|
Записки барона Тотта о татарском набеге 1769 г. на Ново-Сербию. Мы повстречали небольшие кустарники и возможность фуража привела хана к решению остановиться. Его палатку разбили близ [167] копны сена, которую он велел разобрать и которая, не смотря на свои огромные размеры, исчезла в одну минуту. Мы наблюдали это зрелище, в котором строгость порядка соединилась с алчностью грабежа. Вечером посланец привез нам вести от султана, предводительствовавшего набегом. Он сообщал, что жители одного большого селения укрылись в монастыре в числе 1200 человек; их сопротивление принудило султана употребить в дело серные светильни, который он велел прикрепить к стрелам, надеясь, что упорство этих людей уступит перед страхом пожара; но огонь распространился слишком быстро и несчастные все погибли. Высказывая свое сожаление о случившемся, султан жаловался на жестокость турок, которые его сопровождали и все мужество которых, по словам его, заключается в том, что они купаются в крови своих. Крым-Гирей, не менее султана сожалел о печальном исходе пожара; жестокость турок привела его в негодование: вид отрезанных голов возмущал его и раньше (У турок в обычай приносить отрезанные головы врагов своему повелителю; татары, напротив, питают отвращение к этому обычаю). «Я повесил бы того татарина, который осмелился бы явиться передо мной в роли палача», сказал он. «Как может существовать нация, настолько жестокая, чтобы поддерживать варварство, оплачивая его, и чтобы находить удовольствие в таких отвратительных вещах? » Благодаря прибытию вслед затем татар, которые возвращались нагруженные добычей и приносили с собой новые вести, мы не спали до трех часов утра. Вход к хану не мог быть воспрещен в этом случае, и я получил позволение отдохнуть несколько часов в своей палатке. Гг. Руффин и Кустиллье занимали ее; они мерзли, мало спали, умирали с голоду. Твердый снег служил им постелью, на которую и я поспешил улечься и, завернувшись в шубу, заснул. Вскоре после того паж хана, полуоткрыв дверь, сказал, что его господин посылает подарок, и положив что-то у ног г. Руффина, удалился. Г. Кустиллье, который, благодаря голоду, [168] не мог уснуть, не сомневался ни минуты в том, что подарок заключает в себе съестное; он знал также, что у меня нет ни чего запретного для его аппетита; но так как он лежал далеко от свертка, то просил приятеля посмотреть, что принесено. Этот последний, боясь холода, долго сопротивлялся; вынужденный уступить, он протянул руку, не освобождая головы из-под шубы, схватил что-то косматое и при свете фонаря, висевшего с верху, жадным взорам г. Кустиллье представилось человеческое лицо. В ужасе он вскричал: «мой друг, это человеческая голова» и г. Руффин, быстрее молнии, выбросил ее из палатки, проклиная вместе и холод, и голод, и татарские шутки. Холод так усилился на другой день, что в момент отъезда, не смотря на перчатки на заячьем меху, мои руки окоченели в одну минуту, когда я садился в седло, и мне с большим трудом удалось восстановить в них циркуляцию крови. Столбы дыма, окаймлявшие горизонт с правой стороны, и крепость св. Елисаветы влево от нас, не оставляли сомнений в том, куда держать путь. Прямо перед нами возвышалось что-то в роде вех, к которым мы и направились, и скоро узнали в них сигнальные пункты. Это были трехугольные срубы в восемь этажей, наполненные соломой и хворостом и предназначенные, без сомнения, для того, чтобы подымать тревогу при первом появлении татар; но они служили только лучшими проводниками для татарского войска до самой Аджамки. В этом местечке, которое охранялось от опустошений своим соседством с крепостью св. Елисаветы, мы застали очень мало жителей, и ложно было заподозрить, что большая часть их укрылась в крепости под защитой пушек. Наша армия была в таком скверном виде, что сама опасалась вылазки: в самом деле, отряд в две или три тысячи человек, атаковавши нас ночью, мог перерезать всех. Эта опасность была так же очевидна, как невозможность избежать ее, потому что войско не могло уже дольше выносить усталости. В такой крайности Крым-Гирей велел султанам и мирзам составить отряд в триста всадников, которые должны были после захода солнца напасть на крепость [169] св. Елисаветы, чтобы держать гарнизон ее в оборонительном положении. Этот избранный отряд, единственный, в котором нравственная энергия превозмогала физический упадок сил, захватил пленников в самом предместьи крепости и настолько обеспечил успех этой военной хитрости, что войско могло остановиться и отдохнуть вполне удобно. Местечко Аджамка, имеющее от восьмисот до девятисот домов, расположено на берегу небольшой речки того-же имени. Обилие всякого рода жатвы свидетельствовало о плодородии почвы. Но войскам запрещено было занимать дома из боязни преждевременного пожара; позволено было только похищать дрова и съестные припасы, годные для потребления. Хан сам подал пример, расположившись в палатке. Благодаря целому дню отдыха, в течении которого к нам присоединилась часть передового отряда со множеством захваченных стад и невольников, в армии распространилось веселое настроение. Я заметил, что у татар каждой орды есть свой лозунг, на который отвечали их товарищи при дележе добычи. Слово Аксерай — белый дворец — служило лозунгом ханского двора. Если ясна была польза такого изобртения, то с трудом можно было понять, даже видя собственными глазами, ту заботливость, терпение и удивительную ловкость, которые обнаруживают татары для сохранения того, что они успели захватить. Пять или шесть невольников разного возраста, шестьдесят овец и двадцать волов — добыча одного человека — не обременяют его. Головы детей высматривают из мешка, привешенного к тулке седла, молодая девушка сидит впереди, поддерживаемая левой рукой всадника, мать позади, отец на одной из заводных лошадей, сын на другой, овцы и волы впереди, — все идет и не сбивается с пути под бдительным оком хозяина этого стада. Собирать его, вести, заботиться о его пропитании, идти пешком самому, чтобы доставить удобство невольникам — хозяину этому ничего не стоит, и такая картина, право, была-бы интересна, если-бы сюжетом ее не служила скупость и самая жестокая несправедливость. Я вышел с ханом любоваться этим зрелищем; один из офицеров гвардии, бывший на карауле у палатки хана, пришел известить его, что какой-то ногаец желает принесть жалобу. Крым-Гирей [170] согласился и ногаец в сопровождении того-же офицера приблизился к ним. Но сходство наших шуб ввело его в заблуждение и не зная, к кому из нас обратиться, он, казалось, отдал предпочтете мне. Я хотел отодвинуться, чтобы положить конец его замешательству, но Крым-Гирей, заметивши все это, сделал знак офицеру, отодвинулся сам и приказал мне выслушать ногайца. Дело шло о лошади, которая пропала у ногайца; взамен пропавшей он украл себе другую и теперь не мог никак доказать права возмездия, которое он себе присвоил. «Что должен я отвечать?» спросил я хана. — «Судите, как сумъете», отвечал он, смеясь. Я сказал тогда ногайцу, что он должен возвратить украденную лошадь и хотел уже удалить его со двора, когда Крым-Гирей, которому эта штука доставляла удовольствие, шепнул мне, чтобы я не забыл о наказании палками. Я тотчас-же прибавил, обращаясь к ногайцу: «я прощаю тебе те палочные удары, которые ты заслужил». Знак согласия с моей резолюцией, сделанный ханом офицеру, показал мне, что Крым-Гирей не рассердился на меня за смягчение его приговора. Не смотря на все старания разыскать жителей Аджамки, это не удалось; только на другой день, в момент отъезда, когда подожжены были все скирды хлеба и сена, собранные этими несчастными, — они бросились в объятия врагов, чтобы спастись от пламени, пожиравшего их жатву и их очаги. Приказание сжечь Аджамку было выполнено так поспешно и огонь распространился по домам, крытым соломой, с такою силой и быстротой, что мы сами едва успели выйти оттуда среди пламени. Воздух, наполненный пеплом и парами растаявшего снега, затемнил солнце на время; а потом эта смесь превратилась в какой-то сероватый снег, хрустевший на зубах. Полтораста деревень были сожжены таким-же образом; огромное дымное облако распространилось на двадцать миль в пределы Польши и только наш приход туда объяснил причину этого явления. Войско долго шло во мраке и лишь по прошествии нескольких часов было замечено бегство ногайцев едисанской орды; в надежде избавиться от лежавшей на них десятинной повинности с своей добычи хану, они предпочли возвращаться через пустыню на свой страх. [171] Войско, двигаясь к границе польской Украины, пришло в Красников. В этой деревне, лежащей за болотистой лощиной, было нечто в роде укрепления, где жители вместе с сотней солдат оказали сначала некоторое сопротивление; но боязнь пожара принудила их вскоре бежать и скрыться в лесу, откуда их ружейные выстрелы могли достигать до деревни. Чтоб вытеснить их оттуда, Крым-Гирей, ставши у опушки леса, приказал собрать остаток сипаев, которым он скомандовал идти в атаку. Но эти храбрецы, которым стихшие холода и отдых в Аджамке возвратили всю их дерзость, рассеялись от первого ружейного выстрела. Игнат-козаки, расположившееся позади нас, одушевленные присутствием хана, просили и получили разрешение атаковать лес. Они проникли туда, окружили группу людей, которые там защищались, убили около сорока человек и захватили в плен всех, кто не мог спастись бегством. Во время этой экскурсии, которая стоила всего восьми или десяти человек козаков да несколько татар из свиты хана, — Крым-Гирей, возмущенный подлостью турок, беседовал со мною, предрекая то разложение, которое она готовит Оттоманской империи. Занятый этой мыслью, он въезжал в деревню, как вдруг заметил турка эмира по происхождению, который шел из лесу, держа в руках человеческую голову. «Видите», сказал мне хан, «видите этого негодяя? Он хочет помешать моему ужину; но посмотрите, он едва осмеливается дотронуться до этой головы, которую он отрезал». Эмир подошел, бросил свой трофей к ногам лошади хана и с пафосом произнес пожелание, чтобы все враги повелителя татар испытали ту же участь, как этот, с которым он только что покончил. Но Крым-Гирей узнал уже в мертвой голове лицо одного из собственных Игнат-козаков. «Несчастный», сказал он эмиру: «как мог ты убить его»? Мертвый он внушает тебе, страх; живой он съел бы тебя. Это один из моих Игнат-козаков, убитый в лесной атаке; кто-то другой, чтоб помочь тебе обмануть меня, отрезал голову убитого: у тебя не стало бы мужества даже на это». Смущенный турок старался оправдаться: он настаивал на своем, осмеливался уверять, что он сам убил этого человека. «Осмотрите [172] его оружие», сказал тогда хан. Нож, пистолеты, сабля — все было осмотрено немедленно и следов крови не оказалось нигде. «Убейте этого труса»! вскричал Крым-Гирей. Один из офицеров гвардии ударил турка слегка кнутом, чтобы, удовлетворив этим гнев своего повелителя, спасти несчастного от худшей участи. Но этот последний, гордясь своим званием эмира, дерзко протестовал против нанесенного ему оскорбления, так как, по турецкому обычаю, прежде чем подвергнуть наказание эмира, необходимо снять с головы его тюрбан — знак достоинства эмира. Тогда ярость хана разразилась. «Сбейте кнутом зеленый тюрбан с головы этого негодяя!» Приказание это, произнесенное тоном, не допускавшим возражений, было выполнено с суровостью более жестокой, чем смертная казнь. Но этот случай подействовал на сипаев, которые, отказавшись раньше участвовать с татарами в набеге, пользовались теперь их возвращением, отнимали от них, с пистолетом у горла, приведенных ими невольников, влачили некоторое время за собой отнятые жертвы, а когда это надоедало, резали пленников в куски, чтобы избавиться от них. Хан предполагал на другой день утром атаковать небольшой городок Цыбулев, расположенный за лесом, в расстоянии полуторы мили от нас; но по рассказам пленников гарнизон цыбулевский казался достаточно сильным, чтобы можно было захватить его без помощи артиллерийских орудий и потому хан позволил только волонтерам идти туда, а сам во главе армии двинулся на Буки в Польшу. Цыбулевские пушечные выстрелы, доносившиеся к нам во время пути, не могли помешать татарскому отряду волонтеров сжечь предместья и забрать много пленных. Все деревни, которые встречались нам на пути, подверглись той-же участи. Татары, более озабоченные захватом невольников, чем соблюдением границ Польши, продолжали свои разбои далеко за теми пределами, которые были им предписаны. Приказания Крым-Гирея, направленные против хитрой алчности татар, сначала не действовали; но строгие меры, принятые им, наконец имели желанный успех, так как за проступком немедленно следовало наказание. [173] Чтобы вернее сохранить свои обязательства по отношению к Польской республике, главная часть армии должна была располагаться лагерем всегда в окрестностях деревень и питаться собственными припасами. Когда-же турки, для устройства которых не хватало средств, подожгли несколько домов, они были строго наказаны. На первый взгляд можно было насчитать свыше двадцати тысяч невольников, которых вело за собой татарское войско; стад было бесчисленное множество. Мы могли двигаться только небольшими переходами, а необходимость наблюдать за поведением татар побудила хана разделить войско на семь колонн. В каждой деревне, где мы останавливались, наши жилища отмечались мелом; остальными домами, не занятыми ханской свитой, могли пользоваться сипаи. Хан приказал, чтобы квартира его и моя были рядом, и я пользовался этим преимуществом в течении некоторого времени. Но вот однажды какой-то али-бей, не нашедший без сомнения в деревне жилища достойного такой особы, входит важно ко мне в сопровождении двух сипаев, которые несли его вещи. Я спрашиваю его, что ему нужно. Не беспокойтесь, ответил он холодно. С этими словами он устраивает нечто в роде эстрады из подушек, которые были с ним, усаживается и требует трубку. Напрасно я убеждаю его, что это помещение предназначается для меня, что мы не можем занимать его вместе, что я должен быть неотлучно при хане, а он при своем войске. Все аргументы бессильны; раз водворившись, он непоколебим. Тогда я решился просить ханского оруженосца, чтоб он освободил меня от этого беспокойного гостя. Он пришел тотчас под предлогом навестить меня; войдя он спросил бея, с которого времени он знает меня. Этот последний отвечал не конфузясь, что он пришел, чтобы свести знакомство, поселившись вместе со мной. «При атаке леса нужно было знакомиться с нами, мы были всем вам очень рады тогда», сказал иронически капитан гвардии, теперь-же вы должны удалиться, не ожидая, пока хан, извещенный о вашей выходке, воспользуется случаем выразить свой гнев». — «Я знаю всю силу его власти», отвечал бей; «одного его слова достаточно, чтобы слетала моя голова, пусть он произнесет [174] это слово; но живой я не выйду до тех пор, пока вся армия не двинется в путь». Это было его последнее слово; ничем нельзя было убедить его. Взбешенный этим безумцем оруженосец удалился, чтобы известить хана обо всем происшедшем. Я был вскоре позван к хану. Крым-Гирей отдавал приказания, суровость которых заставила меня задрожать. Он был уже давно раздражен недисциплинированностью и подлостью турок, нахальство моего али-бея истощило терпение. Меня вызвали только для того, чтобы на свободе расправиться с ним смертной казнью. Хан хотел распространить свою строгость и на всех сипаев, и только боязнь того, что его могут заподозрить в пристрастии, сдерживала его. Я же твердо решился сделать все возможное, чтобы оставить в покое бея, девиз которого был не «победить и умереть», а «спать или умереть». Я заявил, что моя жалоба могла быть дурно передана, что нужно было выслушать меня самого; я успел выставить в смешном свете перед ханом смешное упорство арнаутов, так что проступок бея затерялся в массе других случаев. Приказание, отданное ханом, было отменено под обязательным уcловием, что я больше не покину его палатки. Войско, отягченное добычей, награбленной в Новой Сербии, медленно двигалось за стадами к польской границе и постоянно ненасытные татары пользовались каждым случаем, чтобы обмануть бдительность хана и увеличить свою добычу мародерством, не смотря на угрозы строгого наказания. Но темный цвет татарской одежды не благоприятствовал воровской хитрости татар, делая их заметными издалека на снежной равнине. Как-то несколько ногайцев отделились от остального войска, обогнули одну из польских деревень и уже почти скрылись за нею. Хан, ехавший у опушки леса по возвышенности, откуда открывалась вся равнина, заметил этих мародеров: он приказал остановиться и послал своего оруженосца с 4-мя сейменами очистить деревню и привести ему тех ногайцев, которые будут застигнуты на месте преступления. Мрачный вид, сопровождавший это приказание, показывал, что хан желает сделать из этого случая пример для всех. [175] Оруженосец возвратился с ногайцем, у которого в руках был кусок полотна и два мотка шерсти, захваченные им. На вопросы хана ногаец сознался в своей вине, и сказал также, что ему известны строгие постановления на этот счет. Он не выставил в свою пользу никакого оправдания, не просил пощады у хана и защиты у окружающих: но холодно ждал приговора, не высказывая ни гордости, ни слабости. — «Привяжите его к хвосту лошади и пустите в поле, пусть она влачит его, пока он не умрет; пусть глашатай едет следом за ним и выкрикивает пред всем войском вину преступника». — На этот приговор хана ногаец не ответил ничего: он молча сошел с лошади и приблизился к сейменам, которые должны были связать его; но не оказалось под руками ни веревки, ни ремня. Пока отправились на поиски, я попытался замолвить слово в пользу несчастного. Вместо ответа хан приказал кончать скорее, употребивши в дело тетиву от лука, вместо веревки. Ему заметили, что она коротка. Так пусть сказал хан, просунет голову в лук, который вы при вяжете к хвосту лошади. — Ногаец исполнил приказание. Лошадь помчалась в поле, но голова ногайца выскользнула из лука и несчастный упал. — Пусть держится за лук руками, приказал хан. — Ногаец повиновался. Эта казнь, где осужденный явился собственным своим палачом, служит примером крайней покорности; она превосходит все, что мне приходилось слышать о слепом повиновении «старцу горы». Заботы Крым-Гирея о сохранении порядка в войске в пределах Польши простирались до охраны религиозного культа жителей. Несколько ногайцев, обвиненных в оскорблении иконы, изображавшей Христа, были наказаны палками у дверей церкви. «Следует учить татар, чтоб они уважали изящные искусства и религию», говорил Крым-Гирей. Г. Саврань (в Польше, в брацлавском воеводстве) был тем желанным пунктом, где должны были распределить добычу, распустить все орды, за исключением бессарабской, и избавиться от всей той сумятицы, которая окружала нас. Было решено устроить там стоянку и на другой день нашего приезда приступлено было к дележу [176] добычи; но при самом точном надзоре некоторым мошенникам удалось утаить часть ее от десятинной повинности хану. Однако, не смотря на обман, на долю его досталось около двух тысяч невольников, которых он дарил каждому, кто приходил к нему. Я присутствовал обязательно при этой процедуре и видя щедрость хана, заметил ему, что источник ее скоро иссякнет, если он будет продолжать в том-же роде. Крым-Гирей. На мою долю останется еще довольно, мой друг; годы наслаждений минули. Но я не забыл вас. Вдали от своего гарема, претерпевая всякие лишения и невзгоды в этих далеких пустынях вы заслуживаете награды; я предоставляю на вашу долю шесть мальчиков очень красивых, одним словом, каких-бы я выбрал для самого себя. Барон. Я осыпан вашими милостями; но может-ли быть достоин их тот, кто не знает им цены. Я-же боюсь, государь, что не сумею оценить вашего подарка так, как он заслуживает. Крым-Гирей. Я не имею намерения торговаться о вашей благодарности. Я даю вам пленников, они вам понравятся — вот все, чего мне нужно. Барон. Но ваша светлость забываете, что мое положение представляет непобедимое препятствие. Ваши пленные все русские: как-же я могу при таком условии принять подданных той державы, которая находится в дружественных отношениях с моим государем и повелителем? Крым-Гирей. Этот мотив мог ускользнуть у меня из виду: я и до сих пор, впрочем, не вполне понимаю его. Вражда создает невольников, [177] дружба их дарит или получает в подарок; что касается вас, я во всяком случае не хочу оспаривать ваших обязанностей, — ваше дело их выполнять; но чтобы нам придти к соглашению, я заменю шесть русских шестью грузинами, и все уладится. Барон. Не так легко, как вам кажется, государь; я имею еще один довод, который трудно опровергнуть. Крым-Гирей. Какой? Барон. Мою религию. Крым-Гирей. В таком случае я остерегусь касаться ее; конечно, прекрасно руководиться религиозными побуждениями; но сознайтесь, по крайней мере, что это тягостно. Барон. Я сделаю больше; я признаюсь, что слабость человеческая заставляет часто уклоняться с пути истинного: например, быть может, и сегодня я оказываюсь таким щепетильным и преданньм своему долгу только потому, что ваше предложение не кажется мне достаточно заманчивым; быть может шесть хорошеньких девушек заставили бы меня забыть все мои принципы. Если бы вдуматься, то оказалось бы, что самые высокие подвиги добродетели зависят исключительно от того, какого рода искушению они подвергаются. Крым-Гирей. Я это прекрасно понимаю и не преминул бы воспользоваться этим средством соблазна, если бы мог. Но, мой друг, и у меня есть своя религия: она дозволяет мне давать христианам только невольников мужчин и предписывает оставлять женщин, чтобы делать из них прозелиток. [178] Барон. Разве мужчины кажутся вам менее достойными обращения, чем женщины? Крым-Гирей. Конечно, нет; но мудрость нашего великого пророка все предусмотрела. Это различие — лучшее доказательство ее. Барон. Признаюсь, государь, я не понимаю этого, и вы позволите мне думать, что просто хорошенькие девушки вам больше нравятся. Крым-Гирей. Клянусь вам, нет. Я только повинуюсь самому мудрому закону. Действительно, мужчина, будучи по природе независимым в самом рабстве своем, оказывает известный отпор, который едва сдерживается страхом. Он обладает сознанием своих сил, в нем преобладает ум, который доступен действию одной лишь божественной власти и который у меня и у вас может быть одинаково просвещенным: обращение мущины всегда чудо; между тем как среди женщин это явление самое естественное и простое: женщины всегда держатся религии тех, кого они любят. Да, мой друг, любовь — великий миссионер; раз она является — женщины никогда не спорят. Я также не оспаривал этого странного убеждения, которое приложимо, без сомнения, только к женщинам, находящимся в рабстве. После того, как большая часть невольников была распределена и ногайские орды распущены, хан направил путь к Бендерам; но если уменьшение числа войск способствовало большей быстроте похода, то с другой стороны благородство хана ставило новые препятствия его желанию ускорить свое возвращение. В самом деле султаны и министры, имевшие до сих пор при себе только походный багаж, теперь благодаря хану имели такой излишек добычи, который препятствовал им двигаться с достаточной скоростью. Кади-лескер, наиболее ненасытный и наиболее ловкий в достижении своей цели, [179] оказывался также наилучше награжденным. Мне было любопытно видеть его среди его изобилия и я отправился к нему как-то вечером. Этот великий судья почтенных лет и с почтенной белой бородой небрежно лежал на ковре, предназначенном для времени молитвы, и жадным взглядом, с злобной улыбкой созерцал невольников разного возраста, которые в числе сорока человек, собравшись у печки, образовали группу из фигур обоего пола; глаза всех их были устремлены на Кади-лескера. — Поздравляю вас, сказал я, с успехом войны, принесшей вам, кажется, немалую прибыль. Кади. Вы видите, правда, что хан меня хорошо вознаградил; но вы знаете также, что надо пользоваться этими богатствами, чтоб наслаждаться ими; а это трудно для меня. Барон. Если вспомнить принципы хана насчет обращения женщин, то он, кажется, полагается на вас относительно прозелиток. Кади. Когда вы пришли, я занимался тем, что искал среди этих фигур наиболее приятную. Вглядитесь и вы, и посмотрим, сойдемся-ли мы в выборе. Барон. Я уже решил и подаю голос за ту хорошенькую девушку со стройной талией, скромной осанкой и нежным взглядом, стоящую на скамье. Кади. А я отдаю предпочтение этому круглому цветущему лицу и ручаюсь, что эта фигурка, одетая пажем, будет восхитительна. Я признаюсь вам даже, что эта стройная талия, которая вас восхищает, кажется мне недостатком дородства. [180] Барон. В таком случай я вас не жалею, так как эта девушка единственная, в которой можно найти этот недостаток. Но я вижу здесь очень молодых: не можете ли вы сказать мне, с каких лет начинают заниматься их обращением и не слишком ли торопятся жениться на них ногайцы, которые обнаруживают такую жадность к захвату в плен девушек. Кади. Нет, татары, напротив, очень совестливы на этот счет. Барон. Но как-бы они ни были совестливы, они не могут спрашивать у невольников о том, сколько им лет, и даже подобная справка была ли бы достаточной? Кади. Они имеют хороший способ успокоить свою совесть. Если они сомневаются в силах молодой девушки, они делают вид, что сердятся, пугают ее и принуждают бежать; когда она обращается в бегство, они бросают ей вслед одну из шапок; этот удар не сильный сам по себе, достаточен для того, чтобы свалить ее с ног, если она слаба. В таком случае они уважают ее раннюю молодость, утешают ее и ждут терпеливо того времени, когда она станет достаточно сильной, чтоб выдержать испытание. Барон. Я не знаю, достаточно ли этого; но и в таком случае можете ли вы ручаться за честность тех, кто практикует этот способ? — Можно всегда ручаться, ответил мне Кади, что обычаи строже соблюдаются простой нацией, чем законы у народов культурных. В это время я почувствовал себя дурно и приписывая это удушливой жаре в комнате Кади-лескера, отправился домой; но переход из такой атмосферы к резкому холоду подействовал на меня так, что я упал без памяти на снег. Я лежал так несколько [181] времени, пока один из слуг судьи не заметил меня и не дал знать своему господину. Однако помощь, которую он поспешил оказать мне, не имела бы успеха, если бы Крым-Гирей, узнавший о моем приключении, не прислал мне с одним из своих пажей «eau de Luke», которую я должен был нюхать. Не смотря на это средство, я был еще слишком слаб, чтоб добраться до своего жилища; четыре татарина отнесли меня домой; ужас гг. Руффина и Кустиллье при виде меня придал мне бодрости и помог окончательно придти в себя. На другой день мы прибыли в Бендеры. На некотором расстоянии от города мы заметили бендерского визиря, который двигался на встречу нам. Приблизившись к хану, визирь в спровождении многочисленной свиты слез с лошади, подошел к Крым-Гирею, отдал ему глубокий поклон и повернулся, чтобы идти пешком впереди хана. Но после этой церемонии он получил позволение сесть на лошадь и сопровождал таким образом Крым-Гирея до р. Днестра, которая отделяла нас от крепости. Мы заметили здесь мост из кораблей, который был устроен пашою бендерским; это представило тем больше затруднений, что нужно было разбивать лед, покрывавший еще реку. Но все эти меры, предпринятые с целью оказать внимание повелителю татар, имели мало успеха, и все настойчивые убеждения визиря, чтобы хан воспользовался мостом, не привели ни к чему. «Я переправляюсь чрез реки более экономическим способом». С этими словами он пускает свою лошадь мелкой рысью и принуждает пашу, которого заставила содрогнуться эта шутка, последовать его примеру. Треск ломившихся под ними льдин должен был в самом деле заставить пашу пожалеть о понтонах, и только на другом берегу уже он мог наглядно убедиться в их бесполезности. Во время этой переправы из крепости начались пушечные салюты; Крым-Гирей вступил в Бендеры при громе всей артиллерии. Он расположился в доме визиря, устроивши стоянку для того, чтобы распустить свои войска; тем временем в Каушанах приготовлена была для него квартира и мы прибыли туда все равно довольные возможностью отдохнуть после похода. Между тем вести, получаемая из Константинополя, откуда турецкая армия располагала отправиться к Дунаю, не обещали [182] татарам долгого бездействия. Среди удовольствий, которым любил предаваться Крым-Гирей в минуты отдыха, он был предусмотрителен и уже отдал приказ собирать новые войска; он считал необходимым направиться самому к Хотину, чтобы удалить оттуда великого визиря. Невежество, которым отличался этот первый министр, требовало действительно противодействия со стороны человека такого могущественного и просвещенного, как хан; раньше видно уже было, что намерения Крым-Гирея не были благоприятны для Эмин-паши. Этот последний, более подозрительный в своем недовольстве и вынужденный скрывать его до поры до времени, был самым опасным врагом. Среди всех своих занятий, Крым-Гирей все чаще испытывал приступы ипохондрии, которым он был подвержен. Я был вдвоем с ним во время одного из таких припадков, которые он переносил с нетерпением, и старался, чтобы он не принимал никаких сомнительных лекарств, когда некто Сирополо, предлагавший уже ему свои услуги, вошел в комнату. Этот человек был родом из Корфу, греческого вероисповедания, химик большой руки, врач Валахского господаря и его уполномоченный в татарском ханстве; в качестве такового он имел доступ к хану и предложил ему свою медицинскую помощь, уверяя, что он знает лекарство, вовсе не дурное на вкус, которое вылечит хана окончательно. — «На таком условии я согласен», ответил хан и врач вышел. Я задрожал так заметно, что хан обратил внимание и сказал мне с улыбкой: «что, мой друг, неужели вы боитесь»? — «Конечно», отвечал я с живостью, обсудите положение этого человека и свое и подумайте, не прав-ли я?» — «Какое безумие» сказал он, «на что мне обсуждать? Не достаточно ли одного взгляда: взгляните на него и на меня и увидите, осмелится ли он». Напрасно я употреблял настойчивая убеждения, пока готовилось лекарство; врач быстро рассеял дурное расположение хана, и это усилило мои опасения. [183] На следующий день подозрение мое еще больше возросло: хан чувствовал такую слабость, что едва мог выйти; но ловкий врач уверял, что это хороший симптом спасительного кризиса и полного выздоровления. Между тем Крым-Гирей уже не выходил из гарема. Опасаясь за него, обеспокоенный беспечностью министров, я сообщил им свой страх и вынудил решение позвать на суд Сирополо и сказать ему, что его жизнь будет зависеть от жизни хана. Но этот человек достаточно хорошо знал мораль своих судей, знал, что эгоизм заставит их заняться не мертвыми, а его преемником. Никакие угрозы не могли смутить его. Мы потеряли всякую надежду и я не рассчитывал уже видеть хана, как вдруг он меня позвал к себе. Меня ввели в его гарем, где я застал нескольких из его жен: общая печаль и уныние их было так велико, что они забыли удалиться. Я вошел в комнату, где лежал Крым-Гирей. Он только что кончил различные дела с своим диван-эффенди (секретарем совета). Указывая на бумаги, лежавшие вокруг, он сказал мне: «Вот мой последний труд, а вам я отдаю свои последние минуты». Но увидевши вскоре, что никакие усилия не могут победить моей печали, он прибавил: «Расстанемся; ваша чувствительность могла бы растрогать меня, я же постараюсь уснуть на веки веселее». Он дал знак шести музыкантам, стоявшим в глубине» комнаты, начать концерт. Час спустя я узнал, что несчастный хан умер под звуки музыки. Мне нет надобности говорить, какие сожаления вызвала его смерть и как она глубоко опечалила меня лично. Отчаяние было общее; какой-то ужас овладел всеми и те, кто накануне спокойно спали, уверенные в полной безопасности, теперь думали, что неприятель стоит у ворот. В то время, как собравшийся диван был занят рассылкой курьеров, облечением властью одного из султанов на время междуцарствия и хлопотами о набалазамировании тела Крым-Гирея, — Сирополо без всяких затруднений получил паспорт и билет на проезд» необходимые ему для того, чтобы спокойно уехать в Валахию. [184] Между тем признаки отравы ясно обнаружились при бальзамировании тела; но интерес минуты заглушил у этих придворных всякую мысль о мести и наказании виновного. Тело хана было отправлено в Крым на колеснице, драпированной черным сукном, запряженной шестью лошадьми в черных попонах. Пятьдесят всадников, значительное число мирз и султан, командовавший конвоем, были тоже в трауре; надо заметить, что на востоке этот обычай есть только у татар. Сильная усталость, которую я испытывал уже давно, вместе с неизвестностью относительно своего положения, которую вызывало это событие, заставило меня легко уступить желанию уехать в Константинополь и там ждать новых распоряжений, которые угодно будет поручить мне. Часть моего домашнего хозяйства была еще в Бахчисарае, другую часть я оставил в Каушанах, где оставался и г. Руффин, удерживаемый делами. Распорядившись так, я уехал в сопровождении своего секретаря, хирурга, лакея и ханского чиновника, который должен был меня провожать и был снабжен необходимыми указаниями на этот счет. _____________ Мемуары бар. Тотта, как мы уже сказали, небогаты сведениями относительно территории нынешнего Новороссийского края. Те отрывочные данные. которые он сообщает, могут быть разделены на географические (касающиеся топографии и этнографии) и исторические. Говоря о татарском набеге 1769 года, бар. Тотт описывает только погром Новой Сербии (которая входила тогда в состав Елисаветинской провинции), не касаясь остальной части южнорусских степей, которую разоряли войска Калги и Нурадина. Он только указывает, что по общему плану набега, намеченному в Каушанах, армия Калги должна была направиться на северо-восток к Самаре и Бахмуту, армия Нурадина — к сев. Донцу, и затем упоминает о том, что во время военного совета на правом берегу Ингула, у границы Новой Сербии, хан получил вести об этих двух армиях, подтверждавшие движение их в указанном направлении. [185] Бар. Тотт в качестве очевидца описывает очень подробно поход той главной части татарской армии, которая находилась под предводительством самого хана Крым-Гирея, и мы можем шаг за шагом проследить движение ее и район, охваченный ее нашествием. После общего военного совета в Каушанах, армия, предводительствуемая ханом, переправилась через, Днестр и направилась на север. В Балте, после долгого перехода, была первая большая лагерная стоянка. Из Балты войска двинулись на восток, а затем в юго-восточном направлении шли к р. Бугу. На этом пути бар. Тотт упоминает об остановке в каком-то татарском местечке Ольмаре (?), которого мне не удалось фиксировать на карте. Быть может, местечко это имело и другое название. На правом берегу р. Буга в настоящее время есть местечко Ахмечеть; название это, несомненно татарское, очень разнится от наименований окрестных сел и деревень; а самое местечко лежит как раз на том пути, по которому шло татарское войско; но нет никаких данных утверждать, что Ольмар и Ахмечеть одно и тоже. Далее войско хана переправилось по льду через р. Буг, к северу от впадения в нее р. Мертвовода; после нескольких дней пути уже по запорожским степям, оно перешло р. Мертвовод и берегом ее шло до истоков этой реки, где и расположилось на отдых в камышевых зарослях. После этой стоянки, войско, не зная дорог, двигалось на угад в северо-восточном направлении к р. Ингулу, на правом берегу которого, почти на границе Новой Сербии, остановилось лагерем для окончательной проверки плана военных действий. Местность, по которой шло до этого пункта татарское войско (между средним течением р. Буга и средним течением р. Ингула), бар. Тотт называет запорожскими пустынями (deserts Zaporoviens). Это было ведомство Запорожской Бугогардовской паланки. Очевидно в то время население этой местности было очень малочисленно, так как бар. Тотт, подробным образом описывающий все стоянки армии, один раз только упоминает о нескольких заброшенных копнах сена, которые встретились по дороге на [186] правом берегу Ингула и которыми войско воспользовалось для устройства своего лагеря. Вероятно, это был зимовник, покинутый жителями при вести о приближении врага. На пространстве всего пройденного пути до Ингульской стоянки, бар. Тотт ни разу не говорит о подобных поселках. Да это и не удивительно, так как юго-западная окраина Бугогардовской паланки примыкала непосредственно к кочевым владениям едисанской орды. Южная часть нынешней херсонской губернии, между нижним течением Буга и устьями Днепра, принадлежала к району едисанских кочевий и не имея строго определенных границ, составляла предмета вечной порубежной распри между ордой и Запорожьем. Непосредственное соседство с татарами не могло внушать желания селиться близ этой опасной окраины и только необходимость вызывала устройство кое-где сторожевых постов и зимовников. К северо-востоку же, к берегам реки Ингула местность могла быть населена плотнее. Перейдя Ингул, войско татарское в пределах Новой Сербии раздробилось на множество мелких отрядов, движения которых проследить нет возможности. Это был дикий набег, где отсутствовал правильный план, где главной целью ставился возможно более опустошительный разгром земли и захват пленных. Мы можем следить опять таки лишь за движением той же центральной части войска, которой предводительствовал хан. Б. Тотт отмечает здесь несколько фактов погрома свидетелем которых он был. Не решившись напасть на крепость св. Елисаветы, татарское войско разорило близлежащее местечко Аджамку, а затем поворотило на сев.-запад и, двигаясь к польской границе, на пути уничтожило м. Красников. Кроме того, отряд волонтеров направился к Цыбулеву, но не рискнувши напасть на само укрепление под пушечными выстрелами, разграбил только предместья. Б. Тотт вскользь говорит о набеге на Цыбулев, но о том же событии мы имеем другое свидетельство, приводимое г. Скальковским, именно рапорт вальдмейстера Максимова («История Новой Сечи» Скальковского, ч. III-я) (от 26-го января 1769 г.), который сам скрывался в [187] Цыбулеве во время татарского нападения. В том же рапорте Максимова мы находим сведения о разорении татарами еще двух пунктов — слобод Максимовской и Гончарской. Барон Тотт не упоминает этих слобод, очевидно, раззорение их было делом одного из отдельных отрядов. Описывая страшные картины погрома Новой Сербии, б. Тотт говорит, что в пределах этой территории было сожжено 150 деревень, общее же число захваченных пленных доходило до 20,000 человек. Говоря о населении Аджамки, он указывает, что это местечко имело от 800 до 900 домов; наконец, он приводить факт сожжения татарами 1200 человек, укрывшихся в каком то монастыре во время набега и погибших после упорного сопротивления. Все эти данные говорят в пользу того, что в то время на территории, составлявшей Елисаветинскую провинцию (по бар. Тотту Новую Сербию), было уже немало поселений с довольно значительным числом жителей. Если допустить даже весьма возможное преувеличение в числе пленников, трудно определяемом на первый взгляд, то все же остающаяся данные свидетельствуют в пользу населенности этой территории. Некоторые из упоминаемых бар. Тоттом пунктов существуют и теперь. Так, Аджамка, бывшая в то время военным пикинерским шанцем, теперь существует в виде местечка на реке того же имени (в алекс. уез., херс. губ.) к северо-востоку от Елисаветграда, бывшей крепости св. Елисаветы. Г. Цыбулев, упоминаемый бар. Тоттом, вероятно, нынешнее местечко Цыбулево на р. Ингульце, в северной части александрийского уезда, ближе к границе киевской губернии. Красникова, а также слобод Максимовской и Гончарской, под теми же именами, на карте херс. губернии нет. Г. Скальковский две последние слободы указывает в том-же александрийском уезде. Дер. Максимовка есть в елисаветградском уезде, на р. Большой Выси, впадающей в р. Высь, но она находится несколько вдали от остальных упомянутых пунктов, которых положение определяется точно в александрийском уезде. Мы видим, что вторая и главная ,часть похода совершалась татарским войском в местности уже гораздо более населенной, чем земли Бугогардовской паланки. [188] Район, охваченный описанным набегом татар, заключал в себе северо-западную часть нынешней херсонской губернии: вся тяжесть погрома пала на александрийский, а потом на елисаветградский уезды. Описание 3-й заключительной части похода прямо не относится к нашей цели, так как дело происходило уже в пределах польской Украины (нынешней киевской и подольской губернии). Заметим только, что местечко Саврань, бывшее сборным пунктом для дележа награбленной в Новой Сербии добычи, существует и в настоящее время в подольской губернии, на почтовом тракте, близ р. Буга. Татарский набег сопровождался обычным аттрибутом своим — пожарами, уничтожавшими на пути все имущество, а часто не щадившими и самой жизни обитателей этого края. Противостоять диким, стремительным ордам могли только места укрепленные и защищенные войсками. Но таких пунктов было мало, военная защита была плохо организована: русское правительство с этой целью устроило только крепость св. Елисаветы, все-же другие укрепления, в виде шанцев, были довольно слабы. Жителям остальных мест приходилось прибегать к единственному средству защиты при появлении врага — покидать свои жилища и прятаться в перелесках. В набеге 1769г. мы видим обычные в подобных случаях приемы и нападения, и самозащиты. С одной стороны татары, дробясь на мелкие отряды, чтобы лучше скрыть следы, рассеиваются по всей территории и, обходя по возможности все укрепленные пункты, стараются действовать нежданным набегом в рассыпную на беззащитные слободы и поселки, истребляя их огнем. С другой стороны население бежит от татар, ищет приюта в стенах укрепления или монастыря, или скрывается в леса, оставляя свои жилища, поля и стада в добычу пламени и разграблению. Барон Тотт рассказывает о том, как Игнат-козаки и татары атаковали жителей, засевших в лесу. По словам упомянутого уже Максимова, жители слобод Гончарской и Максимовской, укрывшись в Чорном лесу, отстреливались от татар. Весть о приближении врага распространялась обыкновенно посредством придуманных запорожцами сигнальных «фигур», устраивавшихся из пустых бочек (или из бревен), [189] сложенных в виде башни и переложенных соломой и горючими веществами. Фигуры эти в запорожских степях ставились, в недалеком расстоянии одна от другой, обыкновенно на курганах, вдоль какого-нибудь шляха, проезжей дороги; около них устраивались небольшие сторожевые посты или редуты. Зажженная фигура давала знать о появлении неприятеля в соседний редут, там делали то-же самое и вскоре яркое пламя горящих фигур разносило по всей стране грозную весть, предупреждая жителей об опасности. Русское правительство, устраивая в 1763 г. Елисаветинскую провинцию приказало поставить на всем ее пространстве подобные «сигнальные маяки». Очевидно, о них говорит барон Тотт описывая путь войска к Аджамке, и не без основания замечает что эти сигнальные маяки служили для татар, незнающих дороги, лучшим проводником вглубь страны. Временем своих набегов татары обыкновенно избирали средину лета или зимы, когда можно было переправляться через реки вплавь или по льду, и очень избегали весенних и осенних разливов. Суровость климата, страшные зимние холода гибелью действовали на татарское войско в этих открытых степях; с непривычки это поражало барона Тотта и заставляло его, быть может, слишком сгущать краски в описании бедствий татарской армии, когда он говорит, например, о том, что у них в один день погибла 3/10 часть всех лошадей, т. е. 30,000 и 3,000 людей от холода и голода. К большему преувеличению, если не просто к вымыслу, нужно отнести и рассказ барона Тотта об одном из Игнат-казаков, опускавшемся два раза на дно реки, чтобы достать у одного из потонувших сипаев кошелек и пистолеты. Что касается чисто исторической канвы рассказа о 1769 г., то она в общем согласна с свидетельствами других источников и только в некоторых частностях есть разногласие. Именно, барон Тотт упоминает о таком факте: что «запорожские козаки», теснимые Калгой-султаном, заручившись с его стороны нейтралитетом, отказали в повиновении командиру крепости св. Елисаветы. Некоторые польские историки подтверждают это свидетельство; г. Соловьев совсем умалчивает о нем, а г. Скальковский с негодованием [190] отвергает возможность подобного факта, указывая на ту роль деятельных союзников, которую играли в войне 1769-1774 г. запорожцы относительно России. Роли этой отрицать нельзя, но если мы посмотрим, с какого времени началась она, то увидим, что запорожцы являются деятелями в этой войне совместно с русской армией после того, как действия этой армии и флота были ознаменованы первыми блестящими успехами, что участие запорожцев в войне этой относится уже к концу 1769 г., а не к началу его. Грамота Екатерины II от 19 декабря 1768 г., поощрявшая верность запорожцев, которые донесли генералу Воейкову о заискиваниях хана крымского, эта грамота на которую особенно ссылается г. Скальковский, кажется, не может служить непреложным свидетельством против барона Тотта. Мы видели, что запорожцы и в данном случае действовали совершенно независимо: только уладивши дела свои с ханом, они довели об этом до сведения генерала Воейкова. Эта самостоятельность запорожцев понималась русским правительством и вызывала с его стороны неудовольствие, которое ясно сказывается в письме Румянцева к Екатерине II-й по поводу донесения запорожцами о полученных ими прелестных письмах от Порты («История Новой Сечи» Скальковского, ч. III-я): многие случаи, пишет Румянцев, довольно меня вразумляют разбирать свойство запорожских козаков, которые настоящим воспоследованием ищут превознестись в том, всегда ими воображаемом уважении, что одно их войско толь важно для защиты границ, сколь и прелестно другим державам. Не вмещается то в моем понятии, как-бы мог султан такого эмиссария отправить прямо и явно к сему войску, не имевши никаких предуверений или поводу, которого народное право подвергает участи самого злейшего преступника и коего в показание своей подданнической верности, кошевому атаману подлежало бы самого средствами прикрытыми представить генерал-губернатору в Киев и тем пресечь дальнейшие покушения. Но сего злодея, Кошевой рапортует, что через несколько дней с письмом ответным к султану отпустить. А я и не могу вообразить, какую можно переписку в [191] сей материи продолжать подданному с неприятелем, которая при нынешних обстоятельствах столько подозрительна, сколько и предосуждения сделать может высочайшим интересам вашего величества, по рассуждению, что войско запорожское не одноземцы, но всяких наций составляют народы». Вообще, если принять во внимание постоянное стремление Запорожья к независимости в своих делах, его стесненное положение в последние годы существования, его вечные распри с командиром крепости св. Елисаветы из-за земель, о чем свидетельствует целый ряд документов, из этого периода, наконец сношения Запорожья с турками, не раз завязывавшиеся в трудную годину, хотя оканчивавшееся всегда печально для запорожцев, в факте приводимом бароном Тоттом можно видеть не какую-то «измену» Запорожья русскому государству, а просто политический рассчет, который заставлял свободную общину запорожскую держаться в выжидательном положении среди загоравшейся распри двух враждебных стихий. Во всяком случае утвердить этот факт можно было-бы только каким-нибудь положительным подлинннм документом; но я хочу указать только, что нет оснований отрицать возможность подобного образа действий со стороны Запорожья. Можно сделать еще короткое замечание относительно чисто исторического факта, входящего эпизодически в мемуары барона Тотта. Говоря о происхождении войска Игнат-козаков, поселившихся на р. Кубани и бывших верными подданными турецкой империи, барон Тотт замечает, что первый предводитель этой группы поселенцев был Игнатий (Ист. России» Соловьева, т. ХХVIII-й. Игнатий Некрасов; Игнат-козаки — так называемые Некрасовцы), который ушел из русского государства от бритья бород потому, видно, что «ценил бороду свою дороже свободы». Это замечание показывает, что барон Тотт, достаточно знакомый с историей татар и турок, не стоит на такой-же твердой почве относительно русской истории. Он не понял того, что в известный период русской жизни люди могли отстаивать свою бороду именно потому, что в покушении на нее видели посягательство на свою свободу; что бритье бород было [192] одним из случайных поводов, за которым скрывались гораздо боле глубокие причины, побуждавшие этих людей покидать свою родину, бежать в чужой край и вместе с неприятельским войском разорять пределы русского государства. В качестве интересной подробности, опущенной русскими историками, можно отметить указание барона Тотта на то обстоятельство, что Крым-Гирей умер от яда, которым был отравлен вследствие происков врагов и главным образом, как намекает барон Тотт, великого визиря. Эта подробность бросает еще один штрих на внутреннюю организацию турецкой империи в ту пору. Вот те данные, которые можно извлечь из рассказа барона Тотта о татарском набеге 1769 г., разорившем северную часть нынешней Новороссии. Но в тех-же мемуарах мы находим некоторые сведения и о новороссийском юге, именно о губернии таврической и южных полосах херсонской и бессарабской. На пути своем из Франции в Крым барону Тотту пришлось проезжать по этой окраине. Путь его лежал через Польшу, турецкие владения, затем (из Молдавии) в Бессарабию и южными степями до Перекопского перешейка, откуда начинались уже главные владения крымского хана, собственно Крым. После главных остановок своих, в г. Хотине, на польско-турецкой границе в г. Яссах, в Молдавии (границей между Молдавией и хотинским пашалыком служила р. Прут) и в г. Кишиневе, барон Тотт прибыл в Кишлу, резиденцию бессарабского султана-сераскира. Вся страна от границ Молдавии до г. Таганрога, занятая землями бессарабской, едисанской, джамбуйлуцкой и едичкульской орд, вместе с Кубанью, частью Черкещины и крымским полуостровом, носила название Малой Татарии. Население Бессарабии или Буджака, подобно крымским татарам, вело жизнь оседлую, имело свои деревни. Султан-сераскир управлял этой татарской провинцией в качестве ханского наместника. С большой свитой мирз, хорошо вооружившись и запасшись провизией, он предпринимал частые охотничьи экскурсии, которые нередко, вместо охоты на зайцев и на дичь, обращались в более серьезные экспедиции военного характера. [193] Р. Днестр служила границей между Бессарабией и степями едисанской орды. Ногайцы, входившие в состав 3-х больших орд: едисанской, джамбуйлуцкой и едикульской вели кочевой образ жизни, хотя кочевья их были довольно точно фиксированы. Они располагались обыкновенно в речных долинах. Барон Тотт описывает такие кочевые лагери едисанских ногайцев: небольшие долины около 30 м. в длину и 1/4 м. ширины прорезывают степи с севера на юг по течению рукавов и речек, которые текут на дне этих глубоких долин и оканчиваются на юге, у берега Черного моря, небольшими озерами или лиманами. В этих речных долинах ногайцы раскидывали свои палатки и тут-же устраивали зимние загоны для скота. Кругом, сколько глаз захватит, стелилась безбрежная степь и на краю горизонта будто сливалась с небесным сводом правильным кругом. Аист или другая птица изредка проносились в воздухе. Восходящее солнце вставало будто из-за моря. Там и сям по степи возвышались высокие курганы. Барон Тотт сравнивает их с подобными-же курганами Фландрии, Брабанта и Фракии и делает предположение, что это не могильные холмы, а просто земляные насыпи, которые устраивались войсками для обозначения пути во время военных походов. Обычай устраивать такие насыпи во время похода существуете и теперь у турок и, быть может, на подобные-же земляные работы указывает и Ксенофонт в «Отступлении десяти тысяч». В этой степи, верхом на лошади, ногаец проводил всю свою жизнь, занимаясь то набегами, то охотой или несложным домашним хозяйством. Ногайцы обрабатывали часть степи и на полях сеяли преимущественно просо; но главным богатством ногайских орд был скот: овцы обыкновенно держались близ кочевья, а лошади, быки и верблюды пускались на волю в степь, где и пропадали целое лето. Каждый хозяин выжигал свою метку на каждом животном. Позднею осенью ногайцы пускались на поиски за стадами и рассеевались в одиночку по степи; встречая пасущийся скот, ногаец запоминал метки и съехавшись случайно в пути, хозяева передавали друг другу указания, в каком направлении может каждый из них найти свои стада. [194] Зоркий глаз ногайцев позволял им различать друг друга на далеком расстоянии, когда только головы их, как черные точки, показывались на горизонте. Лошадей ловили они арканами; лошадиное мясо служило им пищей и они спешили убить издыхающую лошадь, чтоб съесть ее. Кумыс и просяной хлеб служили тоже обычной пищей ногайцам. На поля и степи ногайские нередко налетали целые мириады саранчи, которая, темной тучею застилая солнце, опускалась на землю и истребляла до тла всю растительность. Ее налеты были опустошительнее пожаров. Часть хлеба, шерсть и плохо выделанные кожи составляли предмет торговли ногайцев и находили сбыт в Балте и пограничных турецких рынках. Деньги полученные ногайцами (золотые дукаты венецианские и генуэзские) закапывались ими в землю, по свидетельству барона Тотта, так как вследствие простоты жизни ногайцев деньги не находили у них употребления. На всем этом вольном пространстве степей, как два сторожа, стояли сильные турецкие крепости: Очаков и Перекоп. Б. Тотт так описывает: Очаков «эта крепость, расположенная на правом берегу р. Днепра; близ его устья, устроена на небольшом откосе. Ров и крытая дорога — единственные ее укрепления: крепость имеет вид удлиненного параллелограма и здесь также, как в Бендерах и Хотине, есть многочисленная артиллерия; но пушки плохи: каждая из них установлена между двумя габионами, образующими род амбразуры». Евреи, живущие в предместьи Очакова, держат там постоялый двор. «Днепр при устье образует лиман, окаймленный с юго-востока низменной песчаной косой, носящей название Кинбурнской. Здесь против Очакова устроено другое укрепление. Плоскодонные лодки служат средством сообщения между обоими берегами. Из Очакова барон Тотт переправился через Днепр в Кинбурн и затем ехал Джамбуйлуцкими степями вдоль побережья Черного моря; до перекопской крепости: шум морских волн, разбивавшихся о берег, явственно слышался и нарушал однообразие этих пустынных степных равнин. [195] Перекопские укрепления устроены были в самом узком месте перешейка и, упираясь с обеих сторон в морской берег, занимали пространство около 3/4 мили. На севере находился ров; через него плохой деревянный мост вел к воротам под сводом. Каждый вечер привратник запирал эти ворота на ключ, преграждая таким образом и проход и проезд на полуостров. У северной линии укреплений, близ этих ворот, расположилась плохенькая деревня, жители которой занимались торговлей с русскими купцами и промышленниками. Перекопская крепость была прочна и имела величественный вид: искусство и природа как-бы помогли друг другу в этом деле. Окопы, прерванные в нескольких местах редутами, укрепленные пушками и снабженные гранатами, могли-бы, по словам барона Тотта, противостоять стотысячной армии. Русские войска в войны 1736 и 1769 г.г. проникали в Крым не через перешеек, а с востока, со стороны узкой косы, которая тянется параллельно восточному берегу Крыма и отделяет Сиваш от Азовского моря. Неизвестно, когда были устроены перекопские укрепления; барон Тотт склонен думать, что работы эти предшествовали поселению здесь татар, или-же предки нынешних татар были культурнее своих потомков. Во время пребывания в Перекопской крепости барон Тотт встретил там целую колонию австрийских немцев из 7 мущин 5 женщин и 4 детей. Они оставили родину, отправившись искать счастья в Россию, но здесь им так не повезло, что они бежали. Не зная дороги, они попали в ногайские степи. Барон Тотт забрал колонистов с собою и пристроил их в Крыму. — На севере крымского полуострова, близ Перекопского перешейка, находится ряд солончаков и соляных озер. Барон Тотт говорит, что они были отданы в аренду армянам и евреям, которые вели здесь торговлю. Добывание соли и торговля ею велись на самых элементарных основаниях. Уменья экономизировать добытую соль, устроить склады ее, предохранить от случайностей, в виде дождей и т. п., — ничего этого не было. Условия торговли были таковы: покупатель и продавец уговаривались только на счет цены за воз соли и на счет числа волов, которые будут запряжены в этот воз. Затем покупатель сам [196] добывал соль, нагружал свой воз и отправлялся в путь. Гарантия от обмана заключалась в следующем условии: если воз сломится под тяжестью соли, не достигши раньше означенного пункта, покупатель должен возвратить соль торговцу. Белая дорожка от сыпавшейся с возов соли ясно указывала путь, по которому двигались «валки» из Крыма на север в южно-русские степи. Мы не будем останавливаться на топографическом описании Крымского полуострова и на соображениях, который высказывает барон Тотт относительно происхождения цепи южных гор, влияния моря на очертания берегов и т. п.; отметим только, что барон Тотт указывает везде на благоприятные условия природы и сравнительно малую культуру: он говорит о плодородии почвы и о дурной ее обработке, об удобных условиях для развития виноделия и плохом уходе за виноградниками и т. п. Не станем распространяться и об административном устройстве татарских земель, основные черты которого были нами указаны раньше. Остается только обратить внимание на те населенные пункты, которые называет барон Тотт, на некоторые черты политической истории Крыма, отмеченные им, и бросить беглый взгляд на общественный строй и экономическое положение собственно крымских татар. Крымский полуостров издавна служил приманкой для различных народностей и долго был предметом завладений и споров. В нем постепенно сменялись периоды византийского, готского, генуэзского владычества, оставляя каждый свои следы. Генуэзцы распространили свои владения до пределов Херсонеса Таврического. Памятниками долгого и жестокого господства генуэзцев в Крыму, по предположению барона Тотта, являются развалины укрепленных замков на вершинах скал; из этих замков не редко ведут подземные ходы, сообщающиеся иногда с какими-то пещерами; в одной из таких пещер найдено было множество человеческих костей. Впрочем, в пользу своего предположения о генуэзском происхождении замков этих, барон Тотт не приводит убедительных доказательств. Большой город Кафа (нынешняя Феодосия) и ничтожный по значению в XVIII веке г. Балаклава были, по словам барона Тотта, [197] некогда главными пунктами генуэзской торговли. Балаклавский порт, лежащий при удобном заливе, окруженный лесами, дающими материал для судостроения, к тому-же первый порт со стороны Фракийского Босфора, имел несомненное значение в более раннее время, о чем свидетельствуют древние развалины вблизи него. Кроме этих двух пунктов, в числе значительных городов, барон Тотт называет Бахчисарай, столицу хана, Гуцлов (нын. Евпатория), неправильно переделанный русскими в Козлов (Гуцлов значит тысяча глаз; получил это название оттого, что лежа на плоской низменной равнине, освещенный огнями, он вечером представляет эффектное зрелище), и Ахмечеть (нын. Симферополь), резиденцию ками-султана. Как сказано раньше, генуэзское владычество в Крыму сменилось турецким. Крымские татары вели оседлую жизнь, начало феодализма проникало весь их общественный строй; знатные мирзы, получавшие земли в ленное владение, были вассалами хана. Пять знатных древних фамилий, ведших свой род, по преданию от сподвижников Чингиз-хана, составляли высшую аристократию страны, строго отличавшуюся от новопожалованных вассалов. Каждая из этих фамилий (мирзы ширинские, мансурские, седжукские, аргинские и барунские) имела своего представителя или бея; все новые, низшие мирзы имели вместе одного бея и эти шесть беев составляли вместе с ханом верховный совет. Ширинский бей считался постоянным представителем остальных в то время, когда совет не собирался, и пользовался большим значением. Земли делились в Крыму на ленные владения, крестьянские и ханские. Последние были свободны от всяких повинностей, вассальные обложены были известной податью; эти доходы собирались в казну и из них выдавались ханом награды мирзам. О положении крестьянского населения барон Тотт замечает только, что владелец-мирза пользовался в районе своего лена правом наследства крестьянских земель, в случае отсутствия наследников по 7-й степени родства; тем-же правом пользовался хан относительно своих вассалов. [198] Ногайцы, у которых не было такого правильного распределения земель, были обложены десятинной повинностью с добываемых продуктов, которую они платили сераскир-султанам. Таков был в общих чертах быт народов, населявших новороссийские степи. Кажется, мы исчерпали все, что дают мемуары барона Тотта относительно нынешнего новороссийского края, — губерний херсонской и отчасти бессарабской. С. Е. Текст воспроизведен по изданию: Записки барона Тотта о татарском набеге 1769 г. на Ново-Сербию // Киевская старина, № 9-10. 1883 |
|