|
ЕЛИСЕЕВ А. НА БЕРЕГУ КРАСНОГО МОРЯИз путешествия по синайской пустыне. I. Более двух недель я был уже в стране пирамид и успел достаточно ознакомиться с Нижним Египтом. Страна древнейшей в мире цивилизации в настоящее время представляет изумительную смесь, в которой очень странно соединяется культура востока с ее оригинальными особенностями и культура мировая — европейская, и над обеими гордо высятся до сих пор дивные памятники исчезнувшего с лица народа. Путешественник, впервые посещающий Египет, сначала поражен контрастами, но наконец привыкает видеть и полудикого араба, слушающего военную музыку чалмоносцев, исполняющих творения великих артистов в сквере Магомета Али в Александрии, и телеграфные и телефонные столбы рядом с полуобнаженным феллахом, поливающим свое рисовое поле по способам древних египтян, вечные пирамиды почти рядом со станциею железной дороги, и пароходы английской конструкции, везущие по священному Нилу мумии знаменитых царей древнего Египта. Александрия — город европейский в полном смысле этого слова; Каир имеет европейскую часть города, не переставая быть столицею Востока, красоваться 400 дивными мечетями и быть в глазах правоверного истинно-великим царственным городом — Эль Маср, как его называют арабы. Но дальше постепенно перед глазами путешественника встает Египет мусульманский, Египет арабов, феллахов, «Египет для Египта», как любят выражаться [541] египетские патриоты. Еще пароходы, бороздящие священный Нил на целые полторы тысячи верст вверх, напоминают о европейской цивилизации, но на берегах — развалины Мемфиса, Фив и свободные жилища феллахов переносят нас в другой неведомый мир. Я посетил Каир, развалины Мемфиса и Гелиополиса, знаменитые сады Шубра и Булака, взлезал на верхушки пирамид Гизеха, на одной из которых, известной всему миру, в мое время был сервирован обед для нескольких англичан; но все это не удовлетворяло меня — ко всему еще прикасалась рука европейца. Не были девственны даже памятники древнего Египта; катакомбы Александрии на своих стенах украшены именами посещавших европейцев; эти надписи, профанирующие древность, красуются и на верхушках пирамид и внутри их, у гробниц царей и цариц древнего Кеми и на обелиске Гелиополиса, и на колонне Помпея, и на носу у таинственного сфинкса, и на развалинах Фив и Мемфиса, словом везде, куда ни проникала святотатственная нога туриста. Поле мумий и место древнего Мемфиса теперь распахивается французом-колонистом, гиероглифические камни идут на фундаменты жалких хижин феллахов, из остатков египетских храмов ставят тумбы; был проект даже огородить памятники Египта и брать плату за вход в эту ограду. Но довольно об этой профанации древности; теперь путешественник едва ли найдет что-нибудь нетронутое в Египте из остатков древности; даже кости из пещер Синайского полуострова, заключающие драгоценные останки для антропологии каменистой Аравии, вывозятся на мыльные фабрики Нижнего Египта. Путешественник, неудовлетворенный Египтом, стремится пробраться в места более привольные, места, куда не проникла еще промышленная цивилизация и где природа является во всем своем диком величии, храня в дебрях своих гор и пустыни драгоценные архаические памятники исчезнувшей древней цивилизации. От Египта недалеко такая страна; она лежит как раз на пороге, где кончается его показная цивилизация. От Каира до Суэца идет железная дорога; через Суэц, стоящий у ворот канала, идут корабли всего мира; здесь европейская цивилизация, заявившая себя колоссальным подвигом — разрушением моста между Африкою и Европою, остановилась на время, а на восток от Суэцского канала тянутся огромные пустыни и горные дебри каменистой Аравии и Суэцского перешейка. Эти ныне пустынные страны были знамениты [542] в древности; через перешеек шла вся тогдашняя мировая торговля, тут пролегал и сухопутный тракт из Мемфиса в Индию; в гаванях каменистой Аравии шло оживленное движение финикийского торга с Египтом, Африкою и Аравиею, через перешеек двигались завоеватели и целые народы, тут разыгрывались колоссальные драмы истории древнего Египта и Сирии. Тут совершались и те события, с которыми знаком всякий из библейской истории. Изучение этой страны интересно и поучительно во всех отношениях... Жатва великая, но делателей мало... Географ, геолог, этнограф, археолог и антрополог найдет в пустынях Синайского полуострова столько интересного материала, что его достанет на несколько поколений исследователей; развалины древних городов каменистой Аравии, торговавших с Египтом, Сириею, Аравиею и Индиею, важны не для одного археолога, а странная смесь гор всевозможного строения, пустынь и райских оазисов на небольшом пространстве, может объяснить многое в этнографии страны, география и геология которой представляют так много для решения самых важных антропологических вопросов о первобытных переселениях из Азии в Африку и наоборот. Такой разнообразный интерес изучения этой страны привлек и наше внимание; мы решились ознакомиться с ней, насколько было возможно, и для того решили проехать через всю каменистую Аравию, придерживаясь мест, наименее посещаемых путешественниками. Здесь не место излагать результаты нашего изучения, это цель другого, более специального очерка; — мы передадим здесь только путевые впечатления и встречи и то не всей дороги, а самой интересной в этом отношении части нашего путешествия. Путь наш через каменистую Аравию лежал через Суэц, Синай и Акабу, откуда мы думали пройти через Хеврон в Иерусалим. Приблизительно мы наметили себе тот путь, которым пробирались некогда и евреи из Египта в землю обетованную, с той только разницею, что мы должны были пройти всю дорогу в несколько недель, тогда как израильтяне дошли едва в 40 лет. Благодаря некоторым бумагам, которые всегда хорошо иметь с собою в дороге, особенно русскому, мы получили при посредстве русского генерального консула в Египте рекомендательные письма к консульским агентам в Суэц и Раифу, а также и к некоторым турецким властям. Подобные бумаги [543] на Востоке, как и у нас в России, имеют огромное значение; забегая несколько вперед, мы скажем, что в Эль-Арише, например, нас пропустили даже через холерный карантин, только потому, что мы показали бумажку от какого-то влиятельного паши. Приехавши в Суэц, мы при помощи усердного консульского агента наняли верблюдов прямо в Иерусалим и трех вооруженных проводников: Юзу — хозяина четырех верблюдов нашего каравана, Ахмеда — проводника, специально для восточной части Синайского полуострова, обещавшего вести нас по таким тропинкам, которые одному ему известны, и Рашида — известного храбреца, клявшегося своею головою, что он доставит нас невредимыми в Иерусалим. Портреты наших спутников описывать много нечего; все это были коренастые ребята из различных арабских племен, способные на всякую штуку и вооруженные с головы до ног. До Синая эта предосторожность может быть излишнею, но для того, кто думает пробираться далее на Акабу или Газу, не мешает захватить побольше револьверов, которых арабы боятся пуще огня. Нас, по крайней мере, револьверы выручили из большой беды, о чем скажем впоследствии. Снарядившись совсем, мы накупили провизии, наполнили свои мешки водою и вышли из Суэца 22 мая под вечер. Переправившись через бухту суэцкого залива, там где, предполагается, была и переправа евреев через Красное море, мы были уже в пустыне... Синайский полуостров представляет собою треугольное пространство, примыкающее к пустыням Суэцского перешейка и омываемое с двух сторон двумя заливами Чермного моря — Акабинским и Суэцским, обхватывающими его как руками. Весь полуостров наполнен массою беспорядочно разбросанных горных цепей различной формации и отдельных пиков, между которыми проходят узкие долины, называемые арабами «уади»; некоторые из этих уади представляются оазисами; большинство же их мертво как и окружающая их пустыня. Со всех трех сторон полуостров замыкается горами. На севере его отделяет от пустыни перешейка кряж Эт-Тиха, тянущийся через весь полуостров; на западе в некотором отдалении от моря проходит кряж Эль-Раха, а по восточному берегу полуострова идет прибрежная Акабинская цепь. Главный узел всех цепей и гор каменистой Аравии составляют горы Синайские, из которых отдельными громадами высятся: Джебель Муса, Хорив, пик св. Екатерины, Сербаль и Фурейа. С [544] вершин этих гор можно обозревать всю панораму полуострова... У подножья Джебель-Мусы показалась гробница шейха Салиха, святого, наиболее уважаемого арабами Синайского полуострова. С обеих сторон нашего пути стояли огромные скалы более тысячи футов вышиною; казалось, мы ехали между темными каменными стенами, так как многие скалы имели крутые отвесы; глаз терялся в этой массе дикого мраморного камня, не оживленного ни одною зеленою травинкою, ни одним пернатым существом; только огромные ящерицы и трехфутовые змеи прятались в каменные норы при виде нашего каравана, бодро шедшего по извилистым тропам змеящейся уади, усеянным множеством камней. Около полудня мы достигли подножья огромной Фурейа, около которой мы и сделали первый привал и ночлег, надеясь осмотреть хорошенько до вечера его многочисленные пещеры. Отдохнувши и оставив верблюдов на попечение Юзы, мы с Ахмедом и Рашидом отправились на поиски. Мы цеплялись на кручи Фурейа, осматривали русла ее зимних потоков, поднимали камни, высматривали пещеры, и судьба наградила нас несколькими находками каменных орудий. Поотстав немного от товарищей, я забрался в дикое ущелье, которое со всех сторон замыкалось гранитными скалами. В одном месте его вела как бы тропинка на вершину Фурейа; я попытался в полчаса сделать этот подъем, но, увидав, что вершины не достигнуть до наступления темноты, я остановился и с трепетанием сердца взглянул вниз и на все окружающее. Я стоял один среди великанов синайских гор, направо и на лево поднимались кручи Фурейа, впереди и сзади открывалась панорама на весь Синайский полуостров, выше меня было одно безоблачное небо, да горный орел каменистой пустыни; ниже голые верхушки громад, окружающих синайский горный узел. Это собрание огромных скал, пиков, горных вершин во все стороны опускалось отлого и переходило незаметно от темного цвета камня к желтоватым пескам пустыни, которая к северу замыкалась зубчатою стеною Эт Тиха, а к югу, востоку и западу сливалась с поверхностями двух прекраснейших заливов, за которыми высились неровные цепи верхнего Египта и собственной Аравии. Глаз не хотел оторваться от этого зрелища; ширина, даль и глубина видимого пространства очаровывали его; как-то невольно глаз перебегал с одного края горизонта на другой, перспектива забывалась: море как будто плескалось у самых [545] ног, пустыня охватывала своим простором и замыкала в своих зыбких песках каменные громады, с приютившимся на них путником, над которым было одно небо и которого не видел ни один глаз человеческий... Я приготовился уже сойти вниз по той же тропе, которою и поднялся, как перед глазами моими промелькнули резкие очертания синайских надписей, высеченные на стене, запиравшей обратный путь. Невольно, мой взгляд остановился на этих таинственных письменах, для которых еще не нашлось Шампольона. Кто не слыхал об этих надписях, тот не может себе и представить, какое ощущение объемлет человека, стоящего лицом к лицу с непонятными иероглифами, выражающими мысли и слова давно исчезнувших людей. Синайские надписи я встречал уже не в первый раз; их видел я много в своем путешествии к Синаю; все дороги к монастырю, особенно западные, на своих скалах носят иссеченные таинственные знаки, буквы и иероглифы, в значение которых напрасно пытались проникнуть Линан, Нибур, Робинзон и др. Особенно много их в долине Феране и Моккатеба; последняя уади даже носит название исписанной, по множеству иероглифов, покрывающих ее стены. На Фурейа я встретил эти надписи уже в последний раз и все-таки не мог удержаться от того, чтобы не увлечься ими в десятый раз и не простоять с полчаса, ломая голову над разбором этих таинственных начертаний. Эти разнообразные, подчас причудливые знаки, изображающие то животных, то людей, то предметы, то представляющие подобие с иероглифами Египта, то с литтерами финикиян и евреев, то с греческими буквами заманили не одного путешественника заняться разбором их, но не давая ключа к их разъяснению. Напрасно некоторые приписывали их происхождение древнейшим обитателям каменистой Аравии, даже евреям, напрасно другие видели в них письма финикиян, напрасно третьи придумывали еще более мудреное их происхождение — все эти догадки не помогали делу. Нам кажется, что и те, кто приписывает начертание надписей паломникам различных наций, далеко не достигли истины, — ключа к ним пока еще не найдено. Более полчаса простоял я перед скалою, испещренною таинственными начертаниями, потом, бросив на них последний вопросительный взгляд, начал спускаться. Трудно было подниматься, но спуск был еще труднее; камни валились под ногами, нога не держалась на камне, местами как бы [546] отполированном, рукам не за что было ухватиться. Не надеясь спуститься собственными силами, я сделал призывной выстрел, требующий помощи, и на мой призыв отозвалась двухстволка Ахмеда, спешившего мне на помощь. В ожидании Ахмеда я присел и стал любоваться видом, расстилавшимся у меня под ногами и принимавшим особенный дикий колорит при быстро наступающем сумраке вечера; я уже не видел ничего ни сзади, ни с боков, потому что с трех сторон меня окружали черные стены, только впереди и внизу расстилалось огромное пространство, загроможденное как бы умышленно разбросанными без порядка каменными громадами; мне казалось, что я сидел на краю пропасти, потому что внизу действительно ничего уже не было видно. Вдали передо мною кругом на горизонте рисовались силуэты гор, зубчатые вершины которых поднимали, как мифические исполины, свои победные головы, украшенные вместо венцов группами камней, венчающих тени каменных громад. Кругом не шелохнется; ни звука, ни шума в мертвой каменной пустыне... Только слышится порою внизу шорох да грохот скатывающегося камня, — то Ахмед пробирается по крутому скату горы, испуская по временам призывные звуки... Между тем уже совершенно стемнело и темно-голубая синева неба заискрилась тысячами золотых звезд. Чистота воздуха в пустыне изумительна; даже в темноте виднеются далекие очертания гор, замыкающих горизонт, а на небесном своде звезды горят ярко, но не мерцают как на туманном небе севера. Здесь в пустыне, лишенной всякого признака растительности, не имеющей ни одной реченки, ни одной лужицы при бесконечной сухости и чистоте воздуха — это слабое мерцание звезд как бы подтверждает предположение Монтиньи, что мерцание звезд обусловливается известною степенью влажности атмосферы при известной температуре. В пустынях Синайской и Иудейской, как мне не раз приходилось замечать, его мерцание слабо; над морем оно делалось сильнее; в Черном море звезды мерцают сильнее, чем в Средиземном; над сонною поверхностью Мертвого моря, так же как и в окружающей пустыне, мерцание гораздо слабее. Человек, которому приходится неделями проводить ночи под открытым небом, привыкает смотреть на небо; ему многое делается заметным даже без помощи инструментов. — Эффенди!— произнес Ахмед, показываясь у моих ног с неизменною двухстволкою на плече и широким ятаганом [547] за поясом, — пойдем вниз, Юза приготовил уже давно ужин; корабли пустыни спят под защитою тени шейха-Салиха. — Машинально я побрел за Ахмедом, который бойко начал снова спускаться, извиваясь как змея, когда ему приходилось пробираться между камнями; двухстволка его служила для меня значком, по которому я правил путь. — Здесь, эффенди, — говорил мой спутник, — черный джин (злой дух), Аллах да проклянет его, строил себе дворец; довел его уже до вершины, поставил киоски по углам и украсил человеческими головами тех путников, что погибли в пустыне от зноя и песчаного дождя; но Аллах разбил молниею строение горного джина и раскидал громом камни дворца и мертвые головы — его украшения. Много чего еще рассказывал Ахмед по дороге, пока мы не пришли к своему становищу. Там наскоро закусив, мы закрылись с головами и уснули на неровной каменистой поверхности Уади Шейх, служившей для нас постелью. Весь следующий день мы блуждали по Рамлейской пустыне, покинув каменистую Уади, не будучи в состоянии найти дорогу к Красному морю. Ахмед ошибся в рассчетах на свою память и мы взяли направление более северное, вместо восточного. И вообще не весело странствие в пустыне, но блуждать по ней, отыскивая дорогу, еще скучнее. После хорошего отдыха в Синайском монастыре мы были еще бодры, провизии было пока достаточно; на северных склонах гор, замыкающих песчаную степь, я находил кое-что интересного для себя и потому не замечал ни страшного жара, ни головной боли; вода была еще не испорчена и жажда утолялась ею порядочно; а утолением жажды поддерживалась и бодрость духа. После полудня, однако, бодрость начала покидать нас, особенно после того как мы заметили, что в воде наших бурдюков показались какие-то клочья, и что вода сильно уменьшилась в количестве от испарения и употребления. Дорога по пустыне стала утомлять; сильное утомление глаз от блеска отражаемых лучей, чувство сухости в горле и неприятная перспектива заночевать, не найдя дороги, привели нас в нехорошее расположение духа. Все мы бранили Ахмеда, взявшегося вести по новой дороге и забывшего ее направление. Ахмед был мрачен и молча шел впереди своего верблюда. Караван наш был к вечеру похож на погребальное шествие. Но вдруг глаза у Ахмеда заблистали от радости, он махнул рукой направо и поворотил своего верблюда. Все мы последовали его примеру. Через полчаса мы вошли [548] в узкую теснину, скалы которой оставляли едва проходимую для верблюда тропинку; она стала мало-по-малу расширяться, стены отходить в сторону и мы к 8 часам вечера вошли в уади Цугерах, ведущую прямо к морю через Акабинскую береговую цепь. Все мы ожили духом... Я приказал каравану остановиться у круга камней с плитою по середине, на которой думал устроиться на ночь и готовить ужин; сам же с Ахмедом пошел бродить по каменистой уади и разминать свои члены, утомленные шаткою ездою на верблюде, лазанием по горным кручам уади... Хорошею тихою ночью гулялось хорошо и мы, только порядочно утомившись, воротились к своему огоньку, где все члены нашей экспедиции уже мирно отдыхали. Наше становище мне показалось очень уютным; четыре верблюда стояли за каменной оградой как внутри сарая, а плита, на которой постлано было мое походное пальто, казалась хорошею постелью; у изголовья ее искрился маленький костерок из навозу и нескольких сучков, которые мы уже везли с собою более 100 верст с самой уади Феран. На огоньке Юза старался превратить отвратительную воду из козьего бурдюка при помощи вина в некий возможный для употребления напиток, а также размочить в горячей воде окаменевшие синайские хлебцы, чтобы их можно было раскусить и съесть с солеными оливками. Я занял свое председательское место на разостланном пальто среди своих спутников и начал ужин. Все было скверно, отвратительно: и эти хлебцы, размоченные в протухшей теплой воде, и красноватая бурда, которую Юза величал «джай москов» по воспоминанию о чае, распитом нами в Суэце, Раифе и Синае, и эти прелые оливы; но голод приправил их вкус и мы съели свои порции, закусив вместо десерта сладкими финиками. После ужина мы потушили костер, собрав остатки драгоценного топлива в корзину, и, завернувшись в свои бурнусы, улеглись спать. Не прошло и десяти минут как Юза и Ахмед уснули; не спал только я да Рашид, мой телохранитель и оруженосец. Становилось довольно свежо; по направлению с моря тянул легенький береговой ветерок; я не спускал глаз с голубого неба, как бы стараясь постигнуть тайны его бесчисленных миров. Мое сладкое поэтическое раздумье перебил Рашид очень неприятным для меня вопросом. — Не слышит ли чего-нибудь эффенди, от моря? — спрашивал мой кавас. — Ничего пока, — отвечал я, хотя мне и показалось, что как будто камень и почва передают звуки [549] от вдали топочущих коней или бегущих рысью верблюдов. — Пусть спит эффенди, Рашид будет караулить всю ночь, — добавил мой телохранитель и привстал, завертываясь плотнее в бурнус. Темный силуэт караулящего Рашида встал перед моими глазами и затемнил яркое созвездие Плеяд, на которое я только-что любовался. Прошло еще с час; Рашид сидел, как каменная статуя, верблюды слегка фыркали во сне, где-то не вдалеке слышался пронзительный вой гиены, которой уже я не слыхал с того времени, как покинул берега священного Нила. Я начал уже засыпать, как сквозь сон послышал, что кто-то идет мимо меня... Я открыл глаза; Рашида не было на месте; осторожно поднявшись, я увидел, что он ползет между камнями по склону горы вверх, постоянно прислушиваясь. Что-нибудь да почуял Рашид, уже не арабов ли пустыни? и при этой мысли мороз пробежал по моей коже, потому что я по опыту уже знал, что с сынами пустыни нельзя обращаться как с арабами Нижнего Египта. С трепетом в сердце я сел на прежнее место и стал обдумывать свое положение. Я припомнил тогда советы консула, синайских старцев и других опытных людей не пускаться через пустыню, потому что арабы не совсем-то спокойны. Что теперь будет с нами, если на наш крошечный караван нападет целое племя арабов пустыни? Что могли сделать четыре, хотя и вооруженные с головы до ног человека против многих десятков? Мы могли, правда, сопротивляться, продать дорого свою жизнь, если мои спутники согласятся умереть за меня, но все это будет бесполезно... Такой исход не утешал меня, только-что пустившегося в первое серьезное путешествие, и я искал других выходов, но их не представлялось. Ни одарить, ни заплатить арабам за пропуск я не был в состоянии, а это было единственным, лучшим исходом... Между тем Рашид вернулся; на его лице нельзя было прочитать ни тени беспокойства. — Куда ты ходил, Рашид? — спросил я его. — Ходил по следам газели, эффенди, — отвечал он спокойно. Этот ответ успокоил меня, и я скоро, закутавшись в бурнус, заснул богатырским сном; мне мерещилось сквозь сон, что Рашид еще раз вставал и ходил куда-то, но усталость взяла свое и мне сладко спалось под фырканье верблюдов и вой полосатой гиены. [550] II. Когда я открыл глаза, солнце стояло уже довольно высоко; часы показывали шесть, Реомюр +25, а успевшие уже нагреться скалы уади Цугерах отражали такую лучистую теплоту, что оставаться долее в этой раскаленной каменной печи было невозможно, тем более, что и плита, вокруг которой мы расположились, была совершенно горяча. На-скоро мы закусили, напились бурды — «джая москова», от которой меня на тощак едва не стошнило, и начали нагрузку верблюдов, чем занимался преимущественно Юза — хозяин животных и проводник, а Ахмед и Рашид, собственно мои телохранители, только помогали ему. Послушные животные по одному зову хозяина подошли и стали на колени; по другому, нагруженные кладью и нашими особами, поднялись, и небольшой караван наш тронулся далее на восток по уади Цугерах. Вскоре перед нами выросла цепь береговых гор в две или в две с половиной тысячи футов высотою, за которыми скрывался Акабинский залив. Не доходя до нее, по словам Ахмеда, находилась пещера Судеб, наполненная костями, и источник сладкой воды. Туда мы и направлялись, потому что в бурдюках наших воды оставалось немного, да и та была сомнительного достоинства. Скучна и утомительна езда на верблюде в пустыне, сидишь, как привязанный, и покачиваешься; напрасно многие хвалят ощущение, получаемое от легкой тряски, происходящей на каждом шаге огромного животного. Быть может, оно и приятно в первое время езды на верблюде, но я не испытал его даже в первые дни своего путешествия по пустыне; когда же приходится проводить на верблюде по 12 и по 15 часов в день, и так идти целыми неделями, то эта езда становится настоящею пыткою, особенно при тех условиях, при каких обыкновенно европейские путешественники пользуются верблюдом, то-есть при переходе через пустыню. Сидишь с боку горба или на самом горбе в массе упряжи и багажа, всегда более или менее прикрепленный, чтобы не упасть при тряской езде, да считаешь шаги животного, потому что для глаза нет ничего утешительного, в голове нет ни одной мысли, в членах нет даже желания двигаться... Так и кажется, что составляешь одно целое с кораблем пустыни, потому что следуешь за каждым движением его огромного тела без сопротивления, даже без желания удержаться... А сверху и с боков [551] в это время палит невыносимо; человек на верблюде представляет высшую точку в пустыне; кругом его, если только на горизонте не вырисовываются безжизненные каменные громады, идет одна бесконечная поверхность сыпучего песку; глаз тонет в этом песчаном море; беловатый и желтовато-красный цвет, отражаемый песками пустыни, производит до того утомляющее ощущение на сетчатую оболочку глаза, что он закрывается непроизвольно. Нет и для уха ни одного звука, кроме легкого шлепанья мозолистых ног верблюда о почву; кругом все безмолвно, мертво, все гармонирует с пустынею — этою мертвою частью природы. Даже неприятно действует в пустыне среди мертвой тишины какой-нибудь посторонний звук; ухо привыкает до того к однообразной, мертвой тишине, что даже звуки собственного голоса, а тем более разговор спутников начинают казаться какой-то дисгармонией, чем-то не свойственным пустыне; мало-по-малу достигаешь совершенно самоощущения арабов, которые могут ехать целыми сутками на верблюдах, храня гробовое молчание, погрузясь в полное самоуглубление. Чувствуешь, что тело твое требует абсолютного покоя, что ни одна мышечная фибра не способна двигаться, что ни одна мысль не способна зародиться в голове, распаляемой жгучими лучами солнца. Так и кажется, что самый мозг принимает более жидкую консистенцию, размягчаясь от ужасающего жара пустыни. Сверху и с боков палит аравийское солнце, снизу обдает жаром, отражающимся от горячего песку, как из раскаленной печи; внутри палит внутренний жар, иссушающий все тело, томит смертельная жажда, а в перспективе ни сегодня, ни завтра ни малейшей тени, ни глотка свежей воды. В этом ужасном положении ничего не чувствуешь, ничего не думаешь, ни к чему не стремишься; это своего рода буддийская нирвана, пожалуй своего рода блаженство, но за которым следует смерть. В таком почти состоянии пришел я, по крайней мере, к подножию приморских альп Акабинского залива. Начали мы идти легким склоном, потом пробираться по крутизнам, едва доступным для осла или мула, но никак не для верблюда, пробираться по узким тропам над обрывами, где один неверный шаг может стоить жизни; до всего этого мне было мало дела, потому что я погрузился в нирвану. Не выводили меня из этого полусонного состояния ни крики моих спутников, подбадривавших верблюдов, ни фырканье животных, неохотно ступавших по непривычной горной дороге, ни [552] грохот катившихся под нашими ногами камней. Юза, обыкновенно ехавший впереди, когда вступили на горную дорогу, отдал свое место Ахмеду, который шел пешком, отыскивая дорогу между нагроможденными беспорядочно камнями. Рашид также скоро слез с верблюда и шел, постоянно прислушиваясь; эта предосторожность сегодня не пугала меня, как в ночь, а доставляла своего рода наслаждение; было, по крайней мере, на что смотреть... Так мы шли до полудня, когда жара достигла высшего предела... Ехать между каменными стенами было совершенно невозможно, потому что ощущение, испытываемое нами, решительно можно было сравнить с ощущением от раскаленной печи. Да и вид этих каменных громад, потемневших и черных местами, так и напоминал закоптелые и обожженные стены печи. Вдруг Рашид остановился и махнул рукою, давая знак Юзе остановиться. Передний верблюд остановился под могучею рукою Юзы; другие последовали примеру передового. Внезапная остановка вывела и меня из полусонного состояния. — Эффенди, — произнес Рашид таинственно, подходя ко мне, — я слышу арабов пустыни; у них много верблюдов; надо быть храбрым и приготовить наши ятаганы. Не хочет ли эффенди прислушаться? — Я стал напрягать свой уснувший слух, и действительно не вдалеке от нас слышался топот идущего каравана; я взглянул вопросительно на моих людей, как бы спрашивая у них совета, что предпринять, потому что мой ум не мог работать вовсе. Рашид с Ахмедом хладнокровно осматривали взводы ружей и револьверов, тогда как Юза, казалось, не обращал и внимания на открытие Рашида. Все были безмолвны; кругом царило также мертвое безмолвие, слышался только шум оправляемого оружия, да порою доносившийся гул от приближающегося врага. Тут только мало-по-малу под подавляющим впечатлением я вышел из состояния нирваны, и пред моими умственными очами открылся весь ужас нашего положения. По примеру моих кавасов, я осмотрел курки своей берданки и двух Вессоновских револьверов и клинок турецкого ятагана, хотя все это сделал машинально без всякой к тому нужды, просто потому, что ничего другого придумать не мог. Не зная врага, трудно было и взвешивать шансы предстоящей встречи, а быть может, и борьбы; но Рашид с Ахмедом, и особенно Юза были так хладнокровны, что нельзя было и думать, что мы идем на врага, обыкновенно беспощадного. — Не страшись ничего, эффенди, — начал наконец Рашид после долгого [553] молчания, — Рашид знает арабов пустыни, они трусливее степного волка и прожорливой гиены. Рашид поручился головою москову-консулу, что он доставит целым в Эль-Кудс (Иерусалим) благородного эффенди, и сдержит свое слово. Скорее умрет Рашид, чем отдаст арабам-разбойникам своего господина... Отдаленный выстрел прервал излияния Рашида и заставил меня вздрогнуть. Дело скоро начнется, подумал я, нельзя отстать и мне от людей, которые решаются умереть, защищая меня. Сонного состояния как не бывало; напротив, какая-то, мне неведомая нервная сила проходила по моему телу и заставляла его, не смотря на страшную жажду и физическое утомление под подавляющим влиянием полдневного зноя пустыни, кипеть избытком нервной энергии. Но замолк отдаленный выстрел, отозвалось несколько раз гулкое эхо в каменных ущельях Акабинских альп и все опять замерло как и прежде; даже Рашид не слышал шума от приближающегося каравана. По знаку Ахмеда мы осторожно двинулись снова; удалой Ахмед пешком шел впереди каравана, мы ехали гуськом, отмеривая узкую тропу полутора аршинными шагами верблюда. На одном повороте нависшая скала образовывала небольшую тень; мы расположились под нею обедать. Не весела была наша полуденная стоянка всегда, а сегодня под подавляющим впечатлением возможной встречи с врагами, которых присутствие мы уже чуяли невдалеке, она была просто невыносимой, и я торопил своих спутников садиться на верблюдов. Наскоро мы поели синайских хлебцов с оливами и с козьим сыром, есть который заставляла только безъисходная нужда, закусили финиками и запили отвратительною теплою водою, и готовы были продолжать свой путь. Но не долог был наш послеобеденный путь; мы и не думали, что прямо от стоянки мы торопимся идти на новую стоянку. По крайней мере, не успели мы еще сделать часу пути, как вошли в узкий дефилей, который выходил в порядочную котловину, со всех сторон запертую горами. Едва мы вступили в дефилей, как Ахмед, шедший впереди всех, приложил руку ко лбу и, обращаясь во мне, хладнокровно заявил: — Эффенди может увидеть арабов пустыни; они отдыхают тут недалеко; наш путь идет мимо них. Эффенди не боится арабов, как лев не боится волков. — Не смотря на такое утешение, делавшее мне большую честь, я невольно вздрогнул, когда бросил взгляд на выход из дефилея. На противуположной стороне его сидели вокруг старшины, белого как [554] снег араба, около шести или семи десятков полуобнаженных сынов пустыни. — Не успел я еще осмотреться, как верблюды наши, завидя своих собратий и предчувствуя долгий отдых, прибавили шагу, и через несколько минут мы были недалеко от каравана диких арабов. К удивлению своему при виде нескольких десятков арабов, мирно сидевшех вокруг своего шейха, сердце мое, сильно бившееся при первом взгляде на эту картину, начало успокоиваться и я скорее с любопытством, чем со страхом, рассматривал эту живописную группу полуобнаженных людей. Ахмед, по прежнему шедший впереди нашего каравана, приложил руку ко лбу и к груди и первым приветствовал старшин. Старый шейх отвечал тем же, не приподнимаясь с места. Несколько молодых арабов встали, взяли свои кремневые ружья и подошли к нам, произнося приветствия. Мои люди усердно прикладывали руки ко лбу и груди и бормотали восточные приветствия на своем тарабарском языке с изысканною вежливостью. Старый шейх привстал, поддерживаемый двумя старшинами, и направился прямо ко мне. Его седая длинная борода, белые как снег брови, умное лицо с выразительными глазами и яркобелые бурнус и чалма делали его похожим на библейских патриархов; почтение, окружавшее его, еще более, увеличивало сходство. — Шейх арабов пустыни обращается к тебе, господин инглез, — так начал свою речь старец (Юза быстро переводил ее на ломанный французский или, вернее сказать, на смесь французского с итальянским), — желает чтобы милосердый Аллах хранил твои дни и направил счастливо твой путь по пустыне. Пусть и верблюды твои будут здравы и донесут тебя до Акаби, Эль-Халиля (Хеврон) или Эль-Кудса (Иерусалим), куда ведет путь твой. Арабы пустыни просят тебя разделить с ними бедный ужин и провести ночь вокруг братского костра. Юза перевел ему мой ответ и согласие остаться у братского костра на ночь в самых изысканных выражениях, и караван наш остановился. Несколько арабов помогали моим спутникам разгружать верблюдов, а меня шейх движением руки пригласил занять место около него. Юза в качестве переводчика поместился около меня. Не смотря на то, что мне очень не хотелось проводить ночь среди арабов, которых намерения относительно нас были неизвестны, тем не менее вежливость, арабский обычай и, наконец, любопытство взяли верх, и я тотчас же согласился на предложение шейха, обменявшись предварительно взглядами со своими спутниками, [555] изъявлявшими также полное согласие. Старый шейх предложил мне наргиле и микроскопическую чашку кофе и начал меня расспрашивать, кто я и куда, и зачем еду. Когда Юза сказал шейху, что я не инглез, а «паша москов», тогда арабы только переглянулись между собой в недоумении, а шейх приложа снова руку ко лбу и груди, произнес с знаками всевозможного почтения: — Сыны мои не знают «московов», они и не слыхали о них, но старый Сулейман был в Стамбуле, Искандерии (Александрия) и видел московов; проклятый турок боится их, потому что воины-московы были в Стамбуле, а их султан-падишах великий одною рукою своею разогнал воинов турецких как трусливых шакалов. Много хаджи (поклонник) московов идут через пустыню к Деир-эль-Муса (Синайский монастырь), но ни один москов не был в уади-Цугерах; паша благородный с сердцем львиным прошел первым пустыню Рамле и Джебель Эг-Тих; мои сыны два дня видели уже караван эффенди, но Аллах привел его к нашему гостеприимству только сегодня. Старый шеих съумеет принять его, хотя арабы пустыни и бедны, как бесплодные скалы Джебель Эг-Тиха. Так говорил почтенный старец, а арабы слушали со вниманием речь своего шейха. Я поспешил через Юзу благодарить и шейха, и все племя его за то радушие, с которым он принимает наш караван, измученный блужданием по пустыне Рамле, и просить на эту ночь гостеприимства. В самих изысканных и вежливых выражениях старый шейх обещал нам сделать все, что в его слабых силах. По приглашению шейха все мои люди расположились около меня; всем им было предложено также по чашке кофе и наргиле. После этого предварительного угощения, в продолжение которого шейх и еще один старшина успели у нас выспросить все, что касается до нашего путешествия, нам был предложен ужин не роскошный, но довольно обильный. Хлеб, оливы, зелень, финики и кофе составляли его. Мы ели не с большим аппетитом, не смотря на то, что обедали плохо. С нами ели только шейх и другой старшина; прочие арабы ужинали в некотором отдалении. После ужина нам предложили в глиняном кувшине прекрасную свежую воду, и это последнее угощение было для нас приятнее всего, потому что мы уже более трех суток не видели хорошей воды. Заметив, что вода нам понравилась, шейх приказал подать еще, прибавив, чтобы мы пили ее не [556] жалея, потому что источник не далек. Ахмед, узнавши о существовании источника, которого он даже не знал, удивлялся и выспрашивал у шейха место его нахождения, на что последний отвечал только молчанием. Не разделяя любопытства Ахмеда, я тем не менее просил доставить мне лишний кувшин воды, намереваясь угостить себя и арабов русским чаем. Не прошло и часу, как двое посланных вернулись из гор и принесли по кувшину прекрасной кристальной воды. Я просил развести огонек; просьба моя была живо исполнена; через полчаса у нас курился довольно порядочный костерок из навозу и сучьев, Бог знает откуда появившихся, и сухой травы. Юза, не впервые исполнявший обязанность повара, быстро сварил на огоньке кипяток в походном чайнике, заварил чай и разлил в кофейные чашки. Я же предложил их двум старшинам и арабам, ходившим за водой. После обычных благодарений сыны пустыни испробовали по глотку русского калашниковского чаю и в один голос ответили, что «джай-москов» очень хорош. Медленно, смакуя каждый глоток, так сказать выполаскивая рот, оба шейха с превеликим достоинством выпили по первой чашке чаю. Когда я им предложил по второй, то они потеряли даже свое достоинство, обрадовавшись такому лестному предложению со стороны «паши москов» (sic). Церемония чаепития сынов пустыни, причем успели сходить еще два раза за водою, в диком ущелье Акабинских альп на берегу Красного моря, происходила, таким образом, гораздо долее, чем в любом московском трактире. Было уже совершенно темно, когда поголовное чаепитие арабов окончилось, — потому что я велел дать каждому арабу хотя по маленькой чашке «московского джая». По окончании всей церемонии мы были уже друзьями; шейхи, забыв о своем достоинстве, болтали с нами, как бабы, особенно после двух чашек вина, которыми я обязательно угостил обоих старшин; о других арабах и говорить было нечего. Даже Рашид, доселе как-то подозрительно все время посматривавший на арабов, как бы опасаясь какого-нибудь коварства с их стороны, теперь перестал смотреть хмурою ночью и разболтался с молодым рослым арабом, дружески предлагая друг другу наргилэ, обходивший всю компанию по распоряжению шейха. — Теперь, эффенди, — сказал он, обращаясь ко мне, — эти арабы нам друзья, мы можем спокойно гостить у них; пусть эффенди спит спокойно, Рашид все-таки будет не спать над эффенди. — Я давно уже потерял предубеждение против арабов [557] пустыни и смеялся над теми предосторожностями, которые мы предпринимали ранее, но спать не мог, уже потому, что компания сидящих около костра была через-чур весела. Было уже около десяти часов вечера; голубое небо заблистало тысячью звезд. Горизонт со всех сторон замыкался темною зубчатою линиею гор, ближайшие из которых казались врезывающимися черною массою в прозрачную синеву неба. Над нашими горами, как и на далеком севере, стояла большая медведица. Невольно я устремил глаза с темной земли в синеву блистающего неба и впивался взглядом в его чарующую красоту. Старый шейх, как истый сын пустыни, любивший небо до обожания, тотчас же заметил это и начал поучать арабской астрономии, которую я слушал с большим усердием, стараясь узнать хотя арабские названия больших созвездий. — Вот в тех семи звездах, — говорил он, указывая на большую медведицу, — живет гений неба; Аллах отвел ему там жилище, чтобы он наблюдал за землею. С земли жилище гения похоже на фигуру корабля пустыни, и сыны ее называют те семь звезд верблюдом. Гляди, благородный эффенди, как вытянул вперед свою шею небесный верблюд; не легко ему нести небесного гения... А вот там горит яркою звездою глаз небесной газели, — продолжал старик, направляя свой перст в сторону Регула: — у той газели четыре детеныша, смотри их глазки глядят на мать. Рядом с газелью светится хищный глаз шакала (Денебола); он стремится схватить своими зубами небесного козленка, но Аллах поместил на небо охотника-араба, который не дает шакалу похитить у матери детеныша. (Небесный араб старого шейха — наше созвездие Девы). — Вот тут, эффенди, — продолжал старик, указывая на Лиру, — блестят глаза небесной красавицы (Вега и Денеб), волоса которой усыпаны перлами (Геркулес). Выше красавицы Аллах поместил могучего льва (Кассиопея), а ближе к концу неба (горизонту) другого небесного верблюда, который служил пророку... Аллах да благословит его... — Под именем верблюда Магометова старый шейх подразумевал четыреугольник Пегаса и вместе b и g Андромеды и a Персея. — По всему небу раскинул Аллах пояс пророка, украшенный жемчужинами, — добавил старик, проводя рукой по направлению млечного пути и блестящих звезд, светящихся на нем и возле него (Персей, Альдебаран, звезды Ориона и др.). — По обеим сторонам святого пояса пророка Аллах поставил двух стражей, которые оберегают его, — закончил шейх, указывая на блестящих, как алмазы, [558] Прокиона и Сириуса. Долго еще хотел трактовать старик о том, что видят арабы пустыни на небесном своде, как поэтическое чувство их помещает на небо чад земли и тем примиряет область таинственную, полную чудес, с областью мира земного, населяя их одинаковыми существами; но другой шейх прервал его излияния. — Сулеймание, — говорил он, — эффенди мудр, как старцы земли его; он знает, к чему Аллах устроил и мир, и звезды, и как называют их арабы пустыни... Пусть лучше молодежь увеселит сердце нашего гостя музыкой и пляскою... Не прав ли я, отец мой?— Сулеймание только кивнул головою в знак своего согласия и затянулся душистым наргилэ. Не успели еще лопнуть пузырьки в кальяне Сулеймание, как несколько молодых арабов встало; в руках у них виднелись какие-то инструменты, нечто среднее между флейтою и рожком. Они обошли вокруг костра трижды и заиграли все вместе дикую мелодию. Оригинальные звуки с какими-то неведомыми тонами, то страстно чарующие, то заставляющие вздрагивать, то нежно певучие, то поражающие своей дикой гармонией, быстро следовали одни за другими, не давая опомниться, не давая времени дать отчета их невольному слушателю и ценителю. С четверть часа продолжалась эта музыка; краткое эхо отдавало по несколько раз звуки этой арабской мелодии в ущельях Акабинских альп и замирало по ту сторону их от берега Красного моря. Окончилась музыка, и около двух десятков молодых голосов затянуло арабскую песню, аккомпанируя ее мерно с мотивами оригинальных инструментов. Трудно сказать, что производит большее впечатление — дикая ли мелодия этой музыки, или, поражающие ухо европейца мотивы арабских песен, которых гармоничность нередко переходит в дисгармонию. Оригинальные исполнители этого концерта в пустыне, в длинных бурнусах с навьюченными на головах шалями и тюрбанами, с ятаганами за поясом и с флейтами в зубах, освещаемые слегка буроватым дымом скудного костерка, производили еще не меньшее впечатление, чем самый концерт, а если прибавить к этому грозные декорации в виде замыкающей горной цепи с силуэтами нагроможденных без порядка скал, сотню верблюдов, груду оружия, двух седовласых шейхов, погрузившихся в сладкий кейф над едва дымящимся наргилэ, то, надо сознаться, что одно вполне гармонировало с другим и мало того, взаимно дополняло друг друга. Я сидел молча, любуясь веселыми сынами пустыни и наблюдая на всем, [559] происходящим вокруг меня. Еще с полчаса продолжалось пение, аккомпанируемое флейтами; мотивы его делались все диче и диче; одно время казалось, что слышишь не звуки человеческого голоса, а вой бури, завывающей в каменных ущельях; наконец пение приняло бурный порывистый характер, певцы схватили друг друга за руки и быстро закружились вокруг востра, не переставая испускать дикие гортанные звуки плясовой песни. К пляшущим скоро присоединились и другие, до сих пор не принимавшие участия в общем веселии, которые и образовали другой круг, также завертевшийся вокруг костра. Некоторые из пляшущих второго круга завертели обнаженными ятаганами; еще шибче завертелись концентрические круги пляшущих, еще заунывнее полились мотивы, надрывающих уже душу, флейт, еще присоединились пляшущие, и целая буйная оргия началась... Я видал впервые такое нечеловеческое беснование; пляска дервишей в Каире и в Нижнем Египте казалась мне детскою в сравнении с этими грандиозными танцами арабов Синайской пустыни, — так причудливы и вместе с тем так дики были их телодвижения, так безумно их веселье, так нечеловечески звучали их песни, повторяемые в утесах неприступных гор, поражающими душу мотивами. Перед моими глазами сквозь буроватую дымку костра мелькали темные фигуры пляшущих арабов, которые напоминали рой призраков в Иванову ночь у заколдованного места, но никак не живых веселящихся людей, и в противуположность этим быстро мелькающим теням рядом с ними вырисовывались силуэты двух, неподвижно сидящих, шейхов, которые со своими наргилэ, казалось, составляли одно неодушевленное целое. Пораженный дикою картиною, я не отрывал глаз от этого зрелища и не замечал, как проходило время. Оглядевшись вокруг, я увидел, что все мои спутники спали, даже Рашид, обещавшийся бодрствовать надо мною. Я не захотел будить его, потому что он не спал всю прошлую ночь, еще со вчерашнего вечера почуяв близость арабов пустыни. Далеко за полночь продолжалось это беснование; уже костер и наргилэ шейхов потухли, а арабы вертелись, беспрестанно сменяясь; временем, казалось, ослабевали их нервы, затихало на время и дикое пение, и дикий аккомпанимент, но это только для того, чтобы начаться через несколько минут с удвоенною силою. Наконец, видимо и они начали уставать, и старший шейх рукою подал сигнал к окончанию оргии. Как быстро она началась, так быстро и прекратилась, как только [560] раздалось слабое, но повелительное слово шейха. Еще незадолго перед тем бесновавшиеся арабы начали завертываться в свои бурнусы и укладываться на песке, еще не успевшем охладиться после зноя полуденного. Не смотря на сон, одолевавший меня, я не решался засыпать, пока спали мои спутники, и, завернувшись в пальто, боролся всеми силами с дремотою. Не прошло и получаса, как смолкло все и, казалось, заснуло, как приподнялся мой Рашид и начал бодрствование. Увидав его, я тотчас же закрыл глаза и уснул богатырским сном. III. Я проснулся от страшного жара, весь в поту, с болью в голове, нагретой даже косвенно падающими лучами утреннего солнца. Несколько глотков свежей воды из неведомого источника и умывание освежили меня настолько, что я стал подумывать о выступлении в путь. Рашид и Ахмед видимо также торопились разделаться с гостеприимными арабами и поскорее перевалить за хребет, чтобы спуститься к самому берегу Красного моря. Только Юза, казалось, хотел подолее остаться и поболтать с разговорчивыми шейхами, с которыми он беседовал еще в момент моего пробуждения. Посоветовавшись с обоими телохранителями, я приказал Юзе благодарить шейхов и племя за гостеприимство и предложить им небольшой посильный подарок, а кавасам велел начать сборы. Верблюды, более привыкшие к голосу Юзы, плохо слушались Рашида и Ахмеда, которые в свою очередь, желая показать, что и они могут быть верблюдовожатыми не хуже Юзы, хлопотали изо всех сил то с верблюдами, то с багажем; несколько арабов помогали им усердно. Я же наблюдал и за ходом переговоров Юзы с шейхами, несколько затянувшихся, и за нагрузкою верблюдов; бросая взгляды то на шейхов, то на свой багаж, я заметил, что один из арабов, помогавших Рашиду навьючивать корзины с антропологическим материалом, который я вез из-под Синая, полюбопытствовал взглянуть на их содержимое и приподнял крышку одной из них. Из туго набитой костями корзины тотчас же выпал один череп к ногам любопытного, который от страху выронил всю корзину и рассыпал ее содержимое. Суеверный и трусливый араб даже попятился, увидев более десятка [561] человеческих черепов. Его примеру последовали другие; даже у Рашида и Ахмеда не хватило смелости собрать рассыпавшиеся черепа и сложить их опять в корзину; мне пришлось сделать это самому. Рассыпка черепов имела и другое важное значение. Едва старый шейх заметил, что один из черепов подкатился к самым его ногам, как вскочил, словно ужаленный, и все переговоры были кончены. Юза передал мне, что шейхи просили в подарок по ружью или по револьверу; на чем долго и стояли, пока подкатившийся череп окончательно не смутил их и не уверил в моем сверхъестественном могуществе, что старался доказать Юза, убеждая шейхов не требовать у могучего московского паши того, чего он им сам не предлагает. Когда дипломатические затруднения были кончены неожиданным образом, нас ничто не задерживало, и Юза быстро снарядил в путь наш маленький караван. Я подошел благодарить шейхов еще раз и приказал Юзе передать им мою благодарность в самых изысканных выражениях. Шейхи отвечали очень любезно, прося только оставить им на память от московского паши, хотя то маленькое страшное оружие, которое я ношу на поясе. Я едва не рассмеялся при этой просьбе, так как страшное оружие было не что иное как акушерский циркуль, который я употреблял для краниометрических измерений, и о котором Юза успел наговорить много ужасного, когда склонял шейхов не раздражать московского паши неуместными требованиями. При помощи Юзы, я ответил, что подарить этого оружия не могу никому, потому что без него я не могу перейти пустыню. Удивлению арабов не было границ, и они с благоговейным ужасом рассматривали страшное оружие, висевшее у меня на поясе вместе с револьвером и ятаганом. После этой выходки, начались обыкновенные восточные утонченные вежливости, прощания, пожелания и т. п., пока я, понукнув своего верблюда, не прекратил комедии, разыгрываемой с одной стороны почтенными шейхами, а с другой моими людьми. Караван наш тронулся, Ахмед по прежнему впереди всех; старые шейхи провожали нас прикладыванием рук ко лбу и груди по восточному обычаю, а десятка два молодых арабов сопровождало нас до входа в дикое ущелье, с которого начался подъем в гору. Верблюды едва ступали по узкой горной тропе, заваленной огромными камнями, порой лежавшими поперег дороги; даже шага верблюда было недостаточно, чтобы перешагнуть их; бедные животные тщательно [562] обходили препятствия, буквально цепляясь ногами об упоры, отчего балансирование наше на верблюдах достигло самой высокой степени. Еще с утра у меня болела голова под неотразимыми жгучими лучами солнца, от которых не защищали ни густо намотанная вокруг головы шаль, ни соломенная шляпа с широчайшими полями, покрытая поверху еще платком; теперь она заломила до того сильно, что я едва сидел на верблюде. Тошнота, тяжесть в груди и беспрестанные толчки, скоро сделали мое положение поистине страдальческим. Несмотря на то, что мы шли по горной тропинке, и с обеих сторон возвышались каменные стены в тысячу и более футов вышиною, оне не только не давали ни малейшей тени, но отражая от себя палящие лучи полуденного солнца, как от раскаленной печи, только усиливали крайность нашего положения. Блуждающим взором я окинул своих спутников, они, повидимому, несмотря на привычку, также страдали не мало; Рашид и Юза потеряли свои гордые и решительные физиономии и ехали, понурив головы; один Ахмед, наш вожатый, крепился. Балансирование на верблюде на многих, садящихся в первый раз на горб корабля пустыни, производит в первое же время впечатление морской качки и очень часто влечет припадки, похожие на страдание морскою болезнью. По выезде моем из Суэца целый день я чувствовал приступы тошноты и головной боли; но с тех пор я уже две недели находился в пустыне на верблюде и успел свыкнуться с качкою. Но сегодня условия были так исключительны, качка была так утомительна, а физические силы так ослабели от зноя, что я почувствовал снова уже знакомые приступы. Под угнетающим влиянием всех этих условий, не видя конца сегодняшнему страданию, я потерял присутствие духа, а с ним и физическую твердость. Как и вчера, я впал в то же сонное, почти бесчувственное состояние, в котором для человека нет ничего поражающего его чувства; он делается похожим на автомата... Но вчера я еще мог мыслить, хотя немножко, и понимать кое-что из происходящего, зато сегодня мне казалось, что у меня за черепною покрышкою налито было теплое масло, которое при каждом толчке ударяло то в орбиты, то в основание черепа. Это чувствование внутренних ударов внутри головы было убийственно, и я был в тяжелом, подавляющем самое дыхание, кошмаре. Неотвязчивые глупые идеи, преследовавшие меня с утра, при дальнейшем приливе крови к голове, начали сменяться чем-то неопределенным, бесконечным, [563] ярко-блистающим... Это было впечатление, производимое притоком крови к мозгу, то неопределенное, невыразимое и подавляющее своею напряженностью ощущение, которое чувствует человек, теряющий сознание... Что-то бесконечное пурпурово-красное, переходящее в голубовато-зеленый с золотистыми искорками и быстро сменявшееся черною бездною, представлялось моим очам, созидалось моею мыслью, не работавшей уже правильно в гиперемированном мозгу... Что было за тем, не знаю, но когда я очнулся и открыл глаза, в лицо мне пахнуло свежим ветерком, а караван спускался по довольно отлогому спуску. — Эффенди был болен, — произнес Юза, ехавший позади меня, — и спал, а мы перешли горы Назба и сейчас увидим Красное море. Тут только я понял, что со мною было; меня поразил легкий солнечный удар, от которого я сам оправился, едва пахнула струйка свежего воздуха, когда мы начали спускаться. Мои арабы заметили мое положение, но привыкнув, вероятно, к подобного рода случаям, не обратили должного внимания, даже не полили лица бурдою, сохранявшеюся у нас в бурдюках, не смотря на то, что, засыпая таким образом, можно перейти в вечное успокоение. Я объяснил это арабам и велел им наблюдать за мною и, если случится что подобное снова, немедленно подать помощь, правила которой я им и сообщил. Удивительное влияние имеет одна близость моря не только на человека, но и на животных: даже верблюды, едва ступавшие на подъеме, несмотря на свои окровавленные ноги, пошли быстрее, когда на встречу нам подул свеженький ветерок с моря. Да и я, бывший уже близко к смерти с полчаса тому назад, быстро оправился, как только удушливая атмосфера горных ущелий сменилась свежим, слегка овлаженным, воздухом, который несся с восточного берега Синайского полуострова. Еще два или три поворота и, загораживающая нам вид вдаль, каменная стена осталась в стороне, а взгляд, которому ничто уже не препятствовало, упал сразу на серебрящуюся поверхность Акабинского залива. Она была спокойна, и легкая зыбь только увеличивала ее прелесть. Весь залив казался похож более на озеро, так как был замкнут со всех сторон. Удивительная чистота воздуха давала возможность хорошему глазу видеть всю поверхность залива. Продолговатая, слегка расширяющаяся к югу серебристая поверхность его, окаймленная темными берегами, замыкалась с севера верхушками древних Идумейских гор, у подножия которых расположена нынешняя Акаба, [564] древний Элаф, и издревле кочевали Мадианитяне, а с юга, врезывающимся глубоко в море, каменистым мысом Раа Фуртуко, которого как бы естественным продолжением служили острова Тиран и Синофер, замыкавшие залив к югу. С востока берег залива составляли отроги Идумейских и Аравийских прибрежных цепей, тогда как с запада шла высокая в две и более тысяч футов зубчатая стена, среди которой мы и находились к северу от параллели уади Цугерах приблизительно там, где лежали библейские «гробы прихоти». Мы вышли, как оказывается, туда, куда пришли и евреи, покинув горы Синая и Хорива, для «гробов прихоти». Так как верблюды наши и мы сами были страшно изнурены горною дорогою, то мы решились сделать ночлег на самом берегу Красного моря, несмотря на то, что не пришли еще к обещанному Ахмедом источнику и пещере, наполненной костями, и что желание испить свежей воды делалось вопиющею потребностью. Мы продолжали еще осторожно спускаться, пока не подошли по довольно хорошему спуску к самому берегу Акабинского залива. Вдруг Ахмед, шедший все время впереди, сперва вскрикнул от радости, потом от изумления, причем черное облачко набежало на его обыкновенно спокойное лицо. — Эффенди, — начал он странным голосом, — источник близко, мы ошиблись немного в пути, и потому Аллах направил наши глаза к источнику; мы нашли, эффенди, и сладкую воду, и кости; мы зато нашли и еще арабов. Не хочет ли эффенди посмотреть? — На песчаной отмели действительно виднелось множество следов и валялись остатки трапезы и костра, очевидно, недавнего происхождения. Несмотря на видимое беспокойство Ахмеда, я на этот раз не разделял его, потому что на вчерашнем опыте убедился, что бояться арабов пустыни в настоящее время даже четырем вооруженным человекам нечего особенно, если имеется известная доза смелости, на которую мы всегда могли рассчитывать. Скоро, впрочем, и смущение Ахмеда рассеялось, когда он заметил, что не было видно ни одного следа верблюда или лошади, а одни следы людские и что они не шли далеко по берегу ни в одну сторону. — Эффенди, — тогда сказал Ахмед, — то не были арабы пустыни, то были арабы моря; они были здесь и уехали на лодках; они здесь отдыхали и больше сюда не придут. Эффенди может не беспокоиться. — Рашид, спрошенный о мнении, также подтвердил слова своего товарища, хотя и продолжал внимательно осматривать следы. Верблюды были остановлены и [565] разгружены; из ружей, пик и покрывал мы снарядили нечто в роде палатки, потому что я рассчитывал при обилии воды и антропологического материала остановиться здесь на несколько дней. Пока Ахмед с Юзою устанавливали палатку, а Рашид исследовал следы, я снявши с себя оружие и одежду, спешил окунуться в прохладную морскую воду. Неизъяснимо сладко было перейти из палящей атмосферы воздуха в живительную охлаждающую среду набегающих на берег волн и плавать в морском прибое, ударяющемся с некоторою силою о прибрежные камни; даже мои спутники-арабы не могли противустоять искушению и начали раздеваться, поборов восточное отвращение от общего купанья. Сперва еще Ахмед предостерегал меня и своих товарищей не купаться в Акабинском заливе, потому что в воде его водятся страшные морские чудовища, которые могут унести человека в своих могучих зубах, но потом и сам начал разматывать свою голову. Не прошло и десяти минут, как все мы уже плавали в прохладной стихии, не заботясь ни о страшных молюсках, ни об акулах Красного моря, ни о других морских чудовищах. Несмотря на сильную жажду и голод, как-то не хотелось выходить из воды; уже Юза вылез на берег и стал готовить закуску, а Ахмед с кувшинами, искупавшись, пошел к источнику, а я все сидел, погрузившись по шею в воду, играя, как ребенок, с блестящими золотистыми и серебристыми рыбками, которые целыми стаями плавали вокруг меня. Не знаю, как долго бы еще я пробыл в воде, если бы по моей спине не скользнуло что-то, произведшее впечатление длинного извивающегося и скользкого тела. Я вскочил, как ужаленный, и, обернувшись, увидел, что какое-то змееобразное животное завертелось вокруг меня. Прозрачность воды позволяла видеть мне его испещренную пятнами вожу, большую голову, украшенную какими-то странными придатками и широкие плавники... С быстротою молнии я бросился в берегу, и через несколько секунд сидел уже на прибрежном камне, около подножия которого лепилась целая колония морских губок самых разнообразных цветов. Как ни манила своею прохладою чудная голубая стихия, омывавшая своими волнами мои ноги, я не решался более ввериться ей, когда среди прелестей животного и растительного мира морской воды копошились отвратительные чудовища... Я теперь уже видел их; раз только удалось получить неприятное впечатление, я не сомневался в реальности их существования; эти маленькие ракообразные, мягкотелые и [566] морские паучки, копошившиеся в живых цветах зоофитов и роскошных водорослях, казались мне чем-то ужасным, хота я не мог не знать из зоологии их безвредности. Сидя на камне, и забыв, казалось, все остальное, я наблюдал этот прекрасный водный мир, которым так богато Красное море; и чем более я всматривался в прозрачную глубину голубой среды, тем разнообразнее становились обитатели вод, тем роскошнее и причудливее были их формы. Бесконечно разнообразною чередою появлялись все новые существа, своею красотою затмевавшие самые блестящие краски земли. Акалефы, радиомарии, трубчатники, раковинчатые слизняки и множество других животных всяких зоологических отрядов имели своих представителей в этой чудной, живой, беспрестанно переменяющейся фантасмагории, которой роскошными декорациями служили подводные части камней, облепленные гирляндами губок, водорослей и зоофитов; морские анемоны, лилии, астры и ветви белых и розовых кораллов составляли общий фон, где на пробивающемся в глубину снопе солнечных лучей веселился блестящий чудный морской мир. Долго я еще любовался невиданным зрелищем, представившимся моим глазам в прозрачной среде, которую только оттеняли огромные подводные камни; уже Ахмед успел вернуться из ущелья с двумя полными кувшинами воды, уже Рашид давно, осмотрев следы, уселся около Юзы, начавшего готовить «джай» из свежей воды, а я все сидел и любовался водным миром. Солнце уже начинало садиться и поверхность Красного моря, освещенная лучами заката, действительно казалась красною, багряною, багроватость которой к подножью береговых скал переходила в густой голубой цвет. — Эффенди, — наконец начал Рашид, — арабы моря были не одни, арабы моря — купцы с живым товаром, Рашид нашел следы ног невольниц на морском песке. Эффенди может сам посмотреть. Эта интересная новость вывела меня из апатии; я побежал в Рашиду, который действительно доказал свое предположение неоспоримым образом; на берегу в одном месте виднелись отпечатки красивых босых ног и маленьких туфлей, не оставлявших сомнения, что они принадлежали женщинам. — Но отчего, Рашид, это следы невольниц, а не жен арабов моря? — спросил я. — Жены арабов не ходят за мужьями; в их палатке [567] всегда найдется женская работа; жены арабов не пришли и не ушли бы морем; их путь идет на верблюде; арабы Акаби большие плуты, они любят живой товар, — отвечал Рашид уверенно... Итак до сих пор невольничество или, вернее сказать, продажа невольников и особенно невольниц существует в Африке даже на берегах Красного моря, так близко к главам строгого египетского правительства. Я не верил до сих пор рассказам многих, что даже в Каире можно купить себе хорошенькую невольницу, а в Аравии и очень легко; все усилия филантропов всех европейских наций не могли уничтожить этой постыдной торговли: в Красном море эта продажа не прекращалась, хотя тысячи судов всех наций, со времени прорытия Суэцкого перешейка, бороздят его по всем направлениям. Сидя за ужином и вкусным чаем, я расспрашивал своих спутников об этой отвратительной торговле, и они мне рассказали много интересного. Оказывалось, что в настоящее время в торговле людьми продаются не невольники и невольницы-рабы, потому что рабство уничтожено и в Египте, но материал для наполнения гаремов сластолюбивых пашей, знающих и покровительствующих этой торговле. Контингент этот составляют евнухи и молодые женщины, обыкновенно краденные, и только изредка отдающиеся добровольно в руки торговцев человеческим мясом. Евнухи обыкновенно привозятся из Абиссинии, где до сих пор обычай практикуется в широких размерах, не смотря на то, что аббиссинцы все христиане. В Шоа, вокруг Денбеа и вплоть до самого Адена можно нуждающемуся добыть себе евнуха; там же можно купить и невольницу, но из черных. Контингент евнухов составляют не только пленные и захваченные при разбойничьих набегах абиссинцев, но даже самые обитатели Габеша, еще с малолетства попавшиеся в руки подобного рода торговцев. Области, из которых добываются невольницы, гораздо обширнее; не смотря на уничтожение торговли невольниками, повсеместно в Африке можно встречать отдельные случаи продажи, особенно на западном берегу. Все племена черных доставляют хотя небольшой контингент рабынь, добываемых при набегах и междоусобных войнах. Черные красавицы очень ценятся в некоторых гаремах Египта и Малой Азии, особенно из племени с бархатистою черною кожею; в гареме всесильного паши Каира мне самому [568] пришлось видеть (Во время перевозки гарема из Каира на загородные дачи и виллы Александрии в сопровождении целого десятка евнухов) двух жен из кафрянок — женщин весьма красивых и изящных. В продажу идут также в большом количестве коптянки из Верхнего Египта и арабки различных племен Аравии. По словам Рашида, эти последние попадают в руки торговцев различными нечистыми путями. Но всего интереснее, что в числе невольниц, имеющихся в запасе «арабов-моря», можно встретить грузинок, армянок, гречанок и евреек, которые попадают на суда женопродавцев совершенно непонятным путем. По всей вероятности, их крадут, как крали болгарских и албанских девушек дикие баши-бузуки еще так недавно. Ахмед подтверждал это случаем из собственной его жизни; в бытность его в Газе (Палестина) арабы, пришедшие с ним в одном караване, украли красавицу-еврейку и увезли ее в пустыню за Эль-Ариш, где их и след простыл. Стоит только добраться с живым товаром к берегу Красного моря, а там всегда его можно сбыть очень выгодно. Восточный и западный берега Аравийского залива, западный, начиная от Джебель-Зафаране, а восточный почти от Акабы вплоть до самого Баб-эль-Мандебского пролива, служат пристанищами этих торговцев. В диких едва приступных скалистых и песчаных берегах Акабинского залива их особенно много; за мысом Раа-Фуртуком по западному берегу Аравии, по словам Рашида, есть целая станция женоторговцев, где выбор может быть очень велик. Туда отправляются иногда посланцы от египетских и турецких гаремов, вербующие красавиц, за которых теперь платят бешеные деньги. За одну арабку, по словам Рашида, купленную в гарем хедива Мегмета, было заплачено около тысячи турецких лир (по нынешнему курсу 9 р.); выше этой платы он не слыхал. — Вот, эффенди, — вдруг заговорил вдохновенно Ахмед, показывая пальцем на одинокую скалу, далеко врезывающуюся своею темною массою в багрово-голубое море, — то камень Жемчужной Красавицы; здесь в каменной трещине, как в гробу, положена прекраснейшая в мире девушка; она умерла на вершине той скалы от руки страшного мучителя Мусы. Эффенди не знает ни Мусы, ни Жемчужной Красавицы, один Ахмед слышал, как пели о них вокруг шатров своих арабы пустыни. — Я просил Ахмеда рассказать об этом страшном [569] герое пустыни и его прекрасной жертве; Рашид и Юза поддержали меня. — Муса этот, эффенди, — начал видимо польщенный Ахмед, — был великий шейх Акабинских арабов; вся пустыня от Раа-Мухамеда (южная оконечность Синайского полуострова) до Бахр-Лута (Мертвое море) знала шейха Мусу и повиновалась ему. Никто лучше шейха не знал пустыни, никто не стрелял дальше его, никто не был так силен, как Муса, никто не был так мудр, как Муса. Караваны боялись ходить по пустыни, где зоркий глаз Мусы не пропускал ни одной птицы, не только что верблюда; купцы и хаджи не ходили прежнею дорогою; все избегали Мусы и шли через Эль-Ариш и Лебгем, а не через Акабу. Но нашелся храбрец, который не побоялся Мусы и пришел за его головою в самую пустыню Рамле и Терубина, где стояли верблюды Мусы на пути хаджи (Надо заметить, что через середину Синайского полуострова идет так называемый путь хаджей, т.е. поклонников в Мекку; из Каира путь этот идет через Акабу; по рассказу Ахмеда караваны, избегая нападения Мусы, шли не дорогою хаджей, а обходили ее, придерживаясь берега Средиземного моря). То был грек из Берита (Бейрут), славный капудане; он обещал изловить Мусу и повесить голову его сушиться на воротах своего города. С капудане был целый караван египетских солдат. Муса не побоялся капудане, не ушел в горы Джебель-эль-Тиха, не угнал верблюдов в пустыню Рамле, а сам вышел сразиться с врагами. Страшно бились воины капудане с воинами пустыни; их ружья были лучше ружей Мусы, их было больше, чем арабов Мусы, и великий шейх попал живым в руки врага, когда его воины легли вокруг раненного вождя. Страшно наругался над Мусою греческий капудане; он отрезал у него уши и нос и, привязав к хвосту верблюда, тащил шейха много дней по горам и по пустыням; наконец, караван их вышел сюда к скале, которая еще не видала Жемчужной Красавицы. Тут капудане остановился и повелел взвести Мусу на эту гору, раздеть и бить курбашами (толстый ременный бич), пока тело не отстанет от костей, а потом отрубить ему голову. Тело же его привязать к верхушке горы, чтобы арабы пустыни могли видеть всегда кости своего шейха. Солдаты исполнили волю капудане; они били Мусу, пока не показались кости; но едва отошли от него, чтобы, отдохнув, отрубить ему голову, великий шейх бросился, избитый, в море со скалы. Капудане и воины его удивились смелости шейха и отправились домой, [570] не думая, чтобы страшный Муса мог спастись. Но Аллах сохранил Мусу для мести; он спасся чудным образом, спрятавшись между камнями на берегу моря, где прожил три дня, питаясь морскими животными, и оправился. Едва он был в состоянии взобраться на скалу, как вполз на место своего истязания и поклялся страшною клятвою — костями своего деда отомстить мучителю-капудане. Пять лет не мог отомстить своему оскорбителю Муса, но он был непреклонен в своей мести. Узнав, что капудане живет в Берите, Муса отправился в Газу, где жил его друг, рассказал ему свое горе и они вместе пустились на маленькой лодке в море к Бериту. Долго плыли они по бурному морю, но Муса ради мести вынес все и, выйдя на берег у Берита, благодарил Аллаха. Не трудно было отыскать дом капудане; но самого капудане не было; в Берите оставалась только его мать и красавица-дочь. Муса решил дождаться возвращения капудане и злобно посматривал на его дочь, высматривая, как лев, свою добычу. Долго ожидал Муса, но пришло, наконец, известие, что капудане пал в битве с турками, сражаясь за своих друзей. Тогда Муса решил свою месть перенести на дочь капудане, — Жемчужную Красавицу. Так называли ее люди, любуясь на ее чудную красоту, темные, как глаза газели, очи, ее стройный, как пальма пустыни, стан и ее роскошные волосы, унизанные чудными жемчужинами, которые достал с морского дна ее храбрый отец. Темною ночью Муса прокрался в дом капудане, когда спал весь город, тихонько пробрался в спальню молодой красавицы, заткнул ей рот куском своего бурнуса, обмотал ее голову своим поясом и осторожно вынес ее полумертвую от страха из дому; пронес через весь город в своих могучих объятиях, дотащил до морского берега, где дожидался на лодке его друг, и отправился с своею пленницею в море. Страшную месть задумал Муса, но никому не сказал об ней. Страшно билась Жемчужная Красавица и на лодке в море, и на верблюде в пустыне, когда свирепый Муса вез ее к берегу Красного моря через всю пустыню Синая к той скале, на которой пострадал сам от жестокой руки капудане. Никто, кроме друга, не знал пока о Жемчужной Красавице, но когда Муса прибыл к берегу Акабинского залива с своею жертвою, он созвал все племена, ему подчиненные, чтобы показать им, как он умеет мстить за себя. В ужасе собирались сыны пустыни от Далекого Керака (становище арабов к востоку от Мертвого моря) до гор [571] Джебель-Турфа (которыми оканчивается Синайский полуостров) по приказанию страшного изуродованного шейха, и не зная, что будет, со страхом смотрели то на страшное лицо Мусы, то на сияющее красотою лицо пленной Жемчужной Красавицы. Когда собрались все, Муса рассказал им о своей мести и о том, как он добыл дочь капудане. Потом он взял на руки свою пленницу и понес на вершину горы; двое арабов помогали ему. Поставив Жемчужную Красавицу на то место, где пролилась его кровь от руки капудане, Муса решил пролить неповинную кровь дочери капудане, чтобы ее кровь, смешавшись с его собственною кровью, затушила огонь мести. Страшен был Муса в эти минуты; он сказал о своем решении Жемчужной Красавице и та, рыдая, упала без чувств на холодный камень. Сердце Мусы не дрогнуло при этом; арабы же, окружавшие Мусу, трепетали. Муса снял все одежды с лежавшей красавицы, он оставил только дорогие жемчужины, блиставшие в ее роскошных черных волосах, и золотые украшения на шее, руках и ногах своей пленницы. В таком виде он велел поднять ее и показать народу; несчастная Жемчужная Красавица была все время без чувств, но когда при виде ее дивной красоты, ее роскошного тела, черных украшенных драгоценнейшими перлами моря волос, раздался в толпе голос сожаления к неповинной жертве и негодования к Мусе, она открыла свои прекрасные глаза, чтобы не открывать их на веки. Взгляд этих огненных глаз обжег Мусу; проснулось ли при этом сострадание или другое чувство к дивной, трепещущей на его руках, красавице, но поднятая рука с курбашем не могла опуститься... Несколько минут простоял Муса, пожирая глазами свою жертву; наконец, поборов свое чувство, он опустил курбаш, но удар его пал на мертвое тело... Красавица была мертва... Месть Мусы не могла совершиться. Над обнаженным трупом не мог наругаться и Муса. В отчаянии он бросился в бушующее море со скалы и разбился... Аллах не хранил его на этот раз. В ужасе арабы смотрели то на обрызганные кровью Мусы прибрежные камни, то на прекрасное тело мертвой красавицы, замученной безвинно страшным мучителем. В каменной трещине схоронили тело ее арабы пустыни, прозвали скалу ту именем несчастной девушки и разнесли далеко в свои шатры песни о Жемчужной Красавице. Старый дервиш, умолявший Аллаха на этой горе три года, видел не раз в час полночный, как белая тень Жемчужной Красавицы поднималась [572] легким облаком из дикого ущелья и медленно проносилась над тою горою; она подплывала к обрыву, где свергнулся Муса, и наклоняла воздушную свою голову, как бы ища своего мучителя в волнах бушующего моря, и, наконец, исчезала, возвращаясь к своему каменному гробу... Так говорил Ахмед и поник головою, как бы задумавшись над участью погибшей красавицы; Рашид и Юза, — все, живо находившиеся под прекрасным рассказом Ахмеда, не могли сказать ни слова. Вдруг Рашид, указывая пальцем на вершину горы Жемчужной Красавицы, прервал наше молчание, с ужасом произнося: — Эффенди не видит разве, что Жемчужная Красавица пришла смотреть вниз на море и искать Мусу? Вот она нагибает голову, тихо качается и поднимается все выше и выше. Смотри, эффенди... Я смотрел и без того уже, насколько мог внимательно, на беловатую тень в виде легкого облачка, качавшуюся в ущельях поэтической горы. Все мои спутники были в ужасе. Темнота, уже наступившая, пока мы разговаривали за ужином и за кружками «джаю» и легкий лунный свет, прорывавшийся сквозь дымку легких облаков, а главное, поэтическое настроение действительно позволяло принять столб ночных испарений за воздушный образ незримой Жемчужной Красавицы. Я не хотел разрушать поэтическое настроение моих спутников действительностью, да это было бы и напрасно, потому что после рассказа Ахмеда никто не поверил бы моим словам, что дивный образ воздушной красавицы не что иное, как столб испарений от какого-нибудь неведомого, источника... Долго мы еще сидели молча, как бы боясь нарушить всеобщую тишину, царившую и на море, и на суше в пустыне. Рябившаяся поверхность Красного моря блистала теперь другим сиянием, фосфорически зеленоватым; то не был ослепительный блеск отражающей солнечный свет поверхности, то было мягкое, ласкающее глаз сияние, с которым так гармонировала и насквозь пронизанная лунным светом атмосфера и, причудливыми формами врезывавшаяся в синеву неба, зубчатая линия Акабинских альп, черные подножия которых замыкали блистающую, как расплавленное серебро, поверхность едва колышущегося моря. Было уже довольно поздно, когда мы заснули, зарывшись на половину в прибрежном сыроватом песке. [573] IV. Эту ночь мы провели покойнее, чем прежние; приятная свежесть, производимая близостью воды, еще более делала приятным наше успокоение, так что мы поднялись на другой день часов около 7 утра вполне бодрые и укрепленные ночным отдыхом. Когда я проснулся в первый раз, все еще спали; свинцово-голубая вода залива слегка колыхалась; там и сям, прорезываясь из-за верхушек скал, скользили по ее поверхности как бы украдкою лучи еще не палящего солнца. Всматриваясь в водное пространство, я заметил, что далеко к югу у самого острова Тирана показались два или три паруса, которые вскоре же и скрылись. Не обратив на это внимания, я завернулся снова и заснул, чтобы проснуться, когда мои спутники готовы были завтракать. Ахмед уже принес воды, а Юза сварил и чаю и бурды, которую он величал супом, в которой смешаны были образчики всех наших незатейливых съестных продуктов, начиная от олив и кончая подболткою из красного вина. Во время завтрака я сообщил своим арабам о виденных мною утром парусах, что было принято им с большим интересом. Так как мы решили этот день провести на этой же стоянке, то Рашид взялся пройтись по берегу и посмотреть на судами, если таковые окажутся, тогда как мы с Ахмедом пойдем разыскивать таинственную пещеру с костями, о которой я уже давно мечтал. Закусивши, мы разделились: Рашид пошел взбираться на кручи и на гребни гор, мы с Ахмедом пошли в ущелья, а Юза остался при верблюдах. Рашид скоро исчез за выступом скалы, как только мы вошли в ущелье, ведущее, по словам Ахмеда, кружным путем снова в уади Цугерах. Ущелье это было до того дико, что мой глаз, уже привыкший видеть ужасные по своей дикости места, тем не менее поражался на каждом шагу. Местами мы шли по узкой тропинке фута в 1 1/2 шириною, от которой шел крутой обрыв, образующий стену каменной трещины в несколько саженей шириною и несколько сотен футов глубиною. Голова даже начала у меня кружиться от головоломного пути, продолжавшегося без малого около получасу. Наша тропиночка потом вдруг как бы обрывалась, начала перескакивать, и мы через несколько переходов должны были остановиться у каменной стены, преграждавшей нам дорогу; из небольшой трещины ее, журча, падала небольшая, но [574] сильная струйка кристальной воды, той самой, которою нас сегодня и вчера подчивал Ахмед. Я с жадностью приложил губы свои и пил ртом и пригоршнями драгоценную прохладную влагу. Напившись до сыта, я долго еще не мог оторваться от этого прелестного, при всей его дикости, источника; из темной гранитной скалы, безжизненной, как и все вокруг, вытекала сильная хотя и небольшая струйка воды и орошала бесплодный камень, протачивая его день изо дня и отбрасывая вокруг мельчайшие водяные частицы. И вот, от союза их с каменистою почвою выросло несколько зеленых стебельков горного трубчатника с бледно-розовыми цветами и колония мелкой травы, зеленеющей изумрудными отпрысками. Окончательно оживляла этот дикий журчащий уголок небольшая изящная песчаного цвета птичка, вечно танцующая вокруг падающей воды, как и наша оляпка. Грустно, хотя и мелодично щебеча, она взлетела при нашем приближении и, сев на выступ, выдающейся над ручейком каменной скалы, зачирикала грустную песенку, которая звонко раздавалась и тонула в одуряющей мертвой тишине пустыни... Я стоял, любовался, словно замер на месте... Ахмед поторопил меня. — Эффенди, — сказал он, — должен взбираться на этот камень, а там и кости, — добавил он, ложась плашмя на полусферический камень и стараясь вскарабкаться на него при помощи всего своего туловища. Через минуту Ахмед был уже на камне, а через две и я последовал его примеру. Мы сделали еще несколько шагов, и перед нашими глазами открылась длинная с нешироким входом пещера. Ахмед остановился перед зияющим входом с видом страха и стал пятиться назад; подойдя поближе к пещере, я заметил причину ужаса Ахмеда; недалеко от входа в нее виднелся в темноте целый человеческий скелет, а вокруг его валялось много разбросанных костей. Мы зажгли две свечи; я подошел к самому входу в пещеру и выстрелил туда из револьвера из предосторожности, чтобы выгнать оттуда гиену или шакала, которые часто забираются в такие естественные берлоги. Но в такой мертвой пустыне предосторожность эта была почти лишнею; пещера наполнилась дымом, звук выстрела гулко раздался в каменных сводах, раза три или четыре отразившись, и замер в каменной громаде. Скорчившись, я пролез во вход пещеры, пригласил Ахмеда следовать за мною, но суеверный араб дрожал от страху, слыша треск человеческих костей, попираемых моею ногою. Еще несколько шагов, и пещера стала высока, я мог свободно выпрямиться; [575] при тусклом свете свечей, слабо горевших в удушливой атмосфере, наполненной еще клубами порохового дыма, можно было рассмотреть ее внутреннее устройство. То действительно была огромная расщелина скалы, образовавшаяся от вулканического удара, и над которой вовсе не работало искусство. Слабый свет свечей терялся в этой колоссальной расщелине как в огромном темном пространстве, освещая только ближайшие выступы стен. Я начал осматривать дно пещеры, и она поразила меня огромным богатством остатков до-исторической эпохи. Все каменистое дно было усеяно массою костей и остатками кострищ, углями, обожженными камнями. Я собирал эти кости и к удивлению своему замечал, что не все это были кости человеческие; большинство было от различных животных. Судя по нескольким орудиям каменного века, можно было сказать, что пещера служила жилищем целой семьи людей первобытной культуры, следы которых были несомненны. Целый день я решился посвятить разбору этой редкой находки, и потому, забыв и о Красном море, и о торговцах живым товаром, засел в пещеру, погрузившись в разбор разнообразного материала. Сплыли две свечи, зажжены были другие. Ахмед принес мне туда и обед; за ним пришел и Рашид посмотреть на мои занятия, но, увидев кости вокруг меня, отошел в смущении и удалился на становище, а я все сидел и сидел в душной пещере. Не буду здесь описывать того, что я добыл из этой пещеры Эль-Назб (Судьбы), как ее поэтически называл Ахмед, — это дело специального очерка; скажу только, что это был один из полезнейших дней, проведенных мною в пустыне. Солнце было уже довольно близко в закату, когда я, разогнув спину после долгой работы, окончил свое описание и разбор материалов. Ахмед, уже привыкший в виду человеческих костей, помогал мне укладывать некоторые находки в походную корзину. В последний раз я осветил всю пещеру, которую, быть может, с тех пор как обитатели каменного века, троглодиты Синайских гор, заснули вечным сном под этими каменными сводами, никто из людей не посещал. Любопытных туристов нет в Синайской пустыне, ученых исследователей можно пересчитать по пальцам, а суеверные арабы с трепетом и благоговением обходят эту пещеру Судеб, где груда человеческих костей подтверждает им слова корана, что «страшною костью станет красота человеческая, черною ямою станет чудный глаз красавицы»... Тусклый свет [576] наплывшей свечи освещал уходящую, казалось, в бесконечность темноту, играя на мозаичных поверхностях, там и сям вкрапленных в темный дикий камень; густой полный звук от наших движений замирал где-то вверху. Мы вышли из пещеры и начали обратный путь, неся на плечах, при помощи ружья, служившего вместо шеста, довольно полную корзину. Благодаря этой тяжести, переход наш продолжался более часу. Спустившись с последней крутизны и выйдя из ущелья к нашему становищу, мы с удивлением заметили, что Рашид и Юза, стоя на боковом выступе скалы, висевшей над нашим становищем, всматривались внимательно в морскую даль. Увидав нас, они замахали руками и Рашид поспешил сообщить нам, что они видят две лодки с парусами, которые приближаются к нам. Это известие заставило нас поскорее сбросить свою тяжесть и вскарабкаться на скалу, чтобы вместе с нашими спутниками наблюдать приближение судов, очевидно направлявшихся прямо в нашу сторону. — Это, эффенди, арабы моря, — заявил решительно Рашид: — это мирные купцы, они везут невольниц, — добавил он, когда увидел, что я посматривал на свои револьверы. — Рашид видит, что их немного. Всего десять арабов на двух лодках и четыре невольницы... Эффенди видит их хорошо?.. Не смотря на то, что я усиленно старался всмотреться вдаль и напрягал все свое зрение, не смотря даже на удивительную чистоту и прозрачность воздуха над синайскою пустынею, я не мог различать людей на более чем двухверстном расстоянии, но зная глаз Рашида, верил ему вполне, хотя Юза и Ахмед видимо не доверяли словам товарища. Через несколько минут действительно подтвердились слова Рашида; на лодках было ровно десять гребцов, среди которых можно было ясно различить четыре, закутанные в белых чадрах, фигуры. Рашид обвел гордо глазами сомневавшихся и начал спускаться, мы последовали его примеру. Установив свои пожитки в углу, образуемом двумя сходящимися каменными громадами, мы, стоя, ожидали прибытия торговцев человеческим мясом. С лодок начали делать какие-то знаки руками и кусками материи, на которые мои люди отвечали тем же. Оказывалось, арабы моря спрашивали нас, позволим ли мы им остановиться на занятом нами берегу, и не купит ли господин у них хорошеньких рабынь. Они узнали издалека, что на берегу остановился путешественник, которого они приняли за пашу или посланца, приехавшего высмотреть товар. Без моего ведома, [577] Юза с Рашидом не только разрешили им высадку, но даже подали им надежду, что господин их желает купить невольниц. Благодаря своим арабам, я, таким образом, не ведая того, был в глазах торговцев и самих несчастных женщин в продолжение нескольких часов любителем этого товара. Не смотря на то, я был потом очень благодарен Юзе и Рашиду, что они своею выходкою, без моего ведома, дали мне возможность присмотреться вполне к характеру продажи женщин, что в настоящее время удается редко видеть европейцу и чего я прямо позволить бы не мог. Когда приблизились обе лодки к первым прибрежным камням, два молодых и сильных араба выскочили из лодки и, идя по горло в воде, потащили лодки, убравшие уже паруса, к берегу. Через несколько минут, при усиленной помощи остальных, также выскочивших в воду, обе лодки были на половину вытащены на берег. Старейший из арабов с длинною с проседью бородою едва вышел на берег, как направился во мне и произнес обычное арабское приветствие, в котором меня называл и благородным пашою, и орлом степным, и львом пустыни, и неустрашимым вождем. Юза отвечал за меня, разбавляя свое приветствие цветистыми оборотами и хвастнею, в которой, как и всегда, выставлял меня так высоко, как только мог. Не понимая хорошо по-арабски, я должен был безучастно слушать все то, что изволил приврать Юза (а на этот раз он наврал целый короб) и от нечего делать рассматривал лицо предводителя работорговцев. Это было лицо отъявленного негодяя и мошенника, несмотря на почтенную седину; хищный лукавый взгляд его так и бегал во все стороны, орлиный крючковатый нос поминутно касался вечно поднимающейся нижней губы; углы рта как-то судорожно подергивались; черты лица постоянно переменялись; все тело было в постоянном движении. Когда окончились предварительные переговоры, предводитель отошел к своему каравану и велел устроивать становище. Мигом была натянута палатка из нескольких кусков полотна, вытащены полинявшие ковры и подушки, натащено всякой всячины, а потом началась выгрузка живого товару. Бедные женщины едва поднялись с лодок при помощи дюжих молодцов и, поддерживаемые с двух сторон, сошли тихо на берег и побрели в палатку, где тотчас и скрылись. Я успел только рассмотреть, что одна из них была совершенно черна, одна довольно бела, а две остальных смуглого арабского цвета с большими черными глазами. Все оне были закутаны в белых чадрах, а на [578] лицах носили еще покрывало из тонкого шелка с подвязкою на лбу, по образцу египетских женщин. Когда невольницы были помещены, их господа уселись вокруг палатки и начали готовить себе ужин, не обращая на нас никакого внимания; один предводитель снова подошел к нам и, по приглашению нашему, подсел к огоньку, который затеплил Юза, чтобы заварить чаю. Сперва он сидел молча, но, когда один из арабов его принес наргилэ, то он, предложив его мне, начал вести искусную речь, которую Юза при всем своем усердии не мог хорошо перевести. Услыхав же, что мы говорим по-французски, предводитель тотчас перестал говорить по-арабски и обратился прямо ко мне, довольно порядочно, по крайней мере понятно, объясняясь по-французски. Разговор наш пошел тогда быстрее и стал до того оживлен, что я не замечал даже, что прошло слишком полтора часа, как торговец гостил у нашего костра, попивая мой чай и покуривая наргилэ из своего расписного кальяна. Разговор, разумеется, касался специальности моего собеседника, но он так искусно вел его, что я не мог выведать ничего нового о его ремесле, о способе добывания и сбыте человеческого товара, но за то много наслышался рассказов о красоте его невольниц, которых он достает с большим трудом, рискуя собственною жизнью, и о том, как подчас дорого платят ему за красавиц турецкие и египетские паши. Все это, разумеется, велось к тому, чтобы и с меня заломить ужасную цену, когда я стану торговать себе одну из красавиц, как он наивно предполагал. Когда все его россказни о прелестях земных гурий, сидящих в его палатке, были недостаточны для того, чтобы подбить меня на покупку, так как я только слушал, не вставляя ни одного лишнего слова, кроме вопросов, не подавая ни малейшего желания торговаться, то хитрый араб начал бить на чувственную струну самым бесцеремонным образом. Он стал рассказывать такие скабрезности, сопровождая их различными пояснениями при помощи телодвижений, что я принужден был отогнать его от костра; но для негордого торговца человеческим телом это ничего не значило. Как оказалось впоследствии, Юза, хваставший постоянно не в меру, особенно когда нужно было возвеличить меня, а со мною и себя лично, столько наговорил о неизмеримом богатстве москова-паши, что корыстолюбивый араб решился, во что бы то ни стало, всучить мне одну из невольниц. Предполагая, что мое упорство зависит только от скупости, он стал проделывать [579] возмутительные невозможные вещи, в реальность которых трудно даже было бы поверить, если бы мне не привелось их видеть собственными глазами. Первым делом, он начал с того, что заставил своих невольниц выйти из палатки и петь. Бедные женщины повиновались тирану, потому что довольно толстый курбаш в его руке доказывал, что хозяин их не любит шутить. Оне вышли из палатки, сняли свои покрывала, по приказанию, и начали петь визгливую арабскую песню, которую хозяин обязательно переводил на французский язык. Содержание ее было до того отвратительно, что я стал требовать, чтобы пение было прекращено, если хозяин станет заставлять петь своих невольниц такие вещи, которые вынуждают краснеть даже посторонних. Мое требование было уважено, и пошлая пародия сменилась певучею арабскою шансонеткою, где описывались восторги горячей любви, иссушающей сердце человека как палящие лучи солнца сушат траву. Как ни старались несчастные, но эти песни пелись сквозь слезы и походили скорее на отчаянный вопль, а не песни любви. Горько и стыдно становилось за человека, который заставляет себе подобных играть эту ужасную шутовскую роль. Бедные рабыни наконец окончили и долгим грустным, как бы укоризненным взглядом поглядели на нас; я не мог выдержать этого их взгляда и поспешил опустить глаза. Хозяин тогда спешил подойти ко мне и начал расхваливать снова прелести своих невольниц, которые робко поглядывали то на меня, то на своего тирана, думая, что решается их участь; мне казалось даже, что в их взорах виднелась горькая просьба облегчить их судьбу, насколько то возможно. Еще грустнее и обиднее стало у меня на душе, так как единственною возможностью облегчения несчастных было выкупить их у тирана, на что у меня не хватило бы средств, если бы даже я и решился на это. С болью на сердце, я на этот раз отказал хозяину, уже начинавшему формальное предложение, говоря, что европейцы не покупают женщин и что торговля людьми запрещена повсюду, как ему должно быть известно. Продавец состроил отвратительную полуулыбку и язвительно заметил, что «европейцу не мешает приобрести себе хорошенькую рабыню, когда представится случай». — Посмотри, эффенди, все оне красавицы на подбор; Юзеф — старый торговец женщинами и умеет угодить благородным пашам. Произнося это, он дал знак рукою, и невольницы [580] открыли свои лица. Я невольно взглянул на эти безжизненные лица рабынь, как я их себе представлял по образцам гаремниц, и был поражен наоборот глубоким выражением, лежавшим на их страдальческих, истомленных горем и оскорблениями лицах. Старшею из них казалась на вид негритянка. Обыкновенный негритянский тип с известными губами и носом не делал ее особенно красивою, но красивые глаза, продолговатое лицо и гладкие длинные волосы, не свойственные черному племени, и нежная бархатистая черноватого матового цвета кожа выкупали этот недостаток, а стройная талия и красивые плечи придавали ей вид хорошо сформированной женщины. Она не была настоящею негритянкою, а была скорее из племени ландингов или иолофов, приближающегося к арабам. Две других были еще несовершеннолетние, но довольно развитые в физическом отношении, арабки. Бронзоватого цвета лица их с черными искрящимися глазами, с миндалевидным разрезом и длинными черными ресницами, так были похожи одно на другое, что обе казались сестрами. Правильный арабский тип с чудными глазами и тонким орлиным носом, красивым ртом, маленькими ушами делали их настоящими красавицами, еслибы не поражала их значительная даже для арабок худоба и страдальческое выражение их молодых прелестных лиц. Совершенно в ином вкусе была четвертая рабыня, которую торговец величал «Розой Пустыни» и которая держалась как-то особняком от других, даже несколько независимо от хозяина. Она достойна была своего названия, потому что это была действительно роскошная женщина. Белое, чистое с правильными чертами лицо, не загоревшее, но с каким-то матовым оттенком, высокий лоб, окаймленный блестящими черными волосами, огненный взгляд, свойственный женщинам юга, красивые губы и роскошные формы — такова была Роза Пустыни, которою торговец видимо дорожился более, чем всеми остальными. Юзеф заметил, что Роза Пустыни произвела на меня сильное впечатление, так как я долго не мог оторвать глаз с ее прекрасного, правильного, даже неискаженного душевными страданиями лица и потому поспешил предложить обратить на нее еще большее внимание. — Эффенди, смотри на Розу Пустыни, — заговорил он с отвратительною улыбкою, — как она прекрасна... Старый Юзеф не видал женщины роскошнее Розы Пустыни; она будет красотою твоего гарема, благородный паша московский, поверь — она стоит золотого мешка... [581] — Отстань от меня, Юзеф, — отвечал я, — мы европейцы не покупаем женщин, и никогда не купим, не смей мне и предлагать своей Розы Пустыни; она свободна как и ты, откуда у тебя право продавать этих бедных женщин? — Эффенди молод; он приехал из далекой страны московской, он не знает прав арабов моря, — возражал Юзеф: — оне достались мне не легко; я купил их своею кровью, и за свою кровь хочу получить золото... Свою кровь, эффенди, и свой труд я имею право продавать... Отвратительно, но логично звучали слова старого торговца и я поспешил отойти к своим верблюдам, чтобы вырваться от навязываний Юзефа. Обернувшись, я увидел, что Роза Пустыни смотрела на меня своими огненными глазами. Я взял двухстволку Ахмеда и стал взбираться на скалу, чтобы уйти подальше от своего становища, чтобы не видеть этих несчастных невольниц, смотревших на меня, как на своего покупателя и избавителя от позорной участи, — служить показным товаром. Бодро я шел по трудной горной тропинке вперед, думая заглушить в своем сердце неприятное и щемящее чувство, но солнце уже закатывалось, позолачивая только верхушки акабинских альп, подножие которых и море до западной окраины, где играли еще лучи заката, были темны, и я поспешил воротиться. Юза должен был уже приготовить закусить. Когда я подошел в своему становищу, было уже довольно темно, невольницы были в палатке, в которой горел огонь. Мои арабы приготовлялись к ночлегу, а арабы тоже улеглись вокруг палатки Юзефа, который был в шатре рабынь. Не успел я еще закусить, как поле палатки поднялось, и из нее вышел Юзеф, направлявшийся ко мне. Надо заметить, что в мое отсутствие шатер невольниц был перенесен поближе к нашему становищу, так что можно было даже от нашего костра слышать шопот несчастных женщин. Юзеф, подойдя во мне, остановился, приложил руку ко лбу и груди по восточному обычаю и начал: — Эффенди благородный, Роза Пустыни желает видеть тебя, она может говорить с тобою, старый Юзеф не помешает. Я глядел на Юзефа, не зная, чего от меня хочет торговец и эта Роза пустыни; первым моим предположением было, что они сговорились между собою для какой-нибудь низкой цели, вторым — пришло любопытство узнать, что может быть общего между мною и красавицею-рабынею. Я встал и молча пошел [582] к палатке невольницы; Юзеф поднял полу и опустил ее за мною. Я очутился в таинственном полусвете ночника, мерцавшего каким-то прерывающимся блеском, при слабом освещении которого я заметил четырех несчастных женщин, полулежащих на подушках в дыму курящегося наргилэ; все оне были украшены золотыми вещами, а в роскошных волосах Розы пустыни были вплетены толстые нити жемчуга; надо сознаться, она была действительно очень хороша в этой обстановке, в этом одеянии... она казалась каким-то неземным существом, наядою или сиреною Красного моря. Невольно я остановился, пораженный таким чудным видением в глуши Аравийской пустыни, и первые мгновения не понимал, где я и что со мною происходит. Мне припомнился рассказ Ахмеда и я невольно сравнил лежавшую передо мною рабыню с Жемчужной Красавицей арабского мифа, а гнусного торговца — с диким мстителем пустыни — страшным Мусой. — Эффенди благородный, купи меня в свой гарем, — вдруг произнесла Роза Пустыни, пофранцузски, полувставая и протягивая вперед свои полные матовой белизны руки с золотыми кольцами, и на огненных глазах ее показались слезы. Она опустилась снова на подушку и, закрыв руками глаза, заговорила что-то на непонятном для меня языке. Я стоял и глядел на плачущую женщину, все еще не давая себе полного отчета в том, что со мною происходит; она представлялась мне то настоящею красавицей, о которой говорят арабские сказки, то коварной сиреной, завлекающей в свои сети неопытных, то глубоко несчастной, выставляемой на позор женщиной. Последнее взяло верх, и я перенесся быстро из мира сказочного в мир горькой действительности, в страну восточного деспотизма, страну презрения человека... Мне стало горько, грустно, тяжело и я поспешил войти в палатки. Я понял, что несчастная Роза Пустыни не умела говорить по-французски, что она была научена гнусным своим хозяином произнести фразу, значения которой не понимала, и что она была глубоко несчастна. Юзеф и не думал удерживать меня, когда я рванул полы шатра невольниц и быстрыми нервными шагами пошел к своему становищу. Мои люди даже привстали, когда я бросился на разостланное походное пальто с видом глубокой усталости и стал крепко закутываться в него... Но сон был далеко от меня. Виденного было слишком много для того, чтобы спокойно уснуть. Едва я прилег, Ахмед привстал и начал [583] свое бодрствование; он чередовался по два раза в ночь с Рашидом и Юзою. Что я перечувствовал в эту бессонную ночь, трудно описать; ощущения были слишком разнообразны, слишком сложны, чтобы поддаваться анализу. Едва забрежжился свет, как я уже торопил Ахмеда и Юзу в дорогу. На-скоро мы подкрепили свои силы и начали собираться в путь. Юзеф, разбуженный нашими приготовлениями, сперва не знал, в чем дело; увидав же, что мы готовимся выступать, еще раз приступил с предложениями, на этот раз ясно формулированными. — За Розу Пустыни, благородный эффенди, дай только шесть сот лир; она и будет твоею рабою; за дочерей пустыни я прошу всего по три сотни, а черную девушку уступлю за две с половиною. Не жалей золота, эффенди, только у Акабы ты можешь теперь купить хорошенькую женщину. Я оттолкнул Юзефа рукою, когда он стал удерживать меня, а Юза торопил верблюдов подняться, едва я успел усесться. Караван наш тронулся вперед, оставив за собою шатер с невольницами, десяток арабов-торговцев и старого Юзефа, бесновавшегося от невыгоревшего дела и потерявшего, благодаря Юзе, целый день пути из-за меня. Мы направились по горным кручам, придерживаясь берега Акабинского залива, и скоро оставили далеко становище женопродавцев. Я вдохнул свободнее бальзамический воздух пустыни и моря, сожалея о встрече, которая отравила для меня следующие дни пути. V. Весь тот день мы шли неутомимо по горным тропам над самым Красным морем; благодаря запасу свежей воды, взятой из колодца у Пещеры Судеб и не успевшей еще испортиться, а также близости моря, освежавшего нас приятным бризом, наш шестнадцатичасовой переход был довольно сносен, мы были бодры. Два раза в тот день мы останавливались, чтобы погрузиться в соленые волны прибоя и посбирать редких раковин, которыми так богато Красное море. Надо было удивляться тому разнообразию и чудной красоте, какую представляют эти истинные перлы моря; самые причудливые формы, самые яркие цвета, разнообразных и нежных оттенков, с чудным блеском и жемчужною игрою, поражают даже в мертвом состоянии; той же красоты, которую представляют эти [584] цветы моря в своей родной стихии, оживленные присутствием живых существ, не суждено видеть человеческому глазу. Я до того увлекся сбором раковин, кораллов разнообразных цветов, зоофитов, морских звезд, что едва мог оторваться после купанья от этого занятия, чтобы начать трястись снова на своем верблюде. К вечеру, почти к самому закату солнца после долгого и утомительного перехода, мы, наконец, остановились на ночлег около дикого ущелья у подножья Терабина, которое составляет естественный выход к Красному морю из треугольного пространства Рамлейской пустыни (образуемого Джебель-эт-Тихо и Терабином с севера, Акабинскою цепью с востока и с возвышенностями Уади Цугерах с юга). Через это ущелье пролегает и обыкновенный путь от Синая к Акабы через степь Рамле, тогда как мы шли, благодаря Ахмеду, по пути, которым не прошел ни один европеец. Дорогу караванов через ущелье Эль-Тапс (Имени ущелья Эль-Тапс нет на картах Робинзона и других путешественников), как его называл Ахмед, у самого нашего привала обозначали высохшие и побелевшие на солнце остовы павших верблюдов: это указывало, что переход через Рамле очень тяжел, хотя и гораздо короче нашего окружного пути. Место, выбранное нами для ночевки, было одно из поразительнейших по дикой и суровой красоте окружающей обстановки. Со всех сторон огромные, поднимающиеся выше 2000 фут. горы, спереди чудный Акабинский залив, замыкаемый на далеком горизонте с востока синеющею цепью Аравийских возвышенностей, а сзади, между дикими громадами, извивающееся причудливо, мрачное ущелье Эль-Тапса, загроможденное разбросанными камнями и усеянное белеющими остовами. В эту ночь мы были свидетелями прекрасного небесного явления — обильного падения звезд. В продолжение более получаса, то и дело бороздили прекрасное небо блестящие метеоры во всех направлениях; некоторые из них, исчезая в беспредельном пространстве, оставляли в голубой атмосфере яркие серебристые следы, терявшие свою фосфоричность, казалось, только от немерцающего блеска других более ярких метеоритов. В воздухе было тихо, не чувствовалось даже берегового бриза; земля, казалось, спала, как спит пустыня всегда; одно небо в ту ночь жило своею особенною таинственною жизнью; блестящие метеоры, как облачные духи, то вдруг появлялись из голубого пространства своими [585] серебристыми телами, то вдруг пропадали бесследно, как бы утопая в беспредельности. Было что-то потрясающее душу в этой игре метеоритов; по временам изумленному уму казалось, что присутствуешь где-то вне земной сферы, откуда можно было наблюдать систему вселенной, как пред ослепленными очами проносятся, по предвечно начертанным орбитам, целые миры, едва доступные созерцанию человеческому. К полночи прекратилось волшебное видение; после полночи уснули мы, как убитые, в диком ущельи Эль-Тапса рядом с остовами верблюдов и людей, заснувших вечным сном в мертвой пустыне. Мы проснулись не рано на другой день, потому что меня разбудило собственно солнце, начавшее немилосердно палить мой обнаженный затылок. Еще два дня пути оставалось до Акабы и пути не легкого, не смотря на то, что теперь наш путь пойдет не по горным кручам, а по самому берегу Красного моря у подножья Акабинских альп. Трудность пути зависела главным образом от того, что у нас начинал уже чувствоваться недостаток и в без того уже отвратительно-скудной и наскучившей до омерзения пище, а также потому, что у нас не было совершенно чистой воды. Взятая из колодца Судеб, вода уже начинала в бурдюках превращаться в отвратительную теплую бурду, которая могла служить только прекрасным рвотным, но никак не освежающим и не укрепляющим напитком. При таких условиях надо было идти еще по крайней мере два дня, не говоря о могущих встретиться задержках. Ахмед, впрочем, уверял, что воды этой хватит еще дня на четыре, а провизии при разумной экономии дня на три, так что мы могли отправляться смело, надеясь достигнуть Акабы, не умерев ни с голоду, ни с жажды, хотя и потерпев все нужды и лишения, обусловливаемые отвратительною пищею и скверною вонючею водою. Мы снялись с сегодняшнего ночлега довольно в худом расположении духа, так как путь на верблюде по пустыне начинал уже наскучивать при наших условиях. Не имея достаточных средств и надеясь на свою выносливость, я не запасся необходимыми припасами из Суэца и принужден был питаться тем, что забрал из Синайского монастыря. Меня предупреждали, что рискованно будет идти через пустыню в июне месяце при страшных тропических жарах без достаточной провизии с тремя вооруженными проводниками. Предостережения были не напрасны; мы пострадали ужасно от недостатка пищи и питья, я вынес легкую лихорадку и солнечный удар до Синая, воспаление [586] соединительной оболочки глаз (conjunctivitis) от ослепляющего блеска песков пустыни, и другой солнечный удар после Синая до Акабы и третий впоследствии на пути из Акабы к Эль-Аришу. Переход через пустыню понадорвал мое здоровье и вообще, так что я прибыл в Иерусалим страшно изнуренный и обессиленный (Только благодаря любезности генерального консула В. Ф. Кожевникова, принявшего на себя заботы обо мне как о родном, я был обязан тому, что восстановлены были мои истощенные силы). День этот был один из тяжелейших во время всего перехода, потому что страдания мои были чрезвычайны, и я бросался в морю, сгарая желанием освежить свой язык хотя каплею прохладной не вонючей воды. Ни еда, ни езда не шли на ум, я мучился, а не жил в тот день, качаясь почти без сознания на горбе верблюда, не давая себе ясного отчета в том, что происходит вокруг; для меня бесследным остался почти весь путь от ущелья Эль-Тапса почти до самой Акабы. Помню только, что мы шли все у подножья гор, почти у самого морского берега, что порою волны Акабинского залива лизали ноги наших верблюдов, что, я бессознательно глядя вокруг, видел только голые скалы сперва Терабина, а потом отрогов Эль-Тиха, и тихое море у своих ног, и голубое небо над головою. Большего не припомню; даже характер береговых скал и почвы берега не удержался в моей памяти, так что когда я писал эти строки, то усиленно старался припомнить, по какой почве мы шли от Эль-Тапса до Акабы. Даже мои выносливые арабы потеряли свою энергию; еще Рашид, бодрее всех нас ехавший на своем верблюде, походил на прежнего гордого коваса, но за то Ахмед и особенно Юза сидели на горбах, как мокрые курицы. Не будь дорога так проста, потому что мы ехали все время по берегу залива, никуда не сворачивая, мы непременно бы заблудились, так как ни Ахмед, ни Юза — присяжные проводники — не могли уже исполнять своих обязанностей. Дорогу нашу теперь довольно часто обозначали высокие, побелевшие на солнце, остовы верблюдов, а иногда и людей, прежде пострадавших и погибших в пустыне; эти ужасные знаки служили для нас и вехами, указывавшими путь, и страшными memento mori. Не будь у нас под боком освежающих волн Красного моря, мы едва ли бы выбрались из пустыни; я, по крайней мере, обязан своим спасением единственно частому купанью в морском прибое. Едва закружится голова и застучит в висках, едва мысли начинают путаться и [587] переходить в страшный кошемар, как я кричал, чтобы караван останавливался; едва ступая ногами, я сходил с верблюда, срывал с себя одежды и бросался в голубые волны, не думая ни о каких морских чудовищах. Только благодаря этому освежающему купанью, я предохранял себя от поражения солнечным ударом, который был бы смертелен для меня в тогдашнем обессиленном состоянии. Как мы доехали в тот день до ночлега, я не могу представить теперь; помню только, что, когда разгружены были верблюды и мы улеглись уже без ужина и чаю на свои плащи, и холодным ночным воздухом пахнуло на нас с моря, то мы словно ожили. В ту ночь стало до того свежеть, что мы даже начали зябнуть, это было якорем спасения для меня. Едва я почувствовал, что кожа моя начала энергически работать под знакомым нам, северякам, действием легкого холодка, как я оправился до того, что снова стал бодрым, веселым и ощутил потребность еды. Оправились и мои арабы, но этих детей пустыни пугал ночной холод, и они дрогли до неприятного ощущения. Согреться же им было нечем, потому что у нас было нечем разложить костра. Поели в сухомятку черствого синайского хлеба, олив, начинавших горькнуть, козьего сыру и, запивши бурдою, и улеглись спать снова и заснули сном праведников. Проснувшись на другой день и чувствуя себя довольно бодрым, я начал ориентироваться на счет нашего географического положения. По всем данным мы находились на параллели северного отрога Джебеля-эль-Тиха в том месте, где приморская цепь наиболее отходит от берега Акабинского залива. В этом месте Джебель-эль-Тиха с приморскими горами образует горный узел, который обозначается несколькими возвышающимися пиками. По рассчетам Юзы и Ахмеда, а также по моим вычислениям, мы должны были быть, если не к ночи, то на другое утро в Акабе. Это надежда оживила нас и мы бодро выступили в путь. Но этой бодрости хватило нам не надолго, мы еще ранее полудня погрузились в ту же апатию, в какой были во весь вчерашний день. Та же безучастность ко всему, то же холодное равнодушие, та же мучительная подавленность когда ничего не желаешь, ничего не чувствуешь, ничего не мыслишь, когда погружаешься в забытье, в нирвану. Быть может, мои спутники и не доходили до такого состояния, но я был погружен в него всем своим существом. Так мы ехали часов до 4-х пополудни, не думая ни об отдыхе, ни о чем вообще, безучастно только поглядывая [588] вокруг то на море, к северу съуживающееся длинным языком, то на скалы, каменною стеною стоявшие на всем пути нашем слева, и покачиваясь на верблюдах, которые, видимо, последние два дня ослабели до того, что едва волочили ноги. Я не думаю, чтобы мы в последние дни делали по обычных пяти верст в час, не смотря на то, что животные наши были не особенно нагружены. В Акабе мы надеялись отдохнуть, запастись провизией и силами на новый переход через пустыню; к Акабе относились все наши стремления и пожелания, как к конечному пункту настоящих страданий, хотя до конца было еще очень далеко. Но и Акабы, казалось, не так легко было достигнуть; вот уже почти два дня мы идем от Эль-Тапса по дороге верной, караванной, по которой нельзя заблудиться, благодаря белеющим там и сям костякам верблюдов, а оконечности Акабинского залива, где стоит Акаба, не видать; к северу длинный язычек залива по прежнему оканчивается как то неопределенно, как будто синеватая дымка подернула весь горизонт, а так не кончается пустыня... Грустные мысли пали опять в голову, и без того уже порасстроенную не мало; неужели нам не дойти к утру до Акабы, думалось мне, и казалось с этою думою отлетала последняя надежда на выход из мертвой пустыни, оставалось готовиться к тому, чтобы остаться в пустыне на веки... Я замечал, что и арабы мои сделались грустные, как я, и Юза погонял верблюдов, хорошо понимая, что мы не придем в Акабу скоро, так как животные измучены и не могут идти по прежнему ходко. Но вот Рашид поднялся немного на горб верблюда и стал всматриваться в даль пустынного берега; мы все последовали его примеру, оживившись несколько надеждою увидеть желанную цель. Ничего, однако, кроме черного пятна, как будто двигающегося, на горизонте не замечалось, на это пятно были устремлены наши усталые взоры, и, казалось, оно росло в размерах и подвигалось в нашу сторону. — Эффенди, — вдруг решительно произнес Рашид, обратившись ко мне, и глаза его загорелись огнем, — то видно арабы пустыни. Рашид съумеет умереть за эффенди, если будет нужда, но пусть не боится, эффенди, арабы пустыни — трусливые шакалы. Неприятно прозвучали для меня слова Рашида, видимо, возбужденного своим открытием, хотя, судя по прежнему опыту, нечего было опасаться встречи с сынами пустыни. Неприятное чувство перешло наконец в настоящий страх, когда я [589] заметил, что Рашид, а за ним Ахмед и Юза осмотрели свое оружие и вынули ятаганы из ножен, как для настоящего боя. Пятно на горизонте разрешилось тем временем в порядочную группу верблюдов, шедших не караванным образом, а толпою, как идут всегда верховые верблюды арабов. Можно было насчитать несколько десятков животных. Мы, очевидно, встречались с целым племенем диких арабов, быть может, подстерегавших нас, чтобы получить изрядный бакшиш за пропуск. Этого нам и следовало опасаться, потому что у меня едва оставалось несколько турецких лир. Наша апатия исчезла, как дым; видимая опасность заставила даже меня воспрянуть духом. При виде моих горячившихся арабов, игравших оружием и приготовлявшихся в бой, как на веселый пир, весь мой страх мало-по-малу стал переходить не в мужество, но в какое-то неопределенное чувство, род опьянения, в котором человеку не представляется даже видимая опасность серьёзною. Как-то машинально, но вынул я ятаган, осмотрел взводы Вессоновских револьверов и снял с шеи верблюда берданку и положил около себя, хотя, собственно говоря, не желал и не думал сражаться. Четверым, даже отлично вооруженным, трудно было справиться с несколькими десятками хищников, если дело дойдет до боя; а я все почему-то надеялся, что дело обойдется без резни. Арабов пустыни уже можно было легко различать. Несколько десятков верблюдов, на которых чинно восседали сыны пустыни с длинными копьями в руках, ятаганами за поясом и ружьями на плечах, шли прямо на нас; впереди каравана ехал шейх в зеленой чалме (Зеленая чалма составляет признак мусульманина хаджи, — побывавшего в Мекке и Медине и принесшего поклонение гробу Магометову). Не прошло и десяти минут с тех пор, как я увидал шейха, мы были уже окружены со всех сторон многочисленными арабскими всадниками и целым лесом копий внушительной длины. Сердце во мне сильно забилось, когда окинув взглядом вокруг, я заметил, что мы находимся в центре круга, составленного дикими сынами пустыни, лица которых не внушали никакой симпатии. Теперь только я понял, что между арабами пустыни, виденными нами недавно, и этими существует огромная разница, и что мы от этих не отделаемся так легко. Невольно я вздрогнул при мысли о возможности и даже необходимости боя, потому что заплатить мне за проезд было [590] нечем, а намерение арабов было очень ясно. Увидав, что мои арабы вынули ятаганы, я взвел курок Вессоновского револьвера, все еще не имея ни малейшего желания вступать в неравный бой, исход которого нам легко было предвидеть. Шейх, увидав нашу видимую готовность сопротивляться, махнул рукой и заговорил словами приветствия, прикладывая руку ко лбу и груди и приглашая нас переговориться. Юза, великий дипломат, отвечал ему тем же и с моего согласия подъехал ближе к шейху, сопровождая все свои движения приемами утонченной арабской вежливости, на которые можно было посмеяться, если бы мы не находились в таком ужасном положении. Долго говорил Юза, разнообразя свои переговоры то энергическими жестами, то изысканными приемами, но шейх упорно стоял на своем. Предводитель арабов пустыни требовал с нас за свободный проезд через его владение всего 20 золотых, угрожая в противном случае задержать нас. Юза представлял ему все резоны, что идет московский паша, что нельзя беспокоить благородного эффенди, который не любит шутить, но все это было напрасно; дипломатия его не помогала; опасность нашего положения увеличивалась. Я уже представлял себе перспективу плена у арабов пустыни со всеми ужасами его или смерти в бою с ними за свободу; других выходов не предвиделось, потому что нельзя было рассчитывать ни на мягкосердечие корыстолюбивого шейха, ни на успех прорыва силою через кольцо арабских воинов. Я уже начал Юзе диктовать ультиматум, которым объявлял шейху, что, не имея требуемых денег за уплату проезда, мы будем или прорываться силою, или оставаться на месте, пока не придут к нам на помощь из Акабы (последнее, разумеется, было выдумкою с целью острастки арабам), как смелый Рашид спас нас всех из отчаянного положения энергическим поворотом дела. — Мудрый шейх, — вдруг произнес он, обращаясь к предводителю с ятаганом в руке, — москов-паша не волк и не гиена; он не боится арабов. Его спутники также. Их чудные малые ружья (так называют арабы револьверы) посеют много смерти между сынами пустыни, и московский паша найдет себе дорогу по трупам своих врагов... Но ты, шейх, если и избегнешь смерти от руки москова-паши, то не уйдешь от его мести... Твоя голова будет сушиться на солнце (Рашид разумел здесь египетский способ казни грабителей, которых отрубленные головы вывешивались на воротах городов, пока не истлевали совершенно), [591] чтобы все знали, что москов шутить не любит. Рашид замолчал и вынул револьвер, хладнокровно взводя его курок; все мы последовали его примеру; перед строем арабов, склонивших свои копья, как бы по данному сигналу, затрещали взводы восьми револьверов... Шейх, испуганный зловещим треском страшного, в понятии арабов, оружия, невольно отступил, весь строй арабов осадил верблюдов также. Юза крикнул на наших верблюдов, и мы приблизились снова к арабам, которые изумленно смотрели на нас, не зная, что предпринять. — А чтобы тебе, старый шейх, не дожидаться долго, — прибавил энергически Рашид, видя смущение арабов, — я отрублю тебе голову сейчас, как мне приказывает московский паша. — С этими словами он взмахнул над головою шейха ятаганом, но старый араб ловко увернулся. Я трепетал на эту отчаянную выходку Рашида, думая, что еще секунда, и мы будем разорваны оскорбленною толпою арабов, но эта выходка и спасла нас. Старый шейх просил пощады, как ни в чем не бывало. Рашид соскочил с верблюда, взял за повод его и повел прямо на полукруг арабского строя. Цепь расступилась с удивительною быстротою и пропустила нас, все еще державших револьверы на готове. Я видел, что нас провожали свирепые взгляды, горевшие из-под черных ресниц дикарей, видел как судорожно несколько рук схватывалось за копья и за ручки ятаганов, слышал скрежетание зубов шейха и лязг бряцающего оружия, но никто из врагов наших не шелохнулся, чтобы погрозить нам даже одним жестом, — так велико было обаяние револьверов в Синайской пустыне, и так действительна была решимость четырех человек, очертя голову, бросившихся на пролом. Мы не гнали верблюдов, но они сами, как бы чуя опасность, которую едва миновали их хозяева, удвоили шаги. Долго еще мы шли, озираясь на черную группу людей и верблюдов, которая оставалась неподвижною, по крайней мере, впродолжение получаса, пока наконец не двинулась по берегу по направлению к Эль-Тапсу и не скрылась на береговом изгибе. Мы избавились еще от одной опасности и благодарили Провидение, давшее возможность нам так счастливо и так славно пробиться через толпу диких сынов пустыни. Героем дня был Рашид, и все ему отдавали должную дань благодарности; даже соперник его Ахмед, увидав, что арабы удалились, произнес от души: — У Рашида храброе сердце, он хороший друг, эффенди. — Не много [592] было сказано в этих словах, но я заметил, что для Рашида эта похвала соперника стоила всех моих благодарностей, исключая, разумеется, денежных. Эту ночь мы провели на самом берегу моря, решившись караулить поочереди свой ночлег, так как не могли еще успокоиться вполне на счет безопасности со стороны арабов, которые во всяком случае находились недалеко от нас. Несмотря на значительную усталость и изнеможение, я долго не мог уснуть под подавляющими впечатлениями дня и в раздумьях о предстоящем пути. Только бы добраться до Акабы, думалось мне; дальше не простирались мои горячие желания, но до нее, кажется, нам не дойти... Недалекий вой гиены прервал мои размышления. От него повеселело на моей душе. В мертвой пустыне мы не слышали гиены впродолжение многих ночей; оне воют недалеко от жилых или, по крайней мере, не мертвых мест. Это размышление ободрило меня настолько, что я с наслаждением засыпал теперь под отвратительный стон гиены, когда прежде дрожал от одного вида этого трупного животного. Когда я проснулся, Юза показывал уже мне на белевшую точку на горизонте, которая выделялась рельефно на голубой дымке дали в лучах восходящего солнца... То была Акаба! По Красному морю виднелось два или три паруса, спешившие к единственному населенному пункту Акабинского залива, откуда-то донесся отдаленный выстрел ружья. Через несколько времени мы уже различили купы финиковых пальм, первых в пустыне после Синая, которые помахивали своими верхушками над белыми квадратными домиками бедного арабского городишка. Еще часа полтора, и мы будем у ворот Акабы; две четверти пути по пустыне уже сделано, остается на Акабою еще две, а с ними еще много горя и лишения, но о них мы пока говорить не будем. Я забыл уже все претерпенное, радуясь, что прошел весь Синайский полуостров при таких условиях, в каких не проходил ни один путешественник; без всяких денежных средств, сам-четверт, без запаса провизии, в самое трудное время года, побывав даже там, где не ступала нога европейца, и поплатившись за все это только двумя солнечными ударами и рядом лишений, которые теперь были забыты, едва показались пальмы Акабы. А. Елисеев. Текст воспроизведен по изданию: На берегу Красного моря. Из путешествия по синайской пустыне // Вестник Европы, № 6. 1883
|
|