|
МАРИЯ-ТЕРЕЗИЯ-ШАРЛОТТАВОСПОМИНАНИЯ,НАПИСАННЫЕ МАРИЕЙ-ТЕРЕЗИЕЙ-ШАРЛОТТОЙ ФРАНЦУЗСКОЙО ПРЕБЫВАНИИ ЕЕ РОДНЫХ, ПРИНЦЕВ И ПРИНЦЕВ В ТЮРЬМЕ ТАМПЛЬС 10 АВГУСТА 1792 г.ДО СМЕРТИ ЕЕ БРАТА, ПОСЛЕДОВАВШЕЙ9 ИЮНЯ 1795 г.MEMOIRE ECRIT PAR MARIE-THERESE-CHARLOTTE DE FRANCE: SUR LA CAPTIVITE DES PRINCES ET PRINCESSES SES PARENTS, DEPUIS LE 10 AOUT 1792 JUSQU'A LA MORT DE SON FRERE ARRIVEE LE 9 JUIN 1795 Смерть мадам Елизаветы и Людовика XVII III В Тампле тетя и я ничего не знали о смерти матери, даже когда услышали выкрики разносчика о том, что суд начнется безотлагательно, мы надеялись, как то свойственно несчастным, что ее пощадят. Мы не могли предугадать, как низко поведет себя император, который позволил королеве, своей родственнице, умереть на эшафоте, не предприняв никаких попыток по ее спасению. Все произошло именно так, но мы не могли тогда поверить в бесчестье австрийского дома. И все же, были моменты, когда мы всерьез опасались за мать, видя, какую ненависть питает к ней ослепленный народ. В течение полутора лет я оставалась в том же несчастном состоянии неуверенности и сомнения, пока я наконец узнала о своем горе и кончине своей добродетельной августейшей матери. От разносчиков, мы также услышали о смерти герцога Орлеанского; это была единственная новость, которую мы услышали с самой зимы. Обыски продолжались, к нам относились со всей суровостью; тете, у которой был нарыв на руке, потребовалось приложить большие усилия, чтобы получить средства для его излечения, ее заставили долго ждать; в конце концов, однажды, случился чиновник, который осознал бесчеловечность подобного поведения, и приказал купить для нее мазь. Меня также лишили травяных отваров, которые я пила по утрам для здоровья. Тете прекратили давать рыбу в постные дни, она стала просить, чтобы ей приносили постные блюда, как то следовало из религиозных предписаний; но ей в этом было отказано, под тем предлогом, что нет никакой разницы между днями, также недель больше нет, но есть декады. Нам принесли новый справочный календарь, но мы его не открыли. В другой день тетя вновь попросила постной пищи, но ей сказали: «В самом деле, гражданка, ты не знаешь, что творится; на рынке не купить того, что тебе хочется.» Больше тетя об этом не просила. Обыски также продолжались, особенно много их было в ноябре. Приказано было обыскивать наши комнаты три раза в день. Однажды случилось, что обыск продолжался с 4 до 8 с половиной часов вечера. Четверо чиновников, которые его вели, были совершенно пьяны. Невозможно представить, что они нам заявляли, как оскорбляли и богохульствовали в течение этих четырех часов. У нас забрали несколько мелочей, например, шляпы, карты с изображением королей и книги, в которых было изображено оружие; оставили только книги божественного содержания, наговорив при этом тысячу богохульств. Симон обвинил нас в том, что мы выпускали фальшивые ассигнации, получали новости извне и переписывались с заграницей; он уверял, что во время процесса над отцом мы поддерживали с ним связь. Симон сделал это заявление от имени брата, и вынудил его подписать бумагу. То, что он принимал за стук штемпеля для печатания денег, было на самом деле фишек по доске, по вечерам мы играли в триктрак. Зима прошла достаточно спокойно; к нам постоянно заходили и обыскивали комнаты, но все же, нас снабжали дровами. 19 января из комнаты брата нам послышался шум и грохот, из этого мы заключили, что его увозят из Тамля, окончательно мы в этом убедились, когда сквозь щелочку в ставнях сумели разглядеть, что во двор выносят множество пакетов. В следующие дни мы слышали как открывали дверь, но все еще уверенные в том, что его увезли, считали, что туда поместили другого заключенного – иностранца, быть может, немца, чтобы его как-то называть, мы придумали ему имя Мельхиседек; уже потом я узнала, что это всего лишь выехал Симон, потому что ему было сказано выбирать – служить в муниципалитете, или продолжать опекать моего брата и он предпочел первое, у них достало жестокости оставить бедного маленького брата в полном одиночестве. Это было неслыханным варварством – оставить бедного восьмилетнего ребенка в полном одиночестве, под замком, в комнате с решетками на окнах, без всякой возможности даже позвать на помощь, ничего кроме кое-как работающего звонка, никогда им не используемого, потому что брат предпочитал обходиться без без самого необходимого, чем просить своих палачей. Он лежал в постели, в которой белье не менялось в течение полугода, у брата не было сил его менять; вши покрыли его всего – и тело и белье, они кишели в огромном количестве. Нечистоты оставались в комнате; ни он ни кто другой их не выносили; окно было забито наглухо, в комнате невозможно было оставаться из-за отвратительного запаха. Он совсем ослабел и покрылся грязью, потому что уже был не в силах позаботиться о себе. Часто ему не давали света; бедняжка был буквально умирал от страха в темноте, но никогда ни о чем не просил. Он проводил дни напролет ничем не занимаясь, что плохо сказалось как на его состоянии его духа и тела; потому не стоит [удивляться] тому, что в результате его здоровье оказалось значительно расстроенным; но то, что все это время он оно оставалось достаточно удовлетворительным, говорит в пользу его телесной крепости. В течение этой зимы нам часто с бесцеремонностью «тыкали». Тетя полностью выдержала пост, несмотря на то, что ей пришлось для этого жить практически впроголодь. Она отказывалась от завтрака, в обед выпивала только чашку кофе; и ужинала хлебом. Невозможно представить себе нечто могущее превзойти своей поучительностью ту твердость, с которой она полностью выдержала пост. Несмотря на то, что ей отказались давать рыбу, она все же выполнила все требования к посту. В начале весны у нас забрали свечи; получить их назад нам более не удалось; мы стали ужинать в половине восьмого или в восемь вечера, затем сразу же ложились спать ,потому что наступала полная темнота. До 9 мая не случилосьничего примечательного. В тот вечер, едва мы легли спать, снаружи отперли замки и стали стучать в дверь; тетя сказала, что откроет, как только оденет платье, они заявили, что она слишком долго возится и колотили в дверь так сильно, что едва не сорвали ее с петель. Тетя открыла, после того как полностью оделась. Ей сказали: — Гражданка, тебе следует спуститься. — А моя племянница? — Ею займутся позднее. Тетя обняла меня и пообещала вскоре вернуться. — Нет, гражданка, ты уже не вернешься, бери с собой шляпу и спускайся. Тетю осыпали оскорблениями; она их выслушала со всем терпением, взяла с собой шляпу, затем обняла меня и попросила мужаться и во всем положиться на Бога. Она вышла в сопровождении этих дьяволов. Когда они оказались внизу, тюремщики потребовали, чтобы она вывернула карманы, но ничего в них не обнаружили. Ждать пришлось долго, так как муниципальные чиновники составляли протокол о передаче узницы. В конце концов, выслушав тысячу оскорблений, она отправилась в трибунал в сопровождении судебного исполнителя; она села в фиакр и прибыла в Консьержери, где и провела ночь. На следующий день ее привели в трибунал; и задали ей три вопроса: — Имя? — Елизавета. — Где ты находилась 10 августа? — В замке Тюильри вместе с братом. — Куда ты дела свои бриллианты? — Не помню, в конце концов, все ваши вопросы бессмыслены, вы уже приговорили меня к смерти, я полагаю свою жизнь в жертву Всевышнему, я готова умереть. Ее приговорили к смерти. Затем ее отвели в комнату, где содержались те, кто должен был умереть вместе с ней. Она к ним обратилась с увещеванием, необходимым, чтобы подготовиться к смерти. На телеге, она сохраняла все то же спокойствие, и подбадривала женщин, которых везли вместе с ней. Люди прониклись к ней уважением, и не подвергали оскорблениям. Когда они прибыли к подножию эшафота, ее со всей жестокостью обрекли погибнуть последней. Все женщины, выходя из телеги, просили разрешения ее обнять; с обычной своей добротой она соглашалась и подбадривала их. Мужество не изменило ей до самого конца, который она приняла со всей твердостью и верой, когда ее душа покинула тело, чтобы в блаженстве воссоединиться с Господом, к которому она всегда питала искреннюю любовь. Мария-Филиппина-Елизавета-Елена сестра короля Людовика 16, умерла 10 мая 1794 года, в возрасте тридцати лет, всегда будучи образцом добродетели, избегнув соблазнов свойственных молодости. С 16 лет она посвятила себя Богу и далее заботилась лишь о спасении своей души. С 89-го года я ближе узнала ее, но видела от нее ничего, кроме веры, всепоглощающей любви к Богу, отвращения к греху, доброты, скромности, мужества и глубокой привязанности к семье, ради которой она пожертвовала жизнью, наотрез отказавшись покинуть короля, моего отца; коротко говоря, она была принцессой достойной благородства той крови, что текла в ее жилах. Мне не хватит слов, чтобы описать ту доброту, которую она проявляла ко мне до самого своегоконца. Она всегда полагала меня дочерью, а я всегда видела в ней свою вторую мать и дарила ее всей любовью, на которую только была способна. Мы в точности напоминали друг друга по характеру, мы были очень похожи. Смогу ли я также обогатиться ее добродетелью и однажды соединиться с ней в царстве господнем, где она, в чем я не сомневаюсь ни на миг наслаждается блаженством, ставшим наградой за ее жизнь и смерть, которыми она его для себя снискала. IV Я осталась безутешной после нашей разлуки с тетей; я не знала, что с ней произошло, и мне отказывались об этом сообщить. Я провела горестную ночь, но несмотря на все беспокойство касательно ее судьбы, я была далека от мысли, что спустя несколько часов ее лишусь, я считала, что ее увезли из Франции. Грубость, с которой ее увели, вызывала у меня опасения за нее; я провела ночь в неизвестности; на следующее утро, я спросила у муниципальных чиновников что с ней стало; мне ответили, что ее вывели на свежий воздух; я их просила позволить мне присоединиться к матери, если уж меня разлучили с тетей, и узнать, что произошло с матерью; они сказали, что доложат о моей просьбе. Затем они принесли мне ключ от шкафа, в котором висела одежда тети, я их просила передать одежду ей, потому что у тети ничего с собой не было, они ответили, что не могут. Я часто просила чиновников позволить мне присоединиться к матери и получить известия от тети, они постоянно отвечили, что доложат о моей просьбе. В конце концов, я поняла, что мои просьбы ни к чему не приведут, но вспомнив, как тетя советовала мне в случае если я останусь одна, потребовать для себя компаньонку, со всем отвращением, я это сделала, и конечно же, получила отказ. Точнее, когда я попросила у муниципальных чиновников прислать мне компаньонку, они мне ответили: — Гражданка, в генеральном совете будем решать. Суровость моего содержания возросла вдвое, у меня забрали все ножи, которые мне же ранее позволили иметь. Они у меня спросили : — Гражданка, скажи, у тебя осталось еще много ножей? — Нет, мсье, только два. — А в туалетном столике не осталось, ни ножей ни ножниц? — Нет, мсье, нет. В другой раз у меня забрали огниво; они пришли ко мне с допросом, увидели горящие в печи дрова и спросили: — Можно узнать, зачем ты разожгла огонь? — Чтобы согреть воду и вымыть ноги. — Как ты зажгла огонь? — Огнивом. — Кто тебе его дал? — Оно осталось после Тизона. — А с тех пор тебе ничего не передавали? — Передавали спички и трут. — Когда? — Восемь месяцев тому назад. — Кто тебе их дал? — Не помню. — Нам придется временно забрать огниво. — Как вам будет угодно. — Это для твоей же безопасности, чтобы ты не заснула и не сгорела у огня. — Благодарю вас. — У тебя больше ничего нет? — Нет, мсье. — Ты можешь поклясться честью, что у тебя больше ничего нет? — У меня ничего нет, мсье. Подобное повторялось не один раз, они приходили постоянно. Однажды ко мне зашел человек, которого я приняла за Робеспьера; муниципальные чиновники обращались с ним очень уважительно, и его посещение было тайным; никто из находившихся в башне не знал, кто он был такой. Он вошел ко мне, бесцеремонно меня разглядывал, пролистал мои книги, шепотом переговорил с чиновниками и ушел. Стража часто напивалась допьяна, но все же, до 9 термидора мы с братом достаточно спокойно жили в своих камерах. Чиновники по-прежнему не удосуживались убирать нечистоты, оставляя брата на произвол судьбы, и входили только принося еду, у них не было жалости к несчастному ребенку; из них только один осмелился заговорить о жестокости, которую они проявляли по отношению к брату, на следующий же день его выставили прочь. Что касается меня, я обращалась к этим людям лишь в случае крайней необходимости, часто мне отказывали ср всей жестокостью; изо дня в день я подметала свои комнаты; и заканчивала к 9 часам, когда полагалось завтракать, и стражи входили в камеру. Мне отказывались давать новые книги, у меня оставалось только несколько книг божественного содержания, и книги о путешествиях, прочитанные уже тысячу раз и вязание, которое на меня наводило скуку. Так обстояли дела, когда пришло 9-е термидора. Мы слышали, как били в набат, трубили общий сбор, и я очень встревожилась. Чиновники из охраны Тампля остались на своих местах; я не решалась спросить у них, что происходит, из [страха] получить отказ. Наконец 10 термидора, в 6 часов утра, в Тампле начался оглушительный шум; призывы к оружию, барабанный бой, двери хлопали, открываясь и закрываясь. Весь этот переполох произвели члены национального конвента, которые явились узнать, все ли в порядке. Я услышала, как отрывали замок в камеру брата, с вскочила с кровати и поспешно оделась, вскоре после этого ко мне вошли члены конвента Баррас и Дельма. Они были в парадных костюмах, что меня немного удивило, потому что я к подобному не привыкла. Баррас заговорил со мной, и назвал меня по имени; он удивился, что я уже поднялась. Он еще много мне говорил, но я от удивления не могла отвечать. В конце концов, видя, что они не собираются уходить, я сказала, что не ожидала увидеть их так рано. Они вышли, и я слышала, как они обратились с речью к страже, которая стояла под окнами, призывая ее сохранить верность национальному Конвенту. Стража разразилась тысячью криков «Да здравствует республика! Да здравствует конвент!» Количество стражи удвоилось, но трое чиновников, которые уже были в Тампле, оставались там три следующих дня. Наконец, в конце третьего дня, в половине десятого, когда я уже легла, потому что не имела свечей, но еще не спала, встревоженная тем, что происходило вокруг, мою дверь открыли, чтобы Лоран, комиссар конвента, смог меня увидеть. Его назначили сторожить брата и меня. Я поднялась с постели; эти господа прошли по всем комната, все показывая Лорану, затем ушли. На следующий день в десять часов, Лоран вошел в мою спальню и вежливо спросил, не нуждаюсь ли я в чем-либо. Он приходил постоянно по три раза в день; но вел себя исключительно вежливо и никогда не проверял решетки. Члены конвента пришли еще раз через три дня; они прониклись жалостью к брату и приказали, чтобы с ним обращались лучше. Лоран забрал для брата кровать, которая служила мне раньше, так как его кровать кишела клопами; затем он вымыл брата, таким образом освободив его от насекомых, которые гнездились на нем. Однако, брат по-прежнему должен был оставаться у себя в комнате в полном одиночестве. Вскоре после этого я заговорила с Лораном о том, что меня больше всего заботило - то есть, о своих родных, о смерти которых я еще не знала, также я просила разрешить мне присоединиться к матери; он ответил, что это его не касается. На следующий день появились люди в шарфах, я спросила их о том же; они сказали, что их это не касается, им непонятно, почему я желаю отсюда уехать, потому что им казалось, будто мне здесь хорошо. «Да, мсье, я вполне довольна тем как живу, но не нахожу себе места от беспокойства потому что уже два года как разлучена со своей матерью и не имею о ней никаких вестей, и это очень печально. — Вы здоровы? — Да, месье, только на сердце у меня лежит тяжесть. — Я вам повторяю, что мы ничем не можем вам помочь, и советую положиться на милость и правосудие французов. Я ничего не ответила. Остаток лета прошел без всяких происшествий. Однажды утро меня разбудил взрыв на улице Гренелль. Брат все лето продолжал оставаться в одиночестве в своей камере. Лоран трижды заходил ко мне; делать это чаще он не решался из страха вызвать подозрения. Он больше заботился обо мне, также я не могу не отметить ту вежливость, с которой он со мной обходился; в течение трех месяцев он единственный часто узнавал, не имею ли я в чем нужды и просил дать ему знать в этом случае, и вызвать его звонком. Он вернул мне свечи и огниво. В конце октября, когда я спала, в час ночи в дверь постучали; я поднялась и открыла, вслед за тем ко мне вошли двое мужчин из комитета, в сопровождении Лорана; взглянули на меня и вышли не сказав ни слова. В начале ноября пришли дежурные комиссары, то есть, по человеку из каждой секции, которые должны были каждые 24 часа посещать Тампль, чтобы удостовериться, что мой брат на месте. Также в первых числах ноября появился еще один комиссар конвента, который должен был служить вместе с Лораном, его звали Гомен. Он очень заботился о брате, он настолько был потрясен положением, в котором тот находился, что пожелал немедленно уволиться, но все же остался, чтобы попытаться облегчить мучения брата. Несчастного ребенка оставляли в темноте до 8 часов вечера, когда ему приносили ужин, он умирал от ужаса, а Лоран не желал подняться к нему, чтобы принести свет. Но Гомен стал приносить ему свечи как только темнело и даже оставался несколько часов с ним в камере, чтобы немного его развлечь. Гомен вскоре заметил что у брата распухли колени и запястья, он решил, что брат болен рахитом, и доложил об этом комитету, прося, чтобы ему позволили спускаться в сад и там заниматься физическими упражнениями. Тем временем Гомен стал водить брата вниз, в свою комнату и маленькую гостиную, что брату очень нравилось, ему нравилось время от времени менять обстановку. Он скоро заметил доброе отношение к себе Гомена; он был этим очень тронут, несчастный ребенок уже долгое время видел только жестокость и грубость. 19 декабря, члены комитета общественной безопасности пришли в Тампль; они навестили брата, чтобы узнать, как чувствует себя больной, также они пришли ко мне, но ничего мне не сказали. Зима прошла достаточно спокойно; мне доставляла удовольствие учтивость моих сторожей. Они пожелали сами разжечь у меня огонь, чему я обрадовалась, они же принесли мне книги. Лоран уже приносил для меня несколько книг, также дров мне мне предоставили в изобилии. Зимой у брата несколько раз начиналась лихорадка; он старался все время держаться поближе к огню, и не позволял себя от него отвести, ему также не хотелось ходить. Лоран и Гомен его заставляли подниматься на башню, чтобы дышать свежим воздухом, но он оставался наверху не более четверти часа, его почти невозможно было заставить идти, болезнь продолжала усиливаться, его колени распухали все больше. Лоран был уволен, его обвинили в терроризме; на его место был назначен некий Лан, неплохой человек, вместе с Гоменом он продолжал заботиться о брате. В начале весны меня пригласили подняться на башню, что я и сделала. Болезнь брата усиливалась день ото дня, он все больше слабел, как результат всего пережитого, он совсем пал духом. Комитет общественной безопасности назначил для его лечения врача Дюсо; на нем лежала ответственность за излечение брата, потому что его болезнь становилась все тяжелее. Но Дюсо умер, ему дали на смену врача по имени Дюманжен и хирурга Пеллетана; они считали, что состояние брата безнадежно. Ему давали лекарства, он их принимал через силу, но все же глотал. К счастью, болезнь не заставляла его страдать, скорее он, как старик, чувствовал не боль, но онемение и упадок сил. Несколько раз начинались приступы; его била лихорадка и силы все убывали, он угас постепенно, не испытывая мучений, 9 июня, в три часа пополудни, после восьмидневного приступа лихорадки и двух дней проведенных в постели. Ему было 10 лет и 2 месяца. Комиссары горько плакали, настолько они привязались к нему за все его добрые качества. У него был сильный дух, но тюрьма принесла ему много зла, и даже если бы он выжил, оставалась опасность, что он останется идиотом. Он унаследовал от своего отца все его добрые качества; не окажись он в тюрьме, из него мог бы вырасти великий человек, потому что он обладал силой характера, любовью к отечеству и многое мог совершить в будущем. Слух о том, что его отравили, возник уже тогда и держится и поныне, но это неправда, потому что медики, которые провели вскрытие его тела, не нашли никаких следов яда. Лекарства, которые он принимал во время последней болезни, подвергли химическому исследованию нашли их совершенно безвредными. У коммуны была возможность его отравить, но все же, это было не так; единственным ядом, который положил конец его жизни была нечистоплотность, в которой он вынужден был провести около года, и жестокость, которую проявляли по отношению к нему. Таким образом мои добродетельные и несчастные родственники провели последние годы своей августейшей жизни. Подтверждаю, правдивость всего здесь изложенного. МАРИЯ-ТЕРЕЗА-ШАРЛОТТА Подписано в башне Тампля, 14 октября сего года. КОНЕЦ Текст переведен по изданиям: Memoire ecrit par Marie-Therese-Charlotte de France sur la captivite des princes et princesses ses parents depuis le 10 aout 1792 jusqu' a la mort de son frere arrivee le 9 juin 1795 . Paris. 1892
|
|