|
ДЖЕЙМС МОРИЕРПОХОЖДЕНИЯ ХАДЖИ-БАБЫЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА XXIII Сватовство. Любовный язык турецких гаремов. Объяснение на кладбище. Родословная Хаджи-Бабы Таким образом провел я в Стамбуле несколько месяцев. Однажды вечером, выходя из кофейни, посещаемой мною предпочтительно перед другими, увидел я старуху в платье коричневого цвета, которая, прячась за угол дома, лежащего насупротив, присматривалась ко мне с некоторым беспокойством. Старая баба, стоящая на углу улицы, — что ж тут достопримечательного! Я не обратил на нее внимания, пошел домой, еще важнее качаясь гусем, по-турецки. На другой день та же самая старуха явилась опять в том же самом часу и месте. Это несколько меня удивило. Приметив ее и в третий вечер, пристально заглядывающую мне в глаза, я усомнился; и хотя мне очень любопытно было знать, чего она от меня хочет, у меня, однако ж, недоставало смелости подойти к ней поближе. На следующий вечер я нарядился получше обыкновенного и, возложив на аллаха свое упование, вознамерился решительно переговорить с коричневою бабой, если она станет подстерегать меня по-прежиему. В самом деле, выхожу в сумерки из кофейни — баба стоит на своем месте. Я к ней — она вдруг ускользнула за угол дома. В то же самое время с легким шумом отворилась частая деревянная решетка одного из окон второго яруса. Я взглянул и увидел женщину без покрывала, и лицо ее показалось мне прелестным. Она держала в руке цветок, который нежно прижала к сердцу и бросила на мостовую. Мгновенно решетка опять закрылась, и все зрелище пропало. Я пришел в остолбенение и, вздернув вверх голову, выпучил глаза, разинул рот и водил взор кругом по воздуху, как вдруг кто-то тихонько дернул меня за рукав. Оглядываюсь — аллах! аллах! — та же коричневая баба поднимает с земли уроненный цветок и подает его мне. [339] — Ради имени пророка, что это такое? — спросил я. — Дивов ли это работа или ваша? — Вы, сударь, сумасшедшие, что ли? — отвечала она вполголоса и с нетерпением. — Слава аллаху, вы не дитя! Борода у вас в четверть аршина, и анатольское платье показывает, что вы много видели свету, а не знаете, что такое значит, когда женщина дает вам миндальный цветок? — Это я знаю, что миндаль, фыстык, — рифма к нему ястык, подушка, — сказал я, — и что две головы на одной подушке уподобляются в любовном языке двум зернышкам миндаля в одной скорлупе. 135 Но моя борода повыросла не на шутку, и я знаю тоже, что в подобных делах головы валятся с плеч так же легко, как с дерева миндальные орехи. — Не опасайтесь: мы люди чистые, — промолвила старуха. — Отвергая нас, вы отвергаете собственное счастье. Осел ли вы, что боитесь своей тени? — Так скажите мне, родительница, кто эта дама, которая промелькнула в окне, — возразил я, — и что я должен делать? — Не торопитесь, — сказала она, — здесь не место объясняться. Завтра в полдень приходите на Эюбское кладбище. Я буду ожидать вас там у первого эмира 136, по правую руку. Узнаете меня по красной шали, накинутой через голову. Спокойной вам ночи! Поручаем вас аллаху! Мы расстались. Я возвратился в караван-сарай и всю ночь провел в думе об этом чудном приключении. В полдень отправился я на кладбище и стал отыскивать взором первую гробницу с зеленым тюрбаном. Тут я нашел и старуху с красною на голове шалью. Мы сошли с дороги в кипарисовый лес, в котором разбросаны тысячи красивых памятников, сели под тенью дерев и начали разговор. Язык старухи вертелся мельницею. Она воздавала бесконечные похвалы моей наружности; клялась, что такого хорошего собою, как я, мужчины не видала в целом Стамбуле, и уверяла меня в своей преданности, верности и готовности служить мне с редким усердием. Предвидя, что эти чувствительные изъяснения кончатся нанесением ущерба получаемому мною от продажи чубуков доходу, я приостановил ее красноречие и просил приступить к делу. После длинного предисловия и бесчисленных оговорок она наконец сказала мне следующее: Я служу у этой дамы, которую видели вы вчера. Она дочь богатого алеппского купца. Отец, умирая, оставил ее и двух сыновей, которые живут в Стамбуле и между [340] иногородними купцами считаются из первых. Моя госпожа, по имени Шекерлеб, «Сахароустая», вышла замуж в самых молодых летах за одного старого, но богатого как черт эмира, который, испытав неудобства многочисленных гаремов, решился ограничиться на старости лет одною женой, чтобы жить в блаженном покое. Потому он и женился на молодой девушке: он полагал, что тем заведет у себя в доме тишину, которую любил чрезвычайно. И, правду сказать, он не ошибся, потому что госпожа моя чудо кротости и доброты сердца. Не поверите, как она ласкова, смирна, уступчива, послушна. В одном только они никак не могли согласиться друг с другом: он страстно любил пилав с шафраном, а она терпеть его не может и обожает простой белый пилав, без шафрана. По этой причине регулярно, всякие пять дней они ссорились друг с другом за завтраком, пока как-то раз эмир не объелся своего пилава с шафраном так жестоко, что умер подле самого блюда, что случилось через шесть месяцев после свадьбы. Он отказал ей четвертую долю всего своего имения. Сверх того, дом, который вы видели, со всею утварью и невольниками достался ей по силе закона, и теперь добрая, миленькая Шекерлеб горюет вдовицею. С ее красотою и богатством мужа приискать не трудно. В самом деле, много знатных эфенди стараются покорить ее сердце; но она умна и осторожна не по летам; гнушаясь видами честолюбия, она вознамерилась выйти замуж за того, кого полюбит сама. Она часто смотрит в окно сквозь решетку, которую вчера при вас открыла. Зачем напрасно таить от вас правду? Я лгать не стану — вы ей очень приглянулись. Машаллах! Вы молодец, хоть куда! Что наши стамбульские бороды в сравнении с вашею? Грязь! Она тем только и бредит, что своим прекрасным незнакомцем, то есть вами. Содержатель кофейной лавки, куда вы ходите, родной мой брат, и она поручила мне осведомиться у него, кто вы такие. Он отозвался о вас с отличнейшей стороны, и с тех пор моя госпожа с ума сходит по вашей милости. Мы наконец решились познакомиться с вами. Теперь судите сами, не горю ли я желанием услужить вам отличнейшим образом? Думая сначала, что дело идет о тайных свиданиях, о перескакивании через заборы, перелезании через высокие стены, о нападениях мужей, отчаянной защите любовников, ранах, саблях, кинжалах и тому подобном, я никак не ожидал, чтобы доклад старухи кончился таким удобоисполнимым и блистательным предложением. Мысль о богатстве, о молодой и [341] прекрасной жене, огромном доме, многочисленных невольниках вскружила мне голову. Душевно и несвязно благодарил я старуху за ее преданность, клялся головою Омара 137, что в прелестную Сахароустую со вчерашнего вечера я влюблен без памяти, и обещал свахе щедрое вознаграждение, если сладится дело. — Но моя госпожа, — примолвила она, — приказала мне осведомиться наперед о вашем роде и состоянии. Братья ее ужасные гордецы. Она хотя вас и любит, но, из уважения к своей фамилии и боясь для самой себя дурных следствий в случае заключения неприличного союза, непременно желает, чтобы супруг ее был человек порядочный, благородного происхождения и безбедный. — Благородного происхождения! — сказал я, постигнув вмиг всю важность этого вопроса. — Благородного происхождения! Вы говорите о благородном происхождении, не правда ли? Кто не знает Хаджи-Бабы-бея? От Йемена до Ирака, от Инда до Каспийского моря всякое дитя скажет вам, кто таков Хаджи-Баба. — Но кто достопочтенный ваш родитель? — Мой отец?.. Мой отец был великий человек: через его руки провалилось голов более, нежели через руки нынешнего Кровопроливца. И сам ваххабит-собака не перебрал столько правоверных бород, и так самовластно, как мой отец! — Что касается до моей родословной, — продолжал я, видя, что моя старуха пучит глаза и глядит на меня с удивлением, и вдруг приостановился, чтоб вспомнить несколько Заслышанных мною франкских, русских и арабских слов, непонятных для турок. — Что касается до моей родословной, говорю вам, то она длиннее самого Царьградского пролива, и слово ибн повторяется в ней чаще, нежели союз «а» в Коране. Что мне вам сказать? Я Хаджи-Баба-бей, ибн Хасан, ибн Сулейман, ибн Шваль, ибн Ан, ибн Дурак, ибн Скотина, ибн Синьор-мио, ибн Подлец, ибн Диаволо, ибн Постой, ибн Кто-идет, ибн-ибн-ибн — наконец ибн Мадиян, из рода Курейш, к которому принадлежал и сам благословенный наш пророк. Этот Мадиян, как вам известно, имел счастие брить ежедневно вдохновенную голову последнего пророка и был родоначальником арабского поколения Мансури, кочевавшего в Неджде и прославившегося подвигами своими на Востоке и Западе; поколения, которое шах Исмаил перевел потом в Персию и поселил на лучших кочевьях, где оно живет и по [342] настоящее время. Итак, я родом из этого поколения Мансури, столбовой аравитянин, и в жилах моих течет чистая кровь первого мусульманского бородобрея, который и теперь отделывает в раю лучезарную голову пророка. — Аллах! Аллах! — вскричала коричневая баба. — Вы благороднее всякого паши! Госпожа моя будет в восхищении, когда узнает об этом. Я думаю, что и ваше состояние... — Мое состояние, — прервал я, — это другое дело! Наличных денег у меня теперь немного. Вы знаете, что состояние купца ему самому неизвестно, пока не прекратит он своей торговли. Считая себя богачом, он может в то же время нести огромные убытки в отдаленной стране света и вдруг очутиться бедным. Уповаю на аллаха, что этого со мною не случится. Мои сухие смоквы вскоре пойдут из Смирны в Фарангистан. 138 На порожних бутылках я должен заработать несметные суммы в Абиссинии. Купленных там невольников приказчики мои променяют на кофе в Мохе, который назначил я отправить в Персию. Вчера мне приснилось, будто караван с моими бархатами, кашмирскими шалями и персидскими шелковыми тканями выступил уже из Мешхеда. Дай бог, чтоб это была правда. Я так и вижу, как мои поверенные бегают, суетятся, раскладывают эти товары на базарах Анатолии; народ толпится, раскупает, и денег кучи вносятся ежедневно в мою кассу! Но исчислить этого никак невозможно. Можете, однако ж, уверить госпожу, что если, при пособии аллаха, удастся мне обделать все эти дела по моим предначертаниям, то сокровища мои изумят не только ее, братцев ее и их племянников, но и целую вселенную. — Да будет восхвален аллах! — воскликнула обрадованная старуха и, вынув яблоко из кармана, поднесла мне, говоря: — Госпожа моя присылает вам этот подарок. Понимаете ли, что такое он значит? — Что ж такое? Это яблоко, — сказал я. — Знаю, знаю! Яблоко, эльма — значит: гель-яныма — приходи ко мне. Извольте, я готов. — Итак, завтра, ввечеру, найдете меня на том же самом месте, на углу дома, где мы повстречались с вами вчера. Я проведу вас к госпоже с должною осторожностью. Только когда женитесь на ней, пожалуйте, не предлагайте ей кушать пилав с шафраном. Поручаем вас аллаху! Я дал старухе два червонца, которые она приняла с благодарностью, и обещал непременно явиться в условленное время. [343] ГЛАВА XXIV Свидание с невестою. Условия брака. Женитьба Хаджи-Бабы Когда старуха удалилась, я стад разбирать мысленно следствия нашего свидания. Но радость, которою я одушевлялся, заглушила другие чувствования. Я думал только о прельщении ума и сердца несравненной Шекерлеб моею особою и блистательною наружностью. Мне следовало предстать перед невестою в богатом наряде, с кошельком, набитым золотом. Несколько дней тому назад я продал золотую цепь за три тысячи турецких пиастров; но этих денег едва было достаточно на покупку множества вещей, без которых нельзя быть порядочным человеком. Счастливая мысль промелькнула в моей голове: я вскочил с земли и скорыми шагами пошел обратно в город, говоря про себя в крайнем восторге: «Ай! друг, Хаджи-Баба! клянусь бородою твоего отца и собственною твоею душою, ты в состоянии показать свету различие между умным и глупцом! Если ты не надуешь турок так, чтоб им солнце в глазах потемнело, то не будешь ни перс, ни исфаганец. Славно, Хаджи! Славно!» Возвратясь в караван-сарай, я застал Осман-агу, занятого в углу, на своей циновке, исчислением барышей от мерлушек; а в другом углу увидел связки чубуков, принадлежащие мне. Противополояшость этого ничтожного товара с пышностью будущего моего положения поразила меня весьма неприятным образом. Не знаю, заметил ли мой товарищ, с каким гордым презрением посмотрел я на предмет моей торговли; только он страшно изумился, когда я попросил его одолжить меня пятьюдесятью туманами под залог стоящих в углу чубуков. — Сын мой! это что за известие? — сказал он. — На что тебе деньги? С ума сошел ли ты или попал в игроки? — Прости мне, господи! Я не сумасшедший, не игрок, — отвечал я. — Мозг мой исправен как нельзя лучше. Только давай деньги: о деле узнаешь после. Он тотчас исполнил мое требование, зная, что чубуки стоят вдвое столько и что, во всяком случае, заработает на Этой сделке. Я, не теряя времени, отправился в базары, потом в баню и в следующий вечер явился на углу таинственного дома первым щеголем Оттоманской империи. Коричневая старуха дожидалась уже меня на месте. Со времени смерти эмира главный вход в дом был заперт, и, из [344] уважения к его памяти, никто почти не ходил им. Поэтому моя путеводительница повела меня боковою калиткой, через которую вошли мы на двор, убранный цветами. В середине двора находился мраморный пруд с прекрасным водометом. Вверху деревянной лестницы, ведущей в первый ярус женского отделения, висела суконная разноцветная завеса, приподняв которую, проникнули мы в переднюю терема. Здесь не было никакой утвари, кроме ночника, теплившегося на полке, и множества женских деревянных башмаков; но я примечал повсюду удивительную опрятность и признаки роскоши, доказывавшие богатство хозяйки. Это наполнило меня большою отрадою, так как я уже считал себя законным хозяином дома. В передней было четверо дверей. Главными, середними, путеводительница моя вошла внутрь терема, чтобы доложить госпоже о моем прибытии, оставив меня между башмаками. В прилегающих к передней комнатах слышны были женские голоса, и я догадывался, что многие взоры с разных сторон устремлены в мою особу. Наконец позвали меня в терем. Сердце сильно билось в груди моей. Я заложил почтительно полы одну за другую и вошел в комнату, слабо освещенную одним только светильником. Пол был покрыт богатым ковром: низкая софа из голубого атласа, с пышною золотою бахромой, окружала комнату, в углу которой сидела женщина, тщательно закутанная в покрывало. Черные большие глаза ее пылали огнем сладостной страсти и любопытства. Она указала рукою на софу с тем, чтоб я садился. Я долго и упорно отказывался от этой чести, желая удостоверить ее в моем беспредельном почтении и живейшей признательности. Наконец надобно было согласиться. Я скинул туфли, сел на самом краю софы, прикрыл руки и ноги концами своего платья и потупил взоры с забавною и вовсе не свойственною мне скромностью, о которой теперь не могу подумать без улыбки. Просидев несколько времени в молчании друг против друга, мы решились приступить к нежному изъяснению. Она спросила меня о состоянии моего кейфа; я пожелал ей, чтобы розы ее щек цвели круглый год, и мы опять умолкли. Потом моя прелестница подала знак старой Аише (так называлась коричневая путеводительница) удалиться из комнаты. Мы остались одни и продолжали молчать чувствительно. [345] Она, как будто желая достать опахало из страусовых перьев, лежавшее на подушке, небрежно перегнулась ко мне и уронила с головы покрывало. Одно из прекраснейших женских лиц в мире блеснуло перед жадным моим взором: дальнейшее притворство было бы неуместно, и я, упав на колени, произнес тысячу пламенных клятв насчет моей страсти и столько же восклицаний насчет ее красоты, искренность которых запечатлел я огненным поцелуем. Долго было бы описывать, что за этим последовало: скажу коротко, что вдова осталась весьма довольна мною, моим умом и моею любовью. Ясное тому доказательство получил я в откровенности, с которою вскоре потом приняла она меня в участники своих тайн. — Не поверишь, любезный Хаджи, — сказала она с чувством, — в каком затруднительном нахожусь я положении! Покойный эмир (да озарит аллах его могилу!) завещал мне прекрасное имение. Оно, в совокупности с моим приданым, прославило меня богатою, и я безвинно подвергнулась проискам и преследованиям, которые, думаю, сведут меня наконец с ума. Все родственники объявили странные на меня притязания. Братцы хотят выдать меня замуж сообразно со своими торговыми видами. Один из племянников моего мужа, принадлежащий к сословию законников, утверждает, что, по старинному обычаю, я должна избрать себе супруга из среды родственников покойного и что он принудит меня отдать ему руку, бросив на меня свой плащ. Я боюсь выходить на улицу, чтобы не повстречаться с этим человеком. Другой племянник грозит мне судом, говоря, что эмир не имел права отказывать жене столько имения. Словом, они довели меня до крайности, и я, чтобы взбесить их всех, вознамерилась выйти замуж по собственному выбору. Вам суждено было ходить мимо моих окон, а мне полюбить вас. Что ж делать? Судьбе противиться нельзя. После этого она объявила мне, что если я хочу быть ей супругом, то все меры приняты для немедленного совершения брака и наиб казия ожидает меня в селямлыке. Я никак не думал жениться так скоропостижно и, признаюсь, пришел в большое недоумение. Но восторг первого свидания, сладостное упоение чувств и взаимные обеты вечной дружбы не дали мне времени хладнокровнее рассудить о предмете. С другой стороны, невеста моя слишком нетерпеливо желала привесть дело к окончанию. Поэтому, не теряя времени, она приказала Аише проводить меня к наибу, и [346] я беспрекословно повиновался ее воле, повторив еще раз у ее ног клятвенное обещание любить милую, прелестную Шекерлеб до последней минуты жизни и получив от нее точно такой же залог будущего счастия. В одной из комнат селямлыка сидел на софе наиб в огромном белом тюрбане и на длинной бумаге чертил брачный договор. Другой пустодом того же десятка светил ему с ночником в руке: он должен был подписать этот договор в качестве моего поверенного. Внеся в составляемую Запись приданое невесты, объемлющее все ее родительское и отписное имение, наиб спросил меня, какого рода обеспечение прикажу я пояснить в ней со стороны жениха. Этот вопрос привел меня в еще большее замешательство, нежели женитьба на скорую руку. Я не знал, что и отвечать: чубуки мои были заложены, и у меня, в этой юдоли суеты, ровно ничего не оставалось. Поэтому я повторил перед ним сказанное мною Аише на кладбище, именно, что, будучи купцом, никак не могу определить своего состояния, хотя и готов отказать любезнейшей моей невесте все мое имущество. — Это очень великодушно, — возразил наиб, — однако ж в документе надобно сказать что-нибудь определительное. У вас, вероятно, в Стамбуле есть капиталы. Назначьте какую вам угодно сумму наличными деньгами, или товарами, или в недвижимом имении. На первый случай достаточно и этого. — Хорошо, хорошо! — прервал я. — Позвольте мне подумать и пора считаться со своими делами. Пишите, что я, Хаджи-Баба-бей, даю моей невесте... двадцать мешков пиастров наличными деньгами и десять мешков платьем. Наиб, представляющий лицо поверенного моей невесты, пошел наперед посоветоваться с нею. После некоторых переговоров условия были определены к общему удовольствию обеих сторон, и мы приложили к записи свои печати. Наиб и его товарищ подписались свидетелями, произнесли обыкновенные бракосочетательные слова и объявили, что, по воле аллаха, милостивого, милосердого, мы отныне законные супруги. Все присутствовавшие принесли мне свои поздравления, на которые уже отвечал я с важностью настоящего вельможи. Вслед за этим я щедро наградил обоих поверенных и, послав значительный денежный подарок людям моей жены, удалился в свой гарем. [347] ГЛАВА XXV Хаджи-Баба играет роль богатого стамбульского аги. Первые неприятности супружества. Земляки. Ссора с женою Заратуштра 139 сказал когда-то, что супружество уподобляется плоду сикомора: положив его в рот, сперва ощущаешь сладость, но когда стиснешь зубами покрепче, горечь заставит тебя выплюнуть плод, и дня три сряду будешь полоскать рот водою. Заратуштра, право, был великий пророк! Целую неделю после брака любезная моя Шекерлеб толковала мне о раздорах, происках и взаимной вражде бесчисленных ее родственников. Сложив в одно разные ее показания, я мог заключить, примерно, что попался прямо в гнездо скорпионов. Она предварила меня, что братьев ее следует известить о нашей женитьбе с величайшею осторожностью, потому что хотя мы и соединены законным браком, но будущее наше счастие зависит совершенно от их благорасположения. Они люди богатые и притом имеют большие связи в столице; следственно, могут нас притеснять, беспокоить, кормить ежедневно грязью и, наконец, превратить в пепел. Чтобы приготовить их к такому важному открытию, она сперва распустила слух, будто намерена выйти замуж за одного богатого багдадского купца. Старший ее брат тотчас прибежал к ней узнать, правда ли это. Она не отперлась от благого намерения, но умолчала, что уже вкушает райское счастие в объятиях нового супруга. Несколько времени протекло в этих приготовлениях. Как скоро основанные ею сплетни произвели вожделенное действие, она сообщила мне с радостью, что уже пора объявить родным о нашем союзе и что на этот конец следует сделать для них блистательное угощение, чтоб удостоверить всех и каждого, что я не какой-нибудь бродяга, а человек, истинно достойный быть шурином алеппских первостатейных купцов. Я с большою охотою согласился содействовать ее видам: я даже рад был случаю поблистать нашим богатством. Мы наняли толпу служителей, которым распределили различные должности и названия. Янтарные мундштуки покойного Эмира я выменял на другие, гораздо великолепнейшие и в новейшем вкусе. Таким же образом припас я новый прибор кофейных чашек с пышными золотыми подчашниками; моя хозяйская чашка была, сверх того, украшена финифтью и [348] дорогими камнями. Эмир оставил мне в наследство несколько дюжин тонкого платья и отменных собольих и горностаевых шуб, но такого старинного покроя, что мне смешно было бы в них показаться. Все это велел я выправить, вычистить, переделать — словом, устроил свой селямлык образом, достойным случайного аги. За день до пира отправился я с посещением к новым своим родственникам. Я ехал верхом на самой жирной лошади покойного эмира, убранной богатою сбруею и бархатным чепраком, концами достающим до земли. Видя себя окруженного толпою нарядных служителей и народ, расступающийся для меня на улице, пучащий глаза, разевающий рты и приветствующий меня, как пашу или знаменитого эфенди, приложением правой руки к сердцу; слыша под собою бренчание пышного конского убора и храпение бодрой, пенящейся лошади, я упивался такою отрадой, какой не знают и души правоверных у источника Замзам, в блаженных садах рая. Какая разница, ехать покойно на своей лошади в переделанной по своему росту и вкусу одежде покойного мужа своей жены, с ездою на краденом коне главноуправляющего благочинием, в платье усопшего в бане муллы-баши! Я был вне себя от восхищения. Но гордость моя подстрекалась еще более видом моих земляков, прежних товарищей в караван-сарае. Стянутые поясами, в мерлушечьих шапках и скудных бумажных кафтанах без верхнего платья, они казались настоящими чучелами среди важных оттоманов, расхаживающих по Стамбулу в светлых и обширных платьях. Многие из них попались мне навстречу на улицах. Узнали ль они меня или нет, того я не знаю; но то верно, что я совсем не желал для себя этого удовольствия и, завидев вдали персидскую папаху, быстро отворачивал лицо в сторону или углублял его в непроницаемую тень моей бороды, огромной шалевой чалмы и собольего ворота своей шубы. Свидание с шурьями удалось мне свыше чаяния. Не хочу входить в их тайные чувства: только они приняли меня отлично, вежливо и даже так лестно, как будто я сделал им величайшую милость, женясь на их сестре без их ведома и согласия. Разговор шел о торговле. Я рассуждал о ней с таким знанием дела, что мои шурья получили высокое понятие о моей деятельности и обширности моих торговых оборотов. Но, по несчастью, я позабыл, что говорю с купцами. Они тотчас стали расспрашивать меня о разных подробностях торговых сношений между Багдадом, Басрой и Аравией и [349] предложили вступить в общество с ними по торговле с Индиею и Китаем. Я спохватился несколько поздно. Чтоб не запутаться с ними еще хуже, надобно было немедля отступить с честью за окопы самой непоколебимой и благороднейшей турецкой непонятливости. Укрепясь в этой, людской силою не победимой твердыне, я вел с предприимчивыми алеппскими купцами оборонительную перепалку и отражал жаркие их приступы тяжелыми, как ядра, ответами: «Аллах велик!» и «Увидим!». Неподвижность моего ума удостоверила их еще более в неизмеримом глубокомыслии моем и высокой степени моего воспитания. Посещения кончились благополучно, и настал день свадебного пира. Роскошь, ознаменовавшая его, и величавые приемы хозяина убедили и самых недоверчивых, что я действительно — некто и что борода моя принадлежит к числу почтеннейших и полновеснейших бород поднебесной. Мало-помалу я утвердился в новых моих владениях и открыл свой дом для всех любителей кейфа и земных наслаждений. С ними проводил я весело дни по кофейням и баням, а вечера у себя дома, щеголяя нарядами ярких и дорогих цветов. Но мне было неприятно думать, что всем этим обязан я жене. Вежливость ее ко мне со дня на день уменьшалась, и несколько горестных опытов ясно уже доказывали, что супружество наше будет бурливее Черного моря. Я никогда не упоминал перед нею о пилаве с шафраном: она ежедневно кушала самую чистую рисовую кашу и все-таки сердилась. «Это что за известие? — подумал я. — Неужели старая Аиша обманула меня насчет кротости и смиренного нрава моей Сахароустой? Увидим, что будет далее». Я давно уже собирался доставить себе удовольствие посещением караван-сарая, где продавал чубуки с почтенным Осман-агою, и теперь не видел никакого к тому препятствия. Я воображал себе радость и недоумения прежнего моего хозяина; особенно хотел блеском своего богатства изумить моих земляков так, чтобы из зависти и досады души их выскочили вдруг через все отверстия тела. Нарядясь великолепно, я собрал толпу служителей, сел на прекрасного коня и отправился в караван-сарай, чтоб навестить Осман-агу. Я нарочно избрал время, когда все бывают дома. Въезжая в ворота, я надулся как только мог крепче. Многие обитатели этого многолюдного здания бросились мне навстречу, полагая, что я приехал покупать их товары: [350] никто, однако же, не узнал во мне прежнего своего товарища и соседа. Я приказал попросить к себе Осман-агу. Между тем мои люди разостлали для меня на дворе драгоценный ковер и поднесли раскуренную трубку с предлинным чубуком и пышным янтарем. Осман пришел и сел на краю моего ковра, отнюдь не догадываясь, с кем имеет честь беседовать. Я говорил с ним непринужденно, как с другом. Он все время всматривался в меня с крайним недоумением, наконец воскликнул: — Нет бога, кроме аллаха! Вы должны быть Хаджи-Баба, а не то — черт! Я захохотал сердечно и тогда уже объяснил ему тайну чудесной со мною перемены и всю пользу, принесенную мне пятьюдесятью его туманами. Осман поздравил меня с молодою и богатою супругой; но верблюжье его хладнокровие не слишком было тронуто моим неожиданным счастием. Напротив того, мои земляки, иранцы, мгновенно пришли в удивительное движение. Едва пронесся слух в караван-сарае, что под этим богатым тюрбаном и собольим мехом сидит Хаджи-Баба, бывший продавец чубуков и недавний их брат; что Эти люди, конь, ковры, янтари принадлежат ему собственностью, — персидские их чувства вспыхнули одни взрывом, и они не могли обуздать ни зависти своей, ни злобы. — Как! Это Хаджи-Баба? Сын исфаганского цирюльника? — воскликнул один из них. — Оскверню гроб его отца! По милости пророка, мать его давно уже ходит без покрывала. — Славно, наш брат перс! — сказал другой. — Надул ты турецкие бороды; постой, надуют и твою. — Посмотрите на этого падар-сохтэ! — примолвил третий. — Какая чалма! Какая длинная трубка! Отец его и во сне не видал подобной! Я почувствовал свою ошибку и всю несообразность желания возбуждать игру страстей в сердцах негодяев. Они, ходя кругом двора, не переставали ругать меня и шпынять по- персидски самым дерзким и оскорбительным образом. Я долго сохранял свою важность; наконец не мог выдержать, встал и уехал из караван-сарая. Они еще на улице преследовали меня своею наглостью и бесстыдными насмешками. Негодование мое не знало пределов. Я сперва бесился на них без памяти; потом стал беситься на самого себя. «Поделом тебе, Хаджи! — вскричал я в досаде. — Клянусь бородою Кербелаи Хасана, ты заслужил это! Будучи [352] собакою, не суйся меж волков. Когда едешь дорогою, то не накликай на себя хищников. Ай, Хаджи, Хаджи! может статься, когда-нибудь и прослывешь ты мудрецом; но теперь, право, ты дурак и достоин поесть печали порядком! К какой тебе стати носить бороду у этакой пустой головы? Как тебе не помнить сказанного мудрецами, что человек естественно смотрит с тайною завистью на всякое возвышение ближнего, исключая одно только возвышение его на виселицу?» Так укорял я себя всю дорогу и, приехав домой, заперся в гареме, чтобы ни с кем не видеться до вечера. Но здесь ожидала меня новая неприятность. Шекерлеб вздумала просить у меня денег, назначенных ей брачною записью на платье. Я гневно отринул ее требование, она еще более стала надоедать мне своими просьбами и упреками, — и буря разразилась над нашим супружеством. Проклиная моих соотечественников, браня отчаянно турок, турчанок и Шекерлеб, я пришел в такое неистовство, что кроткий, любезный Хаджи превратился в разъяренного мазендеранского льва. Жена моя сперва молчала и только смотрела на меня с удивлением. Но как скоро улучила свою очередь, то маленький, розовый ротик ее разверзся шире ворот самого ада и пронзительные, бранные звуки полились из него с такою неукротимою быстротой, что я принужден был заткнуть себе уши пальцами. Коричневая Аиша, все невольницы и служанки Шекерлеб, поддерживая госпожу, привели также языки свои в движение. Ни треск грома, ни пушечная пальба русских не могут идти в сравнение с шумом, произведенным ими над моею головою. Я расстрелял по ним в свою защиту весь богатый арсенал турецких и персидских ругательств и, не устрашив врага решимостью, должен был спасаться бегством перед превосходными силами союзных языков моего гарема. Выскочив в двери середи реву, ругательств и хлопанья в ладони раздраженных турчанок, которые метались на меня как бешеные, я вбежал опрометью в одну из комнат мужского отделения и укрепил вход задвижкою. Тут я упал на софу почти без чувств; пышал, обливался потом, проклинал себя, и свое несчастное тщеславие, и свою безрассудную вспыльчивость. Будущность представилась моему воображению в самом мрачном и горестном виде. Я почувствовал неудобство лжи, измерил мыслию пропасть, в которую ввергнул себя добровольно, и ужаснулся. «Как мне теперь [353] выпутаться? — думал я. — Она от меня не отстанет и будет непременно требовать уплаты денег по договору. Отделываться враньем опасно, потому что могу запутаться еще хуже. Ах, почему не поступил я с нею честно и откровенно? Почему не сказал, не обинуясь, что я беден деньгами, а только богат любовью! Она, вероятно, и так вышла бы замуж, горя таким нетерпением перестать быть вдовою. Будучи чист как солнце, я мог бы дозволить ей бесноваться до дня преставления света, а теперь, теперь, связав себе руки бумагою, приложив печать, налгав о своих торговых предприятиях, я буду признан плутом, обманщиком, собакою!» ГЛАВА XXVI Обнаруженное плутовство. Расправа с шурьями. Хаджи-Баба в несчастии Я провел ночь в лихорадочном беспокойстве и уснул не прежде, как услышав утреннее пение муэдзинов. Необыкновенный шум за дверьми заставил меня внезапно проснуться. Один из служителей вошел ко мне с докладом, что братья моей жены со многими другими гостями желают видеться со мною. Дрожь подрала меня по коже. Грустное предчувствие, что они не с добром приходят ко мне так рано, привело на память и вчерашнее бурное происшествие, и опасные следствия подлогов, и достопримечательный опыт, приобретенный мною по этой статье в Мешхеде — за пустяки! — за поддельный табак. Я невольно почесал себе подошвы при мысли о страшном различии между табаком и женитьбою, кальяном и документом. «Однако, — рассуждал я про себя, — что ж они мне сделают? Конец концов, она моя жена, и cast аллах сказал в Коране: «Женщины вам пашня; пашите ее, как вам угодно». В женитьбе документ — муж, а не бумага. Я согрешил тем, чем тысячи людей согрешили до меня и будут грешить, когда и Хаджи-Бабы не станет на свете. Во имя аллаха, просите их в комнаты и давайте поскорее трубок и кофе». Слуги свернули мою постель и вынесли в другую комнату. Дверь отворилась, гости вошли длинным, торжественным шествием и уселись на софе в глубоком молчании. Я увидел перед собою двух моих шурьев, дядю Шекерлеб с [354] сыном и одного незнакомца, с пасмурным, суровым лицом. Но, кроме привалившей с ними толпы служителей, были тут еще два дюжие руфияна с огромными тростями, которые, остановясь на середине комнаты, поглядывали на меня с удивительною дерзостью. Я старался показывать себя совершенно спокойным и твердым в своей невинности и уверял моих посетителей, что глаза мои никогда не были так ясны и веселы, как сегодня, от светлого их лицезрения. Я осыпал их самыми лестными приветствиями, но в ответ получил одни угрюмые турецкие ворчания. Наконец приказал я поднести им трубок и кофе, надеясь вежливостью и услужливостью расположить их в свою пользу. — Времена ваши да будут благополучны! — сказал я старшему брату Шекерлеб. — Слава аллаху, носом моего сердца я беспрестанно нюхаю почку розы благовонного ума вашего, и двери искренней дружбы всегда пребудут отверзтыми между нами. Могу ли угодить вам чем-нибудь? Прикажите! Веления ваши на голове вашего раба. — Хаджи! — сказал старший брат после некоторого молчания, — взгляни па меня! По милости пророка, мы не ослы, а мусульмане! Думаете ли вы, что вам так и позволено, собрав в горсть бороды, поднять кучу правоверных на воздух, повертеть их вокруг своей головы и закинуть себе за спину? Вы считаете нас скотами, а себя чем-то свыше человека, когда так с нами поступаете. — Это что за речи, ага мой? — спросил я. — Упаси меня, аллах! Я никто — я прах благородных туфлей ваших! — Человек! — вскричал другой брат с жаром. — Вольно тебе говорить, что ты никто, а с нами-то что сделал? Мы, видно, для тебя никто, когда ты нарочно приехал сюда из Багдада, чтоб заставить нас плясать, как обезьян, под свою дудку. — Нет бога, кроме аллаха! Что это значит? — возразил я. — Извините, но я вас не понимаю. Что я вам сделал? Говорите, говорите всю правду. — Эй, Хаджи, Хаджи! — примолвил седобородый дядя Шекерлеб, тряся головою. — Ну, съели вы порядочную кучу грязи — право, свыше своей головы! Посмотрев на вас, вы человек и видели свет: как же можете предполагать, что и другие станут, есть с вами ту же грязь и говорить, по вашему внушению, что это сахар? Буде угодно аллаху, этому не бывать! Мы не стерпим дерзости вашей до конца. [355] — Но, дядя, душа моя, говори, что я сделал? Я ни в чем нe виноват перед вами, — сказал я. — Ей-ей! Ни в чем. — Как ни в чем? — воскликнул женин племянник. — Разве лгать не есть вина? Воровать, убивать людей, жениться плутовски на порядочной женщине, обманывать ее родных — все это, по-вашему, честное дело! У вас стыда не? и на фальшивую денежку! — Так вы себе воображаете, что сын исфаганского цирюльника делает большую честь одному из именитейших в Стамбуле семейств, когда изволит тайно жениться на одной из его женщин? — присовокупил старший брат. — Не вы ли продавали чубуки в Новом караван-сарае? — сказал другой мой шурин. — Машаллах! Машаллах! Хорошего достали мы зятя! — Но Хаджи, по милости аллаха, купец из купцов! — сказал насмешливо седой дядя. — Караван с его бархатами и персидскими шелковыми тканями идет теперь из Мешхеда в Тегеран. Его порожние бутылки продаются в Абиссинии на вес чистого золота. Его невольники, его кофе... — Как же? А его родословная! — продолжал племянник тем же тоном. — Кто вам сказал, что он сын исфаганского бородобрея? Сохрани бог! Он из роду Курейш, аравитянин, из чистой крови поколения Мансури, родня самому пророку. — Спрашиваю вас, господа, что это значит? — вскричал я с гневом. — Хотите ли вы убить меня? Убивайте, но оставьте на мне кожу... — Я тебе скажу, что это значит, — отвечал суровый незнакомец. — Ты негодяй, мошенник и стоишь того, чтоб лежать без головы на первой куче навоза. Если ты сию же минуту не отречешься от жены и не сдашь дома родным, со всем, что в нем находилось, то — видишь ли этих людей с тростями? — они так же проворно выколотят тебе душу из тела, как из трубки недокуренный табак. Я сказал: ты знаешь! Эти слова подали знак к общему восстанию. Все в одно время начали шуметь, и я должен был выслушать множество неприятных истин, пока нашел время предложить свои возражения. — Ну кто вы такие, что смеете, пришедши в мой дом, обращаться со мною, как с собакою? — сказал я грозному незнакомцу. — Эти господа, по крайней мере, братья и родственники моей жене: они в своем доме, и я рад объясниться с ними. Но вы ни отец, ни брат, ни дядя. Какое вам до меня дело? [356] Незнакомец и два его руфияна гневно покручивали усы и смотрели на меня, как тигры на свою добычу. Едва произнес я последнее слово, он вспылил и закричал: — Кто я таков? Спроси у тех, кто привел меня сюда, то узнаешь, кто я таков и кто эти люди. Я раб моего падишаха, и если будешь спорить, то познакомлюсь с тобою покороче. — Но если вам угодно, чтоб я расстался с женою, — возразил я гораздо покорнейшим голосом, смекнув, что он полицейский чиновник, — то дайте мне, по крайней мере, время посоветоваться с людьми, опытными в законе. Она моя Законная супруга: Коран равен для всех правоверных, и вы не кяфиры, чтобы лишать меня жены и добра, вопреки заповедям аллаха. Не ваше дело разводить меня с женою: она сама должна требовать разлуки, и я не думаю, чтоб Шекерлеб согласилась прогнать своего мужа в угождение вашей прихоти. Впрочем, не я искал ее первый, но она меня искала. Она полюбила меня не для денег, а по сердцу; и когда я согласился жениться, то не знал, ни кто она такая, ни сколько за нею имения. Старая сваха врала небылицы; полагая, что она меня надувает, я отвечал ей в том же смысле. Все это были шутки. Супруги на свете соединяются ощупью. Я мусульманин, привык смиряться перед судьбою и видел в этом случае одну только волю предопределения. Я женился, потому что мне суждено было жениться, и если вы мусульмане, то не должны противоречить тому, что написано в книге предопределения. Притом, женитьба одно дело, а мое лицо другое, — примолвил я, обращаясь к незнакомцу. — Кто бы вы ни были, тронуть меня не смеете. Я раб моего шаха, и посол его защитит меня от вашей наглости. Если, посягнув на мою особу, вздумаете подать повод к раздору между двумя государствами, то будете отвечать вашею головою! Речь моя произвела впечатление на вспыльчивого чиновника: он вынул свои четки и более не говорил ни слова. Но старший брат Шекерлеб отвечал мне за всех: — Что касается до сестры, то на этот счет успокойте ваш ум, Хаджи! Она искреннее нас желает разлуки. — Желаю, желаю! Ради имени пророка, ступайте себе с богом! — закричал пронзительный голос из боковой комнаты, где двадцать других подобных голосов внезапно раздалось в то же время. Это была моя жена со своими служанками и приятельницами, собранными нарочно для этой расправы. Они шумели, проклинали, плакали, домогались моего [357] изгнания с таким отчаянием, как будто я был нечистый дух, от которого следует освободить дом во что бы то ни стало. Оглушенный писком женщин, криком, упреками и угрозами мужчин, которые объявили решительно, что вытолкают меня из дома силою, если не оставлю его добровольно, я вскочил с софы и произнес с негодованием: — Да будет так! Я уступаю и знать не хочу ни Шекерлеб, ни ее богатств, пи ее братьев, ни дядей, ни племянников. Но объявляю вам, господа, что вы поступаете со мною образом, недостойным честных мусульман. Неверные стыдились бы обращаться со своею собакою так, как вы обращаетесь со мною, правоверным. Предаю все дело суду аллахову: он покарает неправедных, и сам пророк будет моим предстателем. Помните, что сказано в Коране: «На них будет надето платье из огня, тесное, палящее; кипяток будет литься рекою на их головы; чрева их и кожи превратятся в уголь, и они будут стонать под ударами железных раскаленных палиц и кнутов, сплетенных из молнии, хлопающих по телу с треском сильнее всякого грома». Произнося эти слова с приличным жаром, я стал в середине комнаты и начал скидывать с себя ферязи, кафтаны и полукафтанья, принадлежавшие покойному эмиру, моему предместнику, или купленные за деньги Шекерлеб, бросая их поодиночке в сторону, как предметы, омерзительные для моего сердца. Потом приказал я слуге подать собственное мое платье, в котором впервые явился к невесте: накинул его на плечи и вышел из комнаты, потчевал все собрание ужасными ругательствами и проклятиями. ГЛАВА XXVII Отчаяние Хаджи-Бабы. Собачья война. Утешительное умозаключение. Беседа с добрым приятелем Очутись на улице, я помчался так быстро, хотя и сам не знал, куда иду, что многие турки стали постороняться передо мною с набожным благоговением, как перед святым, а другие гнались бегом и просили меня возложить на них руки и не отказать им в своем благословении. Судя по моим резким телодвижениям, огненному лицу, сверкающим глазам, раскинутому в беспорядке платью, они, видимо, приняли меня за сумасшедшего и были уверены, что в ту минуту [358] душа моя находилась в непосредственном соприкосновении с аллахом или, по крайней мере, занята была дружеским разговором с ангелом Джебраилом о дневных новостях пятого неба. 140 Но у меня на уме было другое — я был в отчаянии! — и, увидев вдали море, не на шутку призадумался, не броситься ли мне в воду, чтоб одним ударом кончить несносное бытие. При страшном расстройстве чувств, в каком я тогда находился, я, вероятно, исполнил бы сумасбродное свое намерение, если бы одно из этих гадких, но забавных событий, каких стамбульские улицы бывают ежедневным позорищем, не сообщило моим мыслям вовсе другого направления. Собака, обитавшая на смежной улице, вбежала в улицу, которою проводил я в то время, и схватила кость, брошенную из окна на мостовую. Проживавшие здесь собаки накинулись на нее целою громадою, отняли кость и жестоко покусали ее самое. Она ушла к своим с пронзительным визгом. Воспламенясь чувством мести, собачье все народонаселение той улицы ополчилось на собак, защищавших права своего отечества, и напало на них с неслыханным ожесточением. Завязалось жаркое сражение; лай, вой и визг оглушали проходящих. Я сам должен был остановиться, и с любопытством смотрел на движения животных полчищ и личную храбрость четвероногих предводителей и воинов. «Аллах! аллах! пути твои непостижимы! — вскричал я, как бы озаренный сверхъестественным светом, и почти стыдясь своего негодования на насилие, которого сделался жертвою. — Одни лишь тупые, недальновидные умы могут роптать на твое провидение. На той же стезе, которою стремился я к своей гибели, ты предлагаешь мне урок, достойный размышления мудреца. Что делают эти собаки? То же, что делают и люди. Вижу, что наглый поступок моих родственников отнюдь не странен в порядке вещей этого мира. Я, собака из чужой улицы, — похитил их кость. Они на меня напали, отняли поживу и немножко пооборвали шкуру: все Это правильно и так должно быть в природе. Пусть же мои шурья идут топиться в море, если им угодно: я хочу жить, чтоб воспользоваться этим уроком, и пойду искать утешения и совета у верного друга». Так я оставил поле собачьей славы и пошел прямо в караван-сарай к испытанному своему приятелю, товарищу и наставнику, Осман-аге, у которого был вчера в совершенно другом виде. Он принял меня с тем же умилительным [359] равнодушием, как и всегда: только когда я порассказал ему ужасное свое приключение, он значительно покривил губы, отпустил ртом и носом две струи табачного дыма, гораздо длиннее обыкновенных, и несколько протяжнее сказал: «Аллах велик!» — Друг мой! — присовокупил он, помолчав несколько времени, — когда вы приехали ко мне вчера в том великолепии и повстречались здесь с вашими персами, я тотчас побоялся насчет вашего положения. Люди, которые весь день бьются из того, чтобы продать пару половинок ситца или мешок ширазского табака, не в состоянии смотреть равнодушно на счастие своего брата, так далеко превосходящее собственные их надежды. Явитесь вы ко мне порядочно одетым, хоть и верхом на лошади, они еще кое-как простили бы вам Эту перемену в судьбе своего товарища, несмотря на то, что сами щеголяют в скромной бумаге и ездят на наемных ослах. Но вы разразили, уничтожили их своею знатностью и неслыханною роскошью, своим пышным нарядом, огромным янтарем, множеством слуг, отменным конем; вы оскорбили их своею гордостью, раздражили видом покровительства. Само собою разумеется, что первое их старание было о том, чтоб привесть вас опять на уровень с собою. Я уверен, что они тотчас побежали к вашим шурьям, сказали, кто вы такие и что вы не в состоянии удовлетворить условиям брачной записи. Вот вся загадка. Жалко, что вы наперед не позвали меня к себе на дом: я бы вас предостерег насчет ваших земляков. Теперь дело решено: да послужит оно вам уроком на будущее время. — Все это правда, и что я был дурак, в том нет ни малейшего сомнения, — отвечал я моему приятелю. — Но все-таки я мусульманин, а не какой-нибудь гяур, с которым можно делать, что угодно, не страшась суда, ни расправы. Часто случается, что муж прогоняет жену; но чтобы жена по своему капризу прогоняла мужа, как собаку, — это пример небывалый в летописях ислама! Конец концов, здесь есть муфтии, казии, шейх-уль-исламы, которым казна платит деньги за правосудие. Я хочу идти к ним жаловаться: что ты думаешь, ага? — — В своем ли ты уме, Хаджи? — возразил Осман. — Слава аллаху, ты не теперь живешь на свете: как же тебе думать, что ты можешь выиграть что-нибудь в суде? Положим, что поступок твоей жены есть первый подобный пример в исламе со времен пророка; но если бы ты, заведя тяжбу со Знатными и богатыми противниками, выиграл ее у наших [360] казиев или муфтиев, то это был бы такой случай, о котором на Востоке не слыхали со времен самого Соломона, сына Давидова (мир с ними!). — О Мухаммед! О Али! О я несчастный! — вскричал я. — Что ж мне теперь делать, без денег, без приюта, без способа к пропитанию? Я исчез, превратился в пепел. — При этих Словах я залился горькими слезами и зарыдал, как обиженное дитя. Осман-ага старался утешать меня всеми известными ему мерами: он молчал, сопел, вдыхал ужасное количество дыма из своей неугасаемой трубки, испускал его ртом и носом густыми клубами, и после каждого подобного извержения предлагал мне покурить из нее, приговаривая: «Бог милостив!» и «Судьба!» — но все это не доставляло мне никакой отрады. — Но я перс! — воскликнул я наконец, вспомнив о том, как поутру постращал грозного чиновника могуществом своего шаха. — Турки не смеют безнаказанно обижать подданного Царя царей, Убежища мира. Конец концов, мы тоже нация; нами владели Чингис-ханы, Тимуры, Надиры, которые наполняли вселенную ужасом своего имени и сжигали отцов турок, как только хотели. Я пойду пожалуюсь на них нашему послу. Он непременно защитит меня и принудит ваших пустодомов ввести меня обратно в законное владение моею женою. Мысль прекрасная! Поручаю вас аллаху: иду прямо к посланнику. Надежды мои вдруг оживились. Полагаясь в полной мере на важное покровительство представителя Царя царей, незадолго прибывшего к Дверям счастия турецкого Кровопроливца с особенными поручениями, я не хотел слушать возражений Осман-аги, и тотчас же отправился в Скутари, где посол имел жительство в доме, отведенном по повелению правительства. ГЛАВА XXVIII Персидский посол. Объяснение дела. Плут, обрадованный успехами плутов Переправляясь на лодке в Скутари, я обдумал план моей жалобы. Успех казался несомненным. Я был уверен, что мой рассказ возбудит в после соболезнование о моем несчастии и негодование на несправедливость турок, дерзость турчанок и низкое пронырство наших соотечественников, [361] Выйдя на берег, я спросил, где живет персидский посол, и без труда отыскал его дом. У входа стояла толпа слуг, которых быстрые телодвижения составляли разительную противоположность с тяжелою осанкою медленно проходящих туземцев. Это были наши иранцы. Я был одет по-турецки, ко по моему произношению они тотчас узнали, что я их земляк, и один из них охотно взялся доложить послу, что какой-то перс желает с ним видеться. Между тем я вступил в разговор с прочими слугами, которые обстоятельно и непринужденно отвечали на все мои вопросы о фамилии, чине, знатности и яичных качествах их господина. Сообщенные ими сведения заключались в следующем. Посол назывался мирза Фируз и был родом из Шираза, из хорошей, но не первостепенной фамилии. Мать его, сестра бывшему верховному вериру, который пользовался неограниченною милостью шаха, содействовав возвышению его на царство, и жена, дочь того же везира, составляли нрава его на знатность. Этим-то связям был он обязан успехами своими по службе, хотя сначала испытал много неудач и приключений, которые заставили его скитаться по всей Персии. Это именно было поводом, что шах избрал его в свои посланники к туркам, как человека, умеющего вывернуться из трудных обстоятельств. Мирза Фируз был одарен умом быстрым, проницательным; но дар слова, или, лучше сказать, неутомимая болтливость занимала первое место в числе его доблестей. Язык вовлек его во многие неприятности, из которых он всегда выпутывался при помощи того же орудия. Он был вспыльчив до крайности, но легко усмирялся, хотя в первом пылу гнева готов был наделать величайших глупостей и даже употребить насилие. Со слугами и чиновниками посольства он был попеременно то чрезвычайно ласков, то горд и неприступен; иногда забавлялся вместе с ними; в другой раз держал их в почтительном от себя расстоянии; но вообще был веселого нрава, вежлив, обходителен со всеми и в обществе человек истинно очаровательный. Когда я вошел к нему, он сидел в углу софы, по персидскому обычаю наклоня голову к плечу. Затянутое в обтяжку платье подчеркивало ширину великолепной груди его, которая украшалась черною завидною бородой. Лицо его, одно из прекраснейших, какие когда-нибудь видел я в Персии, отличалось особенною правильностью и приятностью [362] черт. Орлиный нос и большие глаза, исполненные огня и ума, тонкие губы и белые как снег зубы довершали привлекательность его наружности. Словом, он мог назваться образцом мужской красоты народа, которого был представителем. После обыкновенных между правоверными приветствий посол спросил меня: — Вы перс? — Точно так, к вашим услугам, — отвечал я. — Зачем же вы одеты, как настоящий турок? Слава аллаху, у нас есть свой шах и свое государство, которых никто стыдиться не может. — Конечно, вы приказываете чистую правду, — сказал я. — Раб ваш, надев на себя турецкий кафтан, оборотился прямым псом. Душа моя превратилась в горечь, и чрева мои растаяли в воду с тех пор, как я связался с этим отверженным народом. Единственное мое убежище — аллах и вы, господин посол! — Что такое с вами случилось? — спросил он. — Говорите, ради Али! Судя по вашему выговору, вы должны быть исфаганец. Это быть не может, чтобы глупые, неуклюжие турки поддели сына нашего правоверного Исфагана! Странно, странно! Мы если и приезжаем сюда из нашей благословенной земли, то для того только, чтобы кормить нашею грязью турок, а не для того, чтоб есть ту, которую они производят. Я рассказал ему с начала до конца все свое приключение с Шекерлеб. По мере моего повествования любопытство посла возрастало более и более. Свадьба моя забавляла его чрезвычайно. Когда я упомянул, какие суммы отписал своей невесте брачным договором, он захохотал от всего сердца и несколько минут смеялся без умолку. Описание, с каким родственники жены принимали меня после свадьбы, и величавый мой образ жизни в Стамбуле доставили ему неизъяснимое удовольствие. Чем более сообщал я ему подробностей об искусстве, с которым обманывал турок, называемых им «коровами», тем большее принимал он участие в моем рассказе и беспрестанно перерывал меня восклицаниями: — Ай, славно! Ах, как хорошо! Ну, хват, исфаганец! — Ах ты, пустодом! Клянусь аллахом, славно, превосходно, чудесно! Если бы я сам был на твоем месте, то не увернулся бы ловче этого! Наконец когда я высказал ему все печальные следствия моего величия: как безбожно изменили мне наши земляки, [363] которым я никакого зла не сделал; как турецкий чиновник грозил мне палками; как бесились и кричали мои женщины и как родственники Шекерлеб насильственно вытеснили меня из моего дома; когда со свойственным мне даром подражания представил ему в натуре тот унылый и отчаянный вид, с каким выбежал я на улицу, то благоговение ко мне турок, которые приняли меня за святого, считая сумасшедшим, тогда мирза Фируз вместо ожидаемого мною сострадания так и покатился на софе со смеху и хохотал с таким беспамятством, что я, право, боялся, чтоб у него жилы на лбу не лопнули. — Извольте, однако ж, ага, рассудить в своей мудрости, — присовокупил я с досадою, — в каком плачевном положении нахожусь я! Я спал на розах, а теперь не имею и подушки, чтоб покойно преклонить голову. Мои жирные лошади, вызолоченные сбруи, бархатные чепраки, богатое платье, шубы, янтари, чашки, мраморные бани, служители — словом, все исчезло в одно мгновение ока, и я остался нищим! Теперь я рай бы иметь осла с деревянным седлом; но и того у меня нет. Вникните в мою горесть, в неслыханную наглость этих негодяев, в несправедливость, которой сделался безвинною жертвой. Вам смех, а мне хочется плакать. — Но эти турки, братец, ха, ха, ха! Эти неповоротливые буйволы! — воскликнул он, опять ложась со смеху на софу. — Нет бога, кроме аллаха! Ну, морочил же ты их, злодей! Я так и вижу, как эти соломою набитые болваны с длинными бородами, с пустыми головами, в огромных, как бочки, тюрбанах, сидят да слушают, что им врет иранский шут, и, ленясь поразведать у людей, кто он таков, кланяются ему почтительно, душевно благодарные за то, что он их надувает. Скажи пожалуй, ведь они и теперь верили бы добродушно всему твоему вздору, если бы другие, подобные тебе шуты не разуверили их в этом! Ха, ха, ха! Уж, признаться, мы, иранцы, нарочно созданы для того, чтоб надувать род человеческий; нас же надуть может только родной наш брат, иранец. — Но как я могу помочь в вашем деле? — сказал он мне, перестав смеяться. — Я вам ни отец, ни дядя, чтоб мирить вас с женою и ее семейством; судить же вас я не казий. — Ваша правда, — отвечал я, — но вы мой природный покровитель, наместник Убежища мира, и можете потребовать от везиров Кровопроливца, чтоб мне было оказано правосудие. Нельзя же так притеснять бедного странника! [364] — Положим, что по моему предстательству они и возвратят вам жену, — возразил он. — Тогда что? Они вас убьют или отравят ядом. Хотите ли жертвовать жизнью для двух или трех дней роскоши и блеска? Вот лучше повесьте ухо и послушайте меня. Оставьте эту турецкую одежду; оборотитесь опять персом: тогда я об вас подумаю и увижу, нельзя ли сделать вам добра. Рассказ ваш доставил мне удовольствие: я приметил в вас остроту, ум и ловкость, которые можно употребить гораздо полезнее. Поверьте мне, что на свете есть важнейшие и приятнейшие занятия, чем сидеть весь день с длинною трубкою в зубах, ездить на жирной лошади и спать на розовых листьях. Если вам угодно, на первый случай поместитесь в моем доме и считайте себя принадлежащим к моему посольству. Когда я захочу повеселиться, то пришлю за вами, и вы опять расскажете мне, как морочили турок. Я подошел к нему, поцеловал его в колено в знак моей признательности и удалился. ГЛАВА XXIX Цель персидского посольства. Восточная политика. Хаджи-Баба полезен своему послу Вышедши от мирзы Фируза, я увидел себя в той же, как и прежде, неизвестности насчет моего положения. «Нужда, — говорит один стихотворец, — есть всадник с острыми стременами, который иногда заставляет полубокую клячу делать такие прыжки, каких не сделает лучший конь в свете». Я чувствовал себя обманутым в своих ожиданиях, обиженным, огорченным до крайности. Мечты мои о сладостной, беззаботной жизни на лоне богатства и счастия рассеялись, как облака после весеннего дождя, и я опять доведен был до смутной необходимости промышлять умом, чтоб не умереть с голода. «Но, потеряв все, я, по крайней мере, приобрел приятеля, — думал я, утешая себя в беде. — Он предлагает мне свое покровительство, — я был бы глуп, если бы отверг его. Та же звезда, которая неоднократно выводила меня из несчастия, может еще поблагоприятствовать моим усилиям и неожидаиио ниспослать мне независимое состояние». [365] Рассуждая таким образом, я старался всячески сблизиться с послом. Я примечал с удовольствием, что благорасположение его ко мне усиливалось с каждым свиданием. Мало-помалу он стал употреблять меня к собиранию в Стамбуле нужных ему сведений и рассуждать со мною о делах своего посольства. Занятый всю жизнь преследованием обманчивого призрака счастия, я почти не обращал внимания на политические происшествия мира. Из числа народов, населяющих поверхность земли, одни персы и турки были мне известны. Я знал только понаслышке имена китайцев, индийцев, афганцев, татар, узбеков, курдов и арабов. О существовании Африки имел я некоторое понятие по черным невольникам и невольницам, которых встречал на улицах Тегерана и Стамбула. Что касается до франков, то имена французов и англичан нередко доходили в Персии до моего слуха, хотя ни я, ни те, которые упоминали о них передо мною, не умели отдать отчета, в чем именно они различны от русских. Прибыв в Стамбул, я удивился, когда мне сказали, что, кроме французов, англичан и русских, существуют еще многие другие франкские народы, которые стреляют не хуже русских и делают такое же хорошее сукно и точно такие же часы, как англичане. Но за чубуками и за свадьбою я не имел времени расспросить, как зовут эти народы и где они имеют местопребывание. Теперь, связавшись с посланником, я встретил нужду Знать наперечет все эти неизвестные племена неверных, так как разговор его касался обыкновенно предметов, которые до того времени никогда и на мысль мне не приходили. Оп с радостью приметил во мне желание просветиться и, наконец, удостоил меня полной своей доверенности. Однажды поутру он кликнул меня к себе и, выслав всех из комнаты, сказал тихим голосом: — Хаджи, душа моя! Я давно хотел переговорить с вами. Мои посольские люди большею частью ни к чему не способны. Они хоть и персы и природного ума у них более, нежели у всех прочих народов, взятых в совокупности, но в делах правительственных они настоящие ослы и вместо пользы только мешают мне. Посмотрев на вас — вы человек! — видели свет, знаете, как жить с людьми. Сколько я приметил, вы в состоянии сыграть любую штуку над каждою в свете бородою и вытянуть мозг из костей, не повредив кожи. Мне нужен именно такой человек; и если вы будете усердно трудиться со мною на пользу службы падишаха, Убежища мира, [366] то он убелит лицо мое и ваше, и головы наши возвысятся удивительным образом. — Я ваш раб, — отвечал я. — Кладу вам в горсть свое ухо и готов исполнить ваши поручения ревностно, по крайним моим способностям. — Вы, верно, слышали в городе, зачем приехало сюда наше посольство, — продолжал он. — Наше посольство приехало сюда покупать невольниц для шахова гарема: я имею поручение обучить их здесь пляске, шитью и женским рукоделиям и закупить для высочайших жен парчовых тканей и других предметов роскоши. Но это только дипломатическая хитрость — мнимая цель посольства, приноровленная к понятиям таких коров, как турки. Не думайте, чтоб я приезжал на край света за такою мелочью. Истинная цель моего посольства несравненно важнее и требует большего умения. Наш Царь царей одарен соображением быстрее молнии, и когда он меня избрал в послы, то можете вообразить, что это значит! Повесьте же хорошенько ухо и слушайте, что я вам скажу. Месяцев семь тому назад прибыл к порогу Дверей счастия, в Тегеран, посол, отправленный к нам некоторым кяфиром, и привез с собою письма к шаху, странно писанные и запечатанные еще страннее. Этот Бунапурт называет себя падишахом французов и султаном разных неизвестных народов. Посол представил грамоту, в которой сказано, что все, что он ни наврет перед шахом или его везирами, должно быть так свято, как бы было наврано самим султаном французов, и что он, Бунапурт, противоречить тому не будет. Сам посол человек необыкновенный: он только тем и бредит, что могуществом своего народа; другие же франкские поколения, по словам его, не стоят и куска грязи. Он берется сжечь отцов москоу и возвратить шаху Грузию, Баку, Дербенд и все прежние наши владения, покоренные русскими. Сверх того, он говорит, что его султан завоюет Индию и отдаст ее нам, прогнав англичан в последнее отделение ада. Словом, обещает дать шаху все, чего только душа его не пожелает. Мы слыхали, что французы умеют делать парчи и серебряные подсвечники; но чтоб они были в состоянии совершать подобные чудеса, о том до нашего понятия никогда не доходило. Правда, кое-что было у нас известно о предпринятом ими грабительском набеге на Египет, потому что кофе и хна вдруг вздорожали на Востоке. При династии Сефи приезжал [367] к нам однажды посол от французского царя, которому имя было Руа-де-Франс. Но каким образом этот Бунапурт попал во французские султаны, того и самые ученейшие из наших богословов объяснить не могут. Армянские купцы утверждают, что они действительно слыхали о Существовании такого человека, и говорят, что он ужасный колдун и большой возмутитель. Вследствие их показаний шах согласился принять посла: но подлинны ли, или нет представленные им грамоты, начертанные непонятными письменами; вздор ли это, что он говорит, или правда, один лишь аллах ведает, — нам почему Знать? Все наши везиры, малые и великие, стали в тупик, и сам шах (да сохранит его господь!), сам, говорю, шах, который постигает все тонкости вещей, ничего не смыслит в Этом деле. Кроме армянина, Коджи-Обеда, который бывал в французском городе Марсилии, где безвинно заключили его на сорок дней в темницу, называемую карантин, и другого армянина по имени Нерсес, обучавшегося в монастыре дервишей, в каком-то чудном западном городе, построенном на дне морском, в пучинах Океана, при Дверях шаха никого не было, способного зажечь светильник понятия в комнате мозгов наших и объяснить, что за род банкрутов этот Бунапурт и его посланник: плуты ли они и самозванцы или в самом деле владетели могущества и изобретатели победы? Приехали ли они за тем, чтобы сорвать нам с голов шапки и бежать, или чтоб надеть на нас шубу благополучия? Вскоре, однако ж, загадка объяснилась сама собою. Английские гяуры, производившие торговлю между Индостаном и Персиею, из которых многие жительствуют в самом Буши-ре, узнали каким-то образом, что сказанный посол прибыл в Тегеран. Они тотчас прислали к нам нарочных с письмами и представлениями, прося убедительно не принимать француза и для достижения своей цели жертвуя золотом, гордостью и существенными выгодами своими. Мы вдруг смекнули, что между двумя соперничествующими лисицами можно выиграть много. «Клянусь своей короной! — вскричал шах. — Это происходит от влияния благополучной звезды нашей! Я тут сижу спокойно на своем престоле, ни о чем не думая: глядь! прибегают нечистые собаки с севера и юга, с запада и востока; приносят богатые дары и молят меня — о чем же? — о позволении подраться у моего Стремени! Ради имени пророка, приведите их в мое светлое присутствие! Посмотрим, что за твари». [368] Когда я отправлялся в Стамбул, в Тегеране ожидали прибытия английского посла из Индии. Письма, недавно мною полученные от Стремени государства, наполнены подробностями о переговорах касательно обрядов приема этого нового посольства. Но шах не может ни на что решиться, пока не получит от меня донесения. Он слыхал, что в Стамбуле есть образцы всех франкских поколений, которые содержат там своих посланников; и, в своей беспримерной мудрости, возложил на меня тайное поручение собрать подлинные сведения обо всем, что до них касается, чтобы наконец знать, лгут ли присланные в Тегеран послы, английский и французский, или же говорят правду о своей к нам дружбе и об их взаимной вражде и силах. Теперь вы видите, любезный Хаджи, что предмет моего посольства чрезвычайно важен и основан на тончайших соображениях. Я один, — а для исполнения его во всей точности требуется, как я вижу, по крайней мере, человек сорок. Не поверите, какое множество открыл я здесь различных сортов неверных! Едва соберу известия об одной свинье, а тут уже хрюкает другая, а за нею третья, четвертая, так что и конца нет этой отверженной стае. Изо всех моих людей вы один в состоянии пособить мне в этом деле. Я полагаюсь на ваше проворство. Вы хорошо знаете турецкий язык: так познакомьтесь с несколькими неверными и узнайте от них о всех их кознях и хитростях. Я сообщу вам по секрету копию с данных мне шахом наставлений, а вы старайтесь достать мне нужные пояснения на каждую статью в особенности. Пока изготовится копия, сядьте, душа моя, в уголку и подумайте, как это сделать. Сказав это, мирза Фируз удалился, оставив меня в зале с головою, наполненною новых надежд и различных видов, ГЛАВА XXX Первый опыт Хаджи-Бабы на поприще политической службы. Инструкция. Турецкий дипломат. Понятия турок об европейцах Получив от посла извлечение из данной ему инструкции, я пошел на ближайшее кладбище, чтоб прочитать его в уединении. Вот главнейшие статьи этой инструкции. I. Посол должен собрать достоверные сведения о местоположении и пространстве Фарангистана, особенно о [369] существовании так называемого «Царя франков», о котором упоминается в разных Восточных повестях и историях; и буде таковой существует, то узнать, где его столица и что он делает. II. Осведомиться, сколько именно считается ныне поколений или улусов франкских; разделяются ли они на «горозкан» и «кочующих», как жители Востока, или же следуют другому разделению; как эти поколения управляются и кто именно их ханы. III. Какое пространство земли занимает Франция; есть ли это поколение, улус, платящий дань другому народу, или же особенное, самостоятельное государство; и кто таков кяфир Бунапурт, называющий себя его падишахом. IV. Обратить преимущественное внимание на отличительные черты народного характера французов; определить их склонности и умственные способности, степень воинской храбрости, искусство и промысел, чтоб сказать положительно, умнее ли они турок или нет. V. Подобным образом узнать подробно обо всем, что касается до Англии, славящейся с давнего времени в Персии тонким сукном, часами и перочинными ножиками, а именно: какого они рода неверные; правда ли, что они живут на острове; и буде это обстоятельство окажется справедливым, то удостовериться, круглый ли год живут они на нем, или же Этот остров есть только их «летнее кочевье», с которого при наступлении осени переправляются они на твердую землю, на «Зимние пастбища»; также не обитают ли они большею частью на кораблях и лодках, питаясь одною рыбой; и как достигли они до того, что завоевали Индию и победили многих правоверных. Сверх того, стараться решить окончательно вопрос, подавший повод к продолжительным прениям в Персии: в чем состоит разница между Англиею и Великобританиею, между Лондоном и Англиею: Лондон часть ли Англии, или Англия часть Лондона, и каким образом управляются все эти государства. VI. Подлинные и основательные сведения о существе и свойствах Кумпани особенно важны для персидского правительства. Поэтому на посла возлагается обязанность осведомиться с надлежащею точностью, что такое значит реченная Кумпани 141: есть ли это, как многие полагают, одна старая баба или же собрание многих старых баб, и справедлива ли молва, что она, подобно тибетскому далай-ламе, никогда не умирает. Также, кто ее отец, братья, сестры, сыновья, племянники и чем они занимаются? [370] VII. Где теперь кочует известный «Подковолом» 142 и в каких отношениях находится он с Бунапуртом и англичанами? VIII. Средоточию вселенной весьма были бы приятны положительные известия об Америке, особенно о растущем в тех странах дереве, представляемом всеми шарманками, на котором вместо апельсинов родятся обильными кистями красныя девицы, о чем упоминается и в турецкой географии, печатанной в Стамбуле. Посол должен войти с кем следует в сношения, чтоб выписать одно такое дерево для шаха, который желает посадить его в своем гареме и развесть во всех своих владениях, для удобства и потехи правоверных. IX. Наконец послу поручается сочинить полную историю франков, с присовокуплением своего мнения, какими именно средствами можно довести их до того, чтоб они не пили вина и не ели свинины; и, вообще, представить к Подножию престола подробный план обращения этих неверных к мусульманскому закону. Против некоторых статей этой инструкции, как-то: о Подковоломе и дереве, производящем девиц вместо плодов, посол отметил собственноручно, что он уже собрал нужные о том сведения. Я вытвердил наизусть остальные статьи, спрятал бумагу за подкладкою своей шапки и отправился на лодке в Стамбул. Во время кратковременного моего богатства я подружился было с одним писцом иностранного приказа, управляемого реис-эфенди, и, принимая от посла копию инструкции, советовал ему прибегнуть к редким и основательным познаниям этого чиновника. Мирза Фируз вполне одобрил мое предположение и уполномочил меня обещать турецкому дипломату денежную награду, если он откровенно сообщит нам все, что знает о франках. В случае недостаточности его показаний, надеялись мы, через его посредство, почерпнуть дальнейшие пояснения из самого источника турецкой мудрости, то есть из большой, толстоокутанной головы самого реис-эфенди. Приятель мой, писец, был человек тяжелого нраву и не слишком скор на слово; но я ласкал себя надеждою, что, покурив с ним табаку и напоив его кофеем, приведу язык его в движение. Я знал кофейню, где он обыкновенно просиживал свободное от службы время, пошел прямо туда и застал его нежно разлегшегося на подмостках, с предлинным чубуком в зубах. Приветствовав его бесконечными изъявлениями дружбы и преданности, я приказал подать две чашки лучшего йеменского кофе, взлез на подмостки и сел насупротив его. После [371] некоторого молчания он вынул часы, не для того чтоб знать течение бесполезного для него времени, но чтоб похвастать ими передо мною. Я воспользовался этим случаем и завел с ним разговор о своем деле. — Это франкские часы, не правда ли? — спросил я. — Настоящие франкские! — отвечал он с важностью, передавая их мне для осмотрения. — Других таких часов нет в целом мире. — Удивительно! — воскликнул я. — Эти франки, должно, быть, народ необыкновенный. — Конечно, по что проку? — сказал писец. — Все они кяфиры, народ тьмы и проклятия. — Ради имени аллаха! — прервал я, вежливо втыкая ему в зубы отнятую от собственных губ трубку, — порасскажите мне что-нибудь о них. Обширна ли страна Фарангистан? Где живет царь франков? — Что вы говорите, друг мой, обширна ли страна? — возразил он. — Фарангистан, то есть Аврупа, обширнее всего света; и царь там не один, а пропасть султанов, королей, герцогов, так что и во сто лет их не пересчитать. — Но раб ваш слышал, что все франки принадлежат к одному племени и только разделяются на разные поколения и улусы, управляемые особыми ханами. — Святейший наш пророк сказал, что все неверные составляют один народ; и это совершенная правда. Извольте видеть: все они одинаково бреют щеки и оставляют волосы на голове; носят черные колпаки и наряжаются в узкое и короткое платье; все пьют вино, едят свинину, не веруют в благословенного Мухаммеда и равно ненавидят мусульман. Поэтому-то и страна их называется у нас общим именем-: «Дом вражды и подвизания за веру». Но в том нет сомнения, что они разделены между собою на многие государства, управляемые независимыми царями. Посмотрите, сколько тут разных франкских послов, которые беспрестанно приезжают бить челом на пороге Дверей счастия и посурьмить глаза свои прахом туфлей нашего падишаха! Их, по крайней мере; человек двадцать, и один хитрее другого: эти собаки, приносят нашей земле такое осквернение, что за ними нам самим негде было бы деваться, если бы мы упования нашего не возлагали на аллаха. — Во имя пророка, исчислите мне их по порядку, а я буду записывать, — сказал я. — Слава аллаху, эфенди мой, вы человек мудрый и постигаете тонкости предметов-. — Тут я [373] вынул чернильницу из-за поясу; он погладил себя по бороде, посучил усы и начал рассказывать; но сперва возразил: — На что вы напрасно об них беспокоитесь? Все они одинаковые псы и, буде угодно аллаху, вскоре сгорят в аду, так что и помину о них на земле не будет. Следственно, труд ваш пропадет даром. — Потому именно я и хочу списать их заблаговременно, — отвечал я, — а не то потом правоверные не будут знать, какие народы, кроме их, прежде жили на свете. — Это другое дело, — промолвил он важно и стал считать на пальцах, — пишите, во-первых, «немецкие язычники», иначе называемые австрийцами. Они наши ближайшие соседи; доставляют нам сукно, сталь и стекло. Их султан гордится своим происхождением от одного из древнейших неверных родов и присылает к нам своего посла, с тем чтобы мы его кормили и одевали. Эти немцы народ поистине добрый, трубкокуривый, безвредный; мы им неоднократно мяли кости и ходили войною под самую их столицу. Во-вторых, русские неверные, самое нечистое и опасное племя. Они отняли у нас Очаков, Крым и многие другие области. Аллах велик! С предопределением бороться нельзя. Ай, москоу, москоу! Они выжали нам мозг из костей: зато когда нам случится усечь голову кому-нибудь из них, то уж восклицаем: машаллах! — Не говорите мне о москоу, ради вашей души! — сказал я с жаром, — Я их знаю: они стреляют заколдованными пулями. — Третий род франков составляют пруссаки. Посол их живет в Бююк-дере 143; но, аллах весть, что он там делает и зачем сюда приезжает. Мы не знаем даже, где их государство: однако терпим у себя их посланника, единственно потому, что Дверь падишаха открыта для всех и всяк вправе искать в ней убежища. Что мне вам сказать более? Да! Есть еще на севере два поколения неверных, именуемые шведами и датчанами, которых послы часто приезжают бить челом на Пороге дворца, но только для того, чтоб получать от нас жалованные кафтаны. Дания, право, не знаю, что за город. Что касается до шведов, то мы познакомились с ними по случаю короля их, Карлоса, который бежал к нам от сабли московского царя, известного Дели Петруна 144. Иначе не знали бы и об их существовании. Затем следуют голландцы. Это язычники тяжелые, тупые, мужиковатые: между франками они то же, что [374] в наших странах армяне: исключительно заняты торговлею и, кроме денег, ничего не понимают. В прежние времена они присылали к нам сонливых послов, чтобы получать позволение продавать свои сыры и сельдей; но теперь государство их уже не существует. Известный Бунапурт, говорят, прибрал их республику в свои руки и выкушал все их масло и все сыры. Этот Бунапурт (да кончит он жизнь свою на лоне веры пророка) поистине человек! Он не хуже Тамерлана и [375] досто ин стоять наряду с персидским Надир Шахом 145 и нашим Сулейманом 146. — Бунапурт! Бунапурт! — воскликнул я, прерывая речь писца. — О нем-то я и хотел у вас осведомиться. Скажите, пожалуйте, что это за человек? Говорят, что он гяур удивительно дерзкий и предприимчивый. — Что мне сказать? — отвечал мой дипломат. — Извольте видеть: он был прежде простой французский янычар; [376] потом попал в бейлербеи и, наконец, сделался султаном огромного государства. Теперь он весь Фарангистан держит в своей горсти и у нас в Диване имеет сильных покровителей, которые не только позволяют его послу есть неслыханную грязь в нашей правоверной земле, ко и сами покушивают ее с его тарелки: это называется пулитика. Недавно он напал было на Египет с его несметною ратью; но мы, по милости пророка, дали ему порядком вкусить мусульманской сабли! Теперь он нам закадычный друг. — Но есть еще одно неверное поколение, называемое англичанами, — сказал я, — народ самый дивный и непостижимый, который живет на острове и делает перочинные ножики.: — Да, есть! — примолвил писец. — Низко кланяясь перед нашими султанами два столетия сряду, послы их пробили себе во лбах дыры. Эти гяуры были всегда вернейшими нашими союзниками и пользовались большою милостью у нынешнего Кровопроливца, пока не вздумали подплыть с своими кораблями под самый султанский дворец. При помощи Бунапуртова посла мы истребили их до последнего человека, и теперь более об них не слышно. — Не знаете ли вы чего-нибудь про их правительство? — спросил я. — Силен ли их король? Сколько голов может он отрубить в сутки? — Куда ему рубить головы! — возразил эфенди с презрительною насмешкой. — Он не Кровопроливен, а чучело. Они его кормят, одевают, тешат различными зрелищами, снабжают красными девицами и кланяются ему в землю, а власти не предоставляют никакой. Он не смеет даже высечь своего вёзира палками по пятам. Какой он султан! У нас всякому are предоставлено более власти, чем этому королю. Наш, например, ага янычар вправе обрезать уши половине города, тогда как тот собственную жену свою не дерзнет зашить в мешок и бросить в море. Что касается до их правительства, то и сам черт не добьется в нем толку. Эти гяуры строят прекрасные корабли, делают отменные часы, ножики, сукно и многие другие вещи; но относительно к государственному управлению они стоят ниже татар и курдов. У них есть две какие-то палаты, наполненные шутами, которые имеют право вмешиваться во все дела, противоречить распоряжениям везиров, женить короля и разводить его с женою по своему произволу. Когда бунтует какой-нибудь английский паша, то, если везиры не переспорят этих шутов, король не может ни отрубить ему головы, [377] ни истребить его роду и семейства, ни даже конфисковать его имения. Это сущая безладица, а не правительство! Борода становится дыбом, когда послушаешь, что о нем рассказывает Ингилиз-Яхья-Эфенди, бывший нашим посланником в Лондоне! Друг мой, Хаджи! Аллах всемощный, всеведущий одни народы наделил мудростью, а другие сумасбродством. Да будут восхвалены он и пророк его, что нам не суждено претерпевать бедствий этих несчастных гяуров, а позволено курить покойно табак, наслаиваться кейфом и блаженствовать на прелестных берегах Босфора, под сенью обоюдного меча непобедимых султанов. — Странно, странно! — воскликнул я. — Если бы не вы Это говорили, я никогда бы не поверил, что подобный порядок вещей может существовать между разумными созданиями. После того, легко быть может, что покоренная англичанами Индия в самом деле управляется старою бабой. Вы ничего о том не слыхали? — Старою бабой! — промолвил изумленный писец и призадумался. — Сведение о старой бабе не дошло еще до нашего понятия. Аллах ведает это лучше. Но в том нет ничего невероятного. Такой сумасшедший народ, как франки, и очень в состоянии посадить неверную бабу на павлиньем престоле Великого Могола 147 и приказать ей править Индостаном. Однако лгать перед вами не стану: об этом я ничего не слыхал в Стамбуле. — Нет божества, кроме аллаха! — вскричал я, промолчав несколько времени. — Чудных вещей насказали вы мне об этих гяурах! Все ли это, или же есть еще другие на свете неверные? Ради вашей бороды, просветите меня в моем невежестве. Аллах! Аллах! кто бы подумал, что свет устроен таким образом! Он погрузился в думу и потом сказал: — Да! Я забыл еще упомянуть вам о трех южных поколениях Дома неверия 148, именно об испанцах, португальцах и итальянцах. Но они не стоят того, чтобы и говорить о них, так как и сами неверные считают их племенами ничтожными. Испанцы известны у нас только по своим пиастрам; из Португалии перешли к нам жиды, а Италия беспрестанно подсылает сюда своих дервишей, с которых мы получаем значительные суммы за выдаваемые им позволения строить церкви и громко петь молебны. Папа, то есть халиф этих гяуров, живет в Риме и имеет целью обращать мусульман в свою веру; но, благодаря пророку, мы, без помощи дервишей, обратили [378] гораздо более подданных его в нашу веру, нежели он наших в свою. — Позвольте предложить вам еще один вопрос, — промолвил я. — Мне очень желательно было бы знать что-нибудь о Новом Свете. Я никак не могу сообразить в голове того, что повествуют об этом государстве. Чтобы туда попасть, надобно ли спускаться под землю или как? — С Новым Светом нет у нас никаких сношений, — возразил писец. — Корабли из тех стран иногда к нам приходят; но каким именно путем вылезают они из-под земли от антиподов, о том я не спрашивал. Могу, однако ж, вас уверить, что они те же неверные. На этот счет успокойте ум ваш, Хаджи: из Нового ли, или из Старого Света, — все они сгорят в одном и том же аду. Приметив, что писец не тверд в «пулитике» Нового Света, я перестал расспрашивать его. Мы опять закурили трубки, попотчевали друг друга кофеем и наконец расстались. В другой раз он обещал сообщить мне побольше. ГЛАВА XXXI Хаджи-Баба сочиняет полную историю Европы. Обратный путь в Персию. Персидская политика. Французы С этими сведениями воротился я к послу, обрадованный необыкновенным успехом первого моего опыта на поприще дипломатической службы. Прочитав записку, составленную мною по показаниям писца, мирза Фируз был в восхищении и признался откровенно, что о таких народах ни он, ни отец его и во сне не слыхали. С того времени он ежедневно посылал меня в Стамбул для собирания подробностей о франках. Сложив в одно все сообщенные нам турками известия, мы наконец были в состоянии приступить к составлению полной истории Фарангистана. Итак, я занялся сочинением этого бесценного исторического памятника. Посол пересмотрел мой труд, исправил слог, прикрасил его метафорами и гиперболами, сообразными с утонченным вкусом Средоточия вселенной, смягчил невероятности, согласил противоречия и дал перебелить искусному чистописцу. Когда все было изготовлено, испещрено надлежащим образом красными и золотыми чернилами, переплетено в парчу, вызолочено по обрезу и положено в шелковые и [379] кисейные чехлы, вышел порядочный том истории, который прилично можно было повергнуть к подножию престола Царя царей. Поручение мирзы Фируза было кончено. Он объявил намерение отправиться в обратный путь и взять меня с собою, с тем чтобы в Тегеране определить меня в Государственную службу. Человек, столько сведущий в делах франков, как я, был, по его мнению, необходим правительству при предстоящих переговорах с неверными посланниками. Это предложение было принято мною с искренним восторгом. Стамбул и турки стали мне ненавистны со времени разрыва с Шекерлеб. Вдова муллы-баши пропала без вести у курдов; главноуправляющий благочинием отыскал своего туркменца, а Наданом, как я узнал, выстрелили на воздух из мортиры. Поэтому чего ж мне было опасаться? Впрочем, когда бы я был и во сто раз виновнее, то, состоя в службе шаха, тем самым был уже неприкосновенен и, надвинув шапку набекрень, смело мог ходить по всей Персии, не боясь ни людей, ни косых взглядов. Сбираясь к отъезду, я хотел проститься с добродушным Осман-агою и пошел навестить его в караван-сарае. Земляки мои знали уже, что я причислен к посольству. Я вдруг приметил разительную перемену в их обращении со мною. Теперь я не мог жаловаться на их невежливость: все их ко мне отзывы сопровождались поклонами и приветствиями: они были здоровы «по моей милости», оставались в Стамбуле «по моему соизволению» и соглашались лишить себя моего лицезрения, с непременным условием, чтобы «тень моя никогда не уменьшалась» и чтобы «мое к ним благоволение пребыло навсегда одинаковым». «О люди, люди!» — подумал я и отворотился от них с горькою улыбкою. Один только Осман-ага не изменил своему сердцу. Непоколебимый в своих чувствах и понятиях, он всю жизнь любил во мне юного Хаджи-Бабу, который так сладостно брил его голову в отцовской лавке, в Исфагане. — Ступай, сын мой; да будет над тобою покров небесный! — сказал он, расставаясь со .мною. — Мы были вместе в плену, у туркменов; потом знал я тебя муллою, мелочным торгашом и турецким вельможею: теперь ты персидский мир-За; но кем бы ты ни был, я всегда одинаково буду молить аллаха о твоем благополучии. Я поцеловал его, тронутый до глубины сердца, и ушел со слезами на глазах. [380] Посол простился с турецким эфенди, и мы оставили Скутари. Стамбульские персы провожали нас толпою, с фарсах, по эрзрумской дороге. Путешествие наше до границы Персии совершилось без приключений. В Эривани, а еще более в Тебризе, узнали мы о новостях, обращавших тогда на себя внимание Двора и любопытства парода. Они исключительно касались соперничества между двумя неверными послами. 149 Французский посол старался не допустить в Тегеран английского, а тот требовал немедленной высылки французского. Нам рассказали забавные анекдоты о средствах, употребляемых ими к достижению своих целей. Вся Персия была в изумлении, при виде гяуров, приезжающих из отдаленнейших стран миру, не щадя трудов, ни издержек, чтобы ссориться между собой перед липом правоверных, которые заблаговременно готовы были осмеять их, надуть и отпустить с презрением. Француз беспрестанно твердил о могуществе своего государя, о владычестве его над всею Европою и о несметном его войске. Наши отвечали: — Какая нам до этого нужда? Где Франция, а где Персия? Мы отделены от Франции неизмеримым пространством Земли и многими государствами. — Но мы хотим покорить Индию, — говорил француз, — пропустите нас с войском через ваши владения. — В Индию? — сказал шах, — это другое дело! Но я не могу содержать вашего войска во время пребывания его в моих пределах. Слава аллаху, я знаю, что такое значит проход рати! Где пройдут собственные мои воины, там трава не растет лет тридцать, и я не хочу, чтобы вы мимоходом грабили моих подданных. После вас моя бедная «паства» пойдет по миру с посохом и сумою. Что мне дадите за это? — Мы возвратим вам Грузию, Мингрелию, Дагестан и весь Кавказский край, — отвечал француз. — Москоу мы прогоним фарсахов на сто за последний предел геенны, и вы будете безопасно носить шапки на головах, подбивая вверх кушаки и приговаривая: машаллах! — Хорошо! — сказал шах. — Прогоните же наперед москоу, отдайте мне все завоеванные им области; тогда пущу вас в Индию, пожечь отца англичан, как вам самим угодно. До того времени не вижу причины ссориться понапрасну с старинным моим другом Англией. [381] С другой стороны, англичанин, сидя на границе, письменно представлял шаху: «Француз безвинно нас притесняет! он хочет спроворить у нас Индию и надеть нам на лица собачьи кожи. Ради имени аллаха, вышлите посла его из Тегерана». — Не могу! — возразил шах, — Дверь моя открыта для целого свету. Это было бы противно правилам гостеприимства. Француз — добрый человек и достоин моего благоволения. — Но он нам смертельный враг. Вы должны избрать себе из нас того или другого, — писал англичанин. — Решитесь или немедленно прогнать француза из Тегерана, или объявить себя нашим врагом. — Это что за речи? — сказал шах. — Я хочу жить в дружбе с целым светом. Слава аллаху, вы человек удивительный, но и француз не осел! Я люблю вас обоих одинаково. — Но мы в состоянии быть вам полезными и поддержать ваши силы, — говорил опять англичанин. — Мы дадим вам кучу денег. — Это другое дело! — воскликнул шах. — Извольте, я ваш! Вы мои истинные друзья, а француз гяур, собака. Дела находились в таком положении, когда мы приехали в Тебриз. Шах с нетерпением ожидал возвращения посла из Стамбула, и мирза Фируз почел обязанностью спешить безостановочно в Тегеран. Не доезжая до Султанпе, мы приметили вдали большой поезд всадников, с многочисленным обозом, вовсе не похожим на персидский. Подъехавши поближе, мы увидели франков. Впереди следовал шахский михмандар, от которого узнали мы о событии, не весьма для вас приятном. Это было французское посольство, которое возвращалось домой. Шах вежливо выпроводил его из Тегерана, куда, по словам мих-мандара, ожидали на днях прибытия английского посланника. Это обстоятельство ясно доказывало, что Царь царей действительно изволил взять порядочный «кусок грязи» 150 с англичан, когда их противников удалил из столицы. Все «политические соображения» мирзы Фируза, каким выучился он у турок, были разрушены этим ударом. Ему казалось вовсе непонятным, как мог шах так опрометчиво решиться на подобную меру, не дождавшись важных сведений о неверных, за которыми нарочно отправил посла в Стамбул, не выслушав его мнения и не прочитав наперед сочиненной нами истории Европы! Но деньги! Деньги объясняли все дело. Убежище мира, без сомнения, полагало в своей мудрости, что мы и во [382] сто лет не приобретем такого точного понятия о франках, какое оно получило от природы о достоинстве наличных туманов. За всем тем, мы должны были радоваться неожиданной встрече с французами. Наслушавшись в Стамбуле столько дивных вещей об этом народе, нам было приятно познакомиться с ними покороче. Мой посол тотчас же сблизился с французским, и мы провели с ними целые сутки на поле, под палатками. Мы представляли себе, что найдем их грустными, унылыми, опечаленными; что, лишась благоволения Средоточия вселенной, Тени аллаха на земле, они, едва только раскинут свои палатки, сядут себе по уголкам, насыплют на головы пеплу и станут сетовать о своем несчастии. Нисколько! Таких сумасшедших шутов Персия подлинно не видала со времен Заратуштры! Они целый день пели, плясали, смеялись; делали разные фигли; говорили все вместе, один громче другого, и без всякого чинопочитания, как будто между ними не было ни старшего, ни младшего. Ковры казались им безделицею: они бегали и вертелись по ним в сапогах, в наших даже палатках. Приводя на мысль труд, принятый мною недавно в собирании сведений об их народе, я полагал, что уже имею некоторое право на этих неверных: я знал множество подробностей об их правительстве, о Бунапурте, его завоеваниях, так что мог считать себя полуфранком. Потому-то и я пустился скоморошничать вместе с ними. Мы вовсе не понимали друга друга; однако жарко разговаривали между собою, каждый на своем языке; и после всякого подобного сообщения они хохотали, и я хохотал, — и нам было очень весело. Я внимательно прислушивался к звукам их языка, стараясь удостовериться, нет ли в нем какого-нибудь сходства с персидским; но слова лились у них так быстро, что не было возможности различить одно от другого. Для этого я отметил в своем дневнике только те приветствия и звуки, которые, в разговоре их со мною, чаще других поражали мой слух, именно: Mon ami! sacre Persan! L' Empereur — и Paris 151. Невзирая на разные их странности, мы вообще полюбили Этих неверных и даже находили в их характере некоторое сходство с нашим. «Хотя им никак нельзя избегнуть аду, — рассуждали мы про себя, — но, с таким отчаянным нравом, им и там будет веселее, нежели прочим франкам». [383] На следующее утро мы распрощались и поехали всяк в свою сторону: они, смеясь, щебеча, потрясая воздух радостными кликами; мы, терзаясь беспокойством насчет нашего приему в Тегеране, и с трепетом при мысли, что должны вскоре предстать перед грозным лицом царя всей земной поверхности. ГЛАВА XXXII Прибытие в Тегеран. Прием английского посла. Переговоры о церемониале. Аудиенция. Хаджи-Баба — отличный дипломат Мой начальник удостоился со стороны шаха весьма благосклонного приему. Убежище мира был очень доволен привезенными им стамбульскими понятиями об Европе и уверенностью, с какою мирза Фируз отвечал ему на вопросы о разных западных народах. Слово «не могу знать», во всяком случае почитаемое у шаха преступлением, ни разу не вырвалось из уст речистого посланника: он так смело и решительно рассуждал о франках, их нравах, обычаях и взаимных политических соотношениях, как будто родился и воспитывался в Доме неверия. Едва только сделалось известным, что я был «вестоловом» мирзы Фируза в Стамбуле и участвовал в сочинении знаменитой истории Фарангистана, все стали смотреть на меня с уважением, как на человека, постигшего хитрости неверных. Я прославился знающим Европу лучше, нежели сам отец франков. Везиры и высокие сановники обращались ко мне с вопросами касательно Бунапурта, англичан и Кумпани, и я, не запинаясь, удовлетворял их любопытству, хотя с большою осмотрительностью, боясь дурных последствий. В самонадеянности не уступал я никому в свете, и самому даже мирзе Фирузу; но, чувствуя зависимость моего положения, должен был изворачиваться, как лисица между собаками, и проводил дни в беспрестанном опасении то быть сочтенным невеждою, то потерять уши, когда покажусь слишком сведущим. За всем тем, искусно поддерживая друг друга, мы с послом врали беспрепятственно, что только нам ни приходило в голову, и брадатые мирзы слушали нас с удивлением. «В царстве глухих и ослиный рев — музыка». Английский посол вступил в Тегеран за несколько дней до нашего возвращения. Прием его, по словам очевидцев, [384] был чрезвычайно блистателен: лестнее его такой неверный пес, как он, ничего и ожидать не мог от наместника последнего пророка. Почести, оказанные ему при этом случае, возбудили общее негодование правоверных: многие муллы утверждали, что мы сами стали гяурами, принимая гяура с таким благоговением. На пути, в разных местах, торжественно убивали быков перед его лошадью. Дорога, которою он ехал, нередко была усыпана сахаром и цветами, и, при въезде его в города и столицу, музыканты играли на трубах, что у нас позволяется только членам царствующего дома. Но умнейшие богословы утешали себя мыслью, что эта честь воздавалась не липу неверного, а просто неверному золоту, которое так же чисто, как и сам Коран. По прибытии посла в столицу новые доказательства неслыханного благоволения со стороны шаха изумили и встревожили жителей. У одного из ханов велено было отнять великолепный дом и отдать посольству со всею находившеюся в нем утварью. От друтого смежного дома отделили прекрасный сад и присоединили к жительству дорогих гостей. Главный казначей получил приказание содержать их на свой счет до тех пор, пока не уедут, а с придворных чиновников и служителей собрали поголовную подать шалями, на почетные кафтаны для посла и чиновников миссии. Царевичам и вельможам предложено было дарить этих иностранцев подарками, а всем вообще строжайше подтверждено не оскорблять их ни делом, ни словом и стараться угождать им на всяком шагу. Такая беспримерная снисходительность могла бы, казалось, удовольствовать этих неверных, но домогательства их возрастали по мере оказываемых им отличий. Когда дело дошло до определения обрядов аудиенции, то никакие убеждения не могли склонить их к согласию на самые благоразумные со стороны нашей предложения. Так, например, посол никак не хотел сидеть перед шахом на земле, с поджатыми под себя ногами: он непременно требовал для себя кресел, да еще чтобы они были поставлены в таком-то, а не в ином расстоянии от трону. Он объявил решительно, что во дворец не пойдет босиком по мостовой и даже не наденет красных чулок, а предстанет без церемонии в башмаках, точно как будто в конюшне. Мы настаивали, чтобы, по крайней мере, он не снимал своего колпака, из уважения к высокому сану Средоточия вселенной, но он и на то не согласился, не понимая, видно, того, что образованные люди только в бане сидят с открытою головой. Статья о церемониальной одежде [385] подала повод к самым жарким прениям. Мы представляли послу, что в платье, сквозь которое все части тела рисуются почти нагими, он не может и на глаза показываться шаху. Тот, с своей стороны, утверждал, что не иначе предстанет перед шахом, как в том же самом наряде, в котором является он к своему государю. Но почему нам знать, в какой именно одежде франки являются к своим государям? Он так же легко мог нарядиться в свой ночной халат и сказать нам, что это франкский придворный кафтан. Я вспомнил, однако ж, что в Исфагане, во дворце, называемом «Сорок колонн», хранится и теперь древняя картина кисти европейского живописца, изображающая представление франкских послов шаху Аббасу Великому, и шепнул моему начальнику, что не худо было бы сообразить наряд тех послов, без сомнения, самый правильный и верный, с нарядом наших гостей, чтобы удостовериться, не шутят ли они над нашими бородами. Эта мысль понравилась нашим дипломатам, и тотчас сделано было распоряжение, списать копию с этой картины и доставить ее в Тегеран. Получив копию, мы сообщили ее английскому посланнику, изъясняя, что шах согласен принять его в том наряде, в каком франки являются к своим королям, и для этого препровождает к нему подлинный его образец. Когда неверные увидели свою братию, нарисованную с огромными накладными волосами на головах, с длинными кусками кисеи, висящими у рукавов около кисти, с вертелами, горизонтально торчащими у боковых карманов, они начали хохотать как сумасшедшие и объявили нам, что они не обезьяны и не хотят наряжаться так, как наряжались их прадеды. — Это что за известие? — вскричали мы. — Вы стыдитесь быть похожими на ваших отцов! Не явное ли это доказательство преимущества мусульман перед всеми прочими народами? — Но не будучи в состоянии преодолеть их упрямства, мы должны были предоставить выбор церемониального платья собственному их вкусу и произволу. За всем тем, во время аудиенции, неверные вели себя лучше, нежели можно было ожидать от таких грубых и необразованных людей. К крайнему нашему удивлению, в присутствии шаха они не обнаружили никакого неприличного поступка. Шах сидел на золотом троне и блеском своего наряда ослеплял глаза смотрящих. Все придворные восклицали: «Джамшид! Дараб! 152 Нуширван! Но нет! Они недостойны даже [386] носить туфли за нашим падишахом!» По обеим сторонам трона блистали золотом и алмазами многочисленные сыновья шаха, как звезды вокруг полной луны. Далее стояли три главные везира, «опоры государства, море мудрости и благоразумия»; наконец, у самой стены, два ряда пажей небесной красоты, держа в руках разные драгоценности персидской короны. Среди такого изобилия дорогих камней, блестящих парчей, кашмирских шалей, золота, шелку и бород, выбритые, остриженные, общипанные франки, на тонких, незакрытых ногах, плотно оклеенных сукном, казались не людьми, а обваренными кипятком цыплятами. Они стали в середине залы, нисколько не смутясь видом лучезарной особы великого падишаха. И»их поступи, приемов и смелого обращения можно было приметить, что они считали себя ничем не хуже нас и едва ли не такими же чистыми созданиями, как и мусульмане. Речь, произнесенная английским послом перед шахом, носила на себе явный отпечаток невежества этого народа, которому светскость и риторика равно неизвестны. Она была сочинена без всяких прикрас: без метафор, без гипербол, без аллегорий — и заключала в себе простое изложение дела, точно такое, какое может иметь место в речи погонщика верблюдов к погонщику лошаков. Не будь искусство переводчика, Царь царей, верно, не услышал бы от своего гостя ни того, что он Повелитель всей земной поверхности, ни даже, что он Перл раковины самовластия и Рдеющий мудростью хвост Большой Медведицы правосудия и великодушия. Перо вечности, обмакнутое в чернила беспредельности, едва ли было бы достаточно для описания всех замеченных нами странностей этого забавного поколения неверных. Нет сомнения, что только одна чистая, прозрачная вода веры пророка в состоянии смыть с них те толстые слои осквернения, какими покрыты тела их и души. Присутствовавшие при аудиенции мусульмане все были того мнения, что, приняв мусульманский закон, англичане приобрели бы сугубое преимущество в настоящей и в будущей жизни: во-первых, для душ своих они обеспечили бы роскошное помещение в том же самом ярусе неба, как и коренные питомцы ислама, а во-вторых, с их деньгами, веруя в предопределение, не заботясь о том, что будет завтра, и беззаботно уповая на милость аллаха, могли бы завесть себе на земле такой несравненный кейф, что столб дыму сладости, клубящегося из кальянов нежного бездействия, упирался бы верхним концом в самое созвездие Рака. [387] ГЛАВА XXXIII Хаджи-Баба пользуется милостью верховного везира. Дипломатический мешок. Награда за усердную службу Переговоры, о которых упомянул я в предыдущей главе, сильно послужили к моему возвышению. Считая меня сведущим в делах Европы, правительство употребляло меня по разным поручениям в сношениях своих с франками, пребывающими в Тегеране, и, таким образом, сделался я известным верховному везиру и многим другим сановникам. Мирза Фируз был человек небогатый и не мог долго содержать меня на свой счет по той причине, что, с возвращением его в столицу, прекратилось и посольское его жалованье. Он рад был видеть, что я начинаю помышлять о своем пропитании, и превозносил похвалами мои дарования и проворство перед теми лицами, которые могли заступить его место. Я также не пропускал случаев и все обстоятельства, все людские твари, мусульман и гяуров, деятельно направлял к своей цели, заставляя их работать в мою пользу. При виде сильного покровительства умолкли и недоброжелательные толки о прежних моих похождениях, а если кто-нибудь Заговорит об них, то десятеро отвечали ему: — Сохрани господи! Это совсем не тот Хаджи-Баба, который был замешан по делу муллы-баши и украденной лошади! Тот был плут и дурак, а этот, изобретатель ума и мысли, пользуется милостью у важных особ и лицо у него удивительно белое. Верховный везир был единственный человек в Персии, который управлял шахом по своему произволу. Его проницательность, тонкость ума и особенное присутствие духа давали ему на то полное право. Он занимал эту высокую должность почти с самого вступления шаха на престол и умел так искусно все государственные и частные дела его переплесть с гибкою своею особой, что для Персии и ее повелителя она сделалась такою же необходимою, как и ежедневный восход и закат солнца. Заслужить его протекцию было главным моим предметом. Я стоял перед ним всякое утро в качестве обожателя его доблестей; и как дела франкские преимущественно занимали тогда его внимание, то он всегда обращался ко мне с каким-нибудь вопросом о гяурах. Впоследствии стал он посылать меня к английскому послу с разными известиями и предложениями, и я, принося ему ответы и прикрашивая их [388] обстоятельствами, льстящими его самолюбию, много содействовал взаимному благорасположению двух переговаривающихся сторон и сам сделался любимцем одной из них. Везир страстно любил подарки. Все его отношения к английскому послу, все разнородные политические виды соединялись, как лучи в фокусе, в центре сундука этого неверного. Я чувствовал, что долг любимца подобного государственного мужа состоит в том, чтоб исторгать для него самое большое количество взяток, и охотно посвятил себя этой важной части дипломации. При размене приветственных даров я успел преклонить строгое равновесие взаимного великодушия неоспоримо на нашу сторону, и это подало везиру понятие о пользе, какую можно извлечь из моих дарований. Дело шло о заключении вечного союза, торгового и политического, между Персиею и Англиею. Мой покровитель был назначен к переговорам в качестве первого уполномоченного со стороны шаха. Я не мог иметь влияния на определение статей трактата, но не переставал увиваться между договаривающимися, как собака между поварами и кастрюлями. Наконец дождался я своей очереди. Заседание раз продолжалось до самой полуночи, и переговорщики после жарких прений разошлись с разногласием. На другой день, поутру, везир позвал меня к себе в андарун, куда допускались только самые приближенные его служители. Я застал его на постели, обложенного мягкими подушками. В комнате не было никого более. — Хаджи! — сказал он мне умильно, — подойди ко мне поближе и садись у постели. Мне надобно поговорить с тобою об одном важном деле. Я сел почтительно, повинуясь его приказанию, но не постигая, чем заслужил такое беспримерное отличие. — Вот в чем дело, — промолвил он. — Англичане домогаются открытия для их торговли всех персидских гаваней и для их подданных свободного проезда через все наши владения. На зт0 мы никак согласиться не можем. Мы предоставляем им одну гавань, и только; бродить же по всей нашей земле ни под каким видом нельзя дозволить неверным. Они сделают с нами то же, что сделали с Индиею, — как раз приберут нашу Персию в свои поганые руки. Но — погляди на Этих пустодомов! — они стращают нас немедленным оставлением Тегерана, если мы им откажем в таком сумасбродном требовании! С другой стороны, шах объявил мне, что я буду отвечать своею головою, когда допущу разрыв с ними, а мы [389] почти уверены, что и он сам найдет домогательство их неуместным. Скажи, что тут делать? — Нельзя ли смягчить их взяточкою? — сказал я с глубочайшею покорностью, значительно посматривая на везира. — Их? Взяткою? Сохрани, господи! — воскликнул он. — Во-первых, откуда взять денег на взятку? Во-вторых, они люди простые, необразованные; не понимают даже того, что в свете есть средство заменять одну вещь другою, например, предполагаемую в уме пользу государства верным, хотя небольшим, подарочком. Для этого нужны опытность в делах и соображение, которых у них вовсе недостает. Но повесь хорошенько ухо! Как им угодно, а мы не дураки и знаем, что подобные уступки в дипломации не делаются без взаимных пожертвований. Посол пламенно желает решения этого вопроса в совершенную его пользу. Так иди же к нему: ты с ним дружен — можешь сказать, что и мне ты короткий приятель, что пришел примирить нас между собою — берешь на себя выхлопотать им у меня все гавани и свободный проезд через всю Персию... понимаешь ли? Ты, как посторонний, можешь сказать им многое, о чем мне самому говорить неловко. С восторгом поцеловал я его руку, вскочил на ноги и промолвил: — На мой глаз и на мою голову! Иду тотчас к нему. Иншаллах! Ворочусь к вам с белым лицом. 153 Я не люблю хвалиться и потому не хочу приводить подробностей переговоров моих с послом: иной читатель мог бы еще подумать, что я нарочно жертвую его терпением, чтобы только похвастать своею дипломатическою тонкостью, или своим усердием, к пользам моего правительства. Вместо меня пусть говорят дела: я воротился к верховному везиру с тяжелым мешком золота! Но это был только задаток, гораздо значительнейшее пожертвование последует за этим задатком в случае полного удовлетворения требованиям посольства, и, сверх того, вследствие моего посредничества, дано формальное обещание, что перстень с большим, прекрасным алмазом перейдет с пальца Великобритании на палец непобедимой Персии, в знак личной нелицемерной дружбы представителей этих двух союзных держав. Верховный везир, когда я выложил перед ним дипломатический мешок, изумился до такой степени, что долгое время не мог произнесть ни слова и только посматривал попеременно то на меня, то на неверное золото. Наконец он [390] распространился в похвалах моей деятельности, честности, доброжелательству и сказал: — Хаджи! теперь ты мой. Я что-нибудь значу в Персии, и ты не останешься у меня без шапки на голове. Сделай представление, а удовлетворить тебя мое дело. Я опять стал уверять его в моей преданности к его лицу и усердии к его пользам, утверждая, что никогда не имел в виду награды и, кроме позволения стоять перед ним, никакой другой не желаю. Я благодарил его так покорно и так естественно представлял олицетворенное самоотвержение, что если везир когда-нибудь верил речам своих соотечественников, то должен был поверить мне в ту минуту. Но старая лисица гораздо лучше понимала меня, нежели я сам. — Не говори по пустякам! — возразил он. — Я тоже был беден, так ate, как и ты, промышлял головою для своего пропитания и умею ценить подобные твоей услуги. Ты заслужил награду и должен получить ее: это долг моей чести. Я поклонился великодушному покровителю и с радостным любопытством ожидал, что он решит. — В награду за твою верную, ревностную службу, — продолжал он важно, — позволяю тебе надувать этих франков! Я изумился. Награда показалась мне несколько странною и довольно сомнительною; но везир развернул свою глубокую мысль таким же блистательным, как и благосклонным образом в следующих словах: — Что с них сорвешь, то твое. Даю тебе полное право пользоваться всеми затруднительными случаями настоящих переговоров и брать с неверных взятки за посредничество. У них денег пропасть; они имеют теперь в нас нужду и должны купить у нас всякую уступку. На что говорить более? Я опять поклонился. — Франки толкуют о каких-то гражданских добродетелях, любви к отечеству, заботливости о благе общем, — молвил везир далее, — у нас этого никто не понимает. Это должны быть особенные западные аллегории. Какое нам дело до отечества или до общего блага? У нас отечество там, где живут мусульмане. Оно может разделяться на тысячу политических отечеств, владычество над которыми, по словам самого закона, принадлежит сильнейшему. Так, мы теперь имеем Персию, составленную из многих областей, когда-то бывших независимыми: ею управляют победители туркменского происхождения. Через год они могут быть побеждены [391] турками, англичанами, курдами или русскими, и политическое отечество наше пропало. Но, и без того, пусть шах умрет сегодня, то аллах ведает, что завтра будет с Персиею! Сыновья его разнесут ее по всем концам свету, и опять не будет Персии. Умру я, шах похитит мое наследство; умрет мой сын, имение его перейдет в казну того, кто низвергнет шаха или его сына. Какое ж тут отечество? О каком общем благе можно помышлять в государстве, где большая часть жителей с нетерпением выжидает нового покорителя, полагая, что при нем будет лучше, потому что хуже уж быть нельзя? Поэтому когда мы спорим с франками о позволении им посещать наши гавани или разъезжать по нашим областям, то мы только торгуемся с ними о подарках. Мы не делаем им никаких уступок, потому что без уверенности, сохраним ли до завтра политическое наше существование, нам и уступать нечего. Выторговав у нас за безделицу важную для себя выгоду, они радуются и приписывают это своему искусству или нашему невежеству. Пусть себе радуются: я знаю только то, что шах и я, и мы все, надуваем их порядком, предоставляя им права и преимущества, в исполнении которых никто из нас не может ручаться сроком до сегодняшнего вечера. Советую и тебе следовать нашему примеру. Яркий луч света внезапно озарил мое понятие, когда я выслушал эту глубокомысленную речь первого слуги наместника пророка. Участник сокровеннейших тайн отечественной нашей дипломации, я увидел перед собою обширное поле для своих подвигов и, при первом случае, решился доказать высокому моему наставнику, что зерна его учения пали не на бесплодную почву. ГЛАВА XXXIV Страсть франков делать всем добро. Коровья оспа. Мертвые тела. Переговоры везира о картофеле В городе персам старался я дать уразуметь, что имею честь быть доверенным слугою верховного везира и могу считаться хорошею протекцией для их носов и ушей; франкам, что без меня везир ничего не делает. Последствия этой предварительной меры увенчались полным успехом. Мои единоверцы кланялись мне с большим почтением, и посол стал чаще прибегать к моему содействию. Услуги, оказанные мною Этому последнему, были чрезвычайно полезны для нас обоих. [392] К числу разительнейших черт характера западных гостей ваших принадлежала необузданная страсть их делать нам добро, вопреки нашему желанию. Чтоб удовлетворить ей, они готовы были не щадить ни трудов, ни издержек. Поистине, Эти гяуры принимали в нас участие гораздо живейшее, нежели мы сами! Правда, что, в сравнении с нами, они казались тварями гнусными, нечистыми, созданными единственно на щепу для адского пламени, и, вероятно, завидовали нашему перед ними превосходству; но менее того, мы никак не могли постигнуть, что усмотрели они в нас такое достойное любви и обожания! Они всячески набивались к нам с своими услугами. Мне дела не было до их прихоти. Я имел поручение извлекать из них для себя всю возможную пользу и думал только об удачном его выполнении. Читатели помнят, что в молодости своей был я знаком с одним франкским доктором, у которого выманил волшебную пилюлю для главного врача. Этот доктор усильно старался о водворении в Персии нового способа лечения оспы; но по его отъезде из Тегерана он сам и его способ пошли в забвение, и наши врачи продолжали лечить и убивать детей по-прежнему. Нынешний посол привез с собою доктора, который, подобно «отцу пилюль», страдал жаждою оказывать нам благодеяния. Распространение коровьего лекарства было предметом ревностнейших его усилий, и он привлекал к себе множество матерей с детьми. Идя неуклонно стезею, указанною мне великим наставником, я первый поднял крик на соблазн, производимый стечением правоверных женщин в жилище молодого гяура, и убедил верховного везира поставить караул у дверей доктора. Эта мера прекратила дальнейшие его успехи. Доктор приходил в отчаяние. — Не понимаю, о чем вы печалитесь! — сказал я ему. — За свой труд вы не получаете никакой награды, а те, для кого трудитесь, в душе не питают к вам благодарности. — Ах, вы не знаете, что говорите! — отвечал он. — Этот бесценный дар небес должен быть распространен по всему миру. Препятствуя водворению его в своих владениях, ваше правительство становится виновным в смертоубийстве тех, которые могли бы быть спасены посредством этого лекарства. — А нам какое до них дело? — возразил я. — Пусть умирают. Мы не получим никакой особенной пользы от того, что они останутся в живых, [393] — Если вы того требуете, — промолвил он, — то я скорее готов заплатить вам сколько угодно, чем потерять свою прививальную материю. Она у меня засохнет и не будет годна к употреблению. Мы стали торговаться. После бесконечных трудностей и намеков на опасение подвергнуться гневу верховного везира я заключил с доктором очень выгодную сделку и тотчас снял караул. Женщины опять притолпились к дверям доктора еще в большем количестве, и никто не говорил ни слова о соблазне. Я сам сделался первым поборником коров и чудесного их влияния на благополучие роду человеческого. [394] Другая странная прихоть неверного доктора заключалась в удовольствии резать мертвецов на части. Он так и дрожал от жадности при виде всякого трупа, который несли хоронить на кладбище. Не понимаю, как народ не забросал его камнями за эту нечистую склонность! — Что пользы для человечества, — как-то раз я сказал ему, — если вы и разрежете мертвого мусульманина? — Напротив! — сказал он, — того и определить нельзя, сколько может быть потеряно, если его не разрежу. Я могу сделать важное открытие, которого в другом месте никак не сделаю. Я должен упражнять свою руку, чтобы не потерять навыку, и не был бы доктором, если бы не вскрывал трупов. Узнав из дальнейшего разговору, что он не имеет никакого предпочтительного вожделения к мусульманским трупам и что для него все равно, кого бы то ни резать, правоверного, жида или христианина, я условился с ним о плате за всякое мертвое тело, предаваемое на жертву его омерзительной страсти, и наслал к нему такое множество покойников, что мой плоторез наконец закричал: — Стой! довольно! Споспешествуя таким образом разным причудам неверных, я набивал свои карманы золотом и после нескольких подобных сделок мог уже считать себя богатым. Наконец и сам посол озаботился нашим благоденствием. Он объявил, что подарит нам какой-то земной плод, вовсе неизвестный на Востоке, но весьма употребительный в западных государствах, который принесет неисчислимые выгоды всему персидскому народу, улучшит его благосостояние, обеспечит его от ужасов голоду и будет истинным благодеянием для беднейших классов общества. Посол убедительно просил верховного везира содействовать великому его намерению и обещал не щадить с своей стороны никаких усилий, чтобы только видеть это предприятие увенчанным желаемым успехом. Везир, которого нос мгновенно поднимался вверх, когда чуял где-нибудь поживу, по целым часам рассуждал со мною об этом необыкновенном предложении посла и не постигал, что оно значит и откуда у гяура взялась такая ревность к пользам Мухаммедова народу. Действительно, эта аллегория была для нас обоих неудобопонятнее самой «любви к отечеству». Но везир узнал через меня, что посол привез с собою большой запас тонкого, широкого сукна. Это известие озабочивало его до крайности: он пламенно желал видеть хотя [395] часть этого сукна в своей кладовой; только не знал, как бы до него добраться. Для этого он решился воспользоваться сказанным выше предлогом, позвал меня к себе и сказал: — Ради имени Али, кому они хотят делать благодеяние? У нас есть все: хлеб, мясо, соль, рис, ячмень, плоды такие, каких они и во сне не видали: словом, по благословению аллаха, мы изобилуем всем, что только может усладить жизнь и удовольствовать душу. На что нам быть благодарными неверным за то, в чем мы не имеем ни малейшей надобности? Правда, у нас есть множество бедных; но, по настоящее время, никто из них не умер с голоду: аллах создал их персами и наделил таким умом, что только любуйся да берегись: они, бедняжки, суетятся, плутуют и добывают себе пропитание — что ж им надобно более? Мне пришла в голову прекрасная мысль. Если посол согласится на мое предложение, то и он и мы выиграем от этого гораздо более. Поди к нему и скажи, что я искренне благодарен за его лестное к нам расположение, но что он сам, видно, хорошо не обдумал, какой ужасный труд принимает на себя, вызываясь быть благодетелем целого государства. Сделать все то, что он обещает, предохранить навсегда Персию от голоду, миллионам бедных доставить средства к пропитанию — это не шутка! Если он того хочет, я готов помогать ему; но он сам увидит, каких это будет стоить ему хлопот и издержек! Притом же у нас нет обыкновения делать благодеяние целому народу. По-нашему, правительство обязано только сохранять в народе тишину и порядок и за то вправе брать с него что и сколько понадобится. Но если бы пришлось благодетельствовать народу, то ни шах не захотел бы быть шахом, ни я везиром. Итак, скажи послу, что я освобождаю его от того огромного труда и еще большего расходу, которым желает он подвергнуться единственно в угождение нам, и прошу предполагаемое исполинское его благодеяние заменить другим, поменьше и полегче. Мы будем довольны, когда он сделает добро, вместо целого народу, одному человеку. Пусть он даст мне две половинки своего тонкого сукна: они будут приняты мною с такою же признательностью, как будто бы он облагодетельствовал всю Персию. Слава аллаху, ты человек быстровидный и в состоянии сладить это дело. Ступай и приходи ко мне с сукном. Я пошел и в немногих словах изложил послу существо государственных соображений моего начальника. В них, кажется, не было ничего смешного: однако посол и его [396] безбородые чиновники все вдруг захохотали так громко, как будто я и везир были прямые «отцы нелепости». — Мы хотели дать вам картофелю, а вы просите сукна! — сказал один из этих отверженных. — Мы предлагали доставить бедному классу жителей вкусную и дешевую пищу, — промолвил другой. — Ваш везир, — присовокупил третий, — выгоды всех желудков хочет обратить на свою спину. Хороши вы, ребята! Посол, однако ж, показал себя умнее всей своей неверной стаи. Он велел тотчас же принесть две половинки лучшего сукна и весьма вежливо вручил их мне, прося представить везиру этот маленький подарок и доложить, что это нисколько не уменьшит любви его к персидскому народу и что, во всяком случае, он даст нам картофелю и спасет Персию от голоду. Я возвратился к везиру в необыкновенном восторге. Удачное исполнение нескольких подобного рода поручений доставило мне совершенную его милость. Я преодолел всех моих соперников и сделался главным его наперсником. ГЛАВА XXXV Хаджи-Баба назначен секретарем посольства, отправляемого в Лондон. Заключение Переговоры с неверными приходили к окончанию. Для утверждения взаимной дружбы между обоими государствами, определено было отправить в Англию блистательное посольство. На другой день по подписании трактату везир позвал меня к себе в хельвет и сказал: — Хаджи, повесь ухо! Сообщу тебе важное обстоятельство, и как ты исключительно мой, то надеюсь на твою верность и содействие. Я только что принялся за пламенные клятвы в своей беспредельной преданности, ревности, как он перервал меня следующими словами: Хорошо или худо, дела наши с английским послом кончены совершенно, и шах склонился на его просьбу отправить в Англию посольство. Ты знаешь, как наши персы не любят оставлять свою родину. Я, право, не могу приискать человека, который охотно принял бы на себя это поручение. [397] Я хотел перебить речь везира и сказать, что для него я готов пожертвовать собою и сам ехать послом к неверным, но он промолвил: — Есть у меня в виду один человек, которого желал бы я послать туда; но не знаю, как его поймать за бороду. 154 Для меня чрезвычайно важно удалить его на известное время из Персии и от Средоточия вселенной. Не можешь ли ты убедить его принять на себя посольство? Скажите мне, кто он таков, — отвечал я, — я раб ваш в состоянии купить своею кровью согласие его на ваше желание. [398] — Хорошо! Вот люблю таких служителей! — воскликнул везир, потрепав меня по плечу. — Слушай же. Мне хочется послать в Англию мирзу Фируза. Я заметил, что с некоторого времени благоволение шаха к этому пустодому чрезвычайно усилилось. Он владеет языком так быстро и искусно, льстит так грубо, лжет так безбожно, что Убежище мира его только и слушает. Как далеко зайдет он своим болтанием, того знать нельзя; но благоразумие требует принять наперед свои меры. Притом же он мне тайный враг, хотя явно выдает себя за вернейшего моего слугу. По теперешнее время я не боялся ничьих козней, а с ним должен быть осторожным! Послав его к неверным, в Дом вражды и нечестия, надеюсь не увидеть его более. Куда ему возвратиться оттуда! Неверные, вероятно, или убьют его, или отравят ядом; если же и отпустят назад живого, то, если угодно аллаху, в его отсутствие я устрою все так, что не бывать ему более в милости у шаха!. Полагая, что поручение кончено, я хотел уже удалиться, когда везир удержал меня, сказав: — Постой, это не все: в то же время я думал и о тебе. Ты, Хаджи, человек удивительный, я люблю тебя, как родного сына; поезжай, ради моей дружбы, вместе с послом к этим сумасшедшим неверным! Я назначу тебя первым мирзою, или секретарем посольства. Ты мой доверенный приятель; знаешь все, что у нас происходило с франками, и создан для Этого места. Я буду крайне одолжен тобою и надеюсь, что ты привезешь мне из Англии подарочек. Я думал, что гром разразил меня на месте. Как? Мирзу Фируза он посылает туда на погибель, как своего злодея, а меня вместе с ним за подарочком, как лучшего своего приятеля! Как бы благие его ожидания и не сбылись в рассуждении первого, то, отлучаясь из Тегерана на край свету, я все-таки лишался надежды на свое повышение, и блистательные мои виды опять были расстроены. Сверх того, я был напитан предрассудками моих соотчичей — боялся плавания по морю, лютых чудовищ океана, поглощающих корабли с людьми и товарами, козней и кровожадности неверных. Я ужаснулся, вспомнив, что случилось с известным Синдбадом, который с судном своим причалил к прекрасному, зеленому острову, вышел с товарищами на берег и развел огонь; вдруг весь остров потрясся, и оказалось, что это была не земля, а огромная зеленая рыба, которая грелась на солнце и, почувствовав на спине жжение огня, проснулась, оборотилась на другой бок [399] и опрокинула несчастных мореплавателей в воду. Тысяча подобных приключений могло так же легко случиться со мною, как случилось со многими правоверными. Но положим, что моя звезда спасет меня от морских опасностей: каково же будет мне, мусульманину, жить среди отверженного племени гяуров, в стране, где, говорят, нет и солнца? Этот окаянный доктор режет здесь трупы, а там, в потемках, он, или его сообщники, готовы поймать меня живого на улице и изрезать на мелкие куски, для вящей пользы человечества. Признаюсь, я был в отчаянии и отвечал везиру рядом приветливых, но холодных выражений готовности, которые у перса всегда вьются на языке, что бы ни происходило в его сердце. Я сказал: — На мой глаз! На мою голову! Кладу свое ухо в ваши руки! Я ваш раб! Приказывать ваше дело! Раб обязан повиноваться! — и онемел камнем. Но старый плут понимал меня насквозь. — Если предложение мое тебе не нравится, то воля твоя, братец: найдутся другие, которые охотно поедут на твое место. Но ты не знаешь собственной своей пользы. Франков бояться нечего: они те же люди, и мы видим, что в Индии наши мусульмане уживаются с ними прекрасно и блаженствуют, обманывая их на всяком шагу. Что бы ни приключилось с послом, ты, как лицо подчиненное, всегда будешь вне опасности. Я надеялся иметь случай наградить тебя по возвращении и сперва хотел послать в Исфаган в качестве шахского доверенного чиновника. У нас решено наложить на этот город поставку подарков для английского шаха. При сборе подарков ты мог бы обогатиться удивительным образом. Я не допустил везира продолжать. Искушенный лестною мыслию поблистать в родимом моем городе званием полномочного чиновника правительства, я поцеловал руку своего благодетеля и воскликнул с радостным восторгом: — Клянусь солью вашего высокопорожия! Клянусь вашею смертью и бородою шаха! Я готов ехать. Не говорите мне более: бегу, куда ни пошлете меня, хотя бы вытащить отца франков с самого дна аду и представить его в ваш приказ. — Да будет так! — промолвил везир. — Но прежде всего ступай к мирзе Фирузу: польсти его самолюбию, скажи, что, кроме его, в целой Персии нет ни одного человека, способного исполнить с честью, с белым лицом, подобного роду поручение; что богатства, благоволение шаха, мое [400] покровительство ожидают его по возвращении из Фарангистана; что аллах ведает, каких через то не достигнет он почестей и отличий. Понимаешь ли меня? — Понимаю. Нет бога, кроме аллаха! Ваше высокопорожие колодезь мудрости, море соображений. — Но, чтобы поддеть его удобнее, скажи, что есть сильный соперник, который ищет для себя этого места и клевещет на него, будто он человек неспособный, пустой, болтать умеет много, а по делам осел. Он тотчас вспылит и пожелает доказать свету, что только он достоин быть послом. Понимаешь ли? — Машаллах! машаллах! — Не теряй же времени. Аллах твой покровитель! Я вышел на улицу, исполненный неизъяснимой бодрости духу, и шагал уже не по мостовой, а по чистому воздуху. Думаю, что все проходящие приметили, как голова моя беспрестанно возвышалась более и более и наконец уперлась в самое созвездие Быка. «Слава аллаху, и опять слава, и опять слава! — воскликнул я про себя. — Сбылись искреннейшие мои желания; звезда моего счастья воссияла над самою моею макушкою — я ворочусь в Исфаган в халате славы, верхом на коне величия! Посмотрим, как запляшут те, которые прежде безнаказанно обижали бедного Хаджи-Бабу, когда увидят в нем доверенное лицо шаха! Я некогда брил их головы, теперь по их головам буду ходить, как по этому булыжнику». Устраивая мысленно въезд мой в Исфаган: на каком явлюсь я коне, как украшу его золотою цепью кругом шеи и кистями под горлом, в каком порядке поведут передо мною заводных лошадей, как около меня будут бежать слуги и скороходы с моими туфлями, плащами и кальянами и что буду отвечать депутатам города, высланным мне навстречу, я очутился у дверей дому мирзы Фируза, с которым всегда жил дружно, несмотря на мою приязнь с везиром. Он уже знал о деле, потому что английский посол делал ему то же самое предложение, желая, чтоб не кто иной, как он, был назначен послом в Англию. Мирза согласился на все и был чрезвычайно доволен известием, что я поеду с ним вместе. Мы стали предначертывать план будущего образу жизни в земле неверных и кончили воспоминаниями о давно прошедших наших похождениях. Он спросил меня, смеясь, не захочу ли я теперь, в проезд через Стамбул, пожурить турок и принудить их к [401] возврату любезной Шекерлеб; но я стряхнул свой ворот обеими руками и подул себе на плечи, как будто от нечистой силы. На другой день шах объявил всенародно, во время поклону, что мирза Фируз назначается послом в Англию, и везир приказал мне заняться приготовлениями к путешествию в Исфаган, пока напишут нужный фирман о сборе подарков. Описание этих приготовлений было бы слишком утомительно для меня и для читателя. Довольно сказать, что я отправился туда со всею пышностью значительного мирзы, любимца первого в государстве сановника и человека в полном случае. Счастье начинало мне благоприятствовать: меня ожидали новые успехи и, может быть, новые и горькие неудачи. Конец второй части Комментарии135. См. коммент. к стр. 75. 136. В Турции означало: у могилы знатного человека (потомка пророка). 137. Чтобы выдать себя за суннита (см. коммент. к стр. 12). 138. См. коммент. к стр. 63. 139. Заратуштра — древнеиранский пророк; приписываемые ему слова — мистификация. 140. Джебраил — архангел Гавриил; здесь: ироническое выражение о всякой были и небылице. 141. Пародия на историко-государственный трактат. Кумпани — Ост-индская компания (английская) — частная компания английских купцов для торговли с Ост-Индией (так в XVII-XVIII вв. в Европе называли Индию, Юго-Восточную Азию и Китай), превратившаяся в могущественную государственную организацию по управлению английскими колониальными владениями в Индии, опора британского колонизаторства. 142. «Подковолом» — то есть король польский Август II. 143. Бююк-дере — «Большая долина», расположенная на европейском берегу Босфора у выхода в Черное море местность, служившая летней резиденцией для послов. 144. Дели Петрун — кличка Петра I, удалец Петр. 145. Надир Шах — иранский шах-завоеватель (1736-1747). 146. Сулейман (Великолепный) — турецкий султан (1520-1566), при котором турецкое военно-феодальное государство достигло наибольшего могущества. 147. Великий Могол — название династии в Индии. Разукрашенный трон династии славился как «павлиний трон». 148. Дом неверия (иначе Дом вражды и нечестия) — выражение, употреблявшееся но отношению к немусульманам — здесь христианским странам. 149. Речь идет о вполне реальных исторических фактах соперничества английского и французского послов за влияние на шаха. В 1800 г. англичанин — капитан Малькольм склоняет шаха на свою сторону с помощью солидного подкупа и добивается от шаха решения не пускать французов в Иран. Французскому послу Жобару не удается, несмотря на взятки, заключить военный договор с Персией, направленный против Англии. Впрочем, в 1807 г. был заключен оборонительно-наступательный франко-иранский договор, предусматривавший разрыв Персии с Англией. Однако уже в 1809 г. Джонсу удалось заключить англо-иранский предварительный договор, направленный против Франции и России. В 1810 г. вновь прибыл в Иран Малькольм; пошли слухи о том, что англичане увеличили ежегодную субсидию шаху до 200 тысяч туманов. В 1811 г. новый английский посол Аузли обещал увеличить субсидию до 600 тысяч туманов. 150. См. коммент. 85. 151. Мой друг! — проклятый перс — Император — и Париж 152. Дараб — царь Дарий I Ахеменид (521-485 до н. э.). 153. То есть с успехом. 154. См. коммент. 52. Текст воспроизведен по изданию: Джеймс Мориер. Похождения Хаджи-Бабы из Исфагана. М. Художественная литература. 1970 |
|