|
ДЖЕЙМС МОРИЕРПОХОЖДЕНИЯ ХАДЖИ-БАБЫЧАСТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА XIV Новая нечаянная встреча. Успехи Хаджи-Бабы в сочетании браков. Объяснение с обманутым супруюм Расставшись с тремя прелестницами, я направил шаги к одному из многолюднейших караван-сараев столицы. Улица, ведущая к этому зданию, была набита лошаками и верблюдами, тяжело навьюченными. Это был караван. В числе путешественников приметил я многих с белыми повязками, отличительным знаком богомольцев, возвращающихся из Мешхеда, и узнал от погонщиков, что караван действительно пришел из Хорасанской области. Я обождал несколько времени, пока погонщики не выбранились и не въехали со скотом на двор караван-сарая. Наконец улица очистилась для проходящих. Лица всех мешхедских жителей были мне знакомы. Набивая для них кальяны, я изучил было наизусть все малейшие черты и движения их, и если бы мне случилось не узнать [286] с первого взгляду кого-нибудь из мешхедцев, то стоило только воткнуть ему чубук в зубы, и я тотчас сказал бы наперечет его имя, прозвание, ремесло, дом или лавку, им занимаемые, и даже сорт табаку, каким его потчевал. Хотя со времени достопамятной палочной расправы протекло много годов и месяцев, но встреча с хорасанским караваном вдруг возобновила в моем воображении такую живую картину города Мешхеда, что казалось, будто вижу все его народонаселение, сидящее передо мною на пятках, с рожами, съеженными чубуками, со странно искривленными губами, одним залпом испускающее на воздух огромное облако табачного дыму. В таком волшебном обольщении ума вошел я в караван-сарай и приступил к обозрению щек, носов и бород путешественников, истощенных усталостью, покрытых толстым слоем ныли. К досаде, все лица были совершенно для меня новые. Один только приплющенный, грушеобразный нос состоял, казалось, в связи с прежними моими воспоминаниями. Сочетав этот нос с торчащею клином бородою и огромным животом, медленно движущимся на коротких гусиных ногах, я наконец успел восстановить в уме полное, хоть не совсем ясное, понятие о какой-то некогда мне знакомой человеческой фигуре. Я применял ее к разным именам, толпившимся в моей памяти, но никаким образом не мог попасть на подлинное, когда нечаянно услышал слова: — Ради имени аллаха, вы идете на базар: узнайте, какая была в Стамбуле последняя пена бухарским мерлушкам? — Ей-ей! — вскричал я. — Это должен быть Осман-ага или его брат, а не то сам черт! Не понимая, каким образом мог он освободиться из плена у туркменов, я подошел к нему и припомнил о нашем знакомстве. Осман-ага с такою же трудностью поверил мне, что я тот самый Хаджи-Баба, которого взял он к себе на службу от покойного отца в Исфагане, с какою я незадолго перед этим успел из его носа, бороды и живота составить мысленно один человеческий образ. После чувствительных приветствий и некоторого рассуждения о непостижимости судьбы мы отняли от губ своих пальцы изумления и приступили к взаимному обозрению наших особ. Я позволил себе сделать замечание насчет седины, убелившей его бороду; он поздравил меня с отменным черным цветом моей собственной. Он вообще говорил о прошедшем весело и беззаботливо, называл все суетою и тверже, чем когда-нибудь, верил в предопределение. [287] Осман-ага свойственным ему сокращенным образом описал мне похождения свои со времени нашей разлуки. Едва только первые впечатления неволи, бедствия и нищеты изгладились из его памяти, он стал проводить время у туркменов неожиданно приятно: ничего не делал, не двигался, даже ни о чем не думал, сидел себе весь день в горах с верблюдами, которых тяжелый, бесчувственный, философский нрав удивительно как сходствовал с турецким его образом мыслей. Всякий род пищи был для него равен; но зато он пил такую превосходную воду, какой в Стамбуле сам даже отец Кровопийца никогда и во сне не пивал. Один только недостаток табака был для него немножко ощутителен. В этом блаженном состоянии он просидел несколько лет и, убедясь, что на «досках предопределения» назначено ему жить и умереть с верблюдами, забыл даже, что на свете есть свобода, вино и мерлушки, когда появление между туркменами нового пророка потрясло всю Кипчакскую степь. По принятому обычаю, пророк должен был наперед показать два пли три блистательные чуда.. Как Осман-ага проживал уединенно в горах, в совершенном забвении, то пророк и воспользовался этим обстоятельством: он вошел с ним в связи и склонил его появляться каждую ночь у самого улуса верхом на огромном верблюде, в качестве ангела, наряженного аллахом к нему на посылки. Переодевшись в дивное платье, напитанное каким-то составом, которым они вымазали и скотину, багдадский купец сиял ночью, как луна, и на огненном верблюде ристал кругом стана, где приятель его, пророк, в то самое время проповедовал хищникам свое учение. Знаменитейшие туркменские грабители признали этого плута истинным посланником неба, и все улусы поднялись по его мановению. Утвердив свое могущество над диким, суеверным народом, пророк рассудил за благо дать ангелу отставку и приказал Аслан-султану, главному своему приверженцу, отпустить его на волю без выкупа. Осман-ага рассказывал мне об этом забавном событии с неподражаемым равнодушием, быв искренне уверен, что в том нет ничего необыкновенного и что соучастие его в плутовском деле до него нисколько не касается: ему, видно, было суждено представлять ангела, — так кого ж мог он представлять более, несмотря на свое безобразие? Вырвавшись от туркменов, Осман-ага пешком добрался до Мешхеда, где, по счастью, нашел своего зятя, который одолжил его небольшим капиталом. С этим пособием он опять начал торговать. Счастье поблагоприятствовало ему в Мешхеде [288] и Самарканде. Он съездил даже в Оренбург, где закупил значительное количество русских товарок, которые выгодно продал в Бухаре, и года через три сделался богаче прежнего. Навьючив цепь лошаков бухарскими изделиями и купив в Мешхеде кашимирских и персидских тканей, он вез их в Стамбул, с тем, чтоб продать там всю партию и с чистыми деньгами возвратиться на родину, в Багдад — Дом спасения 120. За всем тем, он не слишком спешил туда: он хотел дождаться отъезда весеннего каравана, зиму же провести в Тегеране, чтоб отдохнуть после трудов беспрерывных путешествий, сделать порядочный кейф и попользоваться удовольствиями персидской столицы. Могло ли быть что-нибудь более кстати, как предложить ему в это время взять себе законную подругу сроком до отъезда весеннего каравана? Мысль прекрасная, единственная, промелькнула в моей голове — ясенить его на вдове хакима-баши. Она, как самая жирная в числе троих вверенных мне невест, будет как раз впору для его оттоманского вкуса. Притом же, какая удивительная игра обстоятельств: нечаянно встретиться, узнать и тут же на месте сочетать браком прежнего моего хозяина с бывшею хозяйкою! Забавнее этого и само предопределение выдумать не в состоянии. И я немедля вступил в переговоры с ним о женитьбе. Предоставив турку честь и странность иметь в Персии временною супругою любовницу самого шаха кызыл-башей, я расхвалил ему ее глаза, поуменынил число лет, преувеличил объем тела и, в довершение картины редких прелестей невесты, нарисовал углем на стене огромную дугу, назначенную изображать две ее брови, соединяющиеся над носом в одну черту. Осман-ага был в восхищении и просил меня состряпать для него это дело. Я поспешил к мулле Надану с донесением о своих успехах и рассказал ему все подробности старинного знакомства моего с ханум и Осман-агою. Он смеялся от чистого сердца и сам изъявил желание непременно соединить их браком хоть по редкости случая. Тут мулла объявил мне, что для важности брака нужно наперед иметь двух человек уполномоченных, одного от имени жениха, а другого со стороны невесты, и что они должны определить между собою условия будущего союза. Тогда уполномоченный жениха спросит по-арабски: «Согласна ли ты отдать душу свою на этом договоре?» — на что невестин уполномоченный даст ему ответ: «Согласна!» — и брак будет совершен законным образом. Надан объявил, [289] что уполномоченным невесты будет он сам, а мне поручил представлять уполномоченного жениха и условиться с ним о приличном для нас вознаграждении. Не теряя времени, я сперва побежал к ханум с радостным известием, что нашел для нее жениха — из ангелов. Счастье ее возбудило тем большую зависть двух других невест, что ханум приписывала его неоспоримому превосходству своей красоты, особенно прелести двух своих бровей, соединенных в одну дугу. Она, однако ж, боялась, что турок, может статься, найдет ее недовольно дородною, и спрашивала меня с беспокойством, не покажутся ли ему глаза ее тусклыми, оттого что она слишком крепко насурьмила веки. Я совершенно на этот счет ее успокоил. От ханум пошел я к Осман-аге, который также вооружался с ног до головы для покорения сердца своей невесты. Он желал знать мое мнение, не произвело ли долговременное его пребывание между верблюдами какого-нибудь неприятного влияния на его особу. Я удостоверил его в противном; но для всякого случая советовал ему не пожалеть мускуса и амбры. Для этого он выпарился в бане, преобразовал седую бороду в черную, лоснящуюся, вызолотил руки свои хною и кончики усов засучил вверх, дав им направление к наружным уголкам глаз. Нарядясь в новое платье, он пошел со мною к мулле Надану, куда вскоре явилась и ханум. Первое их свидание могло бы человеку постороннему доставить неисчерпаемый предмет потехи: как пятидесятилетний жених старался казаться молодым и ловким, с каким беспокойством искал он средств хоть мельком заглянуть в личико своей суженой и как искусно старая невеста играла своим покрывалом, заставляя Османа думать, будто под ним скрываются небесные прелести. Но для меня, прикосновенного к этому делу, все не слишком было забавно. Я горел нетерпением сбыть их с рук, опасаясь дурных для себя последствий в самом начале сватовского поприща. Однако ж брак состоялся благополучно, по крайней мере, для меня и для моего начальника. Надан произнес роковое слово: «Согласна!» — и я поскорее вытеснил новобрачных из комнаты на двор, а оттуда на улицу, не дав Осман-аге времени приподнять таинственную завесу. Всяк легко догадается, каким образом супруги познакомились между собою. Только на другой день Осман-ага пришел ко мне и сказал: — Хаджи! я думал, что она, по крайней мере, молода, [290] а у нее морщин более, нежели у старого седого верблюда, которого пас я в горах. Как же это случилось? — Судьба, предопределение! — отвечал я равнодушно. — Вам, видно, суждено было достать жену с морщинами. Предопределение - — вещь удивительная! С ним бороться нельзя. — Оскверню я гробницу предопределения! — вскричал он гневно. — Это старая отговорка, которой и ослы теперь не верят. — Нет божества, кроме аллаха, ага! Что вы это говорите! — воскликнул я в свою очередь. — За такое богохульство, Знаете ли, что вас ожидает? Осман-ага, испугался, пробормотал: — Прости мне, господи! — и подул себе на плечи. — Куда мне теперь деваться со старухою? — примолвил он, понизив голос. — Вы сделали из меня нечто менее собаки. — Терпите, ага, аллах велик! — сказал я. — Притом же до отъезда весеннего каравана время недалеко. Кто мог знать? Она была первою любовницею шаха, и если немножечко состарилась, то в том не моя вина и не ваша. Впрочем, чего ж более вы ожидали от наложницы? На это ремесло пускаются только грешницы, отринутые обществом или оставленные мужьями, единственно для того, чтобы избегнуть поношения, постигающего в наших краях женщин, живущих вне супружества. Благодарите аллаха, что еще достали и такую: по крайней мере, она жирна. — Это одно меня и утешает, — отвечал он, вздыхая. — Ваша правда, Хаджи! Что бы я теперь делал, если бы вы наделили меня вашею тощею персидскою красавицею? Аллах ваш покровитель! ГЛАВА XV Новые успехи. Хаджи-Баба и его начальник производит суматоху в Тегеране. Печальные последствия этого происшествия Мы продолжали обделывать таким образом наши дела и спустили с рук несколько десятков разного сорта рабынь аллаховых. Между тем я имел случай узнать покороче нрав моего начальника. Он не только был хитер, бессовестен и жаден к деньгам, но и честолюбив до крайности. Все его мысля и усилия стремились к тому, чтобы низвергнуть муллу-башя и самому сделаться на место его главою духовного сословия. [291] С этим-то намерением он желал прослыть строгим блюстителем обрядов веры и врагом всего неблагочестивого, немусульманского. Будучи предводителем молитв при главной мечети и преподавателем богословия в одной из известнейших медресе, он уже имел большое влияние на своих собратий и на общество; но, не довольствуясь таким преимуществом, старался еще переманивать к себе важнейшие тяжбы, выдавал решения свои за правильнейшие, порицал перед народом познания всех тегеранских законников и в праздник Нового года, когда муллы поют многолетие перед шахом, ревел, как лев, чтоб обратить на себя внимание повелителя правоверных изобилием льстивых похвал и высокопарных желаний счастья, побед и величия. Такими-то средствами достиг он до большой славы в народе, хотя не умел заслужить себе уважения ближайших своих приверженцев. Настала весна. Из южных областей, особенно Лура и Фарса, доходили печальные известия о господствующей там засухе, которая угрожала повсеместным голодом. Вскоре тот же недостаток дождя обнаружился и в Северной Персии. Шах приказал совершать молебствия во всех мечетях. Мулла-баши суетился и понуждал всех принимать в том участие. Мой начальник имел теперь прекрасный случай отличиться ревностью и благочестием. Он не молился, а вопил, махал руками и бросался на землю, как бешеный. Видя, что народ более и более воспламеняется примером его усердия, он хотел перещеголять в набожности соперника своего, муллу-баши, повел огромную толпу богомольцев в поле и стал молиться с ними под открытым небом. Засуха не прекращалась. Шах повелел, чтобы жители всех сословий посещали молебствия, совершаемые Наданом, и с голосом его соединили теплые просьбы свои к аллаху об отвращении общественного бедствия. Мой начальник видел в этом распоряжении личное свое торжество. Он заставил молиться всех — мусульман, христиан, евреев, гебров; но засуха все-таки продолжалась, несмотря на усилия Надана. Наконец в одно утро, когда в воздухе вдруг возникла необыкновенная жара с духотою, он произнес следующую речь к черни, нарочно собранной им перед своим домом: — О, народ исламский! Все средства спасения земли Ирана от угрожающего ей бедствия истощены безуспешно. Яснее солнца, что пропасть гнева аллахова отверзта под нашими стопами; что мщение небесное готовится постигнуть [292] нас за грехи наши. Между нами должны находиться. враги божии, твари, ненавистные всевышнему, обесчещенные клеймом отвержения. Кто ж они, если не кяфиры, гнусные поносители явной веры 121, которые оскверняют стены наши употреблением мерзкого напитка и заветного мяса и заражают край пороками? Пойдем к этим нечестивым винопийцам, истребим сосуды, в которых они держат проклятую влагу; прольем ее на землю и очистим город наш от предмета, навлекшего на нас незаслуженное наказание! За мной, правоверные! Нет бога, кроме него, единого, предвечного, милосердого, без тела, без товарища и без жены! Эти слова произвели в народе неизъяснимое действие. Ужасный взрыв изуверства, рев остервенения и ярости потрясли стены окружающих зданий, предвещая неистовства, которые могут последовать от подобных чувствований. Надан шел впереди толпы, беспрестанно подстрекая ее новыми нелепостями. Я следовал непосредственно за ним и, одушевясь неимоверным усердием к вере, кричал, проклинал неверных и метался, как самый необузданный фанатик. Мы повели народ прямо в посад, обитаемый армянами. Мирные христиане, видя такое множество ожесточенных мусульман, не понимали, что это значит. Одни запирались в домах, другие уходили; иные неподвижно стояли на улице, остолбенев от страха. Но мы тотчас объяснили им цель нашего прибытия, приветствовав их градом камней и залпом таких ругательств и проклятий, что после этого они должны были ожидать для себя общего избиения. Мулла Надан вторгнулся в жилища несколько именитых армян с самыми отчаянными изуверами и стал искать повсюду вина. Не более уважая гаремы, чем мужские отделения, мы переломали все двери, добрались до больших глиняных сосудов с заветным соком винограда и произвели в кладовых неслыханные опустошения. Сосуды были разбиты вдребезги; вино текло ручьями во всех направлениях; бедные владельцы смотрели только на нашу ярость и заламывали руки. В одно и то же время такое благоугодное действие совершалось по всем прочим христианским домам. Неукротимая сволочь, утомясь разбоем в частных жилищах, двинулась толпою в церковь, которая была не заперта. Алтари, книги, распятия, образа, подсвечники, ризы — словом, все украшения и утварь мгновенно были сломаны, изорваны, перебиты; и как самые ревностные поборники явной веры [293] принадлежали к числу знаменитейших мошенников, то большая часть дорогих вещей перешла в их карманы. Когда все имущество армян было вполне разграблено, нам оставалось только приняться за них самих и истреблением нечистого их племени довершить великий подвиг на славу аллаха и его пророка. Многие шайки собирались уже ударить на неверных, как вдруг предстал перед нами шахский ферраш с одним из значительнейших армян. Вид этих людей вскорости нас образумил. Страшась дурных следствий такой блистательной ревности к вере, сподвижники наши разбежались во все стороны, оставив почтенного предводителя и его помощника лично разделываться с посланниками Средоточия вселенной. Мулла поглядывал на меня, я на него, и верно никогда два бородача не смотрели в глаза друг другу умильнее и с большим изумлением, чем мы с Наданом, по совершении такого достославного дела, особенно когда ферраш сказал нам, что шах требует нас в свое присутствие. Мой наставник хотел идти домой и надеть свои красные носки; но записной враг правоверных подошв не дозволил ему этого, возразив очень сухо: — На что вам носки? Мы и так доберемся до ваших пят. Мулла содрогнулся, услышав эти слова, которые и меня поразили весьма неприятным образом. — Что ж я тут худого сделал, ради имени пророка? — сказал он, обращая речь к посланнику. — Врагов веры должно истреблять повсюду: так ли, или нет? — скажи сам ферраш. — Увидим! — отвечал бесчувственный пятобийца. Мы прибыли во дворец. У входа нашли мы верховного везира и муллу-баши, сидящих в палате главноуправляющего благочинием, которого, по счастью, с ними не было. Мы остановились перед окном. — Ради имени Али! — вскричал везир, увидев нас. — Что Это доходит до нашего сведения? Вы сумасшедшие, что ли? Ужель вы забыли, что в Тегеране есть шах? — А я, по-вашему, что за собака, что смеете без меня вести народ против неверных? — присовокупил мулла-баши. — Веди их к шаху! — сказал везир, вставая с софы. — Не заставляйте Убежище мира дожидаться. Полумертвые от страха, мы прошли через несколько дворов, обстроенных чертогами и киосками, и низкою калиткой проникнули во внутренний сад, где находится хельвет шаха. Скинув туфли, мы подошли к мраморному пруду и увидели [294] грозного повелителя, сидящего у окна, которого основание возвышалось на несколько аршин над поверхностью сада. Средоточие вселенной сильно покручивало усы: это известный признак страшного гнева. Я взглянул на моего наставника: он потел, как в бане, и не смел поднять глаз. С нами были везир и мулла-баши. Ферраш положил палку свою на землю, ударил челом и после обыкновенного вступления громко воскликнул: — Вот мулла Надан и его служитель. — Скажи, мулла, давно ли ты вздумал разорять моих подданных? — молвил шах весьма умеренным голосом. — Кто тебе позволил проказничать в моей столице? Ты пророк или шах? Говори, дружок, что за грязь ел ты у армян? Надан, у которого никогда не было недостатка в речах, пришел в такое замешательство, что не умел дать ответа. Он приводил разные места из Корана в рассуждении неверных, но так несвязно и бестолково, что шах обратился к мулле-баши с вопросом: — Что он говорит? Я не понял, на чем он основывает свое оправдание. — Я жертва шаха! — отвечал глава духовенства. — Он говорит, что действовал для пользы службы падишаха, Убежища мира. Ваша паства нуждается в дожде, а дождь не падает оттого, что неверные пьют вино в Тегеране. — Поэтому из-за вина ты будешь разгонять людей, которые платят мне подушную подать? — сказал шах Надану. — Объясни, ради бороды шаха: значу ли я здесь что-нибудь или нет? Что тебе сделала горстка этих бедных собак, неверных, что ты под моим носом опустошаешь их жилища, грабишь с чернью их кладовые и церкви? Говори, человек, сон ли тебе приснился или твой мозг обернулся в голове вверх дном? Конец концов! — продолжал он, возвысив голос. — В своем государстве я — никто! Кяфиры, кто бы они ни были, должны знать, что я равный всех защитник. Эй, ферраши! сорвите с него чалму и плащ, выщипайте ему бороду до последнего волоска, свяжите руки и, провезя по всему Тегерану на осле, липом к хвосту, вытолкайте его по шее за город. Его глупого ученика выслать тоже из столицы через те же ворота. Шах, по счастью, не узнал во мне любовника несчастной Зейнаб. Я был так обрадован этим, что изгнания не счел для себя за бедствие. Впрочем, участь моя могла еще назваться райскою в сравнении с тою, какой подвергся мой начальник. Приговор шаха исполнен был над ним с беспримерною в [295] летописях точностью. Толпа феррашей окружила его и в одно мгновение ограбила и общипала, как гуся. Встретив первого осла на улице, они стащили с него всадника, посадили муллу Надана на чахлую скотину и тихим шагом повели по главнейшим улицам города. Я следовал за ним пешком, с потупленным взором, получив только с десяток пинков и лишась чалмы и плаща. Прибыв к воротам города, исполнители приговора велели Надану слезть с осла и нас обоих прогнали далеко в поле. Достойно примечания, что в тот же день пошел проливной дождь. Жители Тегерана сочли это явление очевидным чудом. Мусульмане приписали его истреблению вина и говорили о нас, как о мучениках за веру. Христиане утверждали, напротив, что эта милость всевышнего была следствием удаления из города двух таких извергов, как мулла Надан и я: но аллах лучше ведает! ГЛАВА XVI Хаджи-Баба возвращается в Тегеран и неожиданно попадает в муллы-баши Только что очутились мы в открытом поле, я стал обременять наставника моего горькими упреками. — Всем этим я обязан вам, мулла! — вскричал я гневно. — Мог ли я думать, что рекомендация доброго муджтехида сведет меня с таким, как вы, лицемером и совратит с избранного мною пути благочестия? Какое было вам дело до засухи или до того, пьют ли армяне воду или вино, от которого вы и сами не прочь? Проклятие на вашу голову! Мулла Надан находился в таком жалком положении, что не мог отвечать ни слова. По этой причине я перестал огорчать его своими укоризнами. Мы шли рядом безмолвно, погруженные в печальную думу, до первой на дороге деревни. Тут мы остановились и начали рассуждать о том, что делать. Мой злополучный спутник был позорно изгнан из города и не смел в него возвращаться, пока не утихнет молва о его приключении. Но мы оба пламенно желали знать, что сталось с нашим имуществом, — с его домом и белым ослом, с моим платьем, лошаком и деньгами. Поэтому я принял на себя опасную обязанность воротиться в Тегеран, чтоб спасти хоть что-нибудь от неминуемого расхищения. [296] Вечером неприметно пробрался я в город и темными закоулками проник до самого Наданова дома. С первого взгляда я убедился, что мы разорены безвозвратно. Дом был наполнен стаею хищных урядников, которые грабили и ломали все, что в нем ни находилось. Еще, как на беду, я наткнулся на того же самого ферраша, который провожал пас к шаху, тогда именно, когда он выезжал из наших ворот на моем лошаке, держа в руке конец полы, нагруженной вещами, — вероятно, моим же платьем. Я так перепугался этой неожиданной встречи, что бегом ушел оттуда. Боясь быть открытым и не зная, куда спрятаться, я вбежал в сени одной бани, лежащей поблизости дома нашего злодея, муллы-баши. Чтобы не подать о себе подозрения, я решился идти прямо. В сенях было темно, и никто не приметил, что чужой человек промелькнул в уборную комнату. «Вошел в баню, раздевайся!» — говорит пословица. Я разделся и пошел бродить по целому зданию. Забравшись в самое жаркое отделение бани, я сел в темном углу и в отрадной духоте паров стал рассуждать о моем положении. У меня не было на что купить себе завтра куска хлеба. «Я, очевидно, родился под несчастной звездой! — подумал я. — Оставляю родительский дом, чтобы трудами приобресть независимое состояние, и попадаю в жестокий плен к туркменам. Спасаюсь от них с пятьюдесятью туманами, ищу убежища у сына самого Убежища мира и вижу себя ограбленным собственными его руками. Начинаю промышлять: один портит мне спину, другой сечет палками по пятам. Влюбляюсь: приходит шах, убивает мою любовницу и лишает меня хорошего места. Возвращаюсь на лоно семейства, где надеюсь найти утешение, и встречаю одну лишь горесть: смерть доброго отца, слезы, похороны. Все поздравляют меня с богатым наследством, а тут родная мать похищает последнее средство к пропитанию. Наконец, вкрадываюсь в милость к святому и могущественному богослову, который обещает вывесть меня на путь спасения, и, по его протекции, достаюсь к человеку, который посылает меня приискивать женихов для старых баб и опустошать дома мирных жителей за то, что на дворе жарко. Что это за сумасбродное предопределение? Возможно ли так мучить бедного раба божия, который никому зла не желает?» Слезы полились у меня струею: я проклинал свет и судьбу и в ту минуту счел бы себя счастливым, если бы навсегда остался на том же месте. [297] В бане давно уже никого не было. Вдруг послышался шум и говор, и вошло какое-то важное лицо, которое толпа слуг и банщиков торжественно привела в то же самое отделение, где я находился. Я притаился в уголку и глядел на происходившее. Повторяемое всеми слово: «Мулла-баши! Мулла-6аши!» — беспрестанно ударялось в мои уши и порождало во мне жестокое недоумение. Но едва заговорил сам незнакомец, сомнения мои превратились в смутную достоверность, что это подлинно был глава сословия, из которого, еще за несколько часов, исключили меня таким неучтивым образом. Мулла-баши славился необыкновенною стыдливостью, заменявшею в нем ум, ученость, дарования и добродетели. Он нередко хвастал перед нами, что, с тех пор как себя запомнит, никому из слуг и домашних не показал даже обнаженных ног. В самом деле, я слыхал, что он не иначе парится в бане, как по вечерам, без свидетелей и светильника; и теперь лично убедился, что это чувство строгой стыдливости было в нем неподдельно, потому что, жалуясь, что чувствует себя не слишком здоровым, он, однако ж, выслал всех слуг и банщиков и остался один в жаркой комнате. В середине ее находился мраморный водоем с теплою водой, огороженный досками и освещаемый окном в куполе. Мулла-баши тотчас вошел в него и погрузился в воду по шею. Спустя несколько времени услышал я, что он ужасно плещется и пышет. Хотя подобная резвость со стороны человека, такого степенного и важного, казалась мне очень странною, по я думал, что это какой-нибудь особый род умовения, и спокойно ожидал конца. Потом раздалось страшное барахтание в водоеме, хрипение и стук как будто от сильного падения. Я не мог преодолеть своего любопытства, вылез тихонько из угла, подошел на цыпочках к водоему и заглянул внутрь, в одно из маленьких круглых отверстий в досках, заслоняющих его. Остаток дневного света, отвесно падающий на ванну, дал мне возможность различить жалкое положение купающегося. Голова его повисла на грудь; руки были опущены; тело не обнаруживало никакого движения. Нельзя было сомневаться, что с муллою-баши случился апоплексический удар, который вдруг отнял у него голос и удавил несчастного. Легко можно представить, каким ужасом поразило меня подобное открытие! Мне тотчас пришло на мысль, что если меня здесь поймают, то непременно сочтут убийцею муллы-баши, так как всем известно, что мы с Наданом хотели свалить его с места и сами занять его. Но, по несчастию, мне [298] некуда было спрятаться. Между тем как я приискивал в голове средства к избежанию гибели, вошли камердинер покойника и один банщик с нагретыми простынями и рубахами. Они еще застали меня у водоема и я в расстройстве невольно сделал движение в их сторону, желая что-то сказать. Но они приняли меня за выходящего из ванны муллу-баши; мгновенно окинули простынями, стали вытирать, сушить и надевать на меня чистое белье с такою ловкостью и быстротою, что я не уепел вымолвить ни слова. Эта ошибка с их стороны подала мне счастливую мысль: нельзя ли ускользнуть из бани под личиною покоящегося в ванне главы духовенства? Не долго думая, я решился временно принять на себя звание муллы-баши, на которого довольно был похож ростом и сложением. Камердинер и банщик повели меня в уборную, где под высоким сводом теплился скудный светильник. Я сел нарочно в тени и тотчас закутал голову и лицо шалью, как будто для того, чтоб не простудиться. Слуги покойника не возымели ни малейшего подозрения: они прислуживали мне как своему господину и пособляли одеваться в его платье. Большею частью они лично были мне известны; и как мулла-баши сначала часта бывал у моего хозяина, то я знал наизусть все его приемы как с посторонними, так и со своими людьми. Поэтому я уже предвидел возможность дойти благополучно до его дома. Но главное затруднение состояло в том, что внутреннее расположение его терема было мне вовсе не известно. Имея дела со множеством сплетниц во время службы моей у Надана, я проник было тайны всех почти значительнейших гаремов и слыхал, что мулла-баши был для своих женщин настоящий «тиран Фараон» и вел беспрерывную войну с женою, которая жестоко ревновала за сношения его с одною из невольниц. Покойный мой предместник был вообще молчалив, спрашивал и отвечал коротко. Желая прослыть ученым, он даже со своим поваром и конюхом никогда не говорил чисто по-персидски, но старался испещрять свой разговор множеством арабских слов и нередко смешил необразованных своих слушателей трудными гортанными звуками этого языка. Выражаться высокопарно и непонятно и я, по милости пророка, был мастер; но, на первый случай, решился соблюдать совершенное безмолвие и только там, где заставит необходимость, объявлять мои решения усеченными фразами. Как скоро нарядился я полным муллой-баши, один из служителей поднес [299] мне кальян. Подражая покойнику, я вдохнул три длинные глотка дыма и испустил его на воздух бесконечною струею; потом встал, сказал банщикам голосом, придавленным шалью, «Аллах ваш покровитель!» — и важно вышел в двери. Люди мои подали мне коня; я сел и поехал шагом за конюхом, который мне предшествовал. Когда я спешился у подъезда, камердинер взял меня за руку под мышкою и повел осторожно внутрь дома. Услужливость его была мне весьма приятна, потому что могла указать, по крайней мере, путь по неизвестным мне проходам. Таким образом он привел меня к маленькой двери, которую отпер своим клюзом. Впустив меня через нее в комнату, он закричал во все горло: «Подавайте светильник!» — захлопнул двери и удалился. Немедленно послышался стук женских башмачков, и две молодые миленькие невольницы прибежали ко мне с желтыми восковыми свечками. Я безмолвно последовал за ними, закрыв лицо еще плотнее шалью. Входя на двор, увидел я перед собою большую освещенную комнату, в которой мелькало несколько женщин и которая, по моим соображениям, служила комнатою жены моего предместника. Я ужасно боялся, чтобы невольницы не повели меня туда; но, по-видимому, я вступил в звание муллы-баши в счастливый день, в то самое время, когда этот высокий сановник был в размолвке с своею супругою. Мои путеводительницы знали, кажется, о чем-то особенном и, видя, что я неохотно иду в ту сторону, улыбнулись и направили путь свой к калитке, ведущей на маленький внутренний двор, где находился хельвет, или кабинет покойника. Теперь мне следовало искусно от них отделаться. Я взял из рук у одной свечку и кивнул в знак того, чтоб они удалились. Во время оно, когда кровь во мне кипела, прощаясь с двумя прелестными созданиями, я, может статься, сделал бы какую-нибудь неосторожность; но при настоящих обстоятельствах смотрел на них со страхом и едва не вспрыгнул от радости, когда они меня оставили. До этого времени все ладилось прекрасно. Но что будет далее? Перемена, последовавшая в судьбе моей в течение не более одного часа, была поистине так неожиданна и чудесна, что мне вообразилось, будто я повис между небом и землею. Не смея воспарить выше и страшась разразиться падением, я погрузился в глубокую думу, из которой пробужден был внезапным чувством опасности. [300] ГЛАВА XVII Хаджи-Баба, по званию своему муллы-баши, разрешает питье вина. Переписка с управителем имения. Выезд из Тегерана Я тотчас встал, запер дверь изнутри и свечку поставил в углу, опасаясь, чтобы кто-нибудь из домашних не посмотрел в окно и не узнал во мне чужого человека, хотя стекло было крашеное и не слишком прозрачное. Во всяком случае, нельзя было предпринять ничего решительного, пока все в доме не лягут спать. Между тем, чтобы иметь вид занятого делами, я приступил к освидетельствованию карманов моего предместника. В левом кармане находились: прекрасная серебряная чернильница с ножичком и камышовыми перьями, маленькое зеркальце и печатка с именем муллы-баши; в правом две записки; за пазухою английские золотые часы, а в малом, почти под мышкою, кармане кошелек с пятью туманами золотом и десятком серебряных монет. Все эти вещи положил я обратно по своим местам, как принадлежащие мне по праву наследства, за исключением записок, которые наперед хотел прочитать. Первая из них была без подписи и печати и казалась дружеским посланием от равного к равному. «Любезный друг, чистосердечный приятель и брат, мулла-баши господин (да наделит вас аллах здоровьем и благополучием!). Дружба искреннего приятеля к этому светилу времен и веков, неусыпному блюстителю чистоты явной веры, слава аллаху, упрочена на твердом основании нелицемерной приверженности и известна всему свету; поэтому и молит он всевышнего, чтобы она, ежедневно усиливаясь все более и более, могла продолжаться до дня преставления. Приятель этот посылает ему в подарок, кроме перлов приветствий и алмазов поклонов, шесть отборных исфаганских дынь, каких не едал и сам отец Нуширвана, и заклинает его святостью его бороды возобновить прежнее позволение пить вино, так как лекаря утверждают, что без этого напитка он недолго будет бичом раскольников 122 и искоренителем терну неверия». — Это уже наверное, насакчи-баши! — сказал я, окончив чтение записки. — Не принимая в соображение почерк, по одним выражениям я легко узнал бы в сочтителе ее бывшего моего начальника — льстеца, пьяницу и хвастуна. Хорошо! Мой предместник, видно, получил эту записку перед самым [301] выходом в баню, потому что и дыни лежат вот здесь, на полу. Но посмотрим, что в другом ярлыке? «Высокостепенный, благороднейший, святейший, почтеннейший, могущественный, пресловутый мулла-баши, господин и благодетель мой (да не уменьшится никогда ваше благоволение!). Повергая в виде приветственного подарка к стопам этого рычащего льва правоверия, башни благочестия, бича неверия и раскола, убежища грешников и нерадивых четверик жемчуга преданности и весь сбор изумрудов повиновения из неисчерпаемого рудника подчиненности, нижайший раб этот имеет счастие представить, что с тысячью бед и сотнею тысяч трудностей успел он выжать из поселян вверенной ему деревни сто туманов деньгами и пятьдесят ослиных вьюков зерном. Да будет также известно этому солнцу несомненного закона, что мужик Хусейн Али по настоящее время не внес ни одного динара по неимению или по нехотению, несмотря на то, что этот раб дважды высек его палками по пятам. Почему нижайший раб отнял у означенного мужика обе его коровы и смеет удостоверить своего благодетеля, что употребит все усилия и весь лес, годный на палки, для пополнения сбора положенного оброка. Между тем он просит прислать к нему верного человека для вручения ему собранных ста туманов». В конце письма приложена была печать, на которой разобрал я имя: «Раб его Абдул-Карим» 123. «Машаллах! вот два важные вопроса! — подумал я про себя. — Надобно доказать свету, что не напрасно принял я на себя управление духовными делами Персии, а действительно способен быть муллою-баши и распоряжаться его властью и имением». Сочинив немедленно в голове план предстоящих действий, я взял два лоскутка бумаги, обрезал их приличным образом и написал следующие ответы. I «Любезный друг, и проч. Записку этого бесподобного приятеля я получил и постиг ее содержание. Так как высокое здание ислама, очевидно, поколебалось бы в своих основаниях потерею такого льва львов, обоюдного меча благочестия, гранитного столба закона, и драгоценная жизнь его не может быть спасена иными средствами, то сомнения прекращаются и обстоятельства приобретают неоспоримую ясность. Пейте вино, любезный [302] друг! Пейте так крепко, чтоб трепетали все враги веры. Этот искренний друг препровождает к тому украшению благочиния составленную по надлежащей форме фетву, на основании которой всякий истинный сын пророка вправе вылить все вино армян, греков и франков. Что касается да исфаганских дынь, то этот друг желает, чтоб дом того друга процветал бесконечно и рассадники его сердца произведши о дня лишь арбузы благополучия и тыквы настоящей приязни. Этот друг должен немедленно ехать за город по одному, не терпящему отлагательства делу и просит того друга» одолжить, его своим конем с седлом и полным убором, с тем что, буде угодно аллаху, возвратит его в исправности, как только приедет назад». (Печать.) ФЕТВА «Вопрос: Зейд 124 спрашивает у этого раба аллахова — можно ли без нарушения закона и погубления души пить вино, сколько угодно, если того требует поддержание здоровья и жизни, необходимых для славы, веры и страха правоверных?» «Ответ: Можно», (Печать) II «Душа моя, Абдул-Карим, и проч. Письмо ваше мы получили и постигли его содержание. Сто туманов вы вручите подателю этой записки, Хаджи-Бабе-беку, доверенному слуге нашему. О прочих обстоятельствах, прописанных в письме вашем, пришлем к вам ответ в непродолжительном времени. Между тем секите всех палками по подошвам, а мы будем молить аллаха, чтобы простер на вас небесный свой покров», (Печать,) Сложив эти два письма, я запечатал их облатками из липкой бумаги и спрятал за пазуху. С каким нетерпением ожидал я той минуты, когда сладкий сон правоверных дозволит мне выпутаться из предприятия, которое, может статься, затеял я на свою погибель! Уже было около полуночи, и я собирался оставить хельвет муллы-баши. Вдруг послышалось легкое стучание в двери, Я думал, что, наверное, полицмейстер со своими урядниками пришел брать меня в тюрьму. Но тихий женский голос, умильно отзывающийся за дверьми, вскоре объяснил все дело: это была одна из невольниц. Хотя я и чувствовал, как приятно было бы представлять в этом случае лицо муллы-баши, но свидание с его любовницами [303] совсем не входило в мои соображения. По этой причине на нежный шепот таинственной посетительницы я отвечал громким храпением, которое удостоверило ее положительно, что «опора аллахова закона» не в духе теперь заниматься с мирянами. Когда все в доме уснули, я вышел из хельвета, отыскал главный вход, который легко отворил, и, выскочив на улицу, побежал так быстро, как будто кто-нибудь гнался за мною. Избежав благополучно встречи с ночною стражею, я укрылся в одной развалине, где тотчас скинул с себя заметное платье моего предместника. Вскоре начало светать. Не теряя ни минуты времени, я пошел в базары, купил себе за безделицу обыкновенный подержанный кафтан и, нарядясь в него, отправился к главноуправляющему благочинием. Насакчи-баши был еще в своем тереме. Слуга, которому отдал я письмо муллы-баши с разрешением пить вино, случился вовсе мне незнакомый. Я просил его дать мне поскорее ответ, так как хозяин мой, мулла-баши, спешит, не знаю почему, за город и только ждет лошади. Требование мое не встретило никакого затруднения. Насакчи-баши был так обрадован снисходительностью своего приятеля, что немедленно приказал дать мне лучшего своего коня. Когда привели ко мне пышного туркменца с бархатным вызолоченным седлом, золотою цепью через голову и уздою, украшенною серебром и финифтью, я чуть не сказал людям, что мне не нужно таких богатых вещей. Но отказ был бы некстати, и дела не терпели отлагательства. Поэтому я равнодушно принял от них коня и повел его за узду на улицу, где мигом вскочил в седло, поскакал к развалине, схватил платье муллы-баши, слишком хорошее, чтоб уступить его крысам, и через четверть часа очутился за городом. Долгое время ехал я безостановочно проселочными дорогами, направляясь по возможности к Хамадану, в окрестностях которого, как давно мне было известно, лежала деревня муллы-баши. В полдень спешился я в одном глухом овраге, примыкающем к руслу реки Караджа, чтоб отдохнуть часа два и покормить скотину. Свершенный мною подвиг наполнял меня радостью и тревожил пагубными следствиями. «Конец концов, я украл лошадь! — подумал я. — Если меня поймают, то как раз зарядят мною мортиру и выстрелят на воздух. Но, с другой стороны, я тут нисколько не виновен: это предопределение! Я не искал смерти муллы-баши: он сам [304] пришел ко мне. Судьба, так сказать, уронила его в мою полу с тем, чтобы он в ней скончался и чтобы я, волею или неволею, занял его место. Яснее дня, что само предопределение произвело меня в его векили, то есть наместники или представители. В таком случае все, что я ни сделал и ни написал от его имени во время исправления мною его должности, свято и законно: платье его — мое платье, за лошадь, которую взял я по приказанию его наместника, отвечает он; сто его туманов уступлены мне правильно, и если насакчи-баши может по чистой совести пить вино, основываясь на дозволении, утвержденном печатью муллы-баши, то почему ж нельзя мне, рабу божию, так же добросовестно носить его часы, издерживать его деньги и ездить на чужом коне?» Ободрясь таким логическим заключением, я опять сел на лошадь и помчался далее. Я не смел нигде расспрашивать о местоположении деревни муллы-баши и ехал почти наудачу; но в конце усомнился, не проехал ли я мимо нее, и поворотил с дороги в одно маленькое селение, где мужики доставили мне нужные сведения. Узнав, что имение покойника, называемое Сеидабад, отстоит оттуда не более одного фарсаха, я одушевился новыми силами и надеждами. Надобно было только переписать иначе письмо мое к Абдул-Кариму, потому что он не управитель, а местный мулла, который из усердия к своему начальнику заведывает деревнею его безвозмездно. Заехав за гору, я слез с лошади и написал другое письмо. ГЛАВА XVIII Прибытие в деревню муллы-баши. История жизни муллы Надана Въезжая в Сеидабад, я надулся соразмерно с пышностью моего коня и бархатного седла. Гордый и повелительный взгляд незнакомца невольно заставил поселян поклониться мне в пояс. — Где Абдул-Карим? — спросил я у них, отдавая лошадь одному из пособлявших мне слезать с нее. Мужики тотчас побежали искать его. Абдул-Карим явился и приветствовал меня с должною учтивостью. Удостоверившись с моей стороны, что мозг его находится в надлежащей исправности и что он вчера, и третьего дня, и месяц, и год, и три года тому назад пользовался вожделенным здоровьем, я вручил ему письмо и примолвил: [305] — Слуга ваш приехал сюда от имени муллы-баши по известному вам делу. Абдул-Карим одарен был взглядом удивительно быстрым и проницательным, который отнюдь не сходствовал с моим делом. Сначала он привел меня в некоторое смущение, и я тогда лишь собрался с умом, когда он, прочитав записку, сказал: — На мой глаз! Извольте, деньги готовы. Но вам надобно освежиться. Во имя аллаха, пожалуйте в мой бедный дом! Я отвечал, что мне приказано скоро возвратиться, и хотя вовсе не чувствовал охоты заводить ближайшее знакомство с быстроглазым муллою, но, чтобы не возбудить в нем подозрения, согласился откушать у него плодов и кислого молока. — Я вас никак не вспомню, хотя, кажется, довольно хорошо знаю всех слуг муллы-баши, — сказал он мне, когда я, разинув рот, набивал его огромным куском дыни. — В том нет ничего удивительного, потому что я, собственно, не его человек, — заметил я, поглощая половину последних слов вместе с благовонным плодом. — Я состою на службе при насакчи-баши, главноуправляющим по части благочиния, с которым мулла-баши имеет какие-то денежные дела. Ответ этот решил, по-видимому, все недоумения моего собеседника. Он теперь мог отдать себе полный отчет в происхождении моей туркменской лошади, вызолоченного седла и богатой узды. На основании такого заключения он отсчитал и вручил мне сто туманов, прося кланяться очень благодетелю его, мулле-баши. Я положил деньги за пазуху, обещал исполнить в точности его поручение и уехал по направлению к Тегерану, Но едва только деревня исчезла из виду, я поворотил в противоположную сторону. Колотя лошадь по бокам острыми углами стремян, я мчался, не оглядываясь, несколько часов сряду, пока бедная скотина не облилась потом и иеною. Я имел в предмете добраться поскорее до Кермана, продать там коня, седло и узду и поскорее уйти за границу, в Багдад — Дом спасения, где уже был бы в совершенной безопасности. Едучи дорогою, приметил я вдали странную фигуру с красною на голове шапочкою, без чалмы, с лицом, подвязанным платком, высокую, широкоплечую, тонкую станом, одетую очень налегке и не по-дорожному, так как при ней не [306] было ни узелка, ни чемодана. По многим наружным приметам мог бы я принять его за Надана; но приятель пел во все горло, и я не воображал, чтобы человек такой степенный и важный был в состоянии дойти до такого унизительного средства развлечения себя в одиночестве. Подъехав, однако ж, поближе, я убедился, что это действительно был Надан. «Что тут делать? — думал я. — Возобновив с ним' знакомство, наживу себе очень неприятного спутника. Миновать его, не сказав ни слова, было бы истинно жестоко. Неравно он меня узнает, то подумает, что я воспользовался его имуществом, За его добро купил себе коня с богатым убором, и донесет на меня первому полицмейстеру, что я вор». Притом я«е мы были недалеко от деревни, где мне непременно надо было остановиться для отдыха и корма лошади. Для этого я избрал средний путь: если он меня узнает, то вступлю с ним в разговор; если нет, то равнодушно проеду мимо, и дело с концом. Я пришпорил коня, и едва с ним поравнялся, он окинул меня взглядом с ног до головы и жалостно возопил: — Ага! ради любви аллаха! сжальтесь над несчастным, для которого, кроме бога и вас, нет другого убежища! Я не мог выдержать; приостановил коня, но молчал нарочно несколько минут, чтобы дать ему время узнать меня. Он смотрел мне в лицо бесчувственными глазами. Я рассмеялся. Это повергло его еще в большее недоумение. Наконец я произнес его имя, и Надан бросился ко мне как сумасшедший, не зная, как выразить свою радость. — Ай, Хаджи, душа моя, дядя мой, свет глаз моих! — кричал он и поцеловал меня в колено: — Откуда ты? Где поймал такую лошадь? Какая у тебя узда! Какое седло, платье! Право, ты или в дружбе с дивами и пери, или сама судьба влюбилась в тебя и вышла за тебя замуж! Изумление его казалось мне до того забавным, что я хохотал от всего сердца. — Как же ты это вдруг так разбогател? — продолжал Надан. — Что сталось с моим имуществом? Не приберег ли ты хоть моего осла: я выбился из сил, идучи пешком! Скажи, Хаджи, всю правду! Скажи, ради бороды пророка! Приключение мое для умов обыкновенных было слишком удивительно и почти невероятно. Поэтому я должен был наперед приготовить моего товарища к слушанию меня с полной доверенностью. Но в продолжение этого предисловия неприметно прибыли мы в деревню. В каждой почти деревне в Персии находится заезжий двор: мы направились туда и [307] поселились в нем без всякого спроса. Появление человека на таком коне, с таким седлом и такою цепью не могло не произвесть впечатления в бедных и низкопоклонных деревенских жителях. Староста их тотчас же пришел ко мне е почтением и предложил угостить нас ужином. Пока подали ужин я рассказал Надану чудные похождения мои со времени нашей разлуки. Узнав, что я так великолепно снарядился на счет общего нашего врага, муллы-баши, он забыл горе и подлинно изумил меня своим весельем, шутливым и откровенным нравом. Я принужден был признаться в душе, что отнюдь не постиг настоящего его характера, хотя столько месяцев провел с ним в довольно тесной, как казалось, связи. — Как вы так переменились, мулла? Я никогда еще не видал вас таким веселым и любезным, как теперь! — сказал я. — Следственно, тот важный, суровый вид, который вы всегда показывали, был только притворный. — Ах, Хаджи! беда всему выучит, — отвечал он, вздыхая. — Жизнь моя по теперешнее время была не что иное, как сцепление беспрерывных успехов и неудач. Я наплясался снизу вверх и сверху вниз более, нежели все тегеранские канатные плясуны в последний праздник Нового года. Что ж делать? Таков свет! — Расскажите мне, ради Али, историю ваших похождений, — промолвил я. — Слава аллаху, мы с вами съели довольно соли вместе и можем полагаться друг на друга. — На мой глаз! Но вы не услышите от меня ничего необыкновенного, — сказал он. — История моей жизни та же, как и большей части наших соотчичей, которые сегодня князья, а завтра нищие! Я родился в Хамадане. Отец мой был первым муллою в Этом городе и всеми силами стремился к тому, чтобы быть первым муджтехидом в Персии. Он преимущественно отличался жестокою ненавистью к туркам и прочим суннитам, наследственною в нашем роде. Говорят, что известный в персидских училищах особенный обряд проситься на двор изобретен одним из моих предков. Вы помните, что когда мальчик чувствует нужду отлучиться из класса, то он должен выступить на середину и сказать: «Да будет проклят Омар!» Это выдумал родной мой прапрадед, клянусь вам бородою Али; и согласитесь, что вернейшего средства вперять юношеству сильное отвращение к раскольникам и сам премудрый Лукман изобресть не в состоянии. [308] — Машаллах! — вскричал я. — Ваш прапрадед был поистине волнующееся море доблести и совершенства. Надан улыбнулся и, по старой привычке, хотел погладить себе бороду; но, не найдя ее на прежнем месте, поправил только платок и продолжал: — Ненависть отца моего к суннитам распространялась и на прочие иноверные исповедания, как-то: на гебров, жидов и христиан. Дети его и домашние напитаны были тем же духом нетерпимости, и дом наш слыл гнездом самых неукротимых изуверов, с которыми кяфиры боялись встретиться на улице. Побуждения, руководствовавшие меня в предприятии такого неудачного похода против армянских погребов в Тегеране, были естественным следствием образа моего воспитания. Но это уже не первый со мною случай в подобном роде. В молодости моей произвел я в Хамадане ужасную суматоху, которая также кончилась не в мою пользу. Какой-то Сулейман-эфенди, посол стамбульского Кровопроливца к нашему шаху, ехал через наш город в Тегеран. Не знаю, как и откуда, вдруг вздумалось мне попробовать исполнить на деле учение моего отца насчет суннитов. Я собрал толпу молодых, подобных мне, изуверов. Мы заступили дорогу послу, ехавшему с посещением к правителю, и приветствовали его тем, что вытвердили в училище, крича во все горло: «Да будет проклят Омар!» Посольские люди бросились на нас с палками. Мы отвечали тучею камней. Завязалась ужасная драка, в которой мы сбили послу чалму с головы, наплевали в бороду и чуть не изорвали на нем ферязи и кафтана в куски. Посол требовал примерного удовлетворения за нанесенную ему обиду и грозил воротиться в Турцию, не доехав до Тегерана. Правитель испугался и, не входя в разбирательство, кто, собственно, законный наследник Мухаммеда, Али или Омар, велел схватить меня и прочих зачинщиков благочестивого разбоя и выдать нечистым туркам, с тем чтобы они поступили с нами, как им самим будет угодно. Вы, будучи муллой Хаджи-Бабою и удивительно постигая конец всякого дела, легко угадаете, что затем последовало. Отверженные сунниты так высекли нас по подошвам, что ноги наши несколько недель сряду похожи были на толстые, безобразные бревна. Это приключение на долгое время подавило во мне порывы пламенного усердия к вере пророка. Дождавшись порядочной бороды, на двадцать пятом году от рождения, отправился я в Исфаган, где вошел в связи со многими знаменитыми богословами и в скором времени приобрел лестную [309] известность. Я искал только случая, чтобы отличить себя громким подвигом и тем проложить себе путь к почестям. Следующее обстоятельство привело меня к желаемой цели. Со времен известного шаха Сефи 125 франки, то есть христианские собаки, допущены были в пределы Персии и пользовались постоянным покровительством его наследников. В царствование Аббаса Великого они чрезвычайно размножились было на нашей земле, и в Исфагане были у них большие торговые заведения. К соблазну всех правоверных, правительство дозволяло им явно совершать обряды своей веры, строить церкви, выписывать священников и даже звонить в колокола. У этих франков есть свой род Убежища мира, называемый папою, который, как глава их закона, обязан распространять свое учение по всей земной поверхности. По его повелению, огромные монастыри были воздвигнуты ими под разными предлогами в Исфагане, Джульфе и других городах и населены черными дервишами 126. Во время владычества афганцев большая часть этих зданий опустела, и дервиши разбрелись по миру; но одно из них, нарочно сооруженное для утверждения в Персии папского закона, уцелело до наших времен, и усерднейшие муллы только и думали о разрушении этого монастыря, хотя правительство явно потворствовало христианам и всячески заохочивало их переселяться к нам с богатствами и разными дивными ухищрениями. В монастыре жили два черные дервиша: один из них был владетель ума и решимости, изобретатель понятия, необыкновенный. знаток света и такой быстровидный, что сам шайтан не годился бы в его отцы! Он чрезвычайно любил спорить о предметах веры, заводил прения с ученейшими нашими улемами и готов был доказывать им во всякое время с неустрашимостью льва и бодростью лисицы, что Украшение двух миров, Господин духов и человеков, Предстатель наш Мухаммед (да благословят его все создания!) был лжепророк, плут и обманщик. Сев в лодку доказательств, он так смело плавал по морю прений, как будто сам Ной (мир с ним!) правил у него кормою. Не довольствуясь наглыми речами, он написал книгу, исполненную удивительных гипербол и иносказаний, в которой силился удостоверить всякого, что его папа прав, а наш благословенный пророк не стоит даже коровьей бороды. Один из наших богословов отвечал ему толстым и напыщенным сочинением, но, по несчастию, до того глупым, что действительно Мухаммед Избранный вышел что-то менее коровьей бороды. [310] Этот спор сделался в Исфагане предметом общих рассуждений. Чтобы выказать себя ревностным поборником откровенной истины, я предложил вызвать франкского дервиша на диспут в новом высшем училище, с тем чтобы он возражал нам всенародно на заданные предложения, и если убедит нас своими доказательствами, то мы обратимся в христианскую веру; если же нет, то он сам должен принять нашу. Дервиш, не обинуясь, согласился на наш вызов. В назначенный день зала училища наполнилась богословами, муллами и другими лицами духовного сословия. Множество почетных слушателей были приглашены, чтобы быть свидетелями торжества ислама. На дворе я собрал бесчисленную толпу народа, чтоб видом стольких и столь пламенных приверженцев несомненного закона благовременно напугать дервиша и мозг его опрокинуть вверх дном еще до начала прений. Франкский дервиш вошел в залу один, без друзей и защитников. Видя ее, набитую чалмами и бородами, и взоры всех, грозно устремленные на его гладко выбритые щеки, он действительно смутился; однако не потерял присутствия духа. Вопросы были у нас заготовлены, и трое ученейших богословов выступили вперед, чтобы предложить их дерзкому иностранцу, который, по-видимому, не принес с собою другого оружия, кроме своего языка. Наши диспутанты одновременно обременили его несколькими вопросами: «Кто таков ваш папа, чтобы смел требовать для себя преимущества перед нашим святейшим пророком?» — «Согласны ли вы с нами в том, что аллах направляет, кого хочет, к прямому пути и, на кого хочет, наводит тьму заблуждения?» — «Были ли вы там сами и видели ли собственными глазами, что господин наш, пророк Мухаммед (да благословит его аллах!) не рассекал луны пальцем на две половины, не ездил в пятое небо на крылатой кобыле Борак и не привозил оттуда Корана? 127» Дервиш отвечал: «Вы предлагаете вдруг такое множество вопросов и с таким жаром, что не даете мне времени опомниться. Судя по вашей враждебной наружности, я должен заключить, что вы призвали меня не на словопрение, а на смертоубийство. Если вы хотите поддерживать свои мнения насилием над моей особою, то докажете свету, что только воюете страстью и сами не твердо уверены в основательности ваших доводов». Слова дервиша произвели в собрании благоприятное в пользу его впечатление, и я, чтобы скорее решить дело, [311] закричал народу, который не дослышал этих слов: «О мусульмане! поспешайте на помощь! Вера наша поругана! Кяфир смеет хулить нашего пророка! Защищайте нас! Мщение! Казнь богоотступнику!» Мгновенно вспыхнула ужасная буря. Тысячи голосов отозвались: «Лови его! Бей! Смерть поносителю явной веры!» Чернь пришла в исступление, и кинжалы засверкали отовсюду. Дервиш бежать — мы за ним, и не будь один мулла, который, накинув на него свой плащ, заслонил его собственной грудью и силою пробрался с ним сквозь толпу в ближайший армянский дом, то, — по милости аллаха всемогущего, милосердого! — мы бы его растерзали в куски. Лишенные нашей добычи, мы толпою пошли к правителю города, увлекая за собою несметное множество народа. Правитель был строгий мусульманин, и мы не сомневались, что он удовлетворит нашей мести немедленною выдачею нам дервиша. Для этого мы стали вопить перед его домом: «Этот пустодом называет нашего пророка вором, плутом. Он ест ужасную грязь 128, и нам, улемам, надел на лица собачьи кожи. Он проповедует ложное учение, совращает народ с прямого пути. Казнь богохульнику!» Но правитель, боясь вмешиваться в дела франков, покровительствуемых самим шахом, отвечал нам хладнокровно: «Это что за известие? Зачем вызываете дервиша на диспут, если не хотите его слушать? Употребляя насилие вместо доказательств, вы только бесчестите нашу веру и подаете повод сомневаться в ее основательности. Когда бы ваши доводы были сильнее и вы прениями обнаружили его закоснелость в безбожии, тогда он в самом деле был бы кяфир и достоин смертной казни». Встретив и здесь неудачу, мы разбежались по городу искать нашего злодея, чтобы истреблением его восстановить помраченный им блеск Мухаммедова закона. Но дружок не дожидался нашего посещения и ушел из города, когда мы были у хладнокровного правителя. Я слишком далеко зашел вперед при этом случае и уже не мог опять сделаться равнодушным к пользам веры, как после турецкой палочной бани. Хотя правитель явно негодовал на меня за этот последний подвиг, но уважение жителей, видевших во мне опору ислама и защитника прав их совести, щедро вознаградило меня за его немилость. Столица представлялась моему воображению единственным приличным для меня [312] поприщем, и я вознамерился перенесть туда свое предприимчивое усердие. Я отправился в Кум, чтобы стяжать себе одобрение и покровительство муджтехида. Приобретенная мною слава в преследовании неверных заменила в глазах его десятилетний срок молитв и поста, необходимый для заслужения его милости. Он принял меня весьма ласково и причислил к разряду любимейших и надежнейших учеников своих. Я вдруг напитался его ожесточением против суфиев, и он сам признал меня чрезвычайно способным действовать по его видам в столице, которую почитал скопищем этих безбожников. По первому со стороны моей предложению святой муж охотно взялся отрекомендовать меня тегеранским улемам и знатным при дворе вельможам и простился со мною со слезами на глазах, убеждая меня не ослабевать в моем усердии к вере, искоренять терн заблуждения и деятельно побивать каменьем вольнодумцев. Хотя я не считаю себя «отцом невежества», то есть ослом, но должен признаться, что надежда на скорый и блистательный успех в столице жестоко меня обманула. Сначала на каждом почти шагу встречал я непреодолимые трудности. Все важные места были заняты; соперников нашел я пропасть, и они лучше меня знали пути, ведущие к почестям и отличию. Я увидел себя в необходимости начать ходатайство обыкновенным порядком, то есть являться ежедневно поутру к своим покровителям с поклоном и покорно стоять перед ними в толпе прочих искателей. Но когда мулла-баши удостоил меня приглашения сидеть в его меджлисе, тогда многие стали обращать на меня внимание и мало-помалу сделался я известным верховному везиру, главному казначею, государственному секретарю и другим сановникам. Вследствие этого из утренних поклонщиков я поступил в число вечерних собеседников; бывал у этих вельмож в дружеских собраниях и имел в них свой голос, когда разговор касался умовений семи членов или превосходства персов перед неверными. За всем тем, я был только бедный мулла и, невзирая на личные мои заслуги, вероятно, долго еще валялся бы в пыли забвения, если бы один счастливый случай не подоспел на помощь. Верховный везир совершал у себя в доме обряд поминания кончины имама Хусейна. Я пел у него молебен и читал проповедь, от которой он прослезился. Едва только везир начал плакать, государственный секретарь и прочие, бывшие на молебне чиновники, которые прежде зевали во весь рот, вдруг нашли речь мою несравненною и, прославляя наперехват мои [313] дарования, кончили тем, что Казий Бейзави и Замахшари 129 были в сравнении со мною — ослы! С тех пор верховный везир получил высокое обо мне понятие. Через него я добыл все те места, при которых и вы меня застали. К сожалению, я слишком много понадеялся на соучастие в судьбе моей тех, которые покровительствовали мне единственно из необходимости казаться усердными сынами веры. Вы видели, что, когда шах прогневался, тот же самый везир первый выдал меня на жертву, и я теперь влекусь в родимый город без бороды и без копейки. ГЛАВА XIX Сделка между двумя плутами. Вор обманут вором. Наказание Кончив повествование, мулла Надан долго еще рассуждал со мною о непостоянстве судьбы человеческой и надеждах своих на счастливую перемену в бедственном его положении. Он сперва думал отказаться от духовного звания и поступить в купцы; но потом решился остаться муллою впредь до нового распоряжения. Он имел в виду прослыть мучеником за веру, зная, что и этим путем иногда достигают на свете до почестей и богатства. Одинакие обстоятельства, непринужденный разговор, любезность Надана и моя собственная откровенность положили в нас основания сердечной обоюдной любви, и мы поклялись быть всегда друзьями, несмотря на судьбу и ее коварство. Мы почти радовались случившемуся с нами несчастию по тому поводу, что оно дозволило нам узнать покороче друг друга и сблизило два сердца, созданные любить и уважать себя взаимно. В излиянии нелицемерных чувств я спросил моего товарища: — Что ж вы теперь предполагаете делать? Хотите ли сопутствовать мне до Багдада или же останетесь в Персии и будете высматривать, откуда дует ветер? — Мне хочется воротиться на родину, в Хамадан, где отец мой пользуется значением и может пособить мне разными средствами, — отвечал он. — Конец концов, шах не сумасшедший и знает, что неверные — сор, щепа, которою черти подгнещают огонь в аду! Чтоб приобресть любовь и признательность христианских купцов, он счел за нужное наказать [314] меня в пример прочим; но ислам восторжествует, и сам шах не осмелится долее преследовать человека, в котором народ обожает красу благочестия. Через отца я надеюсь выхлопотать позволение возвратиться в Тегеран и быть допущенным к прежним местам. Иншаллах! дела мои пойдут еще хорошо. Но в таком случае вы опять будете мне нужны, чтобы выдавать замуж моих невест. Я вам советую остаться в Хамадане и подождать, пока мои дела устроятся. — Это невозможно! — возразил я. — Платье муллы-баши и конь главноуправляющего благочинием лежат камнем на моем сердце. По этим приметам меня легко откроют и четвертями моего тела украсят все тегеранские ворота. Мне, видно, суждено уходить за границу, и я не в состоянии бороться с предопределением. При этих словах удачная мысль промелькнула в моей голове — поделиться с Наданом частью моей добычи, чтобы вовлечь его некоторым образом в сообщество со мною и принудить к молчанию. Я предложил ему десять туманов, которые он принял с радостью и обещал уплатить мне при первой возможности; но, спрятав деньги за пазуху, он опять стал убеждать меня не разлучаться с ним, верным своим приятелем. — Куда хотите вы ехать? — примолвил он. — До границы неблизко и не так легко добраться, как вы полагаете. Как только насакчи-баши спохватится, что у него спровадили любимого туркменца, он непременно разошлет поимщиков во все стороны, и они вдруг вас отыщут. В этом платье и на таком коне вы лицо заметное: всяк укажет дорогу, куда вы поехали. Послушайтесь меня: я могу доставить вам безопасное убежище, где вы пробудете, пока не пройдет гроза; а потом мы оба выступим в свет смелее и почтеннее прежнего. У моего отца есть деревня поблизости Хамадана. Ступайте туда и сидите покойно под именем нашего, например, служителя. Лошадь и платье ваше мы осторожно спустим с рук: тогда и сам отец благочиния не отыщет вашего следа. Подумайте, что Хамадан недалеко: если возьмете меня с собою на коне, то, выехав в полночь, мы поспеем туда чуть свет, тогда как до турецкой границы вам предстоит более пятнадцати дней пути. Этот дружеский совет сообщил моим понятиям совершенно другое направление. Рассуждения Надана мне показались основательными. В самом деле, пути той страны были мне вовсе не известны. Я мог легко заблудиться; расспрашивая же у поселян о дороге, проложил бы за собою тропу, по которой [315] сыщики тотчас настигли бы меня. Поэтому я предпочел скорее ввериться доброму приятелю, чем стремиться наобум, быть может, прямо черту в когти. Уснув несколько часов, мы пустились в дорогу около полуночи и ехали до самого рассвета. Поднявшись на возвышение, с которого уже виден был Хамадан, мы остановились, чтобы сообразить план дальнейших действий. По некоторому рассуждению, товарищ мой сказал: — Знаете ли что делать? Видите эти строения влево — Это Гуразабад, деревня моего отца, муллы Ибн-Муарреса. Но вам нельзя показываться там в таком богатом платье: конь, седло и узда ваши породят в поселянах подозрение, тем более, что вы будете иметь вид вельможи, а приедете без слуг, без поезда. Всяк подумает, что вы убили где-нибудь путешественника и похитили его собственность, с которою укрываетесь. Хотя и скажете, что принадлежите моему отцу, но когда молва пронесется о пропаже туркменца насакчи-баши, то сами мужики готовы будут навесть на вас поимщиков. Скорее сделайте так: дайте мне своего коня и платье — я поеду с ними в город. Таким образом, и вы устраните от себя подозрение, и я прилично явлюсь к родным. Весть о моем приключении, вероятно, скоро дойдет до их сведения; она огорчит их и может обесславить во мнении народа. Но, видя, что я воротился домой на пышном коне, с великолепною сбруею, в прекрасном плаще и с кашмирскими шалями на поясе и голове, многие станут сомневаться в истине рассказываемого и будут еще кланяться мне и искать моей дружбы. При пособии этих вещей, которые прольют отраду в сердца моих родителей, нетрудно мне будет представить все событие в выгодном для меня виде и восстановить доброе имя. Через несколько дней я придумаю благовидный предлог, продам лошадь и вещи и вручу вам наличные деньги. Услышав такое предложение, я остолбенел. У нас, в Персии, нет обыкновения доверять друзьям на такую сумму; и самому пророку (да благословит его аллах!) я не дал бы подобного коня, не взяв наперед с него верного залога. Но в настоящих обстоятельствах я не предвидел другого, средства к спасению. Я сам чувствовал, что Надан говорит рассудительно. Явись я в таком блеске в бедной деревне, весь околоток вмиг узнает о моем существовании. С другой стороны, я, по несчастию, находился совершенно во власти моего приятеля, Надана, который был в состоянии донесть на меня, если не соглашусь на его просьбу. После такого рассуждения я, [316] для личной безопасности, согласился облечь его званием почетного вора. — Но что мы будем делать, если поимщики увидят у вас этого коня? — примолвил я. — Тогда мы оба пропали. — Аллах велик! — отвечал он. — Не бойтесь: я сделаю так, что никто его не увидит. Поимщики не скоро еще приедут в Хамадан; мне же конь нужен только сегодня до завтра. Потом я спрячу его, велю барышникам перекрасить и продам. Не опасайтесь ничего: всю беду беру я на себя. Надан говорил умно, как Коран. Как, прошу, не вверить своей собственности такому человеку? И мы тотчас же приступили к размену своих нарядов. Он облекся в кафтан муллы-баши, опоясался шалью, другую щегольски завернул кругом головы и накинул на себя зеленый плащ из английского сукна. Я надел его платье, изорванное во многих местах во время торжественного выхода из Тегерана, и голову прикрыл его ермолкою. Деньги и часы я удержал у себя, а ему напрокат дал только чернильницу, четки, карманное зеркальце и гребень. Он заткнул за пояс сверток бумаги и мне самому казался отличным муллою-баши. Мы расстались, как лучшие друзья в мире; но я, прижимая Надана к сердцу одною рукою, другою успел неприметно отцепить от узды золотую цепь и спрятал ее в свой карман на всякий случай. Садясь на лошадь, он еще сообщил мне необходимые подробности о деревне отца его; впрочем, предоставил моему искусству придумать для поселян удобную сказку насчет поводов моего к ним прибытия. Надан помчался рысью к Хамадану, гордо поправляя на себе плащ и чалму и восхищаясь блестящим верховым убором, драгоценнейшая часть которого, по милости пророка, осталась, в моем кармане. Глядя на удаляющегося под ним туркменца, мне стало так прискорбно, как будто он исторгнул у меня сердце из груди, и я умильно преследовал его взором, пока он не исчез из виду. Наконец я отправился в деревню, изобретая в голове разные благовидные предлоги, которыми мог бы оправдать перед поселянами мое появление. В изорванном платье, без шапки и без чалмы, а между тем в шелковых шароварах и прекрасных зеленых башмаках, я скорее походил на беглеца, нежели на слугу. По зрелом размышлении, я признал совет Надана неосновательным и предпочел выдавать себя за купца, ограбленного курдами на дороге. Поселяне были добрые люди, ужасно глупы и с искренним состраданием поверили моей сказке о разбойниках и [317] приключившемся мне несчастии. В течение разговора я спросил у них, как будто мимоходом: — Чья это деревня? — и подучил в ответ, что она принадлежит главному евнуху шаха. — Как же мне сказывали, будто это деревня муллы Ибн-Муарреса? — как бишь ее зовут? — да! Гуразабад, — прибавил я. — Гуразабад? — закричали мужики, поглядывая друг не друга. — О такой деревне мы не слыхали в нашем околотке. — Вы изволите говорить про муллу Ибн-Муарреса? — примолвил один старец. — Я знаю муллу Ибн-Муарреса. У него один сын муллою в Тегеране, другой казием в селении Дунуль; дочь незадолго умерла: но у них нет никакой деревни. «Ай, падар-сохтэ! Поддел же ты меня! — подумал я с огорчением в сердце. — Итак, прощай мой туркменец, мое седло, узда, платье! Вот что значит полагаться на дружбу моих соотчичей! Слава аллаху, что, по крайней мере, я утащил золотую цепь, а не то все мои труды пропали бы даром». Чтобы скрыть свое смущение, я притворился больным. Мужики взяли меня к себе, и я очень был бы доволен их гостеприимством, если бы они из лишней заботливости о моем здоровье не вздумали навязать мне свою деревенскую лекарку, гадкие зелья которой чуть-чуть не ввергнули меня в настоящую болезнь. Я провел в деревне пять дней, льстясь мыслию, что мой приятель только подшутил надо мною и не оставит меня без известия. Но он совершенно забыл обо мне. Видя себя явно обманутым, я считал неблагоразумным проживать долее там, куда он послал меня, как будто нарочно для того, чтобы, в случае нужды, предать меня в руки поимщиков. Пусть бы только принялись за него, он как раз готов был объявить, что лошадь и платье купил у меня, и указать на место, где я укрываюсь. Поэтому я поскорее выздоровел и оставил деревню, объявив поселянам, что иду в Хамадан. За всем тем, я в город не пошел. Осторожность требовала избегать встречи с людьми, пока не окончится поиск, и я обошел город полями, имея в предмете отыскать себе безопасное пристанище в стороне совсем противоположной. В самом деле, я открыл в одной глубокой долине уединенную хижину, обитаемую бедным пастушеским семейством, перед которым опять притворился ограбленным, избитым и больным странником. Оно приняло меня ласково, и я провел там с лишком две недели. Тогда мог я уже смело проникнуть в Хамадан, чтоб [318] при весть в ясность расчеты мои с Наданом. Я решился не делать ему никаких упреков, а только вытребовать от него обратно коня или деньги и спасаться подальше. Прибыв поутру в город, я побежал прямо в базары, где купил себе баранью шапку и подержанный кафтан; и, чтоб умно повесть дело, не являлся вдруг к Надану, а пошел проведать о нем на стороне. Было еще слишком рано, и я зашел к одному бородобрею, чтобы побрить себе голову. По обыкновению своих собратий, он был неутомимый говорун. Едва только, я спросил, что слышно нового, он отвечал, натирая мне мылом темя: — Что ж может быть новее вашей благородной головы и Надановой истории? — Надановой истории! Это что за известие? — сказал я. — Слуга ваш ничего о ней не знает. — Где же вы были до этих пор, что не знаете новости, поразившей изумлением весь народ Мухаммедов? — вскричал бородобрей, отскочив шага три назад. — Как? Ужели вам неизвестно, что эта собака, мулла Надан, разграбил и сжег весь Тегеран, убил муллу-баши, нарядился в его платье и, не довольствуясь таким злодеянием, украл еще коня у главноуправляющего благочинием? Вах! вах! удивительной грязи наелся он в нашей иранской земле! — Расскажите мне, ради Али, как что было! Я был болен два месяца сряду и никуда не выходил. — На мой глаз! Повесьте только свое ухо на гвозде внимания. Недели три тому назад этот Надан заехал к дверям своего отца на пышном коне, украшенном такою сбруею, какой нет даже у нашего хана. Золото, серебро, алмазы, изумруды градом сыпались из седла, узды и нагрудника. На нем самом было несколько великолепных шалей и богатое платье, в котором он казался точь-в-точь мулла-баши. Появление его в таком великолепном виде изумило весь город, потому что накануне получено было известие из Тегерана, что его прогнали оттуда постыдным образом, и я сам, в этой лавке, обстоятельно рассказал приходившему ко мне народу, как ему там обрезывали нос и уши и как за ноги повесили товарища его, какого-то руфияна, по имени Хаджи-Баба... Чего вы испугались? — воскликнул бородобрей, заметив мое невольное движение. — Пожалуйте, держите голову прямо, а не то, неравно, пораню вам кожу бритвою. Ну, итак, он приехал. Хорошо! Слезши с лошади, он важничал удивительно и гордо обращался со всеми. Когда спрашивали его о случившемся с ним приключении, он говорил о том весьма легко и давал [319] уразуметь, что изгнание его было только поверхностное и временное и что шах для услаждения его горести тайно прислал ему собственного коня с удостоверением, что скоро сам пригласит его в столицу. Все поверили этой сказке, и Надан принят был отцом с большими почестями. Вскоре молва о том утихла, и пронесся слух, что у насакчи-баши пропала дорогая лошадь и что сыщики разосланы за нею по всем дорогам. Люди толковали различно: одни говорили, что лошадь отыскана в Исфагане; другие, будто поимщики воротились в Тегеран, не найдя и следа ее. Наконец и это прошло. Тогда Надан, полагая, что опасность миновала, стал смело выезжать на своем коне и щеголять по городу богатою сбруею. В пятницу Надан собирался ехать в мечеть, и слуги отца его держали этого коня у дверей дома. Вдруг явился один насакчи. Взглянув на лошадь, на седло, на узду, он воскликнул: «Нет бога, кроме аллаха! Чья это лошадь?» — Слуги отвечали, что она принадлежит мулле Надану. «Мулле Надану? Что он за собака? — вскричал взбешенный насакчи. — Это лошадь моего начальника и господина, насакчи-баши. Ваш мулла врет: откуда он ее взял?» Между тем вышел и сам Надан. Увидев полицейского чиновника возле лошади, он хотел бежать; но, по воле аллаха, случилось, что насакчи был один из тех, которые выщипывали ему бороду и торжественно выгоняли его из столицы. Он тотчас узнал преступника и одежду муллы-баш и, в которую тот был наряжен, и вскричал: «Ловите его! Берите его душу! Это он! Славно, моя звезда! Клянусь головою Али и бородою пророка, это тот самый пустодом, мошенник, который убил муллу-баши и украл лошадь моего господина и благодетеля!» Насакчи соскочил с лошади и от имени шаха приказал столпившемуся на улице народу ловить Надана общими силами. Его поймали. Он вопил и клялся Кораном, что не убивал муллы-баши и не крал лошади у главноуправляющего благочинием. Но насакчи был неумолим: он взял лошадь и вора, и, несмотря на все усилия Наданова отца и его приятелей, хотевших спасти виновного, вчера потащил его в Тегеран. Сердце у меня отлегло. Услышав последние слова бородобрея, я тепло возблагодарил в душе аллаха, что дело на первый случай тем кончилось. Добривая мой затылок, он еще пересказывал мне разные обстоятельства объяснения, последовавшего на улице и дома [320] между Наданом и его поимщиком; но я уже слушал с большим спокойствием духа. Наконец он облил мне голову водою, подал полотенце и сказал: «Да будет на здоровье!» Я не успел хорошо утереться, бросил ему мелкую серебряную монету и мгновенно выскочил из лавки, благодаря аллаха, что вместе с этим повествованием кончилась ужаснейшая пытка, какой только может болтливый бородобрей подвергнуть несчастную совесть правоверного. «Поэтому Надан не напрасно говорил, что он еще возвратится в столицу! — сказал я про себя, очутясь один на улице. — Благополучный же ему путь! Конец концов, кто из нас вор, кто мошенник, если не он? Не он ли обокрал меня? Похитив так бессовестно коня и платье, доставшиеся мне по воле судьбы, он снял с меня всю вину и принял ее на себя: пусть же теперь и отвечает. Если его и накажут тем именно, что было приготовлено для меня, то какая тут будет несправедливость? Видно, так написано на «досках предопределения». Аллах! Аллах! пути судьбы непостижимы! Но, с другой стороны, кто знает, не суждено ли Надану сказать в Тегеране, что я его сообщник, а правительству послать за мною поимщиков? Это была бы весьма дурная строка в предвечной книге, и мне надобно убраться отсюда прежде, нежели они дочитают ее до того опасного места. Английские часы, девяносто пять туманов и золотая цепь, которая стоит вдвое столько, вознаградят мне потерю туркменца и богатой сбруи. С таким пособием могу еще добраться до турецкой границы почти в одно и то же время, как Надан предстанет перед своими судьями в Тегеране. Бог велик!» — воскликнул я в заключение и, ободрясь этими чудесными словами, которыми в Персии решаются все недоумения, побежал прямо в караван-сарай, чтобы узнать, нет ли путешественников, отправляющихся в Турцию или пограничные места. ГЛАВА XX Встреча с покойником. Непредвидимая опасность. Курды. Новое доказательство, что предопределение благоприятствует плутам В тот же вечер выступал в путь один погонщик с цепью лошаков, нагруженных. товарами, посылаемыми в Керман-шах. Один лошак случился у него лишний, и он отдавал его внаем за безделицу. Нарядясь купцом, я воспользовался [321] этим обстоятельством, условился с погонщиком и на седьмой день благополучно прибыл в Керманшах. В этом городе собирался тогда караван в Багдад. Но, по причине опасности от курдов, грабительствующих на границе, проводники дожидались значительнейшего съезда путешественников и не скоро еще предполагали выступить в поход. Между тем узнал я, что толпа богомольцев и несколько знаменитых покойников, завещавших наследникам своим обязанность похоронить тела их в земле, освященной присутствием бренных останков имама Хусейна, отправились вчера в Кербелу в той уверенности, что бедный и благочестивый вид их каравана отвратит от них жадность кочевых разбойников. Я решился настигнуть их в пути и следовать вместе с ними до границы. Спрятав золотую цепь и туманы в поясе, я вооружился огромным посохом и пустился догонять их пешком: на третий день к вечеру приметил я вдали огни и столбы дыма. Подойдя поближе, я увидел стадо вьючного скота, пасущееся на поле, и чрезвычайно обрадовался, что наконец подоспел к каравану. Я почти выбился было из сил и с трудом мог бы продолжать свою погоню. Седла и тюки свалены были на небольшой площадке, кругом которой горели костры, сидели и почивали путешественники. Белая, средней величины, палатка, мелькавшая в вечерней темноте, давала знать, что в числе их находится какой-то важный богомолец. Вид носилок и каджавэ убедил меня, что тут должны быть и женщины. Я пошел прямо на площадку, где обыкновенно находится проводник каравана, представился ему богомольцем, странствующим к гробнице благословенного Хусейна, и просил снабдить меня, если можно, верховым лошаком. Он охотно согласился оказать эту услугу и в знак учтивости предложил мне покурить табак из его кальяна. Я присел на одном седле и, окинув взглядом местоположение, приметил в углу площадки несколько длинных тюков, завернутых войлоками и лежащих на земле попарно. — Ради имени Али! — сказал я проводнику, пустив на воздух длинную струю табачного дыма, — что за товар везете вы в этих странных связках? — Это тела покойников, — отвечал он. — Вот тот, с правого бока, по-настоящему не покойник, а черт. Я только того и смотрю, что он вдруг встанет и ускачет на котором-нибудь из моих верблюдов. — Что ж он за собака, что вы его так боитесь? — Как? Разве вы не знаете, что это тегеранский [322] мулла-баши? Где ж вы рыскали все это время, что проказы его не дошли до вашего сведения? Нет божества, кроме аллаха! Да он наверстал таких чудес, что и сам черт не добьется в них толку. Во-первых, он умер в бане, не сказав никому ни слова. Потом он сам, или его дух, вышел оттуда, оделся, сел на лошадь, поехал домой и переночевал с женою. Потом написал несколько весьма умных писем и фетв, как будто никогда не умирал. Потом спроворил у главноуправляющего благочинием лучшую лошадь и бежал с нею. Потом вдруг нашли его мертвым в бане. Тьфу! нечистая сила! — примолвил проводник и сильно пошевелил плечами. — Неужели вы ничего о том не слыхали? Пораженный таким неожиданным известием, я не знал, что отвечать ему. Необходимость заставила меня притвориться прибывшим от ближнего рубежа Курдской степи, куда столичные новости доходят весьма поздно, а иногда и вовсе не доходят. — В таком случае я порасскажу вам, как что было, — сказал проводник, не уступавший своею многоречивостью ни одному в мире проводнику караван-сараев. — Вы можете полагаться на мой рассказ, потому что я был очевидцем всего дела: Так я уже вам докладывал, что вышеупомянутый мулла-баши пошел в баню и умер тишком в ванне; потом вылез из нее, воротился с людьми домой, вошел в свой андарун, оттуда в хельвет, где заперся и лег спать на постели, как будто ничего не бывало. Хорошо! На другой день, поутру, лишь только затрубили в рожок, извещая, что бани открыты для женщин, жена муллы-баши со всеми служанками и невольницами пошла также в баню, именно в ту же самую, в которой муж ее скончался накануне. Хозяин этого заведения, предваренный людьми муллы-баши, что завтра, после утренней молитвы, придет сама их барыня, не пускал никого купаться до нее в водоеме, хранящем в себе теплую воду, и она первая погрузилась в нее, когда в комнате было еще довольно темно. Не прошло минуты, как вдруг она ужасно закричала, выскочила из водоема и, бледная, без рубахи и почти без памяти, прибежала к своим женщинам. Она не могла произнесть ни слова и упала в обморок. Одна из невольниц, не понимая, что это значит, взяла светильник, подошла к водоему и, взглянув в него, также закричала и ушла. [323] Наконец старуха, их надзирательница, которая, по словам людей муллы-баши, не побоялась бы схватить за бороду самого шайтана, пошла сама освидетельствовать водоем. Но вообразите ужас этой несчастной, когда она увидела в нем мертвое человеческое тело! Крик и визг целой толпы женщин вывели госпожу из оцепенения; ее убедили пойти вместе с ними посмотреть утопшего «мужчину-собаку». Страх мало-помалу превратился в любопытство: они позвали банщиц и велели вытащить труп из воды. «О, Али! — [324] воскликнули они в испуге, все в один голос. — Черт ли это или мулла-баши! Нет божества, кроме аллаха! Это наш ага!» Жена опять упала в обморок: что ж ей было делать? Служанки и невольницы завопили так страшно, что шум, которым они наполнили баню, мог бы служить «образчиком шума дня светопреставления». Женщины из города, дожидавшиеся в сенях выхода жены муллы-баши, вторгнулись толпою в комнату водоема и пособили им кричать еще сильнее. Гул соединенных голосов «безмозглого пола» отразился в самом поднебесье, и «старец планета Сатурн» принужден был заткнуть себе уши «пальцами недоумения». Между тем вдова покойника собралась с чувствами и начала оплакивать скончавшегося супруга и благодетеля. Но одна из невольниц прервала ее рыдания, сказав: «Ханум! это никак не может быть наш ага. Я видела его вчера, как он возвратился из бани. Мы с Масумою провожали его со свечками в хельвет; я сама стлала ему постель, и он лег спать при наших глазах. Невозможно, чтоб в одно и то же время он и утонул в ванне, и ходил живой по терему. Это кто-нибудь другой». Замечание невольницы поразило новым ужасом всех ее подруг. Та подкрепляла ее слова собственным неопровержимым свидетельством; та сама видела, как он проходил через двор; иная признавалась, что заглядывала к нему в окно и может побожиться, что он долго еще писал в своей комнате. После долгих споров они, наконец, согласились с мнением своей госпожи, что домой возвратился не мулла-баши, а его призрак. «Посмотрите сами, если это не мой муж! — сказала она служанкам. — Вот пятно на лице, где я не далее вчерашнего дня оцарапала его собственными ногтями». «Точно так, — промолвила вторая невольница. — Вот и место в бороде, откуда вы изволили вырвать клочок волос на прошедшей неделе». Убедись такими явными доказательствами, несчастная вдова стала рыдать неутолимее прежнего. Но невольница опять приостановила ее горесть, уверяя положительно, что мулла-баши жив и теперь еще спит или пишет в своем хельвете. «Как мог бы он взять свечку из моих рук, затворить дверь, писать, храпеть, если бы до того умер в бане? Позвольте мне одеться и сходить домой посмотреть, что делает ага. Увидите, что он там и что этот мертвец ест грязь» 130. [325] «Но он здесь, зачем напрасно ходить?» — возразила одна женщина. «Так это должен быть его призрак, а настоящий мулла-баши там», — сказала невольница и, схватив покрывало, выбежала из бани. «Это легко может случиться, — примолвила старая надзирательница. — .В банях нередко происходят удивительные вещи. Говорят, что черти, не успевшие ускакать в ад до утреннего азана, прячутся обыкновенно по баням». Число женщин, теснившихся в отделении водоема, беспрестанно увеличивалось. Невольница возвратилась с унылым видом и объявила, что муллы-баши в самом деле нет дома, где она нашла только оттиск спины его на постели. Шум, крик, рыдания возобновились с прежнею силой. У дверей бани столпился народ. Банщик, став на пороге, объявил своим слушателям, что у него случилось чудо: мулла-баши купался вчера в ванне и уехал домой в сопровождении своих людей, а сегодня нашли его мертвым в той же ванне! Движимый любопытством, народ устремился в двери, опрокинул оратора на пороге и ворвался в баню; женщины бросились одеваться и, ругая мужчин, отнимая одна у другой платье, браня себя взаимно, передрались между собой. Словом, в бане и на улице происходила такая суматоха, какой правоверные не видали со времен побега благословенного пророка из благородной Мекки в лучезарную Медину. Вскоре тревога распространилась по всему городу. Родственники покойного собрались в баню и приступили к погребальным обрядам. Мулла-баши при жизни неоднократно изъявлял желание быть погребенным в Кербеле, и на другой день наняли у меня цепь лошаков для свезения туда его тела, которое сопровождает вдова со своими людьми и с муллами, находившимися у него в услужении. Она ночует в этой белой палатке. Пока мы выехали из Тегерана и во время проезда оттуда до Керманшаха многие другие покойники вздумали тоже отправиться в Кербелу на погребение, и теперь их набралось у меня слишком дюжина. — Но что проку, что мы везем муллу-баши с собою? — присовокупил проводник. — Я не буду спокоен, пока его не зароют на шесть газов в землю. Мы здесь его везем, а он, может быть, аллах ведает, какие делает теперь проказы в Тегеране! Подумайте, что все его люди клянутся страшною клятвой, что он приехал домой вместе с ними. Насакчи-баши показывает фетву с его печатью, разрешающую ему выпить [326] все вино армян и франков; фетву, писанную, очевидно, по возвращении из бани, так как записку от насакчи-баши и шесть исфаганских дынь он получил, садясь уже на лошадь. Но явное доказательство того, что он не умер, а только подкинул в бане свой мертвый призрак, есть то, что он еще на другой день поутру выманил у насакчи-баши прекрасную лошадь с богатым убором и пропал с нею без вести. Поимщики разосланы были во всех направлениях и, говорят, нигде не отыскали ни его, ни лошади. Он, видимо, был чернокнижником. Почему знать, с тех пор как мы уехали, может статься, он спроворил бороду у самого шаха или украл весь мой дом и перенес его в пустыню, где теперь и обитает с дивами и чертополохами. — Пустое! — воскликнул провожавший караван чауш, который во время этого повествования присоединился к нам со своим кальяном. — Мулла-баши умер как нельзя лучше. Я слыхал от людей вдовы его, что теперь загадка совершенно объяснилась. В тот же день, как мы отправлялись из Тегерана, в бане, в темном уголку открыли свернутое изорванное платье, в котором нашли печать и несколько записок. По ним узнали, что эти лохмотья принадлежат какому-то бездельнику, мулле Хаджи-Бабе, бывшему товарищем известного муллы Надана. Поэтому нет сомнения, что или этот Хаджи-Баба, или наставник его, мулла Надан, личный враг покойника, умертвили его в ванне и напутали все это чудо. Сыщики немедленно посланы были за ними с повелением поймать их и доставить к Порогу счастия живых или мертвых. Ах! если бы мне удалось достать в свои руки хоть одного из них! По крайней мере, я не напрасно съездил бы в Кербелу. Предоставляю читателям судить, что происходило в моем сердце, когда эти слова ударились в мои уши. Вечерний мрак скрывал мое смущение от взора собеседников; но вместо отдыха я встретил на ночлеге одни только ужаснейшие мучения. Я провел ночь в трепете и отчаянии, не сомкнув глаз ни на одну минуту. «Вай! вай! какого пепла навалило на мою голову приключение с этим муллою-баши! — думал я. — Словом, он никак не хочет отвязаться от меня. Иду в баню — он приходит туда умирать. Ухожу в Турцию — он из Тегерана едет туда погребаться. С кем ни заговорю, всяк твердит мне об этом окаянном. Один, брея голову, утверждает, что меня повесили. Другой сбирается ловить меня, куря со мною кальян гостеприимства. Что это за бестолковое предопределение?» Положение мое было очень затруднительно. Догнав [327] караван с таким усилием и наняв лошака, бежать вдруг по выслушании сказки о кончине муллы-баши — значило навесть на себя жестокое подозрение. Притом, куда и бежать? С одной стороны пустыня, населенная разбойниками; с другой — страна, вовсе мне незнакомая. Куда бы я ни кинулся, везде поимщики, голодная смерть, гибель! Граница не далека, это правда; но одному, без каравана нет возможности миновать места, занимаемые курдами. За караваном всегда влечется толпа нищих и бродяг: я мог бы как-нибудь укрыться между ними и, не предвидя иного средства, решился попробовать его заблаговременно, определив у себя заболеть в первой деревне, едва примечу малейшую опасность. Всего более мне надобно было избегать встречи с людьми муллы-баши, потому что со многими из них я был коротко знаком в Тегеране. Вдова его, как важнейшее лицо в караване, естественно, ехала впереди. Я рассчитывал, что, тащась уныло в хвосте каравана, не повстречаюсь с ними, по крайней мере, до рубежа; а там — аллах велик! — и сами турки защитят меня от их посягательства. Караван снялся с ночлега еще до рассвета, и я благополучно занял в нем самое отдаленнейшее место. Вдова и люди муллы-баши ехали от меня в расстоянии около четверти фарсаха. Поэтому я убедился, что могу безопасно следовать за ними. Окруженный шайкою оборванных банкрутов, я путешествовал первый день весьма приятно и только досадовал, что для такой компании скромный мой наряд был еще слишком хорош и виден. Мы остановились ночевать в пустой долине и на другой день выступили в поход в том же порядке. Успех внушил мне более смелости. На третий день я стал уже несколько важничать, как человек, у которого в поясе есть девяносто пять туманов, золотая цепь и английские часы. Чванство — такое чувство, против которого, по несчастию, ни один перс устоять не в силах. Сообщество нищих я счел для себя неприличным и, оставив руфиянов, двинулся ближе к каравану. В конце его ехал какой-то значительный гяур. Это был армянский епископ. Я вступил с ним в разговор, и он весьма был осчастливлен, что мусульманин удостаивает его своего внимания. Таким образом путешествовали мы пять дней, и я никем не был примечен. Только один раз, не знаю зачем, проехал мимо меня взад и вперед какой-то мулла. Лицо его показалось мне знакомым. Потом уже я вспомнил, что это был тот самый плутишка, который хотел навязать мне свою [328] наложницу, когда я впервые пришел к мулле Надану с рекомендательным письмом от кумского муджтехида. Но он не узнал меня, и дело тем кончилось. Наконец прибыли мы к рубежу и вошли в опасное ущелье, где обыкновенно курды нападают на караваны, следующие из Персии в Багдад или из Багдада в Персию. Скот и путешественники сбились в одну плотную кучу; всяк принялся за оружие, и зрелище, представившееся моим взорам в ту достопамятную минуту моей беспокойной жизни, припомнило мне в точности разбитие нашего каравана туркменами. Я тут видел чауша, который скакал, распоряжал, храбрился, а в сердце трепетал, как тот, который провожал нас из Тегерана в Мешхед; видел те же приготовления к отчаянной защите и те же признаки страха и трусости; слышал те же похвальбы путников и приводил на мысль мужественное поведение, каким отличил себя когда-то первый мой хозяин Осман-ага. Следуя предписанному порядку, я тоже примкнулся к общей куче, и хотя страшился встречи с хищниками, но утешал себя мыслию, что вскоре тем или другим образом кончатся все мои опасения. Мы подвигались ущелием в глубочайшем молчании. Только звон колокольчиков, уныло отражавшийся в скалах, прерывал тишину ужасного места. Вдруг увидел я двух всадников, скачущих прямо ко мне. В одном из них различил я нашего проводника, другой был человек порядочно одетый и ехал на хорошем коне. Проводник, остановясь в нескольких шагах, указал на меня рукою и примолвил: — Вот он! Холодная дрожь подрала меня по всей коже. Я взглянул на второго всадника и тотчас узнал быстроглазого муллу, управляющего деревнею муллы-баши, у которого был я недавно с запискою его господина о выдаче мне ста туманов. Я уже считал себя погибшим, когда обращенная ко мне речь проводника несколько ободрила меня. — Ради имени Али! — сказал он. — Вы недавно к нам присоединились и пришли от рубежа Курдской степи: не слыхали ль вы, в которой стороне кочует ныне известный хищник Кальб-Али-Хан? Я отвечал им что-то наобум, в страшном волнении духа, стараясь поскорее замешаться в толле; но быстроглазый мулла беспрестанно заезжал мне вперед и, казалось, хотел пронзить меня адским своим взглядом. Он пристально всматривался в мое лицо и потом воскликнул: [329] — Э! приятель, да я тебя знаю. Это тот же самый плут, который надул меня запискою покойного муллы-баши и выманил сто туманов. Правоверные! ради имени пророка, берите этого вора, разбойника! Я стал отпираться и кормить грязью быстроглазого муллу, когда второй, прежде виденный мною мулла, который до прибытия моего в Тегеран ходатайствовал по делам Надана, подоспел к нашей толпе и остановился насупротив меня. Тот мигом назвал меня по имени. Многие бросились брать и вязать меня как вора и убийцу муллы-баши. Видя, что дело идет не на шутку, я обнажил кинжал и грозил распороть брюхо первому, кто коснется до меня рукою. Они, однако ж, погоняя моего лошака пинками и дубинами, успели перевесть меня с конца к самой голове каравана, где ехала вдова покойного с целым своим двором. Караван остановился. Окруженный людьми муллы-баши, которыми предводительствовал быстроглазый Абдул-Карим, я сохранял оборонительное свое положение и, на первый случай, защищался бранью и отпирательствами. — Вы сами разбойники! — кричал я во все горло. — Слава аллаху, отцы ваши давно сожжены в аду! Чего вы от меня хотите? Я Хаджи-Баба; но, по милости пророка, никогда не бывал ни вором, ни убийцею и не понимаю, за что на меня нападаете. — Не ты ли был у меня с ложною запиской, на краденом коне и утащил по ней из моего кармана сто туманов? — грозно вскричал мулла Абдул-Карим. — Так что ж что был? — возразил я ему тем же голосом. — Откуда мне знать, какой конь и какая записка были тогда со мною? Я был слуга муллы Надана. Он мне дал своего коня и записку и велел идти к вам и сказать то именно, что я вам сказал. Воротясь назад, я вручил ему полученные от вас деньги и отдал коня. Я только исполнял его приказания, и как вслед за тем он отпустил меня из своей службы, то и не знаю, что сталось с ним самим и куда девал он коня и деньги. Ей! ей! это правда. Некоторые из людей покойника поколебались от моих доказательств и уверенности, с которою я представлял их; но другие, несмотря на мою упорную защиту, отчаянно добирались до меня. Один из них, схватив меня за ногу, тащил уже с лошака долой, как вдруг чауш, ехавший шагах в пятистах впереди каравана, прискакал назад, крича: [330] — Курды! Курды! К ружьям! Сабли наголо! Готовьтесь, братцы, к отпору! — а сам давай бежать куда попало. В одно мгновение все приняло другой вид. Я увидел себя свободным, как птичка. Погонщики тотчас стали сваливать тяжести и отрезывать вьюки, чтоб спасаться с лошаками и верблюдами. Путники побледнели и начали молиться; те уходили обратно, те в горы, те в совершенном остолбенении ожидали решения своей участи. Пользуясь суматохою и сам будучи некогда хищником, я лично принял такую меру, какую считал самою удобнейшею для своего спасения от опасного врага. Я оставил муллу-баши и его служителей и один поехал курдам навстречу. Проехав ущелием не более тысячи шагов, я увидел впереди отряд около шестидесяти человек этих ужасных хищников, подвигающийся рысью в глубоком молчании. Не будучи из храброго десятка, признаюсь, я трепетал от страха; но не останавливался и ехал, пока они сами меня не остановили. Ни мой лошак, ни моя ветхая, запыленная одежда не могли привесть их в искушение; чемодана у меня не было никакого. — Кто ты таков? — спросил меня грубым голосом их предводитель, мужчина исполинского роста и видом свирепее самого Аслан-султана. — Я слуга одного муллы, — отвечал я покорно, — Далеко ли караван? — Недалеко; шагов триста, за этою горою. — Много ли в нем народу? — Довольно; большею частью купцы, но есть и знатные господа. — Что везут? — Товары, шали, золото и десяток мертвых тел богатейших фамилий. — Сколько конвою? — Был один чауш, и тот ушел. — Ребята, копья на руки! Вперед! Вся шайка загремела: «Аллах! Аллах! Нет бога, кроме аллаха!» — и с этими набожными восклицаниями понеслась во всю прыть на прежних моих спутников. Я поехал своим путем и вскоре услышал вдали несколько выстрелов и страшный шум. Колотя лошака своего дубиною по бокам и спине, я проскакал пару фарсахов менее чем в полтора часа и выехал на равнину, где вид пашен, стад и селений удостоверил меня в отсутствии всякой опасности. [331] — Славно, моя звезда! — вскричал я в радостном восторге. — Теперь вижу, что есть предопределение! Чувствуя себя совершенно независимым, я смело покрутил усы, надвинул шапку набекрень и вообще принял вид, соответственный девяноста пяти туманам и золотой цепи, зашитым в моем поясе. «Ах! если бы на досках предопределения, — подумал я,- — было еще написано: Наданом выстрелить из мортиры, а вдове муллы-баши попасться в идей к курдам! — тогда звезда моего счастия опять взошла бы в полном блеске; тогда мог бы я еще снова появиться в Тегеране и пошутить над бородами моих земляков!» Между тем многие беглецы, успевшие, подобно мне, ускользнуть из каравана, стали мало-помалу вылезать из гор на равнину. Впоследствии узнал я, что курды, напав на караван и не находя в гюках ни шалей, ни золота, с особенным усердием принялись за вдову муллы-баши и за путешественников, одетых получше; и под предлогом заплаты за свободный проезд разграбили все их имущество. В суматохе они опрокинули тело мужа ее в поток, текущий возле дороги; и мулла-баши, которому, видимо, не было суждено покоиться в Кербеле, поплыл с волнами внутрь Курдистана. Как хищники не обращали большого внимания на странников, казавшихся им бедными, то те только и спаслись от их свирепства. Проводник пропал тоже без вести, и я вместо потери жизни или свободы, что считал неизбежным, не только уцелел от опасности, но и приобрел в наследство лошака. Вот что значит предопределение! ГЛАВА XXI Прибытие в Багдад. Встреча со старинным приятелем. Хаджи-Баба поступает в купцы Наконец завидел я вдали минареты, каланчи и стены Багдада. Лошак мой неоднократно бывал в этом городе. Он служил мне путеводителем и завез прямо в караван-сарай, где останавливаются приезжие из Персии. Я нашел здесь несколько человек моих земляков. Первое старание употребил я на то, чтоб оборотиться турком: тотчас спрятал свою баранью шапку, голову обернул чалмою на манер оттоманский, купил турецкое платье и обулся в красные туфли. С персами я не хотел иметь никаких [332] связей и потому решился отыскать поскорее семейство бывшего моего хозяина Осман-аги, чтобы познакомиться с ним и таким образом завесть другие местные знакомства. Я обратился к бухарским купцам, которые показали мне лавку Османова сына. Но, к крайнему изумлению, я нашел в ней не только сына, но и отца, которого считал недавно отправившимся из Тегерана в Стамбул. Осман-ага также чрезвычайно удивился и обрадовался, видя меня в Багдаде. Но вот как это случилось. Узнав в Тегеране, что путь между Эриванью и Эрзрумом занят курдами, и не имея охоты вторично достаться в плен к хищникам, он предпочел отправиться прямо в Багдад, где сын, дочь и жена его уже разделили было имение его между собою, по праву законного наследства. Изложив в кратких словах свои приключения, он вдруг обратился ко мне и сказал с несвойственным ему жаром: — Друг мой, Хаджи! какого черта навязал ты мне в Тегеране для приятнейшего препровождения времени? Нет божества, кроме аллаха! Клянусь солью, которую мы с тобой выкушали, что в течение нескольких дней я от нее претерпел более, нежели во все время пребывания моего у туркменов! Кто так поступает со своими друзьями? Я извинился, что, сватая за него вдову главного врача персидского шаха, всего более имел в виду стяжание заслуги перед богом и спасение души его, Осман-аги, моего благодетеля, сохранением достопочтенных нравов его в надлежащей чистоте и исправности; но что, впрочем, вдова славилась некогда первою «возмутительницею мира» в гареме падишаха и тогда еще была довольно хороша собою для частного человека, который весь свой век провел с верблюдами. — Как с верблюдами? — вскричал он. — Да верблюды в сравнении с нею ангелы! Ах, зачем аллах по благости своей не позволил мне лучше жениться на верблюдице! Вообразите сами, каким милым, любезным нравом одарено это бедное животное! Как оно кротко, послушно, смирно, важно, задумчиво! А эта женщина! Словно дракон, змея, сатана! Нет силы, ни крепости, кроме как у аллаха! Право, она иссушила мою душу! Она беспрестанно твердила мне о чести, которой я удостоился, женясь на отставной любовнице Средоточия вселенной, и всякое рассуждение заключала оплеухою или царапиною. Аман, аман, Хаджи! Если тебе суждено высватать мне еще одну такую невесту, то лучше — на! — возьми Этот нож и изрежь меня в куски. [333] Я уверял его, что мне самому надоело ремесло свата и я более не думаю об исправлении общественной нравственности, как в то время, когда женил его на сердитой ханум; что теперь, напротив, есть у меня капиталец, который желаю употребить в торговлю, и по этой именно причине пришел к нему, как к человеку опытному в делах такого рода, сливкам купеческой сметливости, красе продавцов и покупателей, чтобы посоветоваться касательно отрасли промышленности, могущей доставить мне со временем независимое состояние. Признание насчет капитала удивительно как возвысило меня в мнении Осман-аги. Он стал обращаться со мною уже как с лицом равного звания и познакомил меня со своим сыном, тяжелым, присадистым турком, похожим на него как две капли воды. Тот, со своей стороны, услышав, что я «господин купец» и, сверх того, Хаджи-Баба, старинный слуга и товарищ отца его, важно осведомился о состоянии моего кейфа, дал мне покурить из своей трубки и предложил быть их гостем. Я поблагодарил отца и сына, и мы отправились в дом Осман-аги, лежащий поблизости базаров, в одном тесном переулке. У входа, по обеим сторонам возвышались две симметрические кучи навозу и сору: на одной из них было гнездо недавно окотившейся кошки; на другой помещалась паршивая сука с полудюжиною слепых щенков. Мы вошли в двери, сопровождаемые лаем и мяуканием животных и пронзительным писком многочисленного их потомства. Дом состоял из нескольких обветшалых комнат, не отличавшихся ни богатством, ни опрятностью. В тот же день перенес я туда из караван-сарая свой ковер и поселился в одном уголку гостиной. Лошака моего поместили на дворе. Осман-ага приказал жене своей сготовить угощение, к которому пригласил одного бухарского купца и приятеля своего, маклера. Разговор исключительно касался торговли, в которой я был совершенный невежда. Мои собеседники усиленно советовали мне промышлять чубуками. По их словам, все прочие предметы потребления подвержены непостоянству людских прихотей — одни только чубуки на свете прочны и непоколебимы: они сильнее судьбы и свыше переменчивого порядка вещей этого мира, потому что пока турки пребудут верными учению благословенного Мухаммеда, до тех пор, по неисчерпаемой благости аллаха, они не будут ничего делать; будут дремать в сладостном кейфе, будут весь день курить табак и дорого платить за длинные черешневые [334] чубуки. Вот план будущей моей торговли 131, начертанный багдадскими моими друзьями. Продав чубуки в Стамбуле, следует закупить сухих смокв в Смирне и отправиться с ними во Фарангистан. Тут можно достать за дешевую цену красных ермолок, которые выгодно расходятся в Каире. В Египте франки пьют пропасть вина и пива и порожние бутылки продают за бесценок. Собрав две или три тысячи штук этого стеклянного товару, по восемь копеек за каждую, я должен следовать с караванами внутрь Африки, в Судан и Абиссинию, где всякая бутылка стоит от одного до полутора испанского пиастра. Заработав при таких оборотах значительные деньги, в Африке предстоит мне закупить невольников, перевезть их в Аравию и в Мохе променять на кофе. С кофеем поеду я в Персию, где сбуду его с огромным барышом. Сложив потом все эти прибыли, я увижу себя владельцем таких сокровищ, что в сравнении со мною знаменитый Хатим-Таи 132, этот прославленный богач арабской древности, будет казаться нечто менее собаки. Воображение мое воспламенилось картиною такой блистательной будущности. Я удалился в уголок, сел на своем ковре, поджал ноги и стал рассчитывать, сколько чубуков могу я купить за девяносто пять туманов, предполагая золотую свою цепь сохранить до Стамбула, чтобы продать ее безопасно и без наклада. На другой день я отыскал одного из дровосеков, которые по заказу отправляются в горы Лур и Бахтиари для вырубки чубуков, и заключил с ним условие на доставку мне известного количества этого благородного товара. До возвращения дровосека из гор время текло для меня очень медленно. Я скучал ужасно, сидя весь день один дома, и, право, не знал бы, что с собою делать, если бы вдруг не выскочил у меня на правой щеке известный эндемический чирей, который однажды в жизни поражает всякого жителя и путешественника в Багдаде и Алеппе, продолжается несколько месяцев и оставляет после себя гадкие язвины, обезображивающие лица большей части туземцев. Жена и молодая дочь Осман-аги взялись лечить меня известными всем багдадкам средствами, и с тех пор стал я проводить дни немножко приятнее, переменяя на щеке пластыри, изготовляемые матерью, и нежно перемигиваясь с дочерью, которая чувствовала в сердце удивительное ко мне расположение. Наконец получил я от дровосека кучу прекрасных чубуков, которыми навьючил целых трех лошаков. Караван [335] выступил из Багдада в очаровательное весеннее утро. Я ехал на собственном лошаке, нагруженном постелью и платьем, высоко уложенными на седле, которое сверх того было обвешано сумами и мешками, заключавшими в себе разные мелкие вещи и жизненные припасы. С вершины этой мягкой горы с удовольствием посматривал я на движения каравана, в котором сам уже составлял довольно важное лицо, и услаждал слух свой звоном бесчисленных колокольчиков, в числе которых бренчали и мои три штуки. Ближайшие товарищи мои были Осман-ага, приятель его бухарец и двое багдадских купцов. В караване находилось несколько человек моих соотчичей, родом из разных городов Персии; но я избегал их сообщества и даже знакомства. Слух о моем приключении с муллою-баши распространился между ними по болтливости прежних моих спутников. Поэтому я предпочел выдавать себя за багдадского уроженца, к чему способствовали мне не только мой наряд, но и огромный на щеке пластырь, с которым выехал я из Багдада. Не хочу томить внимания читателей исчислением мелких приключений путешествия нашего через турецкие области. Они заключались в обыкновенных опасностях от разбойников, ссорах погонщиков и драках при вступлении в каждый почти караван-сарай. Довольно того, что мы прибыли в Стамбул, не будучи нигде ограблены. ГЛАВА XXII Стамбул. Первое время пребывания в этом городе. Цареградские персы Я всегда считал Исфаган прекраснейшим городом во всей вселенной 133 и с презрительною улыбкой слушал тех, которые превозносили похвалами пышность несравненной столицы «Римского кесаря», иначе называемого турецким султаном. Но какое было мое удивление, когда увидел я впервые этот великолепный город! Главная исфаганская мечеть, лежащая на большой площади и почитаемая нами изящнейшим зданием в мире, казалась мне хижиною в сравнении с огромными, блистательными храмами Стамбула, которых множество, красота и богатство превосходят всякое понятие. Прославленный своею обширностью Исфаган, no-теснясь немножечко, вошел бы весь в один из [336] многочисленных посадов, составляющих Стамбул. Какое разнообразие! Какие очаровательные виды! Эта бесконечная цепь возвышений, плотно покрытых красивыми строениями; эти горы блестящих куполов, сливающихся в одну массу; этот лес легких и высоких минаретов, населяющий всю воздушную страну, представили глазам моим картину, которую довольно увидеть однажды, чтобы навсегда сохранить в памяти. До тех пор я полагал, что всякий хороший город должен, подобно Исфагану, быть окружен бесплодною пустынею, чтоб казаться приятнее; но вид чудесных заливов, истекающих беспрерывно один из другого, в которых холмы, нагруженные разноцветными строениями и зеленью дерев, отражаются как в зеркале, удостоверил меня, что степи в окрестностях столиц могут с выгодою быть заменены морем и роскошными рощами. Тысячи лодок, мелькающих по воде в разных направлениях, и огромные корабли, образующие мачтами своими лес не меньше мазендеранского, были также для меня предметами и новыми, и любопытными. — Это рай! — вскричал я. — Как бы мне хотелось остаться здесь навсегда! — Но когда вспомнил, что в этой волшебной стране обитает самое отверженное раскольничье племя 134, что она подвластна людям, которых бороды недостойны служить метлами для наших конюшен, то народная гордость подавила во мне порывы восхищения, и я почувствовал, что делаю честь туркам, появляясь в их столице. Мне даже стало грустно при мысли, что из такой прелестной страны они должны будут перейти в самое глубочайшее отделение геенны за свою непостижимую закоснелость в расколе! Разделавшись с таможенными приставами, мы наняли лодку в Скутари, переплыли в Стамбул и пошли искать для себя квартиры в большом караван-сарае, где обыкновенно останавливаются персидские купцы. Это здание находится в самой середине города, в небольшом расстоянии от базаров. Здесь опять, увидев несметные богатства, нагроможденные по лавкам, и неисчислимое множество значительных ага и эфенди, разъезжающих по улицам на отличных аргамаках, я воскликнул в изумлении: — Куда Стамбул со своею пышностью, а куда паша бедная, оборванная Персия! Осман-ага и я наняли вместе одну небольшую в караван-сарае комнатку, в которой сложили свои товары. Я тотчас расставил чубуки свои рядами на примостках и начал продавать их большими и малыми партиями. Товар мой был [337] отменной доброты, и я получил от него весьма значительную прибыль. Кошелек мой ежедневно становился полновеснее, но, по мере увеличения дохода, я увлекался более и более прелестями роскоши, и пожить весело на этом свете казалось мне теперь вещью такою же необходимою для спасения души, как недавно, в Персии, посвящение себя затворничеству и умерщвлениям плоти. Поэтому прежде всего я купил себе пышный янтарный мундштук с вышитым золотом мешком для табака. Поясница моя украсилась цветною шалью и вызолоченным кинжалом. Туфли мои были светло-желтые из отличнейшего сафьяна, с длинными острыми носками. В местах, удобных для издерживания денег, не было недостатка. Чтобы напрасно не терять времени на рассудительный их выбор, я стал посещать все известнейшие кофейни и цирюльни, где, взлезши на высокие подмостки и нежно разлегаясь на мягких тюфяках, курил себе табак, пил кофе и делал превосходный кейф с важностью первейшего оттоманского эфенди. Знакомства искал я преимущественно с турками, не доверяя моим соотечественникам, которые так легко обижаются за малейшее к ним упущение и так страстно любят разведывать о своих приятелях. Они уже сведали, кто я таков, и смотрели на меня не слишком приязненно. За всем тем, мы жили между собою миролюбиво; и как я отнюдь не мешал им обманывать турок на их товарах, то они оставляли в покое меня и мои чубуки. В кофейнях я позволял туркам считать себя за богатого багдадского купца. Язвина, оставшаяся на щеке после чирия, на которую досадовал я прежде как на безобразие, была теперь весьма кстати для поддержания нового моего качества иракского уроженца. Нет ничего легче, как обмануть турок наружностью. Я вдруг перенял их молчаливость, тихую поступь, медленные движения, тяжелую степенность в речах и приемах и так искусно умел подражать им, что многие эфенди, которые, выскочив из низкого звания, хотели непременно казаться людьми благовоспитанными, завидовали моей благородной неповоротливости и торжественной тупости ума. Я молчал так отчаянно, произнося только по временам: ((Аллах!», «Нет аллаха, кроме его!» — и так прилежно пропускал сквозь пальцы шарики своих четок, что во всех кофейнях принимали меня с отличною честью. Хозяева этих заведений сами варили для меня кофе и, налив его с размаху в чашку, подавали мне с почтительными приветствиями: «Ага мой!», «Султан мой!», «Да будет на здоровье!». [338] Непоколебимость моей осанки снискивала мне такое уважение, что во всех спорах, возникавших между посетителями кофейных домов, где постоянный предмет рассуждений составляют лошади, собаки, оружие, табак и чума, довольно было, чтоб я, вздохнув умильно, пробормотал сквозь зубы «да» или «нет», и спор решался по моему приговору. Комментарии120. Дом спасения. — Так называли Багдад, центр Аббасидского халифата. 121. То есть шиитского толка ислама, признаваемого персами единственно истинной верой. 122. То есть суннитов-турок (см. коммент. 6). 123. Раб его Абдул-Карим, — Здесь игра слов: его раб, то есть раб божий. «Абдул-карим» переводится «раб Милостивого» (т. е. опять-таки «раб божий»). 124. Зейд — условное имя в грамматических сочинениях, вроде «Иван». 125. Шах Сефи. — Имеется в виду основатель династии Сефевидов — наследственных предводителей-шейхов шиитского дервишского братства Сефевия — Исмаил I (1502-1524). Аббас Великий — иранский шах, правивший с 1581 по 1628 г., при котором Сефевидское государство достигло наибольшего могущества. 126. Черные дервиши — так называли в Иране иезуитов. 127. Здесь отражено предание, будто пророк Мухаммед вознесся из Иерусалима на небо (на пятое небо из семи небес) на животном «Борак», которое «меньше мула, но больше осла», и там получил у аллаха Коран. 128. В смысле: несет чепуху (см. коммент. 19). 129. Казий Бейзави; Замахшари — знаменитые мусульманские богословы. 130. Идиоматическое выражение, означающее здесь «плутует». 131. Здесь воспроизводится (пародийно) сюжет из «Гулистана» Саади, где изображен хвастливый горе-купец. 132. Хатим из племени Тай был в доисламский период (кон. VI — нач. VII вв.) арабским поэтом и предводителем племени. Вошел в легенду как образец несказанной щедрости и гостеприимства. 133. См. коммент. к стр. 1. 134. Имеются в виду турки-сунниты (см. коммент. к стр. 7). Текст воспроизведен по изданию: Джеймс Мориер. Похождения Хаджи-Бабы из Исфагана. М. Художественная литература. 1970 |
|