлет и молла Бекча подсели к нам, третий же, с четками, остался неподвижен; то был «софи». Желающий «сделаться софи», что случается обыкновенно под старость, отправляется к наиболее чтимому им духовному лицу, кается в грехах и получает благословение, после чего, уж не участвуя в разбоях, проводит время больше в молитвах и уединении. Несмотря на высокий титул, Девлет выглядывал оборвышем. С ханским достоинством, передающемся по наследству от отца к сыну, из рода в род, не связывается никаких особых привилегий и преимуществ, а потому совершенно обнищалые ханы — не редкость тут. Молла Бекча, напоминавший лицом ваших типичных линейцев, одет почище, ибо ездил к Ламакину с просьбою «о покровительстве в одном очень сложном деле», и именно: отец его — по имени Влас, фамилии не помнит — жил на Кавказе, в каком-то месте, отстоящем от Астрахани «на четыре дня езды», и был «хорошим» христианином; затем, получив свидетельство на свободное жительство у дружественного нам ямудского старшины Кият-хана, продолжал служить и у первенца его, при котором и умер, оставив сына, вот этого самого Бекчу, полным сиротою. Конечно, его не замедлили обратить в правоверие.... И всеконечно, забыв даже русский язык, он желает снова вступить в лоно православия? — О, нет, просится только «в русские подданные», как выразился Рафаил, в чем, без сомнения, отказу не будет.... Барказ идет по 5,5 узлов или около 9 верст в час. Вдали туман, кругом сырость, и мой парусинный костюм влажен - чувствуется даже легкая дрожь. [202] — Наденьте фуфайку, советует Рафаил (сам же никогда ее не носит). — Да вот еще — продолжал он, — не ночуйте в кибитке, не то схватите лихорадку и вши заедят; тюркмены — народ нечистоплотный: вечно сидят и нередко спят на голой земле, а мыло найдется разве только у тех, кто уже свыкся с нами. — А по-моему, лучшее средство от лихорадки — погреться у меня внизу, воодушивился капитан. Не желаете ли? предложил он вино, ликер и закуску, приготовленную в его узенькой каютке; крупно-зернистая белужья икра тюркменского приготовления (по 3 руб. за пуд), хоть несколько и пересолена, но вкуснее 20-ти-рублевой петербургской... Тихо входим мы в широкое устье р. Гургени, свободное только на 8 саж. в шир; далее же по обе стороны — густо стелется тростник, откуда несутся крики разной птицы и непрерывное стрекотанье кузнечиков. Обернитесь к морю — летают чайки, черные гагары, жирные утки, бакланы, тяжелые на подъем, что позволяет тюркменам бить их палками; влево из тростника, который режут они для корма скота, выглядывают лошадиные морды. Впереди — чернеются ульи: это кибитки, правее — несколько камышовых сарайчиков, для склада товаров, куда однако ж зимою загоняют барашков и телушек; в сторонке краснеют развалины кирпичного караван-сарая, разрушенного персами во время сбора податей с сребробугорцев. Зной усиливается. Жадно всматриваясь кругом, я пишу; матрос держит зонтик надо мною, что стесняет меня, но так угодно командиру. Он говорит, что с основания асте-рабадской морской станции, паровой барказ только в другой раз показывается в водах Гургени, но наши лодки нередко заглядывают сюда. Через двадцать минут езды узкая речка очистилась от камыша, и влево обрисовался в отдалении низкий курган «Гемюш-тепе» (Серебряный бугор); впереди, у низкого (на 0,5 аршина над водой) песчаного берега, инде — с редкою, негодною травой, видны два челнока и пестрая группа сребробугорцев. Взрослые — больше в рыжеватых, редко — в черных мохнатых шапках на затылок, синих халатах и с большими ножами с черною рукоятью за кушаками; мальчишки в [203] синих рубашонках, ермолках как и девчонки в длинных красных рубахах, босы. Молча, пасмурно смотрели они на барказ, который, по измерении глубины, оказавшейся тут на 10 фут, стал перед ними. Матросы принялись улаживать сходни. Маленький командир горячится, теряется, бледнеет. — Селям алейкюм! крикнул он им, собравшись с духом, однако ж в голосе слышалась дрожащая нотка; одни отвечая на приветствие, сняли шапки, другие кивнули головой, прочие, молча отвернувшись, отошли в сторону, что еще более подействовало на него... но Рафаил успокоил: «Мы здесь, как дома», и, подозвав к себе одного из толпы, тихо спросил: в безопасности ли мы? На успокоительный ответ, приободрившийся командир угостил нас полбутылкой шампанского (привезенного ему из Константинополя бывшим мирзою Егором), трем тюркменам вошедшим на барказ вслед за «шпионом», все еще стоявшим перед серьезным Рафаилом с обнаженною головой, велел подать чаю, матросам дозволил ловить рыбу вблизи барказа, и, шепнув что-то часовым с ружьями, вышел с нами на берег, где халатники встретили «гостей» уже приветливо и, усевшись на корточки, коротко перебрасывались словами с «мирзою»; я подошел было к пятилетней девочке, но та резко отвернувшись засеменила к аулу, куда вскоре отправились и мы в сопровождении напоенных чаем, охотно выкапывавших для меня своими ножами корни реденькой травки из окаменелой глинисто-солончаковой почвы, на что командир проводивший нас с двумя вооруженными матросами только на сотню шагов, заметил: «Какие любезные! А встреться с ними в степи — не то будет». На голой глади, инде желтевшей и красневшей, по большей части, выжженною солнцем, низкою травою, в отдалении зеленеет маленькая группа дико растущей гранаты и едва заметная для глаз волна. На таких-то возвышенных местах по берегам двухсотверстной Гургени (которая, вытекая, как и Атрек, из последних предгорий кухистанских и гурганских возвышенностей, круто поворачивает на запад и вливает свои, обогащенные пятью ручейками, воды в Каспийское море), ямуды и гокланы сеют пшеницу, ячмень, иногда [204] кунжута; на низменах же — иные возделывают рисовые поля («челтык»), требующие уж немало труда: предварительно нужно очистить место, заливаемое потом водою проведенною канавками из реки, и одновременно — выкопать вблизи кибитки яму для рассады, которая и пересаживается туда; затем, требуется и наблюдение, чтобы рис не рос густо. В урожайные годы эти посевы приносят сам-50 и больше, но так как скромные размеры кибитки не позволяют хранить всего сбора, то хозяева оставляют себе только часть его, а остальное — обыкновенно отдают в займы или продают (сегодня пшеница — по 35 к. пуд, ячмень — 15 к.). Зерно про запас сохраняется зимою в глубоких ямах, заравниваемых, поверх соломы, землею, чтобы скрыть их от посторонних. Вверх по реке встречаются и плантации хлопка и тута. Тюркмены воспитывают шелковичных червей так: как только раннею весною начинает распускаться тут (шелковица) — завертывают шелковичное семя в кисейные мешочки и кладут их себе под мышки, где в скором времени, от теплоты, и выходят червячки, которых затем переносят на усыпанный молодыми листьями тута пол шатра. Листья переменяют ежедневно, наблюдая, чтобы между ними был свободный приток воздуха и отнюдь не было бы росы, вредной для этих полезных насекомых, которым, по мере развития, увеличивают количество пищи, прибавляя к молодым листьям более крупные. Достигнув полного развития, черви перестают есть и ищут места, где бы по удобнее свить себе коконы и превратиться в хризалид; более сильных (ползущих повыше) отделяют от слабых, ибо шелк от первых крепче, ровнее, чем от последних. Здешние коконы сбываются обыкновенно в Персию и Хиву по 70 рублей и дороже за пуд. По прибрежью Каспия разводят ямуды и огородики. Подальше отсюда, вверх по Гургени, найдется не мало превосходных пастбищ, где преобладают до 30 разнообразных, большею частью колючих, сочных трав, из коих в мой гербарий попали: 1) Дикобраз, по зимам съедаемый лошадьми, если только не имеется лучшего корма. 2) Съежившаяся, высохшая от солнца верблюжья кызыл-схрыч (красная трава). 3) Илъ-гака с красным цветком. 4) Кустообразный, сочный трубчатый карах, питает верблюдов и служит топливом. [205] 5) Нарпус, любимый верблюдами, невыносимый для змей, придающий горечь мясу быков и овец (если те поедят его) и унимающий — по уверению тюркмен — зубную боль. 6) Трава, напоминающая формою листьев и терпко-кисловатым вкусом щавель, заключает в своем корне красильное и дубильное вещества, следовательно, негодная для скота, но полезная для здешних рыболовов, опускающих в отвар ее веревки и прочие рыболовные снасти, что окрашивает их в красный цвет и предохраняет от порчи в воде. 7) Любимый всем скотом Гиряк. Вот и вся фауна, сколько-нибудь полезная для сребробугорцев, фауна производимая преимущественно глинисто-солончаковою почвою при следующих климатических условиях: при летнем зное умеряемом морскими ветрами и обильною росою, при теплой зиме с редкими снегами и более частыми, как и осенью, дождями. Скирд не увидите: травы не косят про запас — скот всегда на подножном корму. Здешние кочевники богаты овцами (по 1 р. 50 к.—3 р. 60 к.), верблюдами (по 50 р.); есть и ослы (по 9 р.), коровы и быки; последних они поставляют по подряду на станцию, на убой для пищи, по 15 р. и дешевле за голову. Рабочая лошадь стоит здесь 20—30 р., верховая — от 150 до 300 р., а текинской породы — до 30 р. Тюркмены кутают лошадей в войлок, попоны, вообще заботятся об них с первого дня рождения до последнего издыхания; объезжать их начинают, обыкновенно, с двухлетнего возраста. Эти низменные места нередко заливаются водою, и тогда сребробугорцы перекочевывают в глубь степей. Особенно сильное наводнение посетило их (как и аширцев, т. е. население о-ва Ашур-аде) 17-ю ноября 1873 года; подул сильный ветер и вода покрыла пространство на 12 верст от берега: беда застигла врасплох, так что 25 человек утонуло. Но наводнение составляет временное неудобство, постоянное же заключается в болотистом устье Гургени и заплесках от [206] весенних разливов, испарения которых, отравляя воздух на несколько летних месяцев, гонять сребробугорцев от лихорадок, больше — в Гассан-Кули, и тогда редко кто из них отваживается посещать станцию, ибо «всякий, заболевший лихорадкою там, по возвращении в степь — умирает, если только не запасется лекарствами от нашего доктора»; своя же медицина — бессильна против нее. Вот почему из 600 кибиток здешнего зимнего кочевья осталось только 20, да и те собираются теперь в Гассан-Кули, что дает мне возможность ознакомиться с устройством их и процессом сбора в путь. Перед несколькими, уже полуразобранными кибитками — представляющими снаружи, как и киргизские, короткий цилиндр с полушарным верхом (из деревянной основы, обтянутой войлоками) — просушивалось тряпье и пожитки, около которых возились две-три женщины с открытыми лицами, между тем как другие сидели праздно на земле или собирали травы; в сторонке возвышался «талар» — вышка, из пяти-шести тонких, длинных бревен, врытых в землю кружком, с легким наклоном во внутрь, и сверху грубо связанных поперечинами, на воздушную настилку которых взбираются по крутой лестнице поспать или от комаров, не то и показать оттуда свое искусство в стрельбе. Кибитка разбирается или устанавливается, обыкновенно женщинами, в 15 минут, в экстренных же случаях в 5. При установке — на очищенную от травы и утоптанную землю кладется деревянный обруч или круг (в 3 сажени диаметр.), состоящий из 4-х частей, на которых устанавливаются 4 «тарим», т. е. косые решетки (в 2,5 арш. в.) из дере-вянных планок (в дюйм толщ.), скрепленных при соединении кожаными шарньерами: концы их запускаются в дыры круга и связываются с ним шерстяными шнурками; после чего этот, по мере надобности, сдвигаемый и раздвигаемый боковой переплет перевязывается, на 0,5 аршина выше от земли, широкою шерстяною тесьмою, а к верхним концам его прикрепляется полушарный переплет (для крыши), тоже из тонких планок перевязанных тесьмою, но расположенных не клетками, а прямо — от основания его к верхнему обручу, связывающемуся жердочками с деревянным [207] кружком, с центра которого спускается во внутрь кибитки шерстяной шнурок с кистями, для украшения; в сильный же ветер — к нему привешиваются, для устойчивости кибитки, жернова от ручной мельницы для рису, состоящие из двух каменных кружков (в 12 дюймов диаметр.), одного — гладкого, с железным стержнем, другого — с дырою. Когда таким образом деревянная основа установится, ее бока, предварительно обмотанные в трех местах, для крепости, шерстяными поясами (в 6—10 дюймов шир.) покрываются четырьмя толстыми серыми кошмами (войлоками из бараньей шерсти), обтягиваемыми затем стенкою из камыша, переплетенного веревками; верх также защищается двумя кошмами прикрепляемыми, как и боковые, к переплету тесемками или веревочками. При стряпне в кибитке — верхнее отверстие открывается для выхода дыма, на ночь же опять закрывается. Двери располагаемые всегда на юг — персидского изделия из дуба или хурманды (имеющей финикообразные, очень невкусные мучнистые плоды). Затем кибитка окапывается канавкою для стока воды, устилается «кошмами-кеч» (двуличными войлоками) или «палазами» (коврами) — смотря по состоянию и обходится заново не дороже 24 р. Летом пища варится на воздухе, где-нибудь за кибиткою, зимою — внутри нее. Топливом служит тезек, т. е. сухое коровье кало без посторонних примесей, собираемое женщинами в свежем виде. Когда я окончил осмотр разобранного жилья и одновременно — возню с записною книжкой, не обратившей на себя ничьего внимания, к Рафаилу подошел пожилой ямуд свирепой наружности и, приятельски переговорив с ним, пригласил нас «быть его гостями», следовательно, с этой минуты он принимал на себя обязанность защищать нас от малейшей неприятности со стороны своих земляков. Нужно знать, что ямуды дорожат своим честным словом, в высшей степени гостеприимны и никогда не дадут своего гостя в обиду; за него они готовы резаться между собою. [208] Агаджан — так звали этого молодца — служил на станции с 1863 — 1868 г. «сахловщиком», т. е. шпионом (от слова: сахломах — поддерживать), за что получал по два червонца в месяц и подарки за особые услуги, и в то же время своими разбоями наводил ужас на персов. — Да и теперь — шепнул мне Рафаил — продолжает разбойничать, но русским он друг, а мне — большой приятель, поэтому будьте покойны, но с револьвером не расставайтесь. Пропустив нас вперед себя в кибитку, Агаджан, узнав о моем желании описать внутренность ее, охотно показал весь свой скарб, потом единственную свою, притом бездетную, жену и наряды ее. Весь пол кибитки, за исключением небольшого места у порога, где снимается правоверными обувь, был устлан кошмами-кеч (2-х арш. длин, и 1,5 шир., по 75 к. за штуку) и палазами пестрых рисунков (4,5 арш. дл. и 2,5 шир. по 12 р. за штуку); основа этих тюркменских ковров, окрашиваемых в темные цвета исключительно из марены, делается из чистой шерсти, а потому они прочнее персидских, куда примешивается много бумаги. Деревянные полки в роде поставца, до нельзя грязные и почти пустые, занимали треть стены вправо от дверей; следующая треть, даже несколько побольше, пестрела «халыг» и «харчыл», т. е. украшениями, из двух рядов ковриков, по шести в каждом, и нескольких старых и новых курджимов или курджумов (по-персидски — хурджинов), по 4 р. за штуку, состоящую из двух, соединенных темно-красною шерстяною подкладкою, мешков ковровой работы (в квадратный аршин каждый), с искусно вплетаемыми одна в другую шерстяными петлями, вместо замков; в курджиме, перекидываемом через спину лошади, хранится все необходимое в дороге, и без него не выезжает из дому ни тюркменин, ни перс. Дальше стена была завалена разным загрязненным, запыленным, больше кухонным хламом. Тут и русский глиняный чайник, деревянное мелкое блюдо для рису, называемое «табах», своей работы, и «кундук» (кундак) или «кумган» — чугунный, узкогорлый кувшин с длинным носиком, для воды и омовений (русск.); наше соломенное решето для процеживания рису и икры; свой «сусаг» — камышовая плетенка на двух палочках воткнутых в [209] землю, для процеживания полусваренного риса, довариваемого уже в котле с маслом или салом; у персов — эта кухонная принадлежность делается больше из медной проволоки. «Сузги» — веревочная плетенка с промежуточными сетками из лошадиной гривы и с ручкою из веревок же, для проце-живания молока и коровьего масла; тут же бурдюк, т. е. мешок из целой бараньей шкуры очищенной от шерсти, наполнен солоновато-кислым питьем, приготовляемым из коровьего молока с большою примесью соли. Тонкая железная пластинка (1,5 аршина дл.) — вертел на который нанизывают кусочки баранины с жиром, и затем жарят их над углями — и «кебаб» готов; русский треножник для чугунного котелка, покрываемого при варке- деревянным кружком; персидский котел с крышкою из красной меди, для соусов и баранины; железные щипцы, для угля, грубейшей своей работы. Железная лопата с деревянною ручкою (90 к. — 1 р.) для копания земли и кирка для огородов, тоже своего изделия; железный трезубец или острога для ловли белуги, сома, осетра и проч.; «дараг» — ряд железных спиц, укрепленных на деревянной подставке, для очистки шерсти; «чра-пая» или железная подставка, втыкаемая в землю для глиняного «чарака» (чирака), в длинный носик которого пропускается фитиль (из России), затем эта персидская посудина наполняется нефтью, для освещения, конечно — слабого, дымного, но очень дешевого. Рядом с этою необходимою дрянью валяется и оружие, которым персы снабжают тюркмен на свою же голову: винтовка, кривая сабля с кожаною рукоятью и в таковых же ножнах; от холодной стали клинка несет человеческою кровью, .еще заметной на нем. Меня проняла дрожь отвращения и я спросил Агаджана: сколько голов срубил он на своем веку? — Покачал головою разбойник, кабы бы подумав: «Теперь счет потерял!» и холодно добавил уже вслух: «хорошая сабля — для себя работали!» Семивершковый нож в ножнах, с черною рукоятью, заменяет кинжал, и им же режут барана, стругают дерево и пр., так что без него — тюркмены ни на шаг. Все это оружие смазывается от ржавчины нефтью и бараньим салом. Тут же — и два ирбитских (наших) сундука, и два свертка с постелью, каждый — из тюфяка, подушки и одеяла (тюркмены спят [210] лицом на север). Впереди красовались два кальяна, один — глиняный, другой из тыквы, перед курением — до половины наполняемой водою; затем, в ее узкое горлышко вставляется деревянная трубочка (так чтобы она входила в воду), на которую надевается каменная трубка с смоченным табаком (из Персии), раскуриваемым не иначе, как углем; с двух противоположных сторон тыквы сделаны два отверстия: одно — для чубучка, из которого курят, никогда не примешивая к табаку опиума, как то делают некоторые Персы, — другое, по уверению тюркмен прохлаждает дым. Вот и все имущество достаточного ямуда. В то время, как я вписывал его в дневник, в кибитку входили один за другим одноаульцы разных возрастов, снимали туфли, сдержанно приветствовали хозяина: «селям» и, усевшись на кошмы, молча курили кальян, хотя они и любят поболтать между собою. Двое молодых, с прядями волос за ушами (следовательно, пробривающих голову по-персидски, со лба на затылок) — страшно изрыты оспою. Тюркмены прививают ее у себя «оспенною материею с больных людей», вследствие чего во время свирепствующих в степях оспенных эпидемий, как то было зимою 1873 г., между ними — большая смертность. Хотя они, как персы, говорят, что Бог дал 1000 болезней и 1001 лекарство, однако последние им не известны, ибо нельзя же считать рациональным лечением, ну, положим, полипа в носу; доказательство на лицо: мимо кибитки прошла женщина с кувшином воды и без носа, а таких здесь в ауле немало, потому что их знахари, вырезав полип, прижигают больное место раскаленным железом — и нос проваливается. Вообще нарывы у тюркмен вырезываются или, попросту выковыриваются, потом прижигаются железом и присыпаются нашатырем или порохом; наиопаснейший из них — черный, в котором, если не сделать такой операции, заводятся черви. Некоторые ямуды. в особенности ямудки очень любят беседовать о своих болезнях с станционным доктором и охотно позволяют прививать у себя оспу; несколько сребро-бугорок даже лежат в станционном лазарете. Доктора они уважают и считают первым мудрецом на Ашур-аде. [211] Душно, но врывавшийся по временам с песнью жаворонка ветерок, освежал нас. — Ты счастлив, что сегодня ветрено — комаров нет, заметил хозяин, когда я покончивши с хламом, за доверие отплатил доверием, разрядив револьвер и передав его гостям, с дурно скрытою жадностью оглядывавших «диковинку». Если мои соседи изуродованы оспою, зато появившуюся, наконец, жену Агаджана положительно можно признать красавицею: правильные черты смуглого лица, огненные глаза с тонкими бровями, белизна ровных маленьких зубов — невольно напоминали наших украинок, а родимое черное пятнышко на шее и застенчиво опущенные глаза, влажные губы маленького рта и огнем пышащие ноздри еще более увеличивали прелесть стройной Халлы-Гюль, на которую был накинут кусок клетчатой материи (из широких красных, и узких зеленых и черных полос) в 3 арш. дл. и 2,5 арш. шир. Такое покрывало из персидской шелковой материи стоит 7 р. 50 к., это же — бумажное; оно было перевязано на голове сложенным пестро-красным маленьким платочком, концы узла которого падали на лоб; сверху наброшен еще такой же платочек, а на шею — синий, пятнадцатикопеечного достоинства (в 0,75 квадр. аршина). Из под длинной ситцевой рубахи выглядывали шальвары с босыми ногами — летом тюркменки обходятся, больше, без чулок и туфлей. Вслед за Халлы-Гюль вошла и мать Агаджана, костлявая, безобразная старуха, с морщинистым лбом, резко высунувшимся носом, сжатыми губами; но глаза — все еще сверкали диким огнем! Они молча уселись около своего повелителя, не замедлившего, на мою просьбу снять портрет с первой, приказать ей нарядиться в праздничный костюм. Спустя несколько минут, зардевшаяся красавица явилась в замечательном наряде и, не поднимая глаз, опустилась на ковер, подогнув одну ногу под себя, а другую, с согнутым коленом, выставив вперед — так обыкновенно сидят тюркменки, мужчины же подгибают под себя обе ноги. Любуясь неподдельною стыдливостью дикарки, я через [212] Рафаила усаживал ее, что никак не удавалось; подхожу сам, но только что хотел поправить ее позу — вспыхнула и, низко опустив голову, что-то шепнула мужу. — Думала, что будете ощупывать ее при всех, перевел Рафаил. Однако ж мало помалу она перестала дичиться, охотно выполняя мои указания во время рисования. Головной убор ее составляла «хасава» — тяжелая махина, в роде высокого кокошника, только с более умеренным расширением к открытому верху; она делается из картона и спереди обтягивается бархатом, за тем увешивается в шесть рядов круглыми бляхами из чистого золота на красных снурках, а с боков — большими серебряными бляхами с разноцветными стеклами и сердоликом, (Сердолик покупается в Персии очень дешево: величиною с грош — по 10 к., с полтину по 40 к.) откуда свешиваются до подбородка серебряные же цепочки с бубенчиками, и все это при малейшем движении головы качается и звенит; с верха картона ниспадает на плечи и спину красная шелковая тафта, служащая покрывалом от жары, ветра, пожалуй комаров, но не от мужчин, ибо все тюркменки ходят с открытым лицом. Остальной наряд составляла длинная, с широкими рукавами, красная рубаха, с узкими полосками желтого и черного цветов (из персидской бумажной материи «аладжа», по-тюркменски — «алатов»), (Иногда рубахи шьются и из красной, персидской же тафты) застегнутая на горле большою серебряною брошкою с сердоликом. Из-под нее едва выглядывали узкие шальвары той же материи, короткие шерстяные чулки персидской работы и туфли или башмаки без задников, с острым носком. Огромные (в диаметре 2,5 вершка), круглые серебряные серьги грубой местной работы, украшенные снизу разноцветным стеклом и сердоликом, чуть не обрывали уши бедняжки (богачки носят золотые серьги разных фасонов.) На ремешке через плечо покоился на груди «эйкаль» — маленький серебряный ящичек с 4-мя сердоликами по углам, в котором хранятся молитвы, нередко и «женские секреты», по выражению Рафаила; на другом же, с серебряными [213] бляхами, висел «тумар» — серебряная цилиндрическая трубка с закругленными концами (длиною в 3,5 вершка, шириною в 0,5), для хранения уже одних молитв и талисманов. Черные, как смоль, шелковистые волосы красотки, с пробором по середине, красиво окаймляли виски и, зачесанные за уши, падали двумя тяжелыми косами, с вплетенным в них, посредством веревочек, «монджык» — двумя рядами сердцеобразных серебряных блях (в 4 верш. дл., 1,5 шир.), с большими сердоликами в середке. Массивная серебр. браслета с двумя сердоликами, зубчатые концы которого не сходились между собою на пол дюйма, и серебрян. кольца с большими сердоликами, в роде наших мужских перстней с печатками, дополняли металлические украшения, вообще отличающиеся тут громоздкими размерами и топорной работой местных ювелиров. Говорят, кое где на Мангышлаке носят кольца и в носу, конечно, женщины, ибо у мужчин и на пальцах не заметите их. Костюм девушек такой же, только вместо головных платков их волосы, заплетенные в 4 косички висящие попарно на висках, прикрываются низенькою шапочкой в роде ермолки, вышитою или унизанною серебряными украшениями, и кроме массивной брошки, вернее — запонки, величиною в рубль, иногда — с гранатою в середке и золотыми завитушками по краям, и такового же гладкого серебрян. ожерелья, вернее — плотно охватывающего шею обруча (чаще — с четырьмя большими сердоликами), завязываемого на затылке нитками продетыми в его концы, они никаких других побрякушек не носят. Зимою женщины надевают поверх рубахи два или три архалука мужского покроя, из разных материй и сукна, затем — кутаются в бараньи шубы, опушенные мерлушком и вышитые по бортам узорами из бумажной полосатой материи «алатов». Увидав свой портрет, Халлы-Гюль улыбнулась и обожгла меня своим взглядом... При выходе из кибитки на меня брызнула кровь — это Агаджан, пригласивший нас на вечерний пир, вонзил у [214] дверей нож в барана с громадным сальником (кур-дюком), что делается только для почетных гостей, без сомнения, не без расчета. Передав трепещущего барана жене он отправился с нами по аулу. Несколько женщин, сидя между кибитками очищали в деревянных толстых ступках рис от скорлупы, поочередно ударяя по нем каменною ручкою или продолговатым камнем, и, высыпав его на большие деревянные блюда, проветривали. Одна, лукаво взглянув на моего спутника, крикнула с легкой усмешкою: «Рафаил, замечаешь, как работают тюркменские женщины!» Прочие любовно впивались в своего «фаворита» жгучими глазами... Далее — еще группа работающих женщин, из коих две, с голыми ногами, ловко сучат шерстяные нитки для ковров, третья — сидела праздно, да в такой непринужденной позе, что,... все видно, хоть на ней и были шальваришки, на половину — из темной материи, а с колен — из белого миткаля. В крайней кибитке, куда мы заглянули, две красивые девушки, не переменяя своих непрннужденно-грациозных поз, доканчивали ковер: их пальцы бегали по столу взад — вперед, глаза исподтишка улыбались Рафаилу; они работали без узора, но при всем том — со вкусом, чисто, быстро. Тут же две пожилые женщины сидели за широкими шерстяными поясами, для украшения и связей кибитки; нитки для них окрашиваются в красные и желтые цвета разных более темных оттенков (Марену покупают в Персии). Хозяйство и все тяжелые работы здесь исполняются женщинами; мужчины же, если не на разбое, то днем, больше, валяются, вечером таскаются по одноаульцам, у кого есть ужин или чай. — А вошел в кибитку, говорит Рафаил, — нельзя не пригласить, иначе незванный гость обидится, сочтет это за нарушение вежливости. В то же время их бедные женщины сидят у себя нередко голодными, или, тоже с тощим желудком — тащатся в гости одна к другой. — Мужчина — продолжал он — пашет, жнет, молотит и, собрав зерно в чувалы (шерстяные мешки), привозит его домой; затем — стрижет верблюдов и баранов, получая с каждого барана I,25 — 2 фун. шерсти, избыток которой [215] сбывается по 10—15 коп. за фун., — вот и весь труд. Женщина же моет, очищает и сушит пшеницу, мелит ее в ручной мельнице, месит тесто, печет из него мягкие пшеничные лепешки («чурек» —хлеб) в «тамдире», т. е. азиатской тонкостенной, глиняной печке (в 1,5 арш. выс. и 1,25 арш. в поперечнике), с отверстием сбоку, для притока воздуха, наглухо закрываемым по истопке, и другим — сверху, для «чурека», и «фетира» — тех же лепешек, только из более густого теста, исколотых и более сухих; по праздникам достаточные люди лакомятся «катламой» — слоистой лепешкой, в палец толщиною, из пшеничной муки на масле. Обыкновенная пища тюркмен — «аш», вареный в чугун-ном котле рис, который иногда едят с «хурушом» — соусом из дичи или жареного мяса с разными специями и кислым (фрукт.) соком; «плов», приготовленный на бараньем сале или коровьем масле, едят с бараниной, дичью, свежею рыбою: сазаном, осетриной и севрюгой (которую, впрочем, сребробугорцы остерегаются есть летом в предупреждение лихорадок); икра также идет в пищу. Дичь подается к плову с кисленьким соусом из альбухары или очень кислых, сушеных семян гранаты, получаемых из Персии. Едят они и верблюжье мясо, в крайних случаях и конину, но свинью — никогда. Обед свой ямуды запивают прохладительным солоновато-кислым молоком, обыкновенно же пьют вкусную, здоровую воду с Гургени и Атрека, доставляемую в отдаленные, от этих рек, аулы нередко бочками — дело мужское, в ближайшие — в «кундаках» (узкогорлых кувшинах) — дело женское. Любимый всеми, но доступный только богатым людям, чай покупается на Ашур-аде, по 2 р. и дешевле за фунт, и в Персии — полутора-рублевого достоинства; сахар идет преимущественно русский, частью транзитный и дрянной мазандеравский (персидский). Полюбился им также наш лимонад-газес, но водки и вина — не употребляют, и только некоторые из больных пьют глотками бальзам, как лекарство, прописанное станцион. доктором. Далее — женщина доит коров, овец, верблюдов и буйволов, сбивает отличное сливочное масло (больше для продажи на Ашур-аде, по 15 — 30 к. за фунт), приготовляет кислое [216] молоко, называемое «эгурд» (для себя и продажи однокочевникам), собирает в степи топливо, шьет и моет белье, мастерит кошмы и тесьмы для кибиток, ковры, курджумы и материю горохового цвета (из верблюжьей шерсти), для чекменей и на продажу. Если тюркменин имеет «крнаг», т. е. рабыню, в таком случае вся эта работа лежит на ней, за исключением тканья и шитья, которыми занимаются его жены и вообще женская половина семьи. Несмотря на всю обширность женского труда и его полезность, когда у тюркменина родится дочь — он скучен, в семье нет радости, нет празднеств и никто не придет поздравить его с новорожденною; но если сын — родные, весь аул спешит с поздравлениями сперва к лучшему другу счастливого отца, который и отдаривает доброжелателей по состоянию, затем уже поздравляют «с наследником» самого отца. На второй год от рождения — можно затянуть и до 7 лет — сам отец производит ребенку «обрезание» бритвою, при чем сильное кровотечение останавливается сженою ватой, после чего устраивается «той» — чисто свадебный пир, с непременными состязаниями джигитов (наездников), из коих отличившиеся получают призы деньгами или вещами; на такое семейное торжество нередко приглашаются певцы и музыканты («бакши»), с грубыми «тамдурами» — инструментом, несколько напоминающим гитару, с 2 — 4 шелковыми струнами, и длинными свирелями из толстого камыша. Невыносимая музыка смешивается с ревом вокального хора, и гости из уважения к хозяину, а может быть и тронутые гармонией, дарят артистам деньги. Относительно же танцев ямуды вполне разделяют взгляд персидских офицеров, однажды удивлявшихся перед Рафаилом: «зачем аширские моряки поют и танцуют, когда на то существуют странствующие певцы и танцоры? И как это мужчине не стыдно танцевать с дамами»? Когда ребенку стукнет 7 — 9 лет, отец высматривает [217] ему такую же крошку-невесту и, конечно, находит, после чего вступает в предварительные переговоры с ее отцом, а за получением формального согласия на брак — отправляет к нему двух своих знакомых женщин; тот, с матерью «избранной», по обыкновенно просят отсрочки на несколько дней — нужно же пообдумать, переговорить с родственниками; наконец, окончательно соглашается на предложение, и тогда отец жениха шлет к нему старшин условиться насчет «цены за невесту», цены колеблющейся тут между 200 и 400 «тылл» (Тюркменская тылла = 90 коп., хивинская = 1 р. 80 к.), на половину — чистоганом, на половину — скотинкой и вещами или товарами, оцениваемыми в подобных случаях в три-дорога; если же нареченный — женатый, и при том — «бай» (богач, каковым считается у них, располагающий тысячью червонцев) — она доходит до 500 тыл., а если и отец нареченной «бай» — то до 1000 т. Цены на молодых вдовушек, вообще предпочитаемым девушкам, еще выше (от 500—1,500 т.), ибо они привычнее к тяжким трудам, выпавшим на долю тюркменской женщины, они уже знакомы с хозяйственною частью и, кроме того, имеют кое-что от первого замужества. Когда старшины условятся о вознаграждении отца за невесту — дочь, вознаграждении получаемом им от отца жениха, смотря по соглашению, немедленно сполна, или в определенный срок — по частям, к ней является несколько родственниц с жениховой стороны и, по прочтении моллой соответствующей случаю молитвы, снимают с нее шапочку, расплетают девичьи (четыре) косички и, заплетши волосы в две косы, обвязывают голову платком, как у женщин; с этой минуты девушка называется «гялин» (сноха). Но вот деньги уплочены, и отец жениха готовится к торжественной церемонии «похищения невесты»: приглашаются родные и знакомые, конные и пешие, бакши и джигиты со всех окрестных, иногда и дальних аулов; на обвешанном кистями и пр. побрякушками верблюде прилаживается «кеджава» — будочка для сиденья, тоже разукрашенная разными материями, и вся эта процессия отправляется к невестину [218] отцу; сам же жених остается дома, не показываясь ни родным, ни знакомым его, иначе — верх неприличия! При приближении процессии — подруги, родственницы окружают невесту в кибитке, снаружи которой толпится ее мужское родство, готовое дать отпор жениховому, но то врывается к ней, и — пошла катавасия, оканчивающаяся нередко, хотя шутливою, но довольно чувствительною потасовкою: одежды обращаются в клочки, тела покрываются синяками; тем временем, родители угощают гостей, разбрасывая фрукты и кусочками сахар собравшейся толпе. В конце-концов, «как бы нехотя», невесту отдают родным жениха, которые выносят ее из шатра и, усадив на верблюда в кеджаву, с одною только женщиною, называемою «энгя», увозят; при чем джигиты показывают свою удаль, стреляют, бакши — играют и орут, ребятишки бросают каменьями в кеджаву, что происходит и при встрече свадебного поезда у родных жениха, в свою очередь угощающих гостей, разбрасывая фрукты и кусочки сахару народу и детям, — словом, пир идет веселый. Братьям невесты дарятся халаты, «энгя» тоже не остается без «пшкеша»... В 5 часов пополудни собираются ахунды, моллы и отправляют к нареченным четырех человек, по двое с каждой стороны, справиться об их согласии на брак. Те спрашивают сперва, через женщин, невесту: «согласна ли ты выйти замуж за того тюркмена, за которого тебя выдают»? затем, уже лично обращаются с подобным же вопросом к жениху, и, получив утвердительный ответ — сообщают его собравшемуся народу; тогда ахунд провозглашает: «дочь того то выходит за сына того то по обоюдному согласию, — вы, народ, свидетели этому». — «Мы свидетели», несется в ответ. Процедура спрашивания согласия у молодых и призыв народа в свидетели повторяется троекратно, после чего молла, ахунд или казы читает молитву и тем заканчивается «никях» (венчание) — завязан неразрывный узел брачной жизни. Молодых вводят в разбитую в сторонке от аула новую кибитку; ребятушки снова принимаются за камни, швыряя в нее до тех пор, пока караульный, один из друзей жениха, не отгонит их — пора же дать отдых молодым, которые [219] остаются на ночь одни; с этой поры они — муж и жена, но только не физиологически, ибо — еще дети. На следующее утро кибитка их ставится по правую сторону отцовской; пробыв тут неделю, молодая возвращается к своим родителям, на средства которых приготовляет се-бе «сень» (приданое): наряды, ковры, палазы и разные хозяйственный принадлежности. По прошествии года свекор посылает за нею — приезжает и, прожив, с мужем месяц, опять уезжает месяца на два, на три, после чего уже окончательно поселяется у себя, посещая своих не более раза в год. Без сомнения, момент окончательного сожительства с мужем ускоряется в случае рождения ребенка. Для отдельного хозяйства молодые снабжаются, смотря по достатку и щедрости отцов, — баранами, лошадьми, верблюдами и проч. скотинкой; иной — дарит дочке даже все деньги и вещи, полученные за нее, скупец ничего не дает или ограничивается «шай'ем» (серебрян. ожерельем) и «сеп'ом»; затем в течении первых месяцев сожительства — родители продолжают еще заботиться об их продовольствии, после чего «молодые» уже окончательно освобождаются от опеки своих отцов, имевших до селе неограниченную, безответственную власть над жизнью их. Муж никогда не зовет жену по имени, а кличет: «хайт!» (эй!) и не то, что гнушается подругой жизни, но ставит ее гораздо ниже себя: она не смеет идти рядом с ним, а плетется сзади. Ямуды, видевшие на Ашур-аде внешний почет, оказываемый нашим дамам, пренаивно удивляются: «как это дозволяют им ходить впереди или рядом с мужчинами». Тюркменка, обращаясь к своему повелителю, за чем бы то ни было, называет его «гахасы», т. е. отец детей, и беспрекословно исполняет все его приказания, прихоти: гладит его тело, руки и ноги; если же она противится или заленится по хозяйству — тот колотит ее палками, стегает плетьми. В свою очередь, эти рабыни зачастую очень жестоко обращаются с своими «крнагами» (невольницами), больше из ревности, и те должны терпеть побои хозяйки, потому что «не вправе» отказать в любовных прихотях хозяину. Вследствие того, что отец выдает дочерей замуж без их согласия (ведь установленный шариатом «никях» — [220] пустая формальность), мало того, нередко выдает, из расчета, за «противных людей», за каких-нибудь уродов, — жены, за малым исключением, ненавидят, презирают (конечно — в душе) своих мужей и вступают в тайную связь. Взоры красавиц обращаются, преимущественно, на щеголей в красном шелковом костюме, или на почетных лиц, на заступничество коих, от истязаний мужа, вполне рассчитывают, и — готовы были бы броситься в объятия любовника в присутствии всего народа, да «стыд удерживает»; впрочем, они не стесняясь беседуют с матерями и подругами о своих любовных интрижках, похождениях, — ведь и те не безгрешны: между тюркменками редко найдется женщина без укора в этом отношении. В свою очередь и муж, получив отвращение к неверной жене, выискивает себе любовниц между замужними одноаулками или берет еще другую, третью, четвертую жену; более обвенчанных жен шариат не дозволяет иметь одновременно, но из «крнаги» (невольниц), с которыми вступают в брак, обыкновенно без «никях», и тогда называют их «таляфи-ознки» — сколько угодно, лишь бы средств хватило. Для сохранения чистоты крови своего племени, ямуды выдают «иг» только за «ига» и не роднятся даже с текинцами и другими иноплеменниками, ибо, по преданию, родоначальник великого тюркменского племени, Тюрмен имел трех сыновей: Ямуда и Гоклана — «иг», рожденных от свободной женщины, и Теке — от «крнаги», следовательно, им, ямудам с гокланами — потомкам «свободной жены» не приходиться смешиваться с текинцами — потомками «рабыни». Кул (раб) — так называются дети от «крнаги» — может жениться только на куле, хотя и не отстранен от права занимать видное положение в племени, т. е. быть моллою, предводительствовать в походах или набегах и пр. и пр. Некоторые тюркмены дают своим детям образовать, по большей части ограничивающееся знанием «ясын» — молитвы из «курана» (корана) за упокой души, которую и будут читать они по смерти батюшки, на могилке его или дома у себя, — вот и «моллы» (грамотные). Редкий получает более обширное, исключительно, духовное образование, и такте благовоспитанные [221] отличаются от невежд тем, что сидят всегда «прилично» на обоих коленах, с опущенными долу очами, больше глубокомысленно молчат, отвечают тихо, к духовным особам относятся с высоким почтением и т. п, По характеристике Рафаила, согласия между ямудами — мало; сплетни от безделия родят ненависть; отсюда ссора, убийство, затем следует месть: «кровь за кровь», или установившаяся обычаем «цена за кровь». Если «иг» убьет «ига» — должен заплатить 3,000 тюркменских тылла, «кулла» — 1,500 т. Конечно, такая сделка может состояться только по желанно того, «кому принадлежит пролитая кровь», т. е. по желанию ближайшего родственника убитого, иначе — «он получает «обратно кровь», другими словами — убивает убийцу. В первом случае, казы вручает убийце бумагу, в которой объявляется народу, что «если кто даст ему следуемый духовным или бедным «закят», то таковой примется им в расчет»; с этою бумагою убийца собирает по аулам деньги и вещи, «для откупа от крови». Во втором же случае — дают ему время зарядить ружье и вообще подготовиться к защите, затем — открыто (но ни в каком случае — изподтишка) нападают; во избежание возмездия убийца нередко бросается с повинною в кибитку отца убитого, и тот прощает ему все, что почитается «высокою добродетелью». Народ, умеющий ценить великодушие, не похож на тот, о котором вы, читатель, получили скудные понятия из отрывочных статей газет или набросков туристов. Когда тюркменин умрет — двое мужчин (тюркменка — две женщины) из посторонних семей, обмыв его теплою водою, совершают с его руками, ногами, ушами, ртом и пр. и пр. известную процедуру омовения; затем, положив труп на кусок полотна, покрывают его таким же куском, и, связав концы их у ног и изголовья, обтягивают его двумя кусками, покороче первых, и еще двумя, более короткими, после чего — обвязывают труп полотняным же кушаком и, положив на палаз, выносят его из кибитки, кладут на деревянные носилки, вроде лесенки, и, по прочтении молитвы: «Аз селатъ дженаза», несут на кладбище: молла впереди, народ — сзади. Там роют яму, в сажень длиною, два аршина шир. и глуб., а в ней — другую по размеру покойника, в которую [222] и укладывают его лицом на юг или юго-запад, к Мекке; против немного открытого лица пришпиливается к стенке бумажка с молитвою: «кокряк-дуа», затем это последнее пристанище, называемое «алхад», прикрывается дощечками, застилаемыми сеном или травой, и вся могила засыпается землею, а у изголовья ее ставится камень или плита с именем покойника. Возвращаясь с похорон, родные, друзья покойного, при приближении к кибитке его, плачут и, закрыв лица руками, вопят: «эй-вай-эй»! Теми же воплями с плачем их встречает остававшаяся дома родня, и все вместе входят в «чадыр», т. е. в приготовленную к этому времени около кибитки палатку, устланную палазами. Сюда собирается весь аул, и молла, прочитав «фатих», уговаривает родство плакать, после чего близким людям подается вареная или жареная баранина (режется всего один баран), новая одежда покойного отдается бедным, поп тоже получает — по завещанию — часть вещей и денег. Через три дня режут трех баранов, и на поминки созывается весь аул; через семь дней — 3, 5, 7, 9 или более баранов — смотря по состоянию, лишь бы только нечетное число, и опять народ ест — поминает. Мужская родня не входит в кибитку покойного в течении 39 дней по смерти его, а сидит и спит в «чадыре», что называется «держат траур»; на сороковой же день режется баран, и приглашается на поминки народ, который долго и убедительно уговаривает скорбящих забыть горе — войти в кибитку жить, и те входят с плачем, воплем: «эй-вай-эй!» «Чадыр» ломается, все принимаются за «аш» с бараниной и читают молитвы В случае посещения кибитки покойного родственниками, по каким-либо обстоятельствам не бывшими в ауле во время его смерти, похорон или поминок, их встречает прочая родня с тем же плачевным воплем, молла читает «аяд», затем — все расходятся по домам. Для вдовы (или вдов), сороковой день (после которого поминки совершаются уже по разу в год) имеет еще большее значение, чем для «скорбящих» родственников; в этот день она берет из кибитки только свой «сеп», и, оставив [223] деток — если таковые есть — у ближайших родных покойного мужа, отправляется к своему отцу, к которому снова являются охотники «купить ее», но предварительно жених должен испросить у ней личного на то согласия. Если у вдовы или девицы нет отца — судьбою ее распоряжается старший брат, нет ни того, ни других — ближайшая родня мужского пола, но родная мать не имеет над дочкою никакого права, даже при запродаже ее в замужество. По смерти старшего брата в семье, на вдовах после него часто женится младший брат или двоюродные братья, или дядя; воспрещается только брак родного брата на родной сестре. Наследство делится так: из денег — 10 или 15% получают «обвенчанные» вдовы, третью часть — их дочери, остальное делится поровну между сыновьями, к которым отходит и вся отцовская земля. — Дети же от «таляфи-ознки» (жен из «крнаги») ничем не пользуются, закончил характеристику семейной жизни Рафаил, остановившись на минутку перед курганчиком с несколькими шестами изукрашенными разноцветными лоскутками, воздвигнутом, в сотне саженях от кибиток, в память какого-то добродетельного ямуда, на том самом месте, где было его жилье. — Сперва положили на землю, с погребальною церемонией старую одежду покойного — пояснял мой спутник, — затем насыпали над нею бугор, называемый «ювусха» (замена могилы), и воткнули шесты с флагами и лоскутками из старых одежд покойного и его родни; тело же перенесли на общее, старое кладбище сребробугорцев, расположенное в 15-ти верстах отсюда, на бугре «Кюра-Суи», что у Гургени. С «Ювусха» Агаджан повел нас к развалинам кирпичного одноэтажного медрессе, служившего вместе с тем и караван-сараем для богомольцев и приютом для бедняков, но персидское правительство, заподозрив в этой скромной постройке (одного замечательно хорошего, умного тюркменина, томящегося теперь под арестом на станции) грозное [224] укрепление против себя, ворвалось сюда ночью (в 1863 г.) в лице своего военного министра Супе-Салар с 12 тыс. сарбазов, который разрушил ее, разграбил и, «боясь ямудской силы», в ту же ночь ушел восвояси. Вблизи отсюда краснеется еще кирпичный домик с камышовою крышею, набитый, больше, самшитовыми дощечками, для гребешков, отправляемыми на днях в Хиву. О ме-стной торговле уже упомянуто; она находится в младенческом состоянии, ибо и сами тюркмены еще младенцы, а племенная вражда суживает ее размеры еще более, и только «ата» и «шейх», благодаря своему священному происхождению, гарантирующему их от насилий прочих племен, беспрепятственно ведут меновую торговлю по всей степи, служа как бы посредниками между ними; ознакомленные с каждою тропинкою, каждым колодцем в пустыне, они были бы бесподобны в роли проводников. В пятом часу, когда мы возвращались на барказ, к кибиткам гнали с пастбищ маленькое смешанное стадо, из одногорбых верблюдов среднего роста, коров, баранов, лошадей и двух ишаков (осликов); в то же время, двое сребробугорцев вытаскивали на берег челнок (по местному русскому названию — кулаз, по тюркменски — «теймуль» или, по произношению Р. — «тахмиль»), выдолбленный из ствола персидского дуба (делаются и из ольхи), длин. в 3 арш., шириною 1,5, к бокам прикреплено по доске ребром; весла схожи с нашими. На такой неустойчивой двухвесельной лодке отважные, искусные моряки-ямуды нередко выходят в море, даже, случалось, переплывали отсюда на остров Ашур-аде и обратно (по З,5 часа хода на паровом барказе). «Каюки» — кулазы, предназначенные для морских разбоев — несравненно устойчивее, вмещают в себе до 12 чело-век и снабжены парусом, обыкновенно подымаемым при малейшем ветре. Наконец, «Кизбой» — большие кусовые одномачтовые лодки с двумя парусами, поднимающие 6 человек и до 1,000 пудов груза — служат преимущественно для перевозки нефти, соли, вообще клади, иногда — и для пиратства в открытом [225] море, кстати они так легки на ходу, что при хорошем попутном ветре обгоняют наши паровые барказы. «И что он нашел тут интересного — все пишет и пишет!» - говорили между собою мои спутники-тюркмены, когда я при приближении к барказу отер пот со лба и сунул записную книжку в карман... Прогулка и приятный ветерок возбуждают аппетит — сейчас же за стол; приглашенный на обед Агаджан уселся на палубе вблизи нас, подогнув прямо под себя ноги и — согласно требованиям приличия — прикрыв полами халата колени, которые уставил тарелкою со щами, черным хлебом и кислыми огурцами — все, что ему понравилось из нашей кухни; прочие мои спутники уселись в тех же приличных позах на берегу, в ожидании чая. Радушный капитан приглашает Агаджана отпробовать водочки, вина, то жаркого, то третьего блюда, но тот, молча отмахиваясь головою, уплетает вторую тарелку щей, закусывая их огурцами, или с завидным наслаждением запивая лимонад газесом. — Не приглашайте его, заметил Рафаил: — тюркмены не любят, чтобы их много просили, и своим гостям также не навязываются: «если подано — ешь, не хочешь — твое дело». Этот народ, любящий свободу, не выносит бесполезных стеснений, и мне нравится в них бесцеремонность, простота. Обед подходил уже к концу, как в степи, со стороны Персии, показалось несколько вооруженных (ружьями и саблями) всадников, с переполненными «курджимами», ворохами какого-то добра за спиной и двумя маленькими лошадками в поводу. Спешившись в 100 саженях от барказа, они принялись нагружать вещами причаливший с противоположного берега кулаз. Рафаил, пристально всматриваясь в них, заговорил с Агаджаном по-тюркменски; прочие знаменательно улыбнулись. — Возвращаются с грабежа, обратился он к нам. [226] Капитан захохотал. — Наша политика не дозволяет больших грабежей, а за маленькими не уследишь. Вслед за первыми разбойниками подъехали верхом на одной лошади еще двое; другая — прихрамывая плелась следом. — Ранена пулею или хромает от скачки при отступлении; «аламан» (Аламан — разбойничья экспедиция, от слова: возьму) не совсем удался, заметил Рафаил, к которому подошел с приветствием: «селям» один из этих «игидов» ("Игид" — отважный молодой разбойник, слава, гордость племени), и пока он шептался с Агаджаном — его товарищи перевезли вещи и пустили коней вплавь; тюркменские лошади привычно, охотно вошли в воду, но краденые персидские, несмотря на град плетей, посыпавшийся на них, уперлись, трусливо фыркая, пока наконец кулаз не перетащил их с трудом за поводья, как бы на буксире, через узенькую реченку, имеющую тут по середине две сажени глубины. По рассказам игида, местом поживы была, по обыкновению, значительная персидская деревня «Курд-Магалле» (Курд-Махаллэ, что при Кара-су, в 5—6 часах езды от берега «Гязь»). — Много убитых? спросил капитан у Рафаила. — На этот раз никого. К убийству они прибегают только в случае сопротивления или опасности, обыкновенно же стараются ошеломить, иногда ранят оплошного ножом. За беседою мы и не заметили подъехавшего с дальнего аула к Гургени на великолепном коне низменного человечка в полушубке и бараньей шапке; бросив аргамака, он вошел на барказ и глухо заговорил с Рафаилом. Тюркмены даже не взглянули на него. Обрюзглое лицо, бесцветные глаза, апатия и вялость в движениях обличали в нем перса, а клочья мохнатой шапки, короткий полушубок в прорехах, дырявая, до нельзя грязная короткая рубашонка, такие же синие шальвары и босые ноги (с крашеными ногтями) — красноречиво свидетельствовали о его неволе у тюркмен. [227] — Просит вас — обратился Рафаил к капитану — освободить его «из плена». Мы предложили несчастному чаю — с открытою брезгливостью, даже отвращением отмахивается головою... что вызвало презрительную иронию на лицах тюркмен, с удовольствием осушавших стакан за стаканом. История плена коротка. Рахман — так звали его — был пойман «джафарбайями» (из-за Серебряного бугра) вблизи своей деревни Курд-Магалле и достался на долю сердарю (атаману) Великурбану, который, по словам наших гостей, держит его в неволе, как залог... ибо до сих пор еще не получил следуемых ему от старшины деревни денег, как сахловщику ее. Нужно знать, что во многих пограничных с тюркменскими кочевьями персидских деревнях, есть таковые шпионы, обязанные охранять их от нападений своих собратьев, своевременно доносить о приготовлениях к аламану и тем предохранять их от разграбления. В сахловщики нанимаются только получившие открытый лист на то от казы, за что ему платится от 3 до 6 руб. Наш морской сахловщик, или станционный хан Нур-Гельды, не исключен из общего, обоюдно-выгодного правила, и станция охотно платит «духовному судье» по 20 червонцев в год. Если такой патентованный шпион отобьет от разбойников пленных и награбленное добро — те не пойдут судиться к казы, так как дело решится не в пользу их, вследствие чего аламаны производятся чаще в местностях, где нет сахловщиков, которые, впрочем, нередко и сами становятся во главе разбойничьих экспедиций, даже при соучастии самих же персидских властей, подговаривающих их, из корысти или мести к личному врагу, ограбить одного, убить другого из подведомственного им стада. Желая выставить свои заслуги, силу, сахловщики преувеличивают перед астерабадскими властями все, что происходит у них в степях, и те, опасаясь лично заглядывать к ямудам, имеют о них самое ложное представление. — Разве персы могут знать тюркмен — говорит Рафаил, — когда они в десяток лет, может быть, раз ворвутся к ним с 10—15-тысячным войском, трепещущим перед [228] населением каких-нибудь 50 кибиток? Не в диковину и то, что один тюркмен врывается в их ряды и берет на выбор в плен, что производит панику на прочих... По словам Рахмана, в враждующем теперь с персидскими властями ауле джафарбайев (что за Серебряным бугром, куда завтра отправимся мы) томится в неволе до сотни персов, но ему живется там сносно: есть — вволю, караулить скот, косить, подвозить воду, ноги заковываются в цепи только на ночь. — А персы чуть с голоду не морят попавшихся в их руки вот таких молодцов — Рафаил кивнул на «игида», — сковывают по рукам — ногам, надевают цепь на шею, при-вязывают к пушке и расстреливают или режут как баранов и выставляют тела их на посрамление. Недавно они взяли в плен тюркменскую семью: муж, изнеможенный го-лодом, не мог следовать за сарбазами и упал — ему отрубили голову и дали ее нести жене. — А как персы поступают с своими врагами в случае победы над ними — перебивает капитан, — нам скажет следующая выдержка из тегеранской правительственной газеты за № 628. Правитель Боджнурда (области, лежащей на границе Астерабада с Хорассаном), Хейдар-кули-хан, Сехамуд-доулэ, ворвался в 1868 г. к текинцам с двухтысячным войском; бой при Наз-Тепэ длился целый день; из трехтысячного населения текинцы потеряли убитыми 1,000 человек, до 400 детей потоптано лошадьми, около 1,500 чело-век взято в плен, 700 кибиток сожжено... Потеря персиян, по словам персидской газеты, незначительна. Без сомнения, эта блистательная победа была отпразднована в Тегеране украшением ворот столицы тюркменскими головами и пр., и пр. Тюркмены, в свою очередь, ловят персов арканами с крючком и нередко случалось — заставляли плыть их в таком положении за кулазом... Короче сказать, обоюдное озлобление, жестокость доходят до крайностей. Холодно и молча слушали наши гости, то же джафарбайи, сетования Рахмана; наконец, один из них презрительно заметил: — Разве это человек? Цель пленника — бежать из плена; [229] лошадь его хозяина, на которой он ездит ежедневно сюда за водою, лучшая во всем ауле; если б он бежал — никто не догнал бы его, но он не бежит. — Вероятно, из боязни мести или из опасения попасть в худшие руки, вопросительно взглянул капитан на Рафаила. — Вряд ли побег ухудшил бы положение его... На великодушный порыв капитана освободить невольника, оставив его под своим покровительством на барказе, Рафаил заметил, что не следует раздражать ни персидские власти, ни тюркмен своим вмешательством в их домашние дела: мы де — гости у тюркмен на персидской территории, а права и обязанности астерабадской станции относительно Персии ограничиваются защитою ее от морских разбоев, а не сухопутных, и за освобождение невольника сами персидские власти будут в претензии на нас, как то уже не раз случалось. — Тогда и вам — обратился он ко мне — нельзя будет показаться за Серебряный бугор. Соглашаясь с этими доводами, капитан несколько торжественно обещал настоять перед начальством своим на освобождении Рахмана, поспешившего затем в аул «надеть на себя цепи». Степная ширь уже окуталась в вечерние сумерки; гости, за исключением Агаджана, разошлись. После чаю мы в сопровождении двух вооруженных матросов и машиниста, отправились к нему на званый ужин. Капитан, проводивший нас на сотню шагов, условился, что выстрел наш будет служить сигналом к тревоге на случай опасности. Ни зги не видать, и только там вдали, вероятно, в кибитке гостеприимного Агаджана, тускло мерцает огонь чирака. Идем тесною кучей. — Возможно ли нападете? спрашиваю я Рафаила. — И очень. В ауле за бугром есть наши недруги, проговорил тот глухо и умолк. [230] Но вот залаяли псы, и подошедшие «приятели» провели нас к кибитке, к дверям которой поспешил Агаджан, для встречи «гостей». Кругом — полумрак. Мы уселись на ковры, матросы — ставшие было при входе — разместились, по нашему приглашению, на хламе; в чирак подбавили нефти — только дымит, зажгли еще другой — стало посветлее, и в сторонке обрисовалась лежавшая на тюфяке мать Агаджана, впивавшаяся большими глазами в меня. Кибитка наполнилась гостями — больше, только что прибывшими с грабежа; молча уселись они кружком, закурили кальян, и каждый, сильно затянувшись разок и выдув, из вежливости, «свой дым» из него, передает этот курильный прибор другому, тот третьему и т. д.; в Персии — по тому же правилу приличия — при передаче его другому поднимают трубку и, затянувшись, выпускают «свой дым» уже ртом. Явилась и красавица-хозяйка; приподняв подол рубахи на колени, она села; конфузится, закрывает платком рот. — Может быть, приличие требует поздороваться, заговорить с нею? спрашиваю Рафаила. — Говорить с женщиною в первое знакомство считается оскорбительным для мужа, и только коротко-знакомые могут беседовать с нею, не внушая подозрений ему. Шепнув что-то мужу, Халлы-Гюль занялась приготовлением плова тут же в кибитке, с боку дверей: разложив маленький костер из щепок — достала большую миску, вытерла ее руками, положила в нее рис и, налив на два пальца повыше его воды, поставила миску на треножник, и когда крупа вскипела — бросила горсточку ее в растопленное, в особой мисочке, коровье масло, и затем полила этою смесью остальное — вот плов и готов. Разложив его деревянною ложкою на трех больших, плохо вылуженных медных блюдах (персидской работы), она принесла из другой кибитки бок жареной баранины и подала мужу, который разрезал его на три части и, разорвав их руками на куски, распределил по блюдам с рисом, и одно из них поставил передо мною с Рафаилом, предварительно застлав место перед нами лоскутом полотна на подобие скатерти; перед другим — уселся сам с четырьмя, вероятно, лучшими своими приятелями, третье — сунул остальным гостям. Подав чурек и фетир, [231] хозяйка молча уселась поодаль, наслаждаясь видом пиршества, но не принимая в нем участия. Все, за исключением меня запасшегося походным несесером, ели руками, загребая плов большими пригоршнями и набивая им рот; мясо раздиралось, больше, зубами. И конечно, все молчали, что требуется, как мне кажется, не столько приличием, сколько волчьим аппетитом тюркмен — ведь иначе охотникам поболтать пришлось бы встать с пустыми желудками; впрочем, некоторые ели сдержанно, ибо уже успели отпробовать того-другого в двух-трех кибитках. Второе блюдо составляли куски ребрушков той же баранины, третье — посыпанная сахаром «катлама». Покушав, гости облизали свои засаленные пальцы и, помолившись, поднялись громко и как-то особенно искусно рыгать, что налагается приличием «в знак удовольствия и благодарности хозяину за угощение». Продолжая рыгать, одни запивали ужин гургенскою водою прямо из узкогорлого кувшина, другие сол.-кислым молочным питьем; третьи собирали крошки с ковров и бросали их на голый порог — место туфлей, прочие возились с кальяном. Мне подали чашку чаю, из другой — все пьют по очереди, а перед матросами хозяин поставил деревянное блюдо с рисом и бараниной; аширцы охотно сближаются с ямудами, угощая их у себя чаем и пр., и те их любят более, чем пехотных солдат, зарекомендовавших себя при Маркозове с невыгодной стороны. Когда гости были накормлены-напоены, хозяйка села особняком за остатки ужина, молча обжигая нас своими огненными взорами вплоть до конца беседы. Часов в девять я вышел насладиться тишью степи и звездным небом с длинным, слабо-светящимся хвостом кометы, появление которой, по словам тюркмен, предзнаменуете какое-нибудь горе для них: «будет племенная вражда или борьба с соседними народами, может быть, болезнь или голод», говорили они между собою, тревожно задумываясь. Возвращаюсь в кибитку — «игиды» лениво перебрасываются словами за кальяном. Пристально всматриваюсь в выразительные, мужественные, большею частью красивые лица этих «ужасных» для персов, но в сущности добрых людей (по крайней мере далеко добрее культурных хищников) — [232] в их черных глазах точно застыла какая-то тревожная дума, смеху не слышно... и мне дышится между ними легко; да, здесь враг открытый, а с ним легче борьба. — Мне приятно быть твоим гостем! обратился я к Агаджану. — Будем беседовать хоть до утра, отвечал он через Рафаила, к которому все присутствующие относились с доверием, уважением. Умный, проницательный, предприимчивый, гуманный, но незаметный по своему общественному положению, он остается в тени, между тем как подобные люди могли бы далеко подвинуть вперед русскую задачу в Азии, не проливая человеческой крови, не затрачивая бесплодно народных миллионов.... — Рафаил, вам бы следовало быть тюркменским президентом в вассальной зависимости от России. — Они уже предлагали мне ханскую власть, но я отказался... Не прощайтесь с хозяйкою, торопливо остановил он меня, видя мое намерение пожать ей руку: — «с хозяйкою нельзя прощаться»; я передам вашу благодарность ей за хлопоты или за приготовление ужина через мужа, — этого требует приличие. «Не прощайтесь и с гостями», добавил он, и мы возвратились на барказ при полном безмолвии природы, залитой серебристым светом луны, и при тихом шепоте трех, сопровождавших нас, сребробугорцев о появившейся вблизи их кочевья чудовищной змее «аждар», занесенной сюда, по уверению их, весенними потоками с Балаханских гор. — Она и там редкость, добавил Рафаил, сообщив не без дрожи в голосе, не без мурашек по телу, что это чудовище, «в 2 аршина длин., в человеческую ногу шир. и с трехвершковым рогом на голове,» бросается на людей. — Но кто ж ее видел? — Здешний казы. Говорит, подхожу к аулу — вдруг «аждар»... Едва улизнул от пасти.... Все, конечно, пришли в ужас от этой вести и уже собирались перекочевать на другое место, но чудовище куда-то скрылось. Аширские армяне, как и тюркмены, непоколебимо верят, что «аждар может проглотить человека, может втянуть его [233] в себя». Очевидная нелепость, но их детское воображение не подчиняется разуму. Утром мы отправились, в сопровождении двух вооруженных матросов, Агаждана и его двух приятелей с кривыми саблями в руках, к месту неволи Рахмана — аулу, отстоящему отсюда версты на четыре. Тюркмены охотно помогали мне собирать травы для гербариума, объясняя свойства их, и заботливо отгоняли серую саранчу, кузнечиков, массами поднимавшихся из-под наших ног и садившихся нам на головы, шеи. Теперь еще мало саранчи, но нередко она тучами носится над здешними степями, уничтожая посевы, пожирая даже овощи в огородах; так пять лет тому назад она много вредила ямудам, пока те наконец, не догадались обратиться с мольбами к одному хаджи «уничтожить ее своими заклинаниями.» — Я узнаю царя этой саранчи; помолюсь, и он уведет ее отсюда, успокоил их святой муж... и действительно, вскоре затем она двинулась на север. По уверению тюркмен, все животные, рыбы и насекомые имеют своих царей... — «Кызыл-Аллан», указал Агаджан на тянувшуюся вправо и лево, несколько возвышающуюся над степною гладью, неровную полосу, густо поросшую то свежею, то уже выжженною солнцем травою, из-за которой местами выглядывали округлившиеся и отвердевшие в кремень от времени кирпичи; невыносимо резкий, отвратительный запах отравлял воздух над этими следами древнейшей стены, воздвигнутой, по мнению восточных писателей, Александром Великим против набегов гиперборейцев и известной нашим историкам под названием Гог и Магог. По уверению тюркмен, следы ее видны с одной стороны — далеко в море, сливающемся тут с песчаною гладью степи, с другой — они тянутся отсюда вверх по правому берегу Гургени до ее источников и, далее до Мерви, даже Самарканда. За едва заметными кирпичными гранями полосы, на которой мы стоим, возвышается курган или бугор, называемый [234] «Серебряным» (Гемюш-тепе) — по объяснениям одних тюркмен потому, что «на этом возвышенном месте климат хорош», по объяснению других — потому, что «в нем скрыты богатства». — Тут — говорил Рафаил со слов Агаджана — в глубокой древности стоял город; при нападении на него какого-то царя, жители скрыли свои богатства в земле и насыпали над ними этот бугор. — И тут же — продолжал он после краткой паузы, — вблизи вот этого тюркменского кладбища, Джафарбаи едва не убили меня в 1867 году, когда я отправился к ним для переговоров... Потом они извинялись оправдываясь тем, что не узнали «своего хорошего знакомого».... Серебряный бугорок (3 сажен. выс, 10 — шир., 40 — дл.) принял от времени неправильную форму. Тюркмены еще помнят его вдвое большим, но весенние разливы, дожди размывают его мало помалу и уносят в море, так что крутой скат бугорка с этой стороны вполне обнажился, и вы видите перед собою искусственную насыпь из земли, смешанной с кирпичем, осколками глиняной и стеклянной посуды, костями, кусочками железа и редкими блестками, вероятно, более ценных металлов; остальные стороны, усыпанные кирпичем, поросли травою. Здесь находят нередко, в особенности после дождей, серебряные монеты, золотые блестки, осколки и даже цельные вещицы, которые и сбываются сребробугорцами персидским властям. По рассказам Агаждана, когда вырывали здесь кирпич — натыкались на сплошные стены, а в 1868 г., он сам, Агаждан, с приятелем, копая в бугре могилу, наткнулись на кирпичный свод; разрыв его, они увидали в склепе два человеческие остова, лежавшие лицами к востоку; на одном из кирпичей был заметен оттиск ладони с пятью пальцами. Объятые страхом, они наскоро забросали всю яму камнем и ушли. С тех пор раскопки здесь прекратились, и если этот рассказ правдив, то несомненно, что мы стоим теперь на древнем кладбище; однако Агаджан под разными отговорками отказался указать мне место склепа. [235] С Гемюш-тепе мы направились по сплошь выжженной траве, с неприятным запахом, к разбойничьему аулу в 35 кибиток, отсюда — ну, точно сгруппированных улей. Я хотел было пройти между кибиток, но Рафаил, переговорив с Агаджаном, повел меня, под пустым предлогом, стороною, мимо земляной круглой тумбы, на которой сидели три благообразных, белобородых старца, пытливо взглянувших на нас.... Однако ж я не заметил, чтобы они ответили на приветствие Рафаила, и спросил его, почему он идет окольною дорогою? — Во избежание неприятности, могущей произойти не из религиозного фанатизма, а как выражение «общего настроения против русских».... И хотя здесь есть наши друзья, но не мало найдется и врагов. Однако ж дошли благополучно до крайней кибитки, где нас приветливо встретил видный хозяин, Мамед-Турды — родной брат поставщика мяса на Ашур-аде, — один из зажиточных ямудов, проводящий лето в безделье, зиму — в торговле рыбой. Кибитка быстро переполнилась любопытными халатниками в порыжелых мохнатых шапках на затылок; прочие толпятся у дверей, кто — в обыкновенной обуви, кто — в кожаных лаптях нашего бурлацкого покроя, надеваемых ими во время полевых работ, а за неимением сапогов, и на разбои. Усталый и измученный жарою, я разлегся на предложенной мне огромной подушке, как на постели, любуясь живописною группой гостей, с выразительными суровыми лицами и детским простодушием в глазах, между тем как они, наперерыв друг перед другом, радушно приветствовали Рафаила, называя его «мирзою» (переводчиком, секретарем). Лежавший о бок меня на мягких подушках мальчик болезненно стонал от только что произведенной над ним операции «обрезания»; он пролежит так дня два или три, пока ему трудно ходить; женщин в кибитке нет, и хозяин, любовно, нежно поглядывая на ребенка, то заботливо поправляет подушки под ним, то усердно раздувает самовар. Затем он заварил в русском чайнике плохой персидский чай и подал мне, на большом медном подносе [236] персидского изделия, налитую чашку, но помешать сахара нечем; наконец, после продолжительных поисков во всем ауле, принесли позеленевшую медную ложечку, пустить в дело которую было бы очень рискованно. Из другой чашки пил Рафаил, из третьей же — все гости поочередно, начиная с самого хозяина, причем, когда сахар выходил, он бросал очередному еще кусочек, оста-ток которого передавался следующему соседу и затем, по простонародному русскому обычаю, чашка переворачивалась на блюдечко вверх дном и возвращалась гостеприимному Мамеду... Эмир-хан-молла, из колена Даз, 39-ти лет от роду, мог бы служить типом. Он охотно согласился на мое желание снять портрет с него. Когда таковой был окончен, все присутствующие нашли сходство с оригиналом, кроме одного, верно подметившего фальшь в бороде, вышедшей у меня несколько гуще. — Покажи мой портрет астрабадскому губернатору: он нас любит, мы — тоже любим его, обратился ко мне Эмир-хан-молла, на что двое-трое улыбнулись, другие глядели сурово, а почтенный старик пропустил сквозь зубы: — Русскому генералу не следовало принимать лошадей в подарок от нашего врага — нужно было переговариваться с нами. Если в иронии первого слышится непримиримая ненависть, презрение ямудов к персам, в особенности к астерабадскому губернатору, который трусит их, питает злобу к ним за усилившиеся в последнее время разбои и тяготение их к русским, то замечание последнего свидетельствует о присутствии у тюркмен нравственного чутья и здравого смысла. Борьба свободолюбивых тюркмен с рабскою Персиею мотивируется не только насущною потребностью к грабежу, как почти единственному средству к жизни дикого народа, но и религиозным мщением за постоянное оскорбление последнею святыни первых. Когда настает тюркменский (сунитский) праздник Омара, персы приготовляют чучело с лошадиным хвостом, изображающее этого святого, и, посадив его на осла лицом к заду (что почитается великим унижением), водят с музыкою по городу, к духовенству и властям, оплевывая, забрызгивая грязью и забрасывая его каменьями и пр. Вот [237] чем — по словам моего спутника — поддерживается и разжигается непримиримая между ними вражда! Но относительно нас не существует подобных причин; тюркмены доступнее нам, нежели персы, ибо менее фанатичны, не забиты, не унижены рабством.... В кибитке — общее оживление: все гарланят, беседуя с Рафаилом, всегда, сдержанным и точно соблюдающим требования всех их приличий. — О чем шумите? спрашиваю его. — Говорят, что если б мы не мешали — они покорили бы ненавистную им Персию даже для России, покорили б всю Азию для Нее! Что касается принятия подданства России, то между ними заметно понятное колебание и разногласие из боязни воинской повинности: «Если бы русское правительство — говорят они — выдало нам грамоту, избавляющую нас от воинской повинности, мы немедленно плюнули б Персии в глаза и приняли бы подданство России».... Время уходить, и я, передавая хозяину, до мелочи внимательному ко мне, недопитую чашку, поблагодарил его за гостеприимство. — Пей еще, уговаривает он. — Довольно. Мамед обвел глазами все общество и с наслаждением допил ее. — Точно нектор, шепнул я Рафаилу. — Этим он выражает высокое почтение к вам. — Передайте что я чувствую себя между ними, как в кругу друзей. Выслушав его молча, почтительно, все поднялись вслед за мною и проводили нас за черту аула. — Останься на несколько дней, ознакомься с нами покороче, — покажем тебе наши степи, обратился ко мне один видный джафарбай, но, к сожалению, обстоятельства не позволяли воспользоваться его предложением. — Вы произвели хорошее впечатление на них, заметил Рафаил, прощаясь с «друзьями». [238] На обратном пути нас нагнали двое вооруженных всадников — «самых преданных друзей», приезжавших, по его (Р.) распоряжению, из другого аула «на всякий случай». У обоих шпионов ружья перекинуты через плечо, с боку — кривая сабля и по две сумки (хатор), одна — с десятью пороховыми зарядами в камышенках, другая с круглыми пулями, пыжами и незначительным количеством, кажется, чугунной дроби неправильной формы, покупаемыми в Персии, где каждому вольно заниматься приготовлением их; за поясом — нож, с кисти руки спускается нагайка собственного изделия из русской кожи и ручкою из персидского дерева, называемого здесь «каратангес». Тюркмены никогда не выезжают в степь, даже в ближайший аул, без оружия, ибо — по их понятиям — «мужественный человек должен быть всегда вооружен на случай встречи с врагом». С малых лет приученные к верховой езде и стрельбе из ружья, они бьют птицу на лету, а кто не искусен в этом — тому позор. Лошади у обоих молодцов серой масти, узкогрудые, с длинными ногами, некрасивою шеею, что не мешает быстрому бегу и выносливости их. Тюркмены любят своих лошадей — по выражению Рафаила — «больше жен, но меньше сыновей», и те, в свою очередь, привязаны к своим хозяевам за внимательный уход за ними. По просьбе Рафаила, мне показали процесс седлания: сперва кладется на лошадь одна или две кошмы, на них подседельник, потом азиатское седло с стременами (персидской или хивинской работы), напоминающее своим сиденьем английское, от которого оно разнится только выдающеюся впереди лукою, обделанною в кость или металл; такое седло стоит здесь, смотря по материалу, до 9 р., есть и подороже. Сверху — оно покрывается, для мягкости, войлоком, затем — к нему прикрепляют ремешками «курд-жим». Рафаил устроил скачку с призом. Полетели молодцы вскачь, но далеко не стрелой; посадка их крепка, но не картинна — сильно раскидывают ногами, для удара лошади в бока, что заменяет тут шпоры. Запыхавшийся победитель получил два расколотых крана — доволен: уж больно любят они деньги... Придя же на барказ, я, по совету Рафаила, отблагодарил услужливого Агаджана несколькими рублями, [239] а капитан, видя меня целым, невредимым, или, может быть, из других побуждений — поднес ему два хорошеньких подсвечника (?); то и другое он принял, как должное, без видимых знаков благодарности; тюркмены, по словам компетентных людей, не понимают знакомства или одолжения вам без взаимных за то подарков, вроде 4 аршин сукна или фунта чаю, конечно — каждому, маленькой головки сахару или денег, — так уж издавна заведено. Прочих спутников, как и некоторых из собравшихся поглазеть на отходящий барказ, он угостил на палубе чаем с чуреком. Матросы кончили свой ужин из красивых сазанов и отвратительных слизистых сомов, наловленных, больше, в гостинец своим; мы простились с тюркменами и в половине седьмого вечера тронулись обратно на остров, взяв с собою выигравшего приз на скачке. Рафаил подал мне рукопись (Оригинал, с посильным переводом Р. Евнаева, доставлен мною в Географ. Общество) поэтического произведения тюркменина Махтум Кулы (Мехтум-Кули, Мехмуд-Кули), из племени гокланов, и, по моей просьбе, перевел один стих наудачу открытой страницы: «Боже, Ты создал меня слабым, беззащитным среди необъятного мира, Ты вложил в меня желания свободы и силу страстей, За что же ты казнить меня хочешь?!...(В собрании хорассанских народных песен находится много нравоучений, приписываемых тому же Мехтум-Кули. Вот образчик их: “Имамы, дервиши, казы, бедные и богатые! Слушайте, друзья мои! Пути счастья весьма извилисты. Молитва без веры не есть истинный путь! Льстить — безумство. Подумайте об этом, друзья мои! Что такое тело наше? — Караван-сарай, клетка. Что есть душа наша? — Сокол с завязанными глазами. Вдохновение — истинный герой, жертвующий жизнью своею Богу! Истинный человек — подающий подаяние бедному. Накормить голодного стоит путешествия в Мекку... Наружность, которою молодость так гордится, стареет и желтеет, нос изгибается, губы высыхают. — Я. Мехмуд-Кули, я презираю жизнь. Продолжительность ее только пять дней. — Стоит ли для того припасаться на сто лет? — Подумайте об этом, друзья мои!") Еще раз скажу: не кровью и насилием, а гуманными отношениями, при содействии людей, подобных Рафаилу, можно [240] примирить два разнородных мира и подчинить благотворному влиянию Азию. Если младенческий народ тюркмены, со многими своими блестящими качествами, придерживаются относительно павшей Персии ветхозаветного: «око за око, зуб за зуб», перешедшему в обычное право мусульманского мира, то, при обратных отношениях к нему, мы с гордостью можем принять их в свою гражданскую среду. Говорят, что дальше, в глуби степей, живут зверские тюркмены — теке, но смею уверить, что дикари, как и цивилизованные народы, во всем подлунном мире одинаково сумеют отличить рев хищного зверя и шипение пресмыкающейся гадины от божественного слова любви к человечеству. Солнышко, закатываясь, искрится в воде; в воздухе прохлада. Пернатое царство шумит в камышах, золотистые сазаны играют вокруг барказа, как бы празднуя двух-аршинными прыжками свое счастливое избавление от желудков матросов. Въехали в открытый заливчик моря. Небо покрылось мириадами звезд, комета явственно виднелась с своим слабо-мерцающим хвостом, но луна еще не взошла и кругом — непроницаемая темь. Капитан пустил несколько сигнальных ракет и зажег бенгальские огни; с острова отвечали тем же. Тишь, и только волны шумят о борт барказа, обрызгивая палубу... Приехали ровно в 10 часов; я с Рафаилом, предшествуемые двумя матросами с фонарями, отправились к доктору — квартира настежь, а сам — в гостях у священника. — У вас даже комоды не заперты? встретил его я. — У нас нет воров, или, вернее сказать, у нас неудобно воровать: островок маленький, кругом море — куда тут скрыться? Никогда ничего не запираю, и все цело. Пора спать. Когда я проснулся, ласточка кружилась перед моим окном, восхваляя нежною песнью прелесть утра, в воздухе носился колокольный звон воскресенья и, проникая в глубь души, пробуждал воспоминания далекого детства; матросы в белых шапках и рубахах с откидными синими воротниками идут [241] рядами в церковь. Нарядные дамы с праздничными лицами и детьми рады развлечься хотя церковною службою от томительной скуки. Сегодняшний день посвящу на знакомство с Ашур-аде; завтра ж, в половине восьмого ч. утра, уезжаю в Персию, и так как при мне переводчика не имеется. то З. охотно позволяет почтенному Рафаилу проводить меня до г. Астерабада. В сопровождении добрейшего доктора я осмотрел все закоулки маленького островка — этого кусочка дна морского. не более версты в длину, с запада на восток, и 200 саж. в ширину, покрытого толстым слоем песку с ракушками и заплесками воды, образовавшей во впадинах болотинки с редким тростником; на аршин в глубь находится пресная вода — загадка для аширцев. Ашур-аде принадлежит Персии, но с 1840 г., т. е. с тех пор, как, по договору с нею, Россия получили право содержать здесь эскадру, он мало помалу фактически сделался нашим: сперва мы крейсеровали вокруг да около, потом устроили на нем госпиталь, за ним — мазанки из камыша и глины; затем, закаспийское товарищество принялось было сооружать деревянные здания, но в Тегеране приняли их за оборонительные казармы, и, несмотря на этот протест, в конце-концов даже кирпич с Серебряного бугра пошел в дело. Ямуды, прежде делившие на Ашур-аде свою добычу с Персии, только раз рискнули сделать нападение на станцию. и то — вследствие необдуманного распоряжения начальника ее позволившего их хану или старшине взять с них какую-то «несправедливую» пошлину. Это случилось в 50 году, в бурную ночь под пасху, когда тут оставалось не более 20 матросов, и то — пьяных. Конечно, хищники, в числе 200 человек, перебили или заполонили их вместе с женами и детьми... Нет сомнения — говорит один моряк, — что англичане обратили бы Ашур-аде в «укрепленный» садик с комфортабельным жильем для себя, но у нас все носит «временной» характер, тем более, что мы и не думаем защитить островок от частых наводнений, которые постепенно стирают его и в скором времени поглотят окончательно... как поглотили уже буруны подводной косы Гаумыш (в [242] 6.5 верст дл.) находившиеся тут острова Оретос и Евгений. Действительно, Ашур-аде уменьшается с каждым годом; в особенности наводнение 17 ноября 1873 г. оставило по себе резкие следы, не говоря уже о громадных убытках, причиненных им населению: в домах понабралось воды по колена, много имущества унесено морем, склады зерна местных купцов и ватаги рыбопромышленников уничтожены, а свирепствовавший шторм зимою 1874 года, смыв до половины остров (Наводнения 1875 и 1876 гг. опять на половину смыли его), нанес еще больше беды; пострадали от него и прибрежные тюркмены. Говорят, что подобные наводнения случаются здесь по большей части периодически через 7—8 лет, точно также, как, по словам доктора, и постоянные здесь лихорадки разражаются через каждые 6—7 лет сильнейшею эпидемиею; источником отравы воздуха служат не столько крошечные болотники островка, сколько миазмы, заносимые сюда ветром с сильно болотистого персидского прибрежья. Аширская лихорадка сопровождается внутренним жаром, без озноба, общим недомоганием, слабостью, сильною тоскою. отсутствием аппетита, крайнею раздражительностью, нередко и нестерпимою зубною болью, сильнейшею желтухой, опухолью и отвердением грудей у кормилец с невыносимыми болями. Единственное временное пособие от всех этих мучений — хина; говорю «временное», ибо проживший здесь несколько лет отравляется на всю жизнь; в виду таких неблагоприятных условий здешние моряки получают усиленное содержание. (На обратном пути из путешествия по Персии— это было осенью, когда Ашур-аде буквально окутывался горячими испа-рениями болот, и на лицах населения проглядывала тоска, уныние, желчь — я тоже отравился здешнею лихорадкой, и в течении последующих трех месяцев, несмотря на энергическое .течение, испытывал невыносимую тоску и крайнюю раздражительность при общем недомогании и отсутствии аппетита). Мне говорил начальник станции, что свирепствовавшие тут лихорадки в прежнее время положительно сваливали весь остров с ног, но с тех пор, как бывший астерабадский консул Гусев прислал сюда, в 1862 году, из Персии [243] деревья: «Еvсаliptus golobulus», они заметно уменьшились, ибо, по его убеждению, это быстро разрастающееся растение (слывущее здесь за «китайскую ясень» или «шальник») имеет свойство несколько парализовать вредное действие болотного яда. Можно думать, что уменьшение болот, отсутствие кладбища на острове (оно находится на полуострове Потемкина, тоже заметно смываемом морем) и вообще гигиенические условия жизни эскадры не менее благоприятствовали умалению местного бича. По сведениям доктора, постоянное население островка не превышает 380 человек (170 матросов, 20 офицеров, 90 женщин и девушек, 90 детей обоего пола и 10 торговцев из армян и персов), но в горячее время рыбных промыслов оно временно увеличивается 150—200 рабочими. На офицерской улице расположены: госпиталь, миниатюрная (станцион.) библиотека, скромная церковь, с вышкою при ней, как для метеорологических наблюдений, так и наблюдений за движением судов, и в самом конце улицы, несколько влево, за поросшим ясеневым кустарником пустырем, стоит особняком домик начальника станции. Тут еще найдется кое-какая тень, но «слободка», т. е. место солдатского жилья, совершенно обнажена: глубокий песок, инде — жалкий пучок травки и ни одного деревца, ибо вода затопляет ее, и растительность гибнет. Конечно, о царстве животных тут и речи быть не может, разве вот по берегам водится много безвредных ужей, любящих понежиться в жару на песке и скрывающихся по норкам на осень и зиму, иногда залетают сюда белохвостые орлы — лакомки до диких уток, во множестве водящихся в камышах соседнего болотистого островка, называемого «малым Аширом», где еще больше чаек (до 60 разновидностей) или, по кличке матросов, «мартышек», приманкой для которых служит выбрасываемая на ватагах разная дрянь из рыбы; матросы ловят чаек удочками и едят, уверяя, что если вырвать из хвоста у них два пера, они перестают пахнуть рыбою. Обход станции закончился моим прощальным визитом к З—ну, который, на мою благодарность за «разрешение побывать на тюркменском берегу», выразился так: [244] — Мы не только своим, но даже иностранцам оказываем внимание. В последний раз приезжал сюда англичанин Беккер с двумя другими, без сомнения, политическими агентами; просятся на Атрек — не пустили но и не отказали: мы посадили их на парусную шкуну, которая, по мелководью берегов (2 — 3 фута глубины), остановилась за пять верст от устья этой реки, и они вынуждены были вернутся назад... Доктор поджидал меня на берегу, откуда прелестный вид на Эльбурс; в сторонке шагах в тридцати, любезный X—ий (знакомый уже командир пар. барказа) беседовал с красивым молодым человеком в костюме — на половину персидском, на половину кавказском; также смесь и в смуглом лице. — Это С, начал было шепотом подошедший ко мне Х—ий... — Персидский подданный, незаконнорожденный сын бывшего русского консула, от халдеянки, перебил его доктор. — Свободно владеющий русским языком, фарси (персидским) и тюрки, продолжал первый. Он приехал составить себе карьеру и просится хоть без денег, за одно содержание, в переводчики к вам; вот и письмо его. С. писал: «Чувствуя пустоту и бесплодность жизни мелкого чиновника в душной атмосфере канцелярии, я бросился с Кавказа сюда, чтобы попасть переводчиком в одну из ученых экспедиций, снаряжаемых на Восток для географических и прочих исследований... Я смело последую за вами и всюду разделю предстоящие вам невзгоды и лишения среди грубого, фанатичного мусульманства, которое в каждом европейце видит врага ислама и политического агента России или Англии», и т. д. Но что я мог сделать для него, обладая самыми тощими средствами, которых едва хватит даже на скромное, короткое путешествие?... Прошлись по единственной улице — пустынно, разве вот на скамье скучает одна дама с двумя офицерами, да другие две, прогуливаясь по алее, весело щебечут с плотным секретарем консульства, Ж—вым. служившем сначала при посольстве в Тегеране, потом при консульстве в Реште, [245] теперь — при астерабадском. Я условился ехать с ним вместе только до гязского берега, а оттуда дальше, до г. Астерабада, поеду с Рафаилом, в сопровождении преданного ему Таги — Ямуда, из рода «Тумач», аула «Хаджинефес», — поеду не спеша, в расчете обстоятельного знакомства с местностью, что было бы немыслимо с Ж—вым, обыкновенно совершающим этот 60-ти-верстный переезд в одни сутки. — Я никогда не езжу без казака, говорил он, — и если вы находите неудобным ехать со мною — советую взять у начальника станции двух-трех вооруженных матросов, содер-жание которых, однако ж, придется принять вам на себя. Но я решился ехать без излишних трат, хоть предстоящий путь далеко не безопасен. Когда 3—н спросил у ямудских старшин: «Подвергнутся ли русские нападению тюркмен по дороге из Гязи в Астерабад?» — те отвечали: 'Если узнают, что идет русский караван — убьют». — «Отчего же наших посыльных казаков с консульства не убивают?» — «Оттого, что не замечают их». Вряд ли можно придавать цену этому объяснению, так как «еженедельно в известное время» один казак (иногда вместе и с Ж.) ездит с консульскою почтою на Ашур-аде (в случае денежных посылок, отсюда туда отряжаются еще двое вооруженных матросов). — Заезжайте прямо в консульство, продолжал секретарь. — Помещение — большое, но, предупреждаю, запах мертвечины, — по соседству-то кладбище, расположенное внутри города. Вообще он обещает мне «возможное удобство и содействие» со стороны консульства, но не советует производить дорогою съемки: — Это возбудит подозрение, тревогу, — последуют объяснения с консулъством. Персы и вообще азиаты очень подозрительны; беда, если заметят вас с инструментами, с «записываньями»! Они не хотят, чтобы мы знали о том, что у них творится!.. И Бога ради поезжайте в своем европейском костюме, иначе, при незнании местного языка, вас при-мут за шпиона, тогда — неминуемая смерть! — Трусливая политика астерабадского консульства может не мало повредить цели вашего путешествия, шепнул мой спутник; — все они там «оперсиянились». [246] — Хорошо, что вы не поехали на Ардебиль, продолжал Ж.;— теперь там чума. — А в Астерабаде — перебил его доктор, —можете схватить лихорадку или, от непривычки к тамошней воде, сильный понос, в предупреждение чего советую пить ее с коньяком или ограничиться одним чаем. Мне частенько приходиться бывать там — знаю. — И вас, как русского «гекима» (доктора), всегда принимают с почетом, улыбнулся собеседник. — Да-да. Как-то свирепствовала в Астерабаде сибирская язва, перешедшая со скота на людей; персидским докторам незнакомо ее лечение, и местные власти обратились через консульство за помощью ко мне. При въезде в первую деревню, народ встретил русского «гекима» торжественно: бык с воткнутым в бок ножом готовился уже к смерти в честь мою, но я просил избавить меня от ужасного зрелища. Подъезжаю к дому старшины — на мою лошадь брызнула кровь трепещущего под ножом барана; кровью скотины встречают только высоких гостей... Любят персы советоваться со мною, но не исполняют советов; например, с трудом уговоришь их принять хину против лихорадки... — Чем же они лечатся от нее? — Съедают в один присест 3—4 арбуза, что, конечно не помогает. Хинин еще расходится между ними в малом количестве, но прочие наши лекарства положительно незнакомы там.... — Да — говорил доктор, простившись с Ж., — путь ваш труден, задача не легка. С первого шага на персидскую землю вы испытаете неудобства древней жизни; смотрите — не убежите с гязского берега, как то сделал недавно один американец: увидев нищенские лачуги фактории, он с чувством омерзения вскрикнул: «Так это-то Персия, это — важный торговый пункт, которым Россия соприкасается с нею? — Фуй, гадость»! Затем янки хотел было проехаться по прибрежью, но упав несколько раз с «палана» — запаситесь седлом, потому что эти персидские сиденья крайне неудобны — и, подивившись уродливой чеканке монеты, уродливой обстановке «ирани», уехал обратно. Текст воспроизведен по изданию: На пути в Персию и прикаспийские провинции ее, П. Огородникова. СПб. 1878 |
|