|
АЛЕКСАНДРИНА ДЕЗ-ЭШЕРОЛЬ
ЗАПИСКИГЛАВА I. Семейные подробности. — Детство моего отца. — Его женитьба. — Тетка моя, сестра отца, поселяется вместе с нами. Деда моего, капитана Пуатусского полка, было две преобладающих страсти: война и охота. Когда он приезжал в отпуск, тотчас же отправлялся рыскать по лесам, где проводил дни и ночи, воюя с волками и дикими кабанами. Он называл это «отдыхать». Такой образ жизни сильно расстроил его состояние. По счастью, бабка моя, одаренная большим умом и сильной волей, исправляла сколько могла дела мужа, расстроенные его беспорядочным образом жизни. Ее благоразумие и рассудительность, соединенные с большой деятельностью, спасли семью от неизбежного разорения, и дед мой, который не хотел ничего знать, кроме своих удовольствий, довольный обстановкой, созданной вокруг него благодаря предусмотрительной экономии жены, спокойно наслаждался благосостоянием, которым вполне быль ей обязан. Его единственному сыну едва минуло девять лет, когда он взял его с собою в армию. Он хотел рано приучить его к лишениям и суровой жизни лагеря; он тут обучил и образовал не только этого маленького воина, но еще присоединил к нему с десяток сверстников из его родни, которых также старался закалить. Этот маленький отряд, исполненный отваги, весело бросался на встречу опасности. Все они со временем вышли честными людьми и храбрыми воинами. Я знала некоего г. де Сен-Леже, который не мог говорить о моем деде без восторга; он сам был из этой роты удалых детей. «Мы хорошо дрались», говаривал он мне; «наша отвага не знала никакой опасности. Ваш дед любил нас, как родных сыновей, но держал нас строго. Я ему обязан многим; вот видите ли, я ему обязан и за эту ногу. Она была раздроблена нулей, фельдшер уже готов был ее отнять—ведь там недолго [8] рассуждают. «Нет», сказал ваш дедушка, «я отвечаю за эту ногу».—И вот она цела по сию пору. Я очень сожалею, что упустила множество подробностей о своей семье, которые в свое время могла бы собрать. События революции вырвали меня из семьи раньше того возраста, когда пробуждается действительный интерес к происхождению семьи. С тех пор семейные бумаги были сожжены, имения конфискованы и проданы. Лишенная всяких средств и находясь в продолжение многих лет своей юности в постоянных треволнениях, я сохранила очень мало воспоминаний. Сожаление об этом заставило меня записать то, что сохранилось в моей памяти, и выдающиеся события того времени, для того чтобы мои племянники нашли в прошедшем какие-нибудь следы, которые могли бы служить им связью с предками, и чтобы продолжительные невзгоды их отца и их деда, умевших сдерживать свои желания, научили их довольствоваться своей судьбой. Даже и моя жизнь может представить им не один полезный урок: они увидят из нее, с какою благостью Господь руководил мною и охранял меня. Пусть сохранять они в своей памяти имена благодетельных людей, оказавших помощь их родным, и если им когда-нибудь случится встретить детей их или друзей, пусть они примут их любовно и воздадут им должную благодарность! Легко понять, что воспитание моего отца сильно пострадало от этих преждевременных походов и что ребенку его возраста невозможно было при возвращении на зимние квартиры успешно приняться за учение; поэтому нужно гораздо более удивляться тому, что он знал, чем тому, чего не знал. При всем этом он нашел средство приобрести много познаний. Двенадцати лет он был ранен саблей в левую щеку и был взять в плен. Этот маленький офицерик был обменен и скоро вернулся домой, гордясь славным шрамом на лице, весьма заметным, так как он простирался полукругом от уха до самой верхней губы. Его военная карьера была вполне достойна такого начала; он получил семь ран и, будучи еще очень юным, был награжден крестом св. Людовика. Около тридцати шести лет он женился на девице де-Торрад, сироте, жившей вдали от света при одном парижском монастыре. Ей было 26 лет; привычки у нее были скромные; уединение, где она посвящала свое время на образование своего ума, приучило ее к серьезному труду. Для своих друзей она была очаровательна, и отец мой нашел близ нее безмятежное и прочное счастье. Сестра моего отца отказалась от всех предлагаемых ей парий и не вышла замуж. По смерти бабушки она поселилась отдельно от нас и мать осталась одна с мужем, разделяя свое время между городом и деревнею и предпочитая последнюю. [9] Проведши двадцать один год в уединении, она любила тишину; свет и общество не имели для нее никакой прелести. Рассеянная, молчаливая, неискусная в светских развлечениях, она не могла иметь успеха в обществе. Но редкие качества ее сердца и ума делали ее драгоценной для друзей. Ее благотворительность привязывала к ней сердца бедняков, а ее искреннее благочестие внушало каждому чувство глубокого уважения. Я не встретила ни одного лица из знавших ее, кто бы, говоря о ней, не выразил живейшего сочувствия. Она была рано разлучена с своей юной семьей. Мне было тогда всего только семь лет. Она оставила четырех детей: двух сыновей и двух дочерей. С умилением припоминаю я слезы, которые окружавшие проливали у ее гроба. Она была обожаема всеми крестьянами в Ешероле, каждый из них оплакивал ее, как родную мать; и это было заслужено. Прощанье ее со всеми было очень трогательно и, несмотря на мой возраст, произвело на меня такое впечатление, что время никогда не могло изгладить его. Она созвала нас всех вокруг своей кровати, благословила нас и дала нам благочестивые наставления; она поручила меня братьям, просила их оказывать покровительство и заботиться с любовью об Одиллии, моей старшей сестре, которая была лишена рассудка и подвержена постоянным страданиям. Она запретила много тратить на свои похороны, назначила деньги, которые пришлось бы употребить на них, на увеличение суммы, оставленной ею для раздачи нуждающимся, и велела одеть множество бедных. Чем более я впоследствии размышляла об этой потере, тем более стало мне понятно все ее значение. На какой произвол брошены дети, лишенный матери, не знающие заботь в предусмотрительности этого сердца, которое никогда не дремлет! Я не знаю причины, почему мой отец не исполнил последней воли матери. Меня не отдали в монастырь, как она того желала. Может быть, он искал утешения своему горю в присутствии детей, которых она ему оставила. Сестра моего отца, взявшая на себя мое воспитание, вернулась жить с нами; мы покинули Ешероль и переехали в соседний город Мулен, потому что тетушка моя не любила деревни. Марсиаль, мой старший брат, несмотря на то, что ему было всего только 13 лет, был уже кавалерийским офицером. Если вспомнить, что отец мой сам еще раньше поступил на службу, то станет понятно его желание видеть сына в эполетах в таком юном возрасте. Мой меньшой брат, Шамболь, был отправлен в военную школу в Меце; так как полк, в котором служил старший брат, вскоре быль переведен в самый Мулен, то он снова вернулся под отеческий кров, где оставалась и я с сестрой; болезненное состояние последней внушало нам большие опасения и не давало никакой надежды на выздоровление ее. [10] Тетушка моя скоро привязалась ко мне горячо; ее чисто материнская нежность, казалось, росла с каждым днем. И теперь еще я не могу подумать без грусти об огорчении, которое ей причиняла, выражая желание поступить в монастырь; мне была известна последняя воля матери, и сердце мое, оскорбленное невниманием к этой воле, настоятельно требовало ее исполнения. Ни подарки, расточаемые мне, ни развлечения моего возраста, ни самые нужная заботы,—ничто не могло заставить меня забыть этого. Часто, конечно слишком часто, я просила ее исполнить этот завет моей матери. «Разве я тебе не та же мать?» говорила она мне. «Я не могу с тобою расстаться». Вид подруг, которых я навещала в монастырской приемной, пробуждал во мне снова желание поступить в монастырь и увеличивал мое сожаление; я завидовала их образованию и их успехам в искусствах. Прелестные розетки, приколотые у них на плечах, свидетельствуя о их успехах, растравляли мое горе. Пренебрегая тем, что было хорошего вокруг меня, я беспрерывно повторяла: «Отчего я не в монастыре! Только там я могу быть счастливой!» Тетушка моя, любя общество, вывозила меня с собою, не смотря на мой детский возраст. Я и теперь еще с ужасом вспоминаю об этих длинных визитах, во время которых, сидя или стоя неподвижно и молчаливо, я для развлечения считала стекла в окнах, или цветы на вышитой мебели. Имея уже в своем распоряжении украшения моей матери, очень нарядная для своих лет, предупреждаемая во всех моих желаниях, до малейших прихотей, и часто видаясь с подругами, — я все-таки не была счастлива. Озабоченная моею грустью, тетушка спрашивала меня с нежной лаской: «Что с тобой? Чего тебе недостает?» А я отвечала одно: Мне хотелось бы в монастырь! Этот ответ надрывал ей сердце. Я не сомневаюсь теперь, что это было единственной причиной, побудившей ее составить план переезда в Париж с тем, чтобы нанять квартиру при монастыре, где бы я могла, не разлучаясь с ней, разделять все занятия пансионерок. Надо знать ее любовь к свету и обществу, чтобы оценить по достоинству жертву, какую она хотела принести мне. Она нарушила бы все свои привычки, отрекшись от приятного общества и всех удобств независимого положения; она готова была подчиниться из любви ко мне монастырской жизни, со всей ел монотонностью: вот как она любила меня! Сколько раз с тех пор я упрекала себя за то, что огорчала ее своими постоянными жалобами! Шамболь в это время вернулся из Меца. Мы все уехали бы в Париж, если бы не революция, быстрые успехи которой заставили всех французов думать только о ней одной. [11] ГЛАВА II. Ожидание разбойников.— Мой отец назначен начальником национальной гвардии в Мулене.— Отъезд братьев за границу. — Арест Ноальи. — Отец спасает его. — Ненависть народа. — Общественная смута растет. — Отец подает в отставку. Эта революция открылась для меня пресловутым днем разбойников (journee des brigands). Я была так мала, что не могла попять значения его, а могла лишь, если смею так выразиться, наслаждаться шумом и движением. В беспорядок есть своего рода разнообразие, которое нравится детям. Разразился он неожиданно. Отовсюду появлялись одновременно вестовщики, сообщавшее, что к городу приближаются шайки разбойников: они уже близко, их видели, они идут, нужно вооружаться для защиты (эта паника была до того общая, что со всех сторон стали стекаться многочисленные толпы крестьян, вооруженных косами, вилами, с тем, чтоб идти против разбойников, и просивших указать, где они. - Прим. автора). Жители собираются на площади, назначают офицеров, чтобы вести граждан против разбойников,—вот и национальная гвардия готова. Требуют начальника и выбирают моего отца. Он в это время, прохаживался по Корсо (главной улице); его окружают, провозглашают полковником. Он отказывается; но с другой стороны стоять на своем, убеждают его, и после некоторого колебания отец мой сдается. Тетушка моя была этим недовольна. Я помню, что она уговаривала отца отказаться от такой опасной чести; но было уже поздно. Она не могла удержаться от слезь, когда увидела, что отца, при возвращении домой, сопровождает огромная толпа и что у его двери поставлен почетный карауль. Он вернулся домой, но с этой минуты не принадлежал уже более себе; когда он сделался общественным деятелем, интересы детей, семьи, отступили на второй план; все было отложено, — теперь не было и речи ни о поездке в Париж, ни о прежних планах; мы остались на месте. Наш город Мулен быль в смятении, как и все другие города Франции, в которых, под влиянием панического страха, поднимались народные массы против этих невидимых разбойников, бывших не более как призраком, измышленным для того, чтобы вооружить народ. Те, которые таким образом пустили в ход эту страшную силу, скоро не были в состоянии умерить ее движение и сами погибли под ее гнетом. Революция развивалась и росла с ужасающей быстротой. С самого начала ко всем ее радостям всегда примешивался ужас. Но могла ли она произвести что-либо иное, будучи сама порождением смут и раздора? Отец мой всецело предался своим новым обязанностям. Федерация отправила его в Париж (на празднество годовщины взятия [12] Бастилии, 14 июля 1791 г.) во главе депутации от нового департамента Аллье; он вернулся оттуда в отчаянии. Он льстил себя надеждой, что в этот знаменитый день присяги на Марсовом поле король станет во главе депутаций и пойдет на Национальное Собрание, чтобы распустить его. «Такое поведение», говорил отец, «спасло бы Францию и короля, не умевшего воспользоваться энтузиазмом, который он еще внушал тогда». Вскоре после того начались самые страшные смуты; народу внушали разные опасения с намерением взбунтовать его; обвинения против скупщиков хлеба усиливались; распространяли тревожные слухи о голоде, причиняемом, как говорили, зло намерением врагов народа, и этот народ, всему веривший, стал везде видеть врагов. Некий Ноальи, богатый хлеботорговец, живший в Друатюрье, был схвачен и связан жителями местечка Ляпалис, возглашавшими, что он аристократ, кровопийца (affameur)... Его отвели в Мулен, чтобы отдать на жертву черни, наученной заранее, что ей делать, и тайно подстрекаемой на самые страшные буйства. Отец мой тотчас поставил на ноги отряд войска, вышел на встречу Ноальи и, под предлогом, что берет его под личный надзор, посадил его к себе в карету; но тот оставался в ней не долго; скоро лошади были отпряжены, колеса переломаны. Отец выскакивает из кареты, обращается к раздраженной толпе, уверяет ее, что он вовсе не желает, чтобы Ноальи от них ушел, но что он хочет сам отвезти его в тюрьму именно для того, чтобы предать его в руки правосудия и подвергнуть всей строгости законов. Ухватив несчастного за воротник, отец сам идет среди этих исступленных, едва ограждаемый окружавшим его конвоем, каждую минуту рискуя погибнуть вместе с несчастным пленником, которого он, наконец, имел счастье доставить невредим им на место, испытавши в продолжение длинного пути все ужасы смерти. Он удвоил тюремную стражу, а толпа, в надежде, что в другой раз эта жертва не уйдет от нее, разошлась. Дело это потом затянулось; время дало умам успокоиться и забыть этого несчастного Ноальи, который был тайно выпущен и ночью скрылся. Впоследствии было опубликовано, что не было никакого основания к судебному преследованию, так как все, в чем его обвиняли, было вымышлено. Но народ не простил моему отцу того, что был им обмануть, и с этих пор расположено, которым отец прежде пользовался, перешло в непримиримую ненависть; не будучи в состоянии противиться народу, ни быть полезным, он подал в отставку. Мой детский возраст помешал мне запомнить подробности политическая переворота этой эпохи, которые были выше моего понимания; но я отлично помню, что твердость моего отца наделала ему много сильных врагов. Его усилия поддержать мир и бороться против безурядицы, порождаемой анархическими идеями, которые [13] были распространяемы среди народа,—эти-то усилия и навлекли на него грозу. Как скоро он был лишен должности, ничто не могло более предохранять его от насилия; все, что только клевета в состоянии изобрести нелепого, все было пущено в ход против него; он стал жертвой того добра, которое осмелился сделать, и самая черная неблагодарность была ему за то наградой. Немало уже было говорено об эмиграции, как в хорошем, так и в дурном отношении, поэтому я ограничусь лишь одним кратким замечанием. Теперь, когда много лет отделяют нас от этой эпохи брожения, когда страсти, двигавшие тогда людьми, исчезли вместе с ними, когда известно, что успех не увенчал усилий эмигрантов и не вознаградил их за принесенные ими жертвы, справедливо ли осуждать с такой строгостью одушевление, с которым многие из Французов устремились по следам наших принцев? Все, что было доблестного и верного королю, считало это исполнением своего долга. Это движение было непосредственно и внезапно. Старые воины, мирные люди, отцы семейств, отозвались на этот великодушный призыв и не колеблясь покидали радости семейного очага, меняя их на трудную и полную превратностей жизнь рядового солдата. Иные страсти занимают настоящее поколение и оно не хочет понять чувств другой эпохи. А следующие за ними поколения отнесутся таким же образом к нам. Трудно было устоять против господствующего настроения, а это настроение опиралось на чувство чести и—сказать ли прямо—скоро превратилось в принудительную моду и стало властвовать над умами с полной нетерпимостью; надо было эмигрировать, или потерять уважение в глазах общества. Я отлично помню возбуждение в среде знакомых нам семейств, тайные собрания и переговоры, поспешность, с какой сообщались известия из-за Рейна. «Когда вы уезжаете?» спрашивали друг друга. «Вы приедете слишком поздно, спешите. Они вернутся без вас. Ведь это так не надолго!» Словно какая-то горячка чести заставляла кровь кипеть в жилах. Те, которые противились, униженные в глазах дворянства, были, так сказать, отвержены из его среды. Другие, которые еще колебались, преследуемые насмешками и страхом быть смешными и полагая, что найдут покой только в Кобленце, спешили туда ради этого. Женщины, слишком часто склонные усваивать себе крайности той парии, к которой пристают, безжалостно подзадоривали людей с нерешительным характером. Последние отовсюду получали ночные колпаки, куклы, веретена; эти таинственные посылки сопровождались анонимными письмами, исполненными самой язвительной иронии. Наконец все, что только может вызвать энергию и снова пробудить у мужчин разных возрастов любовь к славе,— все было искусно пущено в ход для того, чтобы их подвинуть [14] из Франции, а таинственность, необходимая в этом деле, придавала еще более прелести этому рыцарскому предприятию. Офицеры полка Руаяль и Гюен эмигрировали; мой старший брать последовал за ними, и меньшой отправился вскоре после них с одним из моих родственников. Отъезд моих братьев скоро сделался известен и это было вменено в вину моему отцу. Тетушка моя, видя до какой степени против него были озлоблены, настоятельно убеждала его удалиться из Мулена; она предвидела, что ненависть, какую питали к нему, приведет рано или поздно к насильственным мерам, которых он сделается жертвой. Но она не могла его убедить. Может быть, он не успел собраться, или же, презирая нелепые клеветы, он не считал их опасными для себя. Уже за последнее время его службы, в городе ходили самые смешные обвинения против него; невозможно было бы поварить, что они могли производить на кого-нибудь впечатление, если бы не известно было, что толпа невежественнее и легковернее самих детей. Так, например, рассказывали, будто по приказанию моего отца была подведена мина под собором, чтобы его взорвать во время полуночной службы. Мы все отправились туда для опровержения этой клеветы. Другую мину, как говорили, предполагалось взорвать на улице Берси во время народного празднества, устроенного по случаю не знаю какого важного события; пушки, спрятанные тут же по близости за густыми аллеями сада, принадлежавшего г. де-Гомену, должны были в то же время, как произойдете взрыв, стрелять в растерянную толпу и довершить ее гибель; наконец, дом моего отца быль наполнен ящиками с оружием и железными крючьями, чтобы зацеплять и вешать патриотов на деревьях городского сада. Невозможно, конечно, придумать ничего бессмысленнее этих слухов. Не знаю, кто брал на себя труд их сочинять; знаю только одно, что это жестокое дитя, называемое народом, входило во вкус этих нелепых басен, само запугивало себя ими и хотело во что бы то ни стало мстить. Мало-помалу эти глупые выдумки, переходя из уст в уста, приобретали от этого самого все более силы и убедительности. Доверие, которым так долго пользовался мой отец, было подорвано, и народ, который никогда не размышляет ни о чем, но живо ощущает радость и злобу, с жадностью бросился на эти небылицы, не задавая себе вопроса, правдоподобны ли они. Таким образом, отец мой незаметно сделался предметом ненависти народа и причиной его страхов. В это время общего брожения я в первый раз приобщалась в страстной четверг 1792 года, в церкви Cecтep Креста. Я была еще слишком колода для этого, но аббат Рипу, мой духовник, бывший также духовником моей матери, уговорил мою тетку не [15] откладывать этого далее. «Ей всего 11 лет», сказал он, «и вам кажется, что она недостаточно зрела для того, чтобы быть допущенной к св. причастью: но будем надеться, что обучение, которое ей дано, достаточно для настоящей минуты; несчастье дополнит остальное. Приближаются тяжелые дни; ей нужно приобщиться святых тайн, это дает людям силу; скоро, может быть, я уже не буду в состоянии призывать к алтарю для вкушения от тела Христова; скоро пастырь и овцы его будут рассеяны, храмы осквернены, или пусты; великие бедствия разразятся над нами!» И в самом деле, уже много церквей, в которых служили священники, не принявшие присяги, было закрыто. В некоторых церквах они еще продолжали тайно служить обедню на рассвете. Г. де-Лятур, наш епископ, отказавшийся дать присягу, уехал в Рим. Его место занял какой-то самозванец: этот новый епископ во время служения при алтаре надевал вместо митры красную шапку. Множество духовных обратились в бегство; все эти обстоятельства слишком очевидно подкрепляли совет аббата Рипу; отец и тетушка согласились исполнить его желание. Я приобщалась рано утром на заре и совершенно одна. Многие из моих подруг, которые должны были вместе со мною приобщаться, были принуждены принять такие же предосторожности, боясь навлечь на свои семьи недоброжелательство. Очень скоро после этого все церкви были закрыты, исключая тех, в которых служили священники, принявшие присягу. Около этого времени разные обстоятельства, случайно совпавшие, увеличили подозрения против моего отца, или, выражаясь точно, были употреблены его врагами на то, чтобы выставить его виновным. Некий Г..., потерявший большое состояние в неудачных спекуляциях, придумал новую несчастную аферу: выписать из Нормандии лошадей, с тем, чтобы перепродавать их с барышом. Отец мой, еще будучи командиром национальной гвардии, предложил образовать эскадрон из зажиточных граждан юрода для содействия общественному спокойствию, как средство сдержать нарушителей порядка. Много лиц из лучших семейств записались было в этот эскадрон, который никогда не был сформирован на деле. Но проект этот сделался известен и им воспользовались против отца, когда впоследствии арестовали человека, который вез деньги его сыновьям. Человека этого звали Робен; он долго быль у нас в услужении. Его схватили и привели назад в Мулен. Я до сих пор не знаю, был ли тут с его стороны умысел и он действовал по недоброжелательному наущению, или же он только случайно попал в беду. Все эти отдельные факты были сопоставлены для улики против отца. Лошади Г... были приготовлены, как говорили, для этого нового эскадрона аристократов, тайною целью которых было уничтожение свободы. А Робен, отправленный в армию герцога Конде, вез будто бы туда проекта [16] контрреволюции, и проч. Отцу было трудно устоять против стольких обвинений. В начале июня 1792 года был издан приказ арестовать его, но еще по какому-то остатку уважения, которое впрочем не долго сохранялось, его пощадили и не отвели в тюрьму, а объявили, чтоб он сам туда отправился. Он получил этот приказ со сдержанной яростью. «Меня в тюрьму?» повторял он, прохаживаясь большими шагами, «меня, покрытого славными ранами! Меня, который никогда не сидел под арестом! В тюрьму!» Тюрьма тогда еще не била облагорожена и освящена, как впоследствии; тогда лишь начинались тяжкие испытания, которые должны были нравственно обновить Францию; бесчестье, связанное с этой мрачной обителью, в то время еще внушало отвращение. ГЛАВА III. Отец мой в тюрьме. — Он помещен в секретном отделении. — Допрос. — Его жизнь в опасности. — Преследование. — Арестованный крестьянин. — Обнаружена невиновность одного осужденного. — Благородное поведение Конни-де-ля-Фе, председателя суда. — Отец мой ему обязан свободой и жизнью. Отец обнял нас и отправился в тюрьму один; это было вечером. Слуга его, который не мог бы прислуживать ему, оставаясь на свободе, добровольно подвергся заключению. Этот честный человек и верный слуга назывался Брюньон. Огорчение моей тетки было тем сильнее, что она понимала всю опасность, угрожавшую отцу. В продолжение пяти дней его продержали в одиночном заключении и в это время он заболел воспалением легких; нам было отказано в разрешении пригласить к нему доктора, или оказать помощь, необходимую в его положении. В этой же тюрьме содержались Робен и Фор, привлеченные по тому же делу. Фор прежде служил в полку Руаяль-Гюен, куда вступил простегать солдатом, и достиг высшего из унтер-офицерских чинов. Покинувши службу, он воспользовался полученным им порядочным образованием, чтобы сделаться школьным учителем. Я не знаю вовсе, каким образом он был скомпрометирован но обвинению, возведенному на моего отца. Едва разнеслось известие о заключении моего отца в тюрьму, как все общество бросилось к тетушке, чтобы выразить ей свое участие по случаю столь печального события. В особенности женщины, у которых сострадание сильнее обнаруживается и которые менее мужчин способны склоняться пред слепым страхом,—женщины всеми способами заявляли о своем сочувствии. Тетушка моя, конечно сильно тронутая этими доказательствами расположения, пользовалась ими, чтобы увеличить число сторонников своего брата и [17] принять деятельные миры для противодействия его врагам. Враги эти были многочисленны. Живостью и пылкостью своего нрава отец нажил себе много недоброжелателей. Они желали погубить его и всеми средствами добивались этой цели. Нужно было много благоразумия, чтобы предупредить или отвратить их козни. После нескольких дней одиночного заключения, отцу было объявлено, что он будет отведен для допроса в церковь францисканцев и что пойдет туда в цепях, между Фором и Робеном. Церковь эта была очень далеко от тюрьмы; нужно было пройти значительную часть города, чтобы добраться до нее. Тетушка моя в совершенном отчаянии объясняла, что брать ее, постигнутый серьезной болезнью, в течение пяти дней не вставал с постели, что он, вероятно, не в состоянии даже держаться на ногах, а тем менее пройти пешком такой длинный путь. После многих просьб она добилась наконец, что было разрешено его нести вслед за его товарищами в беде. Отец мой тут встал в первый раз со дня заключения его в тюрьму; он до тех пор не принимал никакой пищи; от слабости он не мог сделать шага, ни держаться на ногах, и принужден быль сесть. Тюремщик дал ему теплого вина, потом кое-как дотащил его до носилок, на которых должны были доставить его к францисканцам; не будучи в состоянии одеться, он отправился в халате. Вид человека совсем больного не тронул однако никого из этой уступленной толпы, которая, увидя моего отца, разразилась самыми ужасными ругательствами; гнев придал отцу силу, когда он услышал крики этого народа, так ожесточенно жаждавшего его гибели. «Долой с носилок! Пусть идет пешком!» Отец предупредил насилие,—он сам встал и пошел. Шествие было очень бурное. Когда достигли, наконец, францисканского монастыря, — церковь, которая служила залой для правосудия того времени, была наполнена бешеной толпой, требовавшей своей жертве. Женщины, новая порода тигров, хотели упиться его кровью, и несколько раз в течение допроса стража должна была в них прицеливаться, чтоб сдержать их. Допрос был публичный; к великому счастью, болезнь почти лишила отца голоса; его резкие и исполненные горечи ответы, подсказываемые гневом, могли бы погубить его, если бы присутствовавшее их расслышали. Но отец говорил очень тихо, а шум был ужасный вокруг него. Секретарь, как мы узнали позднее, записывая его ответы, придать им более благоприятный оборот. Некоторые из судей были за моего отца, другие были против него, или давали повод сомневаться, посмеют ли они вступиться за невинного. Во время этого ужасного допроса нас окружали многие из знакомых тетушки и нам часто доставляли из суда известия то успокоительные, то снова тревожные. Носильщики, которые [18] должны были доставить отца в суд, рассказывая о пережитом ими страхи, сообщили его и нам; представляя себе живо ярость этой безумной толпы, мы едва осмеливались надеяться снова увидеть дорогое нам лицо, бывшее предметом всех наших заботь. Один из наших родственников, присутствовавший при этой дикой сцене, замешанный в толпе, вернулся, наконец, сообщить нам, что отец мой, подвергавшийся самой крайней опасности, только что возвратился и тюрьму. Все наши желания в эту минуту сводились к тому, чтоб он был возвращен в темницу. Как только тетушка моя получила разрешение повидаться с ним после допроса, мы тотчас отправились к нему. Мы нашли его сидящим у камина в сильном ознобе, происходившем скорее от гнева, чем от лихорадки, и совершенно подавленными терзавшими его ощущениями. Невозможно описать этого первого свидания; радость при виде нас пролила некоторое утешение в его душу. Он был нам возвращен! Но среди этого невыразимого счастья, мы все чувствовали над собой острие меча, который мог еще поразить нас каждую минуту, и гибель отца была может быть лишь отсрочена!.. Мы застали у него аббата Папона; желая успокоить раздраженного отца, он усердно обращал его внимание на утешения, которые дает релит. Этот благочестивый священник был сам узником, приговоренным на год заключения за то, что принял и распространял в публике папское послание. Впоследствии он поплатился за это жизнью. Так как оппозиционные (т. е. не согласившиеся дать присягу в верности новому церковному уложению, установленному Национальным Собранием без согласия папы) священники были посажены в тюрьму раньше, чем истек срок его заключения, то он попал в число этого опального класса и умер в тюрьме, прежде чем водворилось боле умеренное правительство. Я не должна забыть здесь отдать справедливость добродетели тюремного смотрителя, который назывался Брюссель. Его доброта и гуманность никогда не изменяли ему; он облегчал, насколько мог, участь доверенных ему узников: все они находили в нем сострадательное сердце, верного и преданного друга. Имя такого тюремщика должно перейти к потомству. Глаза его наполнились слезами, когда он ввел нас к отцу, у которого была просторная и чистая комната. Окно с железной решеткой выходило на открытое поле. Но для того, чтобы достигнуть до этой комнаты, нужно было долго идти узкими и темными коридорами, в которых воздух был заражен зловонием от госпиталя, переполненного больными. В эти первые дня нам предоставили свободу видеть нашего дорогого узника во всякое время и даже обедать с ним. Он предложил свой обед аббату Папону, который помещался в [19] маленьком уголке, отгороженном в этой же комнате. Фор также приходил разделять их трапезу. Все наши знакомые приходили навещать отца; страх не успел еще парализовать добрые чувства и каждый спешил выказать отцу живейшее участие. Если бы стены этой комнаты постоянно не напоминали блуждавшим но ним взорам, что это тюрьма, то можно было бы подумать, что находишься в блестящем салоне. Дамы города Мулена находили своего рода славу в публичном заявлении своего уважения к жертве несправедливости. Однако отец мой не мог выносить своей судьбы; он с горечью раздумывал о неблагодарности народа и о зверских замыслах, в которых его обвиняли; он резко выражал свое раздражение и заставлял нас трепетать от страха каждый раз, как муниципальные чиновники приходили спрашивать его, хорошо ли ему и не имеет ли он каких либо жалоб. «Я жалуюсь лишь на то, то я здесь!» отвечал он разгневанным голосом. Всякий день тот же самый вопрос вызывал такой же ответь и причинял нам те же опасения. Отец мой, прохаживаясь большими шагами по комнате, не удостаивал даже взгляда муниципалов, которые всякий раз уходили более прежнего недовольные. Доказательства участия, так гласно заявляемого отцу, не замедлили внушить недовольство, и скоро не только посещения посторонних были запрещены, но самый доступ в тюрьму был разрешен только по одному лицу на каждый день. Я отправлялась туда обыкновенно в 7 часов утра. Часовые, которые часто сменялись, большей частью забывали, что я вошла. Было ли то по недостатку памяти, или по их доброму расположению, но тетушка моя, являвшаяся около 12 часов, всегда допускалась ими без затруднения. Мы обедали вместе и уходили из тюрьмы очень поздно. Не могу выразить грустного чувства, какое я испытывала при возвращении в наш одинокий и запустелый дом, где не было слышно другого звука, кроме криков и жалоб моей сестры. Одиллия не могла принимать участия в нашем положении, каково бы оно ни было; ее собственное состоите не могло измениться; ей жизнь давала о себе знать лишь одними страданиями и отсутствие рассудка лишало ее сознания как ее собственного, так и нашего несчастия. Старый слуга, по имени Саапа, оставил нас тотчас после ареста моего отца. Зараженный новыми идеями, он смотрел на нас как на чудовищ и, чтоб избежать заразы аристократизма, он покинул наш дом и даже перестал кланяться нам при встрече. Пресловутая свобода того времени для многих состояла только в том, что давала право быть неблагодарным или жестоким. История этого Саапа, называвшегося также Петром, довольно странная. Он был сын Венецианского дворянина, который, вследствие неравного брака, заключенного против желания родителей, был [20] принужден искать убежища во Франции, где он и поселился в провинции Ниверне. По прошествии нескольких лет, в надежде на примирение с родственниками, он отправился на родину, оставивши двух сыновей своих людям, которых он считал вполне достойными доверия, и вручил им при этом довольно значительную сумму денег с тем, чтобы дать детям образование, соответствующее их званию. Но эти лица употребили во зло вверенный им залог: они присвоили себе деньги, а мальчиков заставили пасти поросят. Умерли ли родители, или же брак их был расторгнут, только дети более не слышали о них и остались в положении слуг. Оба они поступили в солдаты. Петр совершил свой первый поход под начальством моего деда. Бабка моя, узнавши историю Петра, рассмотрела и другим дала на просмотр его бумаги и предложила ему похлопотать о восстановлении его прав. А так как она была знатоком в таких делах, то можно предположить, что его притязания были основательны. Но холопство принизило дух этих двух братьев; и тот и другой предпочли жить и умереть слугами, чем заводить процесс, который только нарушил бы их покой и исход которого им, может быть, казался сомнительным. Неблагодарный Саапа умер в госпитале. Этот человек находился в нашем доме около 50 лет; все мы к нему относились со вниманием, на которое имеет право старый слуга, сделавшийся, почти членом семьи; к тому же его дворянское происхождение мешало смотреть на него, как на обыкновенного слугу. Его неблагодарность крайне огорчила нас. Я испытала в это время сильное горе—отдаление лучшей моей подруги; не то, чтобы я обвиняла ее в охлаждении ко мне, но я была оскорблена поведением ее родителей, которые из страха, скомпрометировать себя запретили ей видеться со мной: дверь ее осталась для меня закрытой. До какой степени я чувствовала себя оскорбленной! Это была первая рана, нанесенная моему сердцу. Отец моей подруги, часто посещавший мою тетушку в счастливые дни ее жизни, употреблял все старания, чтобы избегать ее, как только на нас обрушилась беда. Его дочь Юлия должна была последовать его примеру. Новое подтверждение истины, известной всем людям, но всегда новой, потому что все об ней забывают: в несчастии бывает мало друзей. Имелось в виду перевести моего отца в Орлеан (Национальное Собрание учредило особый верховный суд по политическим преступлениям—Haute Cour Nationals, который должен бы» заседать Орлеане, и потому самые важные лица, преданная суду по политическим делам, как напр., министр Делесеар, д'Абанкур, герц. Бриссак и др. были отправлены туда. - Прим. переводчика), где уже было собрано множество заключенных, занимавших прежде видное [21] положение, которые позднее были переведены в Версаль и перерезаны там в королевской оранжерее. Тетушка моя, предчувствуя их судьбу, употребила в дело все, для того чтобы отца судили в Мулене, надеясь, что участие, которое сохраняли еще к нему некоторые из судей и из жителей города, послужить в его пользу. Насколько я могу припомнить, взгляды моей тетушки были большею частью верны, а ее предусмотрительность замечательна; она редко ошибалась в своих суждениях о тогдашних событиях. У этой светской женщины, остроумной и известной своими тонкими и колкими шутками, в это время развился замечательный характер и, отбросив суетные достоинства, которыми так дорожит свет, она предстала перед всеми в своем истинном душевном величии. Мы были уже многим ей обязаны. Ее преданность семье была безгранична, как и ее великодушие. Впоследствии мы жили исключительно на счет ее благодеяний; мы пользовались не только ее доходами, но и деньгами, вырученными ею за одно имение, которое она не колеблясь продала, чтобы поддерживать нас. Для того чтобы сделать время, проводимое в тюрьме, менее скучным и длинным и с пользой употребить его, Фор давал мне уроки географии, математики и физики. Желая внести разнообразие в монотонные занятия, наполнявшие кои часы в этом печальном месте, он достал электрическую машинку, чтоб производить для меня различные опыты. Эти невинные забавы возбудили подозрение, или, лучше сказать, они послужили странным средством преследования, которым не замедлили воспользоваться, и скоро они были запрещены. Жара стояла ужасная; в продолжении 8 дней под ряд были сильные грозы; несколько раз молния падала в самом городе; некий Г..., доносчик на моего отца, быль убит молнией в то время, как скакал верхом по большой дороге; он был ревностный патриот. Его похоронили с большими почестями, особенно сотому, что он был врагом отца. Но откуда же столько несчастных случаев? Кто навлекал столько бед на город и на граждан?—Все мой отец, который, производя физические опыты, не имел другой цели, как направить молнию на Мулен и навлечь беду на его жителей. Такая басня была во вкусе народа; в ней было что-то чудесное и для него непостижимое. С этих пор в народе установилось убеждение, что ему грозить опасность; никто не думал о том, что отец мой, живший в башне, в самой возвышенной части города, более всех подвергался опасности от грозы; но за этот слух все ухватились с жаром, так как он подавал повод к новому притеснению. Электрическую машину у нас отняли. Всякого рода опыты и занятия были строжайше запрещены. Нищие, сидевшие под окном тюрьмы, обвиняли отца в том, будто он бросал им деньги сквозь решетку, чтобы склонить их исполнять его тайные поручения. Приходилось отказаться [22] и от подаяния милостыни бедным, и со страхом подходить к окну, чтобы подышать чистым воздухом. Кто не знает теперь, что такое пребывание в тюрьме и как в ней длится каждая минута? Более стесненный, чем когда-либо, отец мой с грустью считал каждый час, когда одно непредвиденное событие принесло с собой необычайную радость, светлую, бескорыстную, и я не могу отказаться от удовольствия озарить отрадным лучом эти печальный страницы. Не припомню хорошенько, в каком именно селе нашего департамента найден был среди ночи крестьянин возле приходского священника, который оказался смертельно раненым. Священник успел только протянуть к нему свою слабеющую руку и умер, произнося его имя. В этом единственном слове заключался смертный приговор. Этот человек держал еще в руках окровавленный нож, платье его было все в крови; дело было ночью, священник сам его назвал; сколько улик соединилось против него! Его арестуют тотчас, делают допрос: он говорит, что пришел на помощь своему пастырю, что он боролся с убийцей, и утверждал, что он невинен. Всякий, кто знал этого человека, сожалел о нем и верил его невинности. До этого он всем был известен своей честной жизнью. Но все обстоятельства обвиняли его; напрасно упорствовал он, отрицая справедливость обвинения. Чрезвычайно расположенный в пользу подсудимого всеми заявлениями о его добронравности, суд не решился приговорить его к смерти, но не посмел и оправдать его. Не даром правосудие изображается с завязанными глазами. Он был приговорен к 20 летнему заключению в кандалах. Двадцать лить! Этот несчастный предпочел бы смерть; он был отцом многочисленного семейства, и теперь позор сделался не только его собственным уделом, но и наследием, которое он оставлял своим детям. Он томился в тяжких страданиях и отчаянии, пораженный жестокой болезнью, которая до сих пор предохраняла его от тюрьмы, где он должен был медленно умирать в течение 20 лет. Он изнемог бы под бременем стольких страданий без попечения и человеколюбия тюремщика, без духовного утешения аббата Папона, и без хорошей, укрепляющей пищи, которую он получал со стола моего отца. Но вдруг настал день, которого я никогда в жизни не забуду: ему была возвращена честь и семья, он будет жить, он может жить, его невинность признана! Такое громадное счастье, столь неожиданное, было чуть не выше его сил. Риомский суд незадолго перед этим приговорил к смерти одного преступника, уличенного во многих злодеяниях. Перед самой казнью он объявил, что прежде чем умереть, хочет осчастливить одного человека; что в тюрьмах Мулена, находится один невинный, осужденный вместо него, и который [23] действительно прибежал, чтоб защитить своего священника в ту минуту, как он его убил. Какими словами передать блаженное чувство, охватившее наши сердца? Только сердцем и возможно это понять. Честный человек этот, который едва был в состоянии пережить потрясение от такого неожиданного счастья, вскоре выздоровел и вернулся домой, щедро наделенный дарами и благословениями всех. В тюрьме еще сидело много крестьян, приговоренных к нескольким месяцам ареста за оскорбление сельского старосты и за то, что они выбросили из церкви его скамью. «Вишь ты», говорил молодой и красивый крестьянин, «они сожгли скамью нашего добрано господина, а сами хотят иметь свои скамьи. А я не хотел, чтобы старостиха (mairesse) чванилась в церкви, как барыня; может и постоять, как и мы!» Не помню теперь, в каком именно соседнем городе один крестьянин был приговорен за подобного же рода проступок простоять несколько часов у позорного столба. Бедняга был в отчаянии, что будет выставлен пред всем населением, как негодный преступника Среди молодежи нашлись молодцы, которые, узнав о его горе, приняли в нем участие. Едва крестьянин показался у позорного столба, как послушные часы пробили 12,—час, когда должно было кончиться его наказание. Тогдашние судебные власти закрыли глаза на эту невинную проделку и крестьянин был уведен. День, назначенный для суда над моим отцом, приближался, а вместе с ним и самые мучительный опасения; мы сомневались в справедливости этого суда. Все известия, которые тогда получались, были весьма тревожные; смятение умов было всеобщее. Франция, над которой висели грозовые тучи, таила в своих недрах людей, полных преступных замыслов, нетерпеливо ожидавших случая их осуществить. Все жили точно на вулкане. Мы проводили тревожные дни и бессонные ночи. В числе судей было несколько врагов отца, и услужливые люди, которые всегда находятся в таких случаях, дали ему знать, что несколько голосов будет за смертную казнь. Таким образом прошел второй месяц его заключения. Это было в первых числах августа; мы сидели у отца в темнице, утомленные тяжелыми думами, и глядели, как заходило солнце или скорее, как угасал свет. Было уже довольно поздно и темно, когда к нам вошел тюремщик с бумагою в руках. Он шатался, плакал и, не будучи в состоянии ни говорить, ни держаться на ногах, присел. Неужели он принес смертный приговор? «Что случилось, г. Брюссель? Что это за бумага?» спросил отец.—«Вы свободны, сударь», проговорил наконец этот добряк, возвышая голос и едва находя слова от радостных слез; — «вы свободны!» — Отец мой сжал его в своих объятиях. Его первым [24] словом, после благодарности Богу, было выражение признательности смотрителю тюрьмы за его добрые попечения. Потом, простившись со своими товарищами, отец оставил тюрьму и вернулся домой. Какое сладкое и вместе грустное воспоминание сохранилось у меня об этом возврате под родной кров, во мраке ночи и чуть не украдкой! На другой день, как только разнеслась весть об освобождении отца, все явились к нему с поздравлениями. Мы были обязаны этим торжеством г. Конни де-ля-Фе, председателю суда; это был человек редких достоинств, всеми признанной честности, во всех отношениях достойный занимаемой им должности и пользовавшийся общим уважением. Этот неподкупный судья без страха возвысил свой красноречивый голос в пользу невинной жертвы, уже обреченной на заклание. В своей заключительной речи он сумел тронуть все сердца и убедить все умы. В эту торжественную минуту как нарочно разразилась страшная гроза; он тотчас взывает к небу, как свидетелю своей любви к справедливости и своего усердия отстаивать ее; грозить небесным гневом сердцам, готовым изменить правде; насильно вырывает у этих слабых или развращенных людей жизнь и свободу того, чью гибель они замышляли. Отец был оправдан... Г. де-ля-Фе спас невинного. В наших сердцах сохранится вечная благодарность за его подвиг, за который один Бос может вознаградить его. Как я изменилась за эти два месяца! Детство мое разом кончилось. Куда девались беспечные забавы, игривые мечты и веселый смех; возраста мой еще требовал их, но я уже не могла находить в них удовольствия; мой рассудок, преждевременно развитый, увлекал меня за пределы моих дётских сил. Мне не доставало известного равновесия и моя вера в будущее была поколеблена; несчастье настигло меня. ГЛАВА IV. Отец мой отправляется в Лион.—Арест офицеров Королевско-Польского полка. — Мы поселяемся в предместье Вез. — Отец принужден бежать.— Убийства 9 сентября 1792 г. по случаю прохода марсельцев. Тотчас по выходе из тюрьмы, отца моего принудили удалиться. Ему дано было три дня, чтобы привести свои дела в порядок и оставить Мулен. Находили, что его присутствие могло нарушить спокойствие города. Так как народ выражал неудовольствие по случаю его освобождения, то стража, данная ему для охраны, была удвоена. Не [25] дождавшись даже положенных трех дней, им отправились в свое поместье Ешероль, находившееся в двадцати верстах от Мулена, где отец надеялся дождаться своих вещей и составить план путешествия; но едва успели мы приехать на место, как вслед за нами прибыли некоторые из наших друзей, чтобы предупредить нас о господствовавшем брожении в народе. Собирались многочисленных толпы; говорили о том, что нужно идти на Ешероль, сжечь замок и снова овладеть узником, которого вырвали у них. Так как нельзя было предвидеть последствий этого движения, то осторожность требовала не дожидаться его. Но куда даваться? Теперь уже не могло быть и речи о поездке в Париже, потому что пришлось бы ехать чрез Мулен. Отец мой остановился в Лионе и не медля отправился в путь, в повозки, со своим фермером Аликсом, который сел рядом с ним. Под вечер они проезжали через маленький городок Варен; настроение здесь было неблагонадежное и отец лег вдоль повозки; Аликс прикрыл его своей шинелью и, выдвинувшись нисколько вперед, благодаря своей полноте и толстому пальто мог легко скрыть отца от любопытных взоров. Он имел вид, будто едет один; отвечал непринужденно на вопросы, с которыми обращались к нему, и так как все уже привыкли, что он во всякое время проезжал здесь по своим делам, то его не задержали. Отец мой благополучно прибыль к тому самому Ноальи, которому он спас жизнь, и был принят с признательностью, на которую имел полное право, но которая не всегда встречается. Мы догнали его здесь на другой день, но, боясь компрометировать Ноальи своим пребыванием, отправились в город Роан, где отцу пришлось прожить некоторое время в ожидании важных бумаг, которые он не успел захватить с собою последствие быстрого отъезда. Пребывание в этом городе было не безопасно, по близости его от Мулена, но мы не знали еще, куда нам направиться; беспорядки, обнаружившиеся со всех сторон, заставляли отца колебаться в выборе пути, потому что от этого решения зависала наша безопасность. Общее брожение росло с часу на час; ходила молва о трагических событиях. Кровь уже лилась в Париже; глухие, отдаленные слухи доходили до нас, не разрешая наших недоумений. Опасность чувствовалась повсюду, гроза гремела уже у нас над головой; почва колебалась под нами. Куда бежать? Едва отец приехал в Роан, как несколько офицеров Пантьеврского полка, стоявшего гарнизоном в этом городе, явились к нему. Настоящие невзгоды и те, что еще готовило впереди будущее, занимали все умы. Все совещались между собой о трудных обстоятельствах времени. Во многих полках офицеры были убиты солдатами; те, которые явились к моему отцу, ожидали и себе подобной же участи. «Новые принципы подкапывают в основании дисциплину», говорил один из них, [26] Нетанкур. «Всякое повиновение исчезает и нам не остается другого убежища, как Кобленц». Таким образом, все наталкивало на эмиграцию. Наконец, событие 10-го августа (когда парижская чернь захватила силой Тюльери и заставила Законодательное Собрание провозгласить низложение Людовика XVI. - Прим. переводчика) 1792 года прогремело по всей Франции. Слишком известный Шалье (Шалье был яростным якобинцем в Лионе. Он был одним из виновников несчастий этого города. - Прим. автора), возвращаясь в Лион из Парижа, воспользовался своим быстрым проездом в Роан для проповедования в нем нового учения; с высоты империала дилижанса он громко разглагольствовал и жестикулировал, призывая народ к познанию благодеяний 10-го августа. Уста его извергали проклятия и богохульства; словно кровавая лава лилась с его нечестивых уст и сообщала его пыл волнующейся кругом толпе. Как теперь слышу еще страшные слова, которыми заканчивалась речь этого бесноватого: «Братья и друзья! Вы уничтожили позорную Бастилию, но вы разорили только одни стены; вас ожидает работа прекраснее первой. Снимайте головы, и вы будете свободны. Долой королей, смерть тирану! Да здравствует народ! да здравствует свобода!» Дилижанс уже двинулся, а он все еще кричал: «Смерть тирану!» Подобная сцена заставила моего отца понять опасность долгого пребывания в такой близости от Мулена в маленьком городке, где мы были слишком на виду. Лучше было искать спасения в толпе, чтобы потеряться в ней. Множество семейств, покинувших свой кров, искали убежища в Лионе; отец мой также предпочел отправиться туда. Мы встречали по дороге много родных, знакомых, которые бежали от преследований, угрожавших им дома. Г-жа де-ля-Рошфуко была в этом числе; путешествуя под именем кормилицы своих детей, она держала перед собой на подушке двух девочек-близнецов, которых сама кормила,—трогательное зрелище, вызывавшее участие и служившее защитой для матери и детей. В Лионе мы остановились в гостинице «Милане», на площади Терро, и на другой день отец мой отправился в ратушу, чтобы представить наши паспорта и просить разрешения поселиться в Лионе. «Для чего вы сюда приехали?» спросили его.—Для того, чтобы обратиться за советом к здешним искусным медикам. «Что ж! Вы можете завтра просить совета, а после завтра ухать». Было бы гораздо лучше, может быть, если бы мы исполнили это приказание. Отец мой вышел, ничего не сказавши в ответ и спрашивая себя: «Что делать? Куда направиться?» Весь день прошел в этой неизвестности; вечером, желая показать мне до отъезда залу театра, которая славилась своей архитектурой, отец взял меня с собой [27] на представление. Давали «Павла и Виргинию». Г-жа Шевалье, которая впоследствии составила себе имя в России, исполняла рель Виргинии с талантом и грацией. Я никогда не видела такого чудесного представления и до того любовалась нм, что забила про все остальное, как вдруг зала была потрясена громовыми звуками «Марсельезы». Весь партер был наполнен пресловутыми марсельцами. Прибыв в Лион накануне, они отправились в Париж, сами не зная, может быть, какому кровавому делу они предназначены были содействовать. Кому неизвестен этот чудный марсельский гимн, его мужественная сила, его могущество вселять в сердца отвагу. Мы вернулись домой объятые трепетом. На другой день после этой сцене мы увидели возле ратуши столпившуюся массу народа, а вскоре мимо наших окон провели офицеров Польского королевского полка, арестованных их собственными солдатами, к которым присоединились солдаты Вексинского полка, уже известные своими буйствами. Их вели в замок Пьер-Сиз, государственную тюрьму. Бесчисленная толпа, в одно и то же время радостная и жестокая, сопровождала несчастных. Этот бешеный поток уже пронесся мимо, а мы все еще стояли безмолвно, оцепенев от ужаса. Каждый день, каждое мгновение вскрывало новую опасность; становилось как-то жутко жить. Ни одной минуты нельзя было иметь уверенности, что доживешь до следующей. Двое из офицеров, посетивших нас в Роане, Нетанкур и де-Боск, находились у моего отца в ту минуту, когда их несчастные товарищи проходили мимо, сопровождаемые разъяренной солдатчиной; они были встревожены участью своих друзей между офицерами Польского королевского полка. Задумавшись над собственным положением, они предвидели, что их постигнет такая же участь, и решились, не ожидая ее, эмигрировать. Между тем необходимо было решить, куда нам деваться, и надо было решить это немедленно. Не зная, что предпринять, отец отправился к сыну Ноальи, чтобы спросить его совета и довериться его предусмотрительности, надеясь найти в нем участью в память того, что он сделал для его отца; и он не ошибся в этом. Сын Ноальи принял моего отца с любовью и употребил все усилия, чтобы доказать на деле свою признательность. Он жиль в предместье Вез и сейчас же предложил отцу остаться здесь. В то время каждое предместье имело свое особенное муниципальное управление; в предместье Вез оно состояло из очень порядочных людей. Согласно с просьбой Ноальи, который поручился за нас, оно разрешило отцу поселиться здесь, и мы, таким образом, обошли приказ уехать из Лиона. Наш переезд ограничился этим предместьем, где нам удалось найти хорошенькое помещение у г. Серизио, богатого хлебного торговца. Квартиру наскоро меблировали и [28] мы поспешили переехать в нее, чтобы укрыться от недоброжелательного внимания, с каким следили за каждым шагом вновь приезжих. Г. Ноальи и жена его, хорошенькая и милая особа, были очень приятным знакомством для отца и тетушки, часто проводивших у них вечера. Там же мы познакомились с г-м и г-жей Гишар, чья дружба впоследствии оказалась великим благом, за которое мы были обязаны нашим бедствиям. Близкое соседство, наше одиночество, а более всего их ласковый прием, заставляли нас часто посещать их. Так образовалась связь, которая впоследствии была для нас истинным счастьем. Прошло всего несколько дней, как мы устроились в нашем новом жилище, когда отец мой получил письмо от маркиза Пиолан, жившего в Шамбери, который, предполагая, что мы еще в Мулене, просил моего отца приютить его дочерей, оставшихся в этом городе без кровь и без защиты. Они были помещены в монастыре ордена визитандинок, в том самом, где я их часто навещала, где я так любовалась знаками отличия на них, свидетельствовавшими о их благоразумии и успехах, где, наконец, мне самой так хотелось быть вместе с ними. В то время эти мирные обители, вовлеченные в общую смуту, уже не представляли более убежища для благочестивых девушек, живших в них. Насильственно изгнанные из своей обители, монахини уже не были в состоянии защитить детей, порученных их попечением. Благодаря одной приятельнице, которая взялась заменить в этом случае моего отца, наши две маленькая пансионерки были доставлены к нам в Лион в дилижансе. При виде Агаты и Дезирё мае казалось, что вместе с ними вернулась и моя юность, — говорю вернулась, потому что, несмотря на мои двенадцать лет, во мне не было не только ничего детского, но даже и молодого. Воспоминания детства были еще так близки, что они живо проснулись во мне. Мы провели три очень счастливых дня, желая от всей души, чтобы человек, который должен был за ними приехать, был задержан в дороге. Дом Гишара был как раз напротив нашего; мы отправлялись туда каждый вечерь, и пока наши родители беседовали о невзгодах того времени, мы весело бегали по обширному саду с Анетой, дочкой г-жи Гишар, бывшей почти одних лет со мной. 9 сентября, желая воспользоваться хорошей погодой, мы собрались в саду ранее обыкновенная и весело прыгали под великолепными деревьями, украшавшими этот сад, как вдруг наши игры неожиданно были прерваны. На всех лицах изобразилось смущение и испуг, раздались какие-то дикие крики; подобно свирепой буре стал доноситься до нас гул и рев народа и наполнил страхом наши сердца. Г. Гишар с моим отцом поднялись на скалу, находившуюся в возвышенной части этого большого сада, чтоб досмотреть вокруг, что случилось. Они сошли вниз в [29] невыразимом ужасе: в это время происходило избиение заключенных в тюрьме Пьер-Сиз. Пьер-Сиз—замок, служащий государственной тюрьмой, быль построен на уединенной и довольно возвышенной скале, которая была впоследствии взорвана. Там содержались и офицеры Польского-Королевского полка. Они уже ранее были обречены в жертву народной ярости и теперь толпа требовала себе этих несчастных с громкими криками. Уверяют, будто лионский городской голова еще за два дня до того получил приказ тех выпустить на свободу, но что он считал их смерть необходимой для успеха революционного движения. Я не стану входить в рассуждения поэтому поводу и ограничусь лишь повторением того, что я слышала от самого маркиза де-Бельсиза, бывшего в то время комендантом форта. Вите, бывший лионским мэром в эту роковую эпоху, явился раз утром к де-Бельсизу предупредить его о дурном настроении умов и о своем опасении, чтобы не сделано было попытки вырвать арестантов из их убежища. Де-Бельсиз, которого подагра делала беспомощным, несомый на носилках, осмотрел вместе с мэром все части замка, особенно важные для обороны, уверяя мэра, что при помощи нескольких лишних пушек и усиленного гарнизона он отвечает за замок и за арестантов. Мэр все наобещал и не прислал ничего. К вечеру народ сталь собираться у стен Пьер-Снза (надо заметить, что марсельцы отложили свой отъезд в Париж, чтоб принять участие в этих неистовствах. - Прим. автора); толпа была несметная; она грозила, кричала, хотела проникнуть за ограду поговаривали о том, чтобы взлезть на стены. По ступенькам, высеченным в скале, этот бешеный люд взбирается вверх, требует ключей крепости, грозя взломать ворота. Де-Бельсиз, не получивший никакой помощи, не имея никаких средств защиты, был подавлен ужасом своего положения; не будучи в силах ходить, слишком хорошо предвидя последствия насилия, которому он не в состоянии был противиться, этот слабый и несчастный старик, удрученный столькими страданиями, не мог показаться сам народу. Вместо него дочь его приняла этот опасный вызов. Эта молодая девушка, обладавшая необыкновенным мужеством, явилась одна перед толпой и объявила громким и твердым голосом, что она передаст ключи только тому, кто имеет право их требовать. Молчание, водворившееся при ее первых словах, продолжалось еще нисколько минуть от чувства изумления, которое внушила этой раздраженной толпе спокойная энергия слабой женщины. Когда же требование ключей снова возобновилось, она выступила вперед, чтобы передать их городскому голове, находившемуся тут же. Эти ключи как-то выскользнули у нее из рук и упали на землю; она подняла [30] их с величайшим хладнокровием и, кладя их в руку мэра Вите, стала говорить ему об обязанности, которую он берет на себя, о святости вверенного ему залога, о помощи, которую он должен оказывать несчастными... Запомнил ли он все это? Между тем несчастных арестантов, которые грозила гибель, за несколько часов перед тем пересчитали и заперли в одну комнату по приказанию мэра, под предлогом, что таким образом легче будет предохранить их от опасности. Сам мэр запер дверь комнаты, где находилось 9 жертв, обещанных последователям Шалье. «Снимайте головы», сказал он им—и эта кровожадная орда стала требовать их. Как только ключи форта очутились в руках мэра Вите:, ворота были открыты, и толпа, ворвавшаяся вслед за этим угодливым мэром, разлилась во всё стороны горючей лавой, отмечая везде свое течение разрушением и убийствами. Она без труда нашла жертвы, приготовленная заранее; лишь одна из них ускользнула, это был де-Плант. Предчувствие ожидаемой участи заставило его искать выхода из этой роковой комнаты; он выпрыгнул из окошка и упал в маленький дворик, с давних лет предоставленный одному сумасшедшему, заключенному в Пьер-Сиз. Этот сумасшедший, оказавшийся кстати очень благоразумным, спрятал де-Планта в водяном стоке, потом, снова задвинув отверстие камнем, продолжал свои обычные безумные выходки. Толпа посмотрела на него и понеслась мимо. Всех этих несчастных офицеров вырвали из тюрьмы, тащили, терзали и избивали; некоторые погибли на самых ступеньках скалы Пьер-Сиза. Еще хуже была участь тех, которых добили только на площади Терро. Один из этих несчастных как-то укрылся при первых поисках толпы; когда она отхлынула с своими жертвами, его верный слуга стал уговаривать его бежать и отыскать более безопасное место, потому что они могут еще вернуться сюда», убеждал он. —Они меня не нашли здесь, так я уж тут останусь.—Нахлынула новая полна, захватила его с собой и унесла. M-lle де-Бельсиз была героем этого дня. Она не могла спасти жертв, отмеченных властной рукой, но она оказывала сопротивление, насколько была в состоянии, просьбами и мольбами. Голос ел неустрашимо раздавался в защиту несчастных. Когда ее ранили в ногу пикой, она только обвязала рану платком и продолжала употреблять все усилия, чтобы спасти арестантов; она поспевала всюду. Непостижимо, каким образом она не подверглась одинаковой участи с арестантами и как этот день не сделался последним в ее жизни. Одну минуту ее стеснили в узком проходе и она сама слышала, как в нескольких шагах от нее обсуждался допрос, не лучше ли поскорее отделаться от ее докучных просьб. Этот день однако оставил в ее жизни тяжелые следы. Один [31] солдат так грубо оттолкнул ее прикладом, что переломил ей два ребра. Уверяют даже, будто бы мэр ударом кулака даль ей почувствовать, что находить ее усердие по меньшей мере неуместным. Продолжительние страдания были для Фелисите де-Бельсиз наградой за этот день, когда любовь к ближнему подняла ее выше ее сил. Если бы мэр Вите имел благородство и мужество этой молодой девушки, неповинная кровь не была бы пролита в его глазах и не вопила бы против него (считаем нужным сопоставить с этими воспоминаниями, основанными в данном случае, по признанию самою автора, на слухах и рассказах других, рассказ ученого и беспристрастного исследователя истории террора, Мортимера Терно, об убийствах в тюрьме Пьер-Сиз, в котором поведение лионского мэра Вите представлено совершенно в другом свете: по Мортимеру Терно, мэр сделал все, что от него зависало, для предотвращения убийств. Автор ссылается на акт, составленный в самый день убийств, 9 сентября, лионскими муниципальными властями, на донесение об этом событии министру внутренних дел, посланном 11 сентября от имени соединенных городских властей муниципалитета, округа и департамента; наконец, на письмо самого мэра к военному министру Сервану, живо изображающее тяжелое состояние души этого честного общественного деятеля, сознавшего всю бесплодность своих усилий остановить в родном городе быстро развивавшийся поток демагогии. Письмо это помечено 10 сентября; вот оно: «Вчерашний день был самый ужасный, какой Лион когда либо видел; восемь офицеров, содержавшихся в Пьер-Сиз, были безжалостно умерщвлены негодяями, которых наши отъявленные враги подстрекали на всякие неистовства, несмотря присутствие муниципальных» чиновников, тысячу раз подвергавших опасности свою жизнь, чтобы тех спасти; пожалейте о нашем положении, оно ужасно; мы иадеемся теперь только на честных и храбрых граждан, чтобы остановить грабеж и все преступления идущие рядом с ним. Прямите уверение и пр. Вите, мэр». Мортимер-Терно, Т. III, вв. XIII, стр. 340—348. - Прим. пер.'). Семья Бельсиз провела остальную часть дня в состоянии, которое невозможно описать. Форт был разграблен, открыта для всякого проходящего: он ни кому не представлял более убежища; бурный поток, промчавшийся через него, мог снова возвратиться за девятой жертвой, ускользнувшей от него; осторожность требовала как можно скорее покинуть это злополучное место. Как только наступившая темнота заставила толпу разойтись, коменданта Бельсиз, не желая дожидаться следующего дня, когда она могла снова вернуться в замок, около полуночи оставил этот опасный пост. Опираясь на руку своей жены и поддерживаемый верным слугою, он молча сошел по ступенькам, на которых еще не высохла пролитая на них кровь. Хотя жена и слуга более несли, чем поддерживали старика в то время, как дочь освещала дорогу, все же он сходил очень медленно. Предоставляю всякому вообразить себе, что должны были они перечувствовать в это время, когда каждая минута стоила многих часов, когда самое пустое обстоятельство могло снова привести эту разъяренную чернь, отдаленный рев которой еще доносился до них. [32] Под горой их ждал экипаж. Де-Плант, следовавший за ними и переодетый в статское платье, лег в экипаже у их ног. Они двинулись, но не успели проехать и несколько шагов, как обходный патруль остановил их. Г-жа Бельсиз высовывается из дверки и называет себя: у нее нет более крова, ей приходится искать где-нибудь приют. При столь уважаемом имени остановивши их караульный почтительно кланяется. «Друзья, это г-жа Бельсиз».— Пропустить. — Они доехали без дальнейших приключений до помещения, которое заранее приготовили себе, давно уже предвидя то, что теперь случилось. Де-Плант был отправлен в более верное убежище и вскоре скрылся из .Иона. На другой день m-lle де-Бельсиз отправилась в ратушу и, формально обратившись к покровительству города, требовала поддержки и помощи, для того чтобы отыскать вещи ее отца, разграбленные в Пьер-Сизе, и просила позволения взять то, что еще оставалось там. Ее просьбу нашли законной и дали конвой для сопровождения ей туда. Можно представить себе, каково ей было проходить сквозь эту дерзкую толпу, покрывавшую еще площадь Терро и которая до сих нор не расходилась, чтобы лучше насладиться своими подвигами, совершенными накануне. Толпа расступилась перед ней, не оскорбляла ее, однако заставила пройти мимо трупов несчастных офицеров, донага обобранных и изувеченных и валявшихся по ступенькам ратуши (кроме восьми офицером, тогда погибших, трое из не присягнувших священников были найдены убитыми, подобно им; головы их, посаженные на пики, носили по всем улицам города.). У нее достало силы совладать с охватившим ее чувством ужаса и негодования, и ничто в эту минуту не выдало ее волнения. Занятая мыслью об успехе, увенчавшем тягостные хлопоты, она быстро оторвалась от этого ужасного зрелища и немедля отправилась в Пьер-Сиз, где без всякого препятствия могла собрать те из вещей, которыми пренебрегла чернь. Впоследствии полиции удалось разыскать и возвратить ей несколько драгоценных предметов. Как провели мы этот злосчастный вечер 9-го сентября 1792 года? К общему смятению присоединялись еще наши личные опасения за самих себя. Близость Мулена давала возможность легко отыскать нас тем, которые сожалели, что отец ускользнул от них. Не раз уже приходили разведывать, нет ли его у г-жи Гишар. Название аристократа, подозрительного чужака, не раз вырывалось из уст людей зловещего вида; наконец мы получили предупреждение, что отцу грозит личная опасность. Поэтому мы очень поздно решились уйти от наших добрых соседей в тот вечер, без шума, без света, убедившись, что никто не может ни увидеть, ни услышать нас. О сне не могло быть и помину. Де-ля-Барр, полковник [33] Польского-Королевского полка, занимал до нас нашу квартиру и толпа могла об этом вспомнить. В мучительном раздумье отец мой скорыми шагами прохаживался по комнате, как вдруг дверь в нее отворилась. Вошла какая-то женщина, держа в руках глухой фонарь; распущенные волосы рассыпались у нее по плечам, платье было в беспорядок, она обливалась слезами; она была прекрасна в своем отчаянии. Мы ее тотчас узнали. Это была г-жа Турнуэр, жена харчевника, который доставлял нам обед. Живя по близости тюрьмы Пьер-Сиз, она готовила пищу для арестантов. Ей пришлось все видеть, и на ее лице сохранялся еще отпечаток ужасов этого дня. Она оплакивала несчастных офицеров, некоторые из них были убиты на ее глазах. Желание спасти одну из жертв привело ее в полночь к нам — то был полковник де-ля-Барр. «И вы сами», сказала она отцу, «подвергаетесь опасности; вас называли по имени, вас ищут; но, прежде чем бежать отсюда самому, помогите мне спасти де-ля-Барра».—Ах, что могу я сделать? Я здесь чужой, никому не известен; мне самому грозит опасность!—«Вы все можете сделать при помощи Барре», отвечала она ему. «Спасши г. де-Ноальи, вы навсегда пробрили его преданность. Барре обладает большой силой; если только он захочет, де-ля-Барр будет спасен». Барре был человек не только сильный, но и благородный. Когда отец взялся, подвергаясь сам опасности, доставить Ноальи его семьи, он доверил его Барре, во время тайного бегства из муленской тюрьмы. Призывают Барре; ему предлагаюсь ни более, ни менее, как подвергнуть свою жизнь риску ради неизвестного ему человека; он тотчас соглашается; не теряя ни минуты, нанимает верную перевозчицу, спускается вниз по Соне до Рыбачьей набережной (port de la Pecherie); оттуда бегом достигает площади Терро и проникает задним ходом в гостиницу Милан в то мгновение, когда площадь, покрытая кровожадной толпой, оглашалась криками: «Подайте нам голову ля-Барра! где ля-Барр?» Этот несчастный, полагая, что все выходы уже заняты, не знал, каким образом спастись от верной смерти, как вдруг неожиданно к нему явился избавителем Барре! Он увлек его с собой, почти донес его на руках до лодки, куда и усадил, набросивши на него свой мундир национального гвардейца, и оттолкнул от берега спасительный челнок. Под покровом ночи перевозчица без шума достигла середины Соны и потом благополучно доставила доверенного ей человека одному из друзей Барре, жившему за городом. — Едва только Барре оставил нас, как г-жа Турнуэр продолжала: «К угрожающей вам личной опасности присоединяется еще другая; обманутая в своем ожидании, толпа может явиться сюда искать ля-Барра и по ошибке погубить вас. Надо бежать, следуйте за мной!» И эта женщина, которую нельзя было не признать благоразумной, покоряя всех своей воле, [34] увлекла с собой отца. Вскоре мы узнали, что отец тотчас покинул предместье Вез. Мы находились в состоянии духа, которое легче себе представить, чем описать,—опасаясь за отца и воображая при малейшем шуме, что к нам приближается грозная толпа. Но при всем ужасе нашего положения, мы испытали, однако, большую радость, когда Барре пришел сказать нам, что он достиг цели; он был счастлив, что ему удалось спасти человека, но считал это таким простым делом, что не мог понять, почему им восхищались. Тетушка моя провела ужасную ночь; она, как и мы все, испытывала сильнейшее беспокойство, но должна была, сверх всего этого, принять какое-нибудь решение, а это было чрезвычайно трудно в такую минуту. Она решилась по крайней мере не подвергать опасностями которые могли ожидать нас, двух девочек Пиолан, и как только развело, отправила их в сопровождении горничной и слуги к Косту, знакомому маркиза Пиолан, скромная обстановка которого, казалось, обеспечивала безопасность. Я простилась со своими подругами, не имея надежды когда-либо увидиться с ними; в то время минутная разлука могла сделаться разлукой на целую жизнь. Мои глаза еще не высохли от слез после этого прощанья, когда наша хозяйка вошла к тетушке и объявила в очень ясных и кратких словах, чтоб она сейчас же оставила ее дом. «Сударыня», ответила несколько изумленная тетушка, «вы не можете выгнать меня отсюда; я наняла эту квартиру на определенный срок, он еще не вышел, и я здесь у себя».—«Что ни говорите, мне совершенно все равно, возразила хозяйка;—здесь никто не знает, кто вы; вы слывете аристократами; этого достаточно, чтоб навлечь грабеж на мой дом, и не только вы должны сейчас же уехать, но чтобы здесь не оставалось после вас ни малейших следов вашего пребывания».—«Но послушайте», говорила моя бедная тетушка, «куда же мне прикажете деваться, когда я здесь никого не знаю»?—«Куда хотите, мне все равно».—Что можно было поделать против такой настойчивости? В какие-нибудь полчаса все было уложено и спрятано; постели убраны и сложены, как в незанятой квартире; не осталось ни булавки. «А то — говорила любезная г-жа Серизио — сегодня вечером уходят марсельцы; они будут проходить мимо моего дома, и я не желаю, чтоб они заподозрили у меня аристократов». Такая решительность и резкость выражений заставила нас немедленно очистить квартиру. Очутившись на мостовой, мы решились отправиться к добрейшей г-жи Ноальи и просить у нее пристанища; мы надеялись еще соединиться с отцом и жить вместе с ним, но оказалось, что он уехал куда-то далеко и она ничего не знала о его дальнейшей участи. Не знал также, где находился ее муж, она имела свое личное горе и была в таком же затруднении относительно нас, как и мы сами. «Я могу предложить вам комнату, оставленную за [35] собой моим отцом в загородном домике, принадлежащем ему, недалеко от Лиона; мы ездим туда так часто, что на вас не обратить внимания. Я думаю даже поехать туда провести эту ночь, которая, как все говорят, будет очень бурной. Вы не найдете там никаких удобств, но я надеюсь, по крайней мере что вы будете в безопасности». Тетушка приняла это предложение с радостью; главное было в том, чтоб обеспечить себя хоть в данную минуту. Захвативши в нашей квартире кое-какие вещи, самые необходимые, мы навсегда простились с госпожой Серизио. Тетушка моя шла пешком, опираясь на руку своего слуги, Сен-Жана, несшего маленький узелок ее. Каждая из нас перед отправлением сама распорядилась насчет своих вещей. Я очень гордилась предусмотрительностью, которую при этом обнаружила, и в то время, как я предавалась чувству довольства по этому случаю, моя бедная тетушка изнемогала от жары и усталости; она была плохой ходок. Значительная полнота, крошечные ножки и громадные каблуки служили такими препятствиями при ходьбе, которые не легко было преодолеть. Не имея привычки ходить пешком, она сильно страдала во время этого короткого перехода, который показался ей очень длинным и был особенно тяжел вследствие солнечного жара. Как только мы прибыли на место, желая переменить белье, она развернула свой узел: «Посмотри-ка», сказала она мне, смеясь, «как хорошо я распорядилась». В узле оказались одни кружевные чепцы. С каким торжеством я тогда вытащила из карманов своего передника все, что ей было необходимо на первых порах! Я себя сочла за весьма опытную особу в деле предусмотрительности и чувствовала себя очень счастливой, что могла доставить это облегчение моей достойной тетушке. Не весел был наш обед, а ужин и того печальнее. Г-жа Ноальи, приехавшая после нас, не знала ничего нового. Страшная неизвестность тяготела над жителями Лиона. Марсельцы должны были уйти в этот самый вечер... Уйдут ли еще они? Истомленные борьбой с разными страхами и неизвестностью, в которой терялись наши мысли, мы бросились не раздеваясь на постель, в ожидании дальнейшей своей судьбы. Наш домик, хотя и находился в некотором расстоянии от большой дороги, быль освещен по приказанию полиции. Это распоряжение могло сделаться гибельным для нас, так как вследствие этого наше жилище обращало на себя внимание; но нужно было повиноваться. Скоро страшные крики дали нам знать, что эта кровожадная шайка, наконец, оставила город: словно это взбаламученное людское море выбросило из себя бешеную пену. Пьяная, обагренная кровью, эта орда жаждала снова вкусить наслаждений людоедов; она увидела кровь и уподобилась тигру. Толпа марсельцев прошла у самой подошвы холмика, на котором стоял наш дом, завывая свои дикие песни, и так удалилась. [36] Столько разнообразных волнений истощили наши силы; мы задремали среди этих ужасающих образов, как вдруг были пробуждены пронзительными криками. Вполне уверенные, что настал наш последний час, мы предали свою жизнь в руки Господа и искали только, где убийцы; все это было делом одного мгновения. Что же оказалось?—Все это произошло от падения. одной из маленьких Ноальи, скатившейся с большой кровати, где она спала возле своей матери. Долго еще доносились издали песни марсельцев; когда они затихли, г-жа Ноальи послала кого-то в Вез узнать, что там происходило, и разыскать наших слуг. Ее посланный скоро вернулся вместе с Брюньоном, который, не нашедши нас в нашей квартире по возвращении своем, укрылся у одного доброго ремесленника. Одна торговка плодами приютила у себя горничную моей тетки; оба они, удивленные и испуганные тем, что не нашли нас дома, изгнанные, как и мы, вашей хозяйкой, были счастливы, найдя более сострадательных людей, чем г-жа Серизио. Ночь прошла в городе очень бурно; опасались новых убийств. Никто не ложился спать, Но марсельские ополченцы удовольствовались тем, что нашумели, и удаление их дало возможность успокоиться; порядок, по-видимому, уже начал восстановляться, несмотря на какой-то неопределенный страх, все еще тяготевший над нами и побуждавший пас быть особенно осторожными, так как мы все же были в Лионе бедные пришельцы, гонимые и лишенные крова. После некоторого совещания мы составили план действия, предупредили прислугу и на рассвете выехали, усевшись в глубине повозки г-жи Ноальи, которая сама с детьми и нянькой поместилась на передки, таким образом укрывая нас от любопытных взоров. Мы проехали предместье, не обратив на себя внимания, и остановились в гостинице, которую содержал отец г-жи Ноальи. Ворота сейчас же заперли, как только наш экипаж въехал, а нас отвели в самые дальние, задние комнаты, куда скоро явилась наша Канта, в восхищении, что снова видит свою госпожу, но еще дрожа от страха при воспоминании о проведенной ночи. Мы легли спать с вопросом: «что мы станем завтра делать?» Приют, который мы нашли, был нам предложен только на эту ночь. (пер. В. Герье)Текст воспроизведен по изданию: Картина из истории французского террора (Une famille noble sous la Terreur. Alexandrine des Echerollee. Paris. Plon. 1879) // Исторический вестник. № 1, 1882
|