Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

И. И. ЖЕЛЕЗНОВ И СКАЗАНИЯ УРАЛЬСКИХ КАЗАКОВ О ХИВЕ.

Окраины России всегда привлекали к себе внимание русского правительства, как пограничные стратегические пункты. Сознавая всю их важность для спокойствия и обороны государства от внешних врагов, правительство награждало окраинцев разными привилегиями, которых не имели жители центральной России. Но особенно занимали наше правительство восточные окраины России, с их разноплеменным населением. На этом рубеже между Европой и Азией совершались великие события, имевшие сильное и неотразимое влияние на общий ход развития русского государства. Здесь издавна сталкивались и перемешивались самые разнообразные племена человеческого рода, чему много способствовало отсутствие тех физических преград, которые служат причиною изолированности народного существования и племенных этнографических особенностей. Отсюда делали набеги на русскую землю различные кочевники; по этой дороге пришел на Русь с своей ратью Батый. Здесь совершалось вековое смешение славян с племенем финским и с племенами монгольского и тюркского происхождения. На этом пространстве разыгралась не одна кровавая драма: здесь кололи, резали и жгли друг друга русские, башкиры, киргизы, каракалпаки, мещеряки, калмыки и другие инородцы. Почти два века эта местность была театром башкирских бунтов, закончившихся волнениями заводских крестьян, взаимною резнею яицких казаков и пугачевщиной. Петр Великий, прорубивший, по выражению Пушкина, окно в Европу, чрезвычайно метко определил политическое значение для России ее восточных окраин и прилегающих к ним киргизских степей. Намереваясь отправить Тевкелева в киргизскую орду, он заметил: «оная Киргизкайсацкая орда [90] всем азиатским странам и землям ключ и врата». Смерть помещала Петру, прорубившему окно в Европу, овладеть этим ключем и отворить ворота в Среднюю Азию; задачу эту осуществили его преемники, благодаря мероприятиям и энергической деятельности Кирилова, Татищева, Соймонова и особенно И. И. Неплюева, вышедших из практической школы гениального преобразователя России.

При таком политическом значении этого края и при его природных богатствах, понятно и то внимание, которое оказано ему иностранными и русскими исследователями. Этот край видел у себя Палласа, Георги, Эйлера, Таушера, Гумбольдта, Розе, Ганстеена, Дю, Эверсмана и других иностранцев; над изучением его немало потрудились и наши соотечественники — Рычков, Лепехин, Левшин и Карелин. Уральское казачье войско и его территория, входя в состав этого края, также издавна были предметом разностороннего изучения и описания иностранцев и русских, особенно в топографическом и естественноисторическом отношениях: геодезисты и топографы не раз измеряли пространство приуральских степей и лугов, величину рек, озер, возвышенностей; моряки делали описание казачьих морских дач; астрономы определяли географическое положение важнейших пунктов на войсковой территории; зоологи изучали фауну, ботаники — флору страны; минералоги и геологи — состав и устройство земных слоев; этнографы собирали и записывали казачьи песни, предания и поверья; имели своих исследователей и казачьи промыслы (особенно багренье) и вообще хозяйственные порядки общины; наконец, и прошлое войска, его история не осталась совершенно в стороне от этих изысканий. Особенно много сделали для изучения этого края Паллас, Рычков и Карелин. Несмотря, однако ж, на все эти труды и изыскания, многого еще недостает для всестороннего и полного изучения уральского войска, и в будущем предстоит обширное поле деятельности для местных исследователей, коренных жителей края, которым многое может быть более доступно и понятно, чем людям посторонним, приезжающим издалека и притом на короткое время, не знающим иногда и языка жителей той страны, которую они желали бы изучить. Мы тем более вправе желать этого, что между самими уральцами бывали и есть люди даровитые и способные к такому труду. Кому из уральской интеллигенции не известны, например, труды И. И. Железнова, павшего жертвою людской злобы и товарищеской недогадливости, или труды А. П. Хорошхина, убитого 22 августа 1875 г. в битве с коканцами при Махраме? Кто из уральцев не читал полных местного интереса статей М. К. Курилина, Н. Ф. Савичева, М. П. Хорошхина, г. Болдырева и др.? Будущий историк уральского войска обязан познакомиться с трудами этих [91] местных литературных деятелей, если он желает избежать ошибок и пробелов в своем труде 1. Настоящая заметка имеет целию познакомить читателей с биографиею и литературной деятельностию одного из таких местных исследователей уральского войска, его любимца, И. И. Железнова, который первый из уральцев выступил на литературное поприще, и потому должен стать во главе местных природных исследователей своего края и его обитателей. Биография И. И. Железнова была написана его товарищем и сослуживцем Н. Ф. Савичевым; но она напечатана в «Уральских войсковых ведомостях» 2 и потому, вероятно, известна немногим. Должное внимание к провинциальной печати появилось у нас очень недавно; а потому едва ли мы ошибемся, если предположим, что биография И. И. Железнова прошла незамеченной в нашей столичной прессе. Большинство читающей публики, вероятно, знают покойного Железнова разве только как автора его очерков «Уральцы», появившихся в первый раз в 1859 г. и теперь в продаже, кажется, уже не существующих. В виду всего этого, мы считаем нелишним сказать несколько слов о покойном бытописателе уральского войска, а потом приведем и записанные им сказания уральских казаков о походах в Хиву Бековича-Черкасского и графа В. А. Перовского.

Иоасаф Игнатьевич Железнов родился 12 ноября 1824 года в Гурьеве — городке, расположенном при устье р. Урала. Отец его был урядник уральского войска; дома он жил мало, а больше все находился на внешней службе и пропал без вести, оставив малютку-сына на попечение матери. В 1837 г. двенадцатилетний Железнов был привезен в Уральск и определен в войсковое училище. По окончании в нем курса, в 1841 г., Железнов поступил на службу в канцелярию гурьевского начальника, в чине урядника. Но канцелярская служба не могла удовлетворить умного и любознательного юношу. «Меня поражает», говорил он, «вся эта бестолковщина и безделье, которые называют делами». Несмотря на это, он аккуратно исполнял возложенные на него обязанности, покуда состоял на службе. В 1844 году он был переведен в канцелярию уральского [92] наказного атамана писцом, но в том же году, по собственному желанию, перешел в гурьевскую линейную команду. Пылкий и впечатлительный юноша влюбился здесь в одну бедную девушку и хотел уже жениться на ней; но этому помешал его начальник, поставив на вид яркую картину нищеты, при тех средствах, какими располагал влюбленный жених. С глубокою сердечною скорбью отказался Иоасаф Игнатьевич от осуществления своего желания. Чувство разлуки с любимой девушкой, которую он в глубине души привык уже считать своею подругой жизни, усилилось в нем еще более, когда он узнал, что эта девушка, вопреки ее желанию, была выдана родителями замуж за нелюбимого ею человека. Эта первая и, как оказалось, последняя любовь Железнова послужила как бы зародышем его литературной деятельности. Н. Ф. Савичев сообщает, что, разбирая после смерти Железнова бумаги, он нашел, в числе других рукописей, повесть, в которой И. И. описал свои отношения к этой девушке и к окружавшей их обоих среде; но «та непринужденность», замечает г. Савичев, «с какой написана эта повесть, дает ей место только в портфеле бумаг покойного».

Вскоре после этого Железнов был назначен начальником в красноярский форпоста. Красноярцы скоро и сильно полюбили своего нового начальника. Живя здесь, Иоасаф Игнатьевич внимательно всматривался и вдумывался в быт казаков. По выражению его биографа, он в это время, как хорошо приготовленная фотографическая пластинка, принимал на себя все представлявшееся пред ним; но воспринятая им изображения, как в негативе, до времени оставались не проявленными: нужны были еще процессы, чтобы изображения проявились и дали позитивы.

Весной 1846 года Железнов, но назначению начальства, отправлен на службу в киргизскую степь, в Уральское укрепление. Находясь здесь не менее года, он хорошо изучил характер и привычки киргизов, этих сынов природы и степей. В следующем году он возвратился в Уральск. Лица, хорошо и близко знавшие Железнова, передают, что он после этого не мог равнодушно говорить о службе в степи и даже боялся, чтобы не пришлось ему снова идти туда на службу. Нарисовав очень верную картину киргизской степи в своей повести «Василий Струпяшев», он называете эту степь лишаем земного шара.

В 1848 г. Железнов записался волонтером в экстренно сформированный казачий № 6 полк, который, впрочем, только на следующий год получил приказание выступить в Москву. Первого июня 1849 года, после напутственного молебна, полк выступил из города. Удалые песни казаков, музыка, бубны, литавры и т. п. знаки внешнего веселья как бы силились заглушить искренние рыдания казачьих жен, детей и матерей и подавить грустное чувство разлуки в [93] самих казаках. Но мало-помалу все стихло. Казачки, наплакавшись и распрощавшись с своими мужьями и детьми, вернулись в город, а казаки пошли в путь дорогу на царскую службу.

Когда полк перешел Общий Сырт, за которым начинается Самарская губерния, и когда Железнов впервые увидел грязные мужицкие хаты, он был поражен их контрастом с светлыми, просторными и опрятными форпостными домиками казаков: «Боже мой»! воскликнул он, входя в избу: «и тут живут люди»!? Но зато совершенно противоположное впечатление произвела на него Самара, с ее кипучей деятельностью на набережной великой русской реки, с ее красивыми храмами и домами: «Как хорошо все это видеть своими глазами»! заметил он: «какая книга может так ясно и внушительно представить действительность?! — Нет, надобно все видеть самому, чтобы иметь полное и верное понятие о предметах!» А когда полк переправился на правый, нагорный берег Волги, и Железнов увидел необозримая поля, засеянные рожью, он с энтузиазмом юноши заговорил, обращаясь к своему товарищу: «сколько нужно было рук и труда, чтобы обработать такое пространство, и как на это хватило времени!? — И все это в свое время сожнется, обмолотится!.. Что наши степи с их волнистым ковылем? Что наша военная жизнь и замашки? Вот где храбрость, вот где подвиги!!!» Долго молодой, еще неискушенный жизнью, оптимист читал свой панегирик трудолюбию крестьян; но по мере углубления полка во внутренние губернии, его оптимизм слабел все более и более и, в конце концов, перешел в самый безотрадный пессимизм. Ему пришлось, во время этого похода, видеть воочию, как действительно тяжелы полевые крестьянские работы; он был очевидцем покинутости младенцев, лежавших в корзинках и люльках под тенью снопов; он видел, как эти крошки-люди, с красными, опухшими от ветра и близкими к слепоте глазами, ревели, требуя пищи; как прибегали к ним, по очереди, матери и, обливаясь потом, припадали грязною грудью с перегорелым от жары молоком к засохшим губам малюток. Словом Железнов узнал много такого, о чем на Урале ему и во сне не грезилось, где женщины, и особенно девицы, из казачьего сословия проводят время, по большей части, в праздности: не жнут, не ткут и не прядут; у иных, даже форпостных казачек есть наемные работницы, которые готовят пищу и убирают домашний скот, доят коров, выгоняют их в стадо и т. п. Удивляясь тупости и забитости крестьян, Железнов говорил, что это рабочие живые машины, а не люди. Но особенно ему, как говорится, было не по себе, когда он входил в подробности быта крепостных крестьян и отношения к ним помещиков, при посредстве разных Карловичей и Эдуардовичей. Вообще это путешествие с полком было для Железнова практической школой жизни, которая [94] переучивала его по-своему, образуя в нем особый взгляд на вещи. Доселе больше беззаботный малый, он делается сосредоточеннее, задумчивее; ничто не ускользало от его наблюдения; очень многое вызывало его на размышление и выводы.

По прибытии в Москву, уральский № 6 полк был размещен но квартирам в селе Черкизове, что у Преображенской заставы. Москву на этот раз Железнов видел проездом и мог сказать о ней не более Скалозуба: дистанция огромного размера». Вскоре полк должен был выступить в Киев. Поход уральцев через Тульскую и Орловскую губернии замечателен был бескормицей: люди питались только картофелем и черным хлебом, а лошади — соломой. Но за то казаки вздохнули в Черниговской губернии, где всего было вдоволь; и лошади, и люди поправились. В Туле Железнов внимательно осмотрел оружейный завод, а в Орле побывал в театре, где мошенники выкрали у него из кармана единственный рубль; познакомился с комфортабельными гостиницами и получил понятие о порядочных общественных банях. По прибытии в Киев, Иоасаф Игнатьевич побывал в Лавре и пещерах, где почивают мощи святых угодников. Вскоре получено было предписание о расквартировании полка в губерниях Киевской и Волынской. Штаб полка расположился в Звенигородске.

Два года прожил уральский полк № 6-й в Малороссии почти в бездеятельности: «Лучше бы проспать эти два года», говорил Железнов, «чем жить так!». В это время Иоасаф Игнатьевич очень близко сошелся с своим полковым командиром И. Е. Акутиным, человеком умным и честным, по отзывам знавших его. Он полюбил Железнова как родного и, представляя его в хорунжие, отметил, что представляет его к чину за отличные умственные способности. Не правда ли оригинально!?

В октябре 1851 г. Железнов, вместе с полком, возвратился в Уральск; но здесь он оставался недолго: ему не нравился тот принцип, которого держалось служилое и влиятельное сословие уральского общества: «наживай и копи деньги; смолоду гнись, а вырастешь и выйдешь в люди — сам гни других». Вообще немного было здесь лиц, с которыми мог сойтись Железнов по своему характеру и взгляду на вещи; а потому он вскоре удалился в Гурьев к своей матери и написал здесь статью «Картины аханного рыболовства», начатую еще в походе. Явившись в Уральск, он передад эту статью штаб-офицеру, отправлявшемуся с презентом от войска в Петербургу и просил его переговорить о ней с кем-либо из издателей журналов. Вскоре автор получил известие, что одна редакция предлагает ему за статью 25 рублей, но с условием предоставить редакции право переделки и исправления статьи. В ответ на это Железнов, между прочим, высказал следующее: «Пусть какая [95] ни есть моя статья, но моя; а когда ее выправят да переделают, я тогда не узнаю мое детище». Статья была возвращена.

В феврале 1852 г. Железнов узнал о производстве его в хорунжие, по представлению И. Е. Акутина; а весной следующего года он приехал в Уральск и завербовался в полуполк, который должен был идти на службу в Москву. Нужно заметить, что уральские казаки стали ходить на службу в Москву еще в 1818 г, а в 1837 г. образовался особый сводный полк отдельного оренбургского корпуса, состоявший наполовину из уральских и наполовину из оренбургских казаков; этот-то полк, меняясь в своем составе каждое трехлетие, и должен был постоянно находиться в Москве, ее окрестностях и уезде; впоследствии, как увидим, он был упразднена Железнов поступил в этот полк адъютантом при полковом командире, у которого и жил как член семейства; следовательно, с материальной стороны он был совершенно обеспечен. Переселившись с полком в Москву, Иоасаф Игнатьевич не покидал ее в течение девяти лет; здесь-то собственно и началась его литературная деятельность; здесь же, можно сказать, она и закончилась.

Замечательно то, что всегда воздержный Железнов, по прибытии в Москву, загулял, как говорится, напропалую; но удивительно, что здоровье его, не очень завидное, не только от этого расстроилось, а напротив еще поправилось. Но кружил он, как и нужно было ожидать, недолго. Вскоре он как-то познакомился с М. И. Погодиным и поместил в издававшемся им журнале «Москвитянин» свою статью «Картины аханного рыболовства». Напечатав там же свою статейку о башкирцах, он засел дома, окружил себя книгами и принялся пополнять свое скудное образование. К этому же времени относится его знакомство с Аксаковыми Катковым и Островским, которые относились чрезвычайно внимательно и любезно к молодому казачьему адъютанту, отличавшемуся необыкновенной любознательностию и хорошим тактом. Без сомнения, знакомство и беседы с образованными москвичами не могли не влиять на Железнова в отношении его развития.

Начиная с 1855 года, Иоасаф Игнатьевич вступает в литературную полемику с Небольсиным в «Москвитянине», упрекая его в киргизомании. Вслед затем являются его критические заметки на «Историю Пугачевского бунта» Пушкина. Вопреки мнению нашего знаменитого поэта, Железнов доказывает, что яицкие казаки не создавали Пугачева; что Пугачев — детище партии Петра III и кукла, которою сыны Яика играли по своему усмотрению. После этого Железнов начинает писать повести и рассказы из быта уральских казаков. Этот жанр был ему более по силам и по душе. Наконец, Иоасаф Игнатьевич переходить к изучению истории казачества на Руси и начинаете рыться в архивах. [96]

Уральское войсковое начальство неоднократно принималась за отыскание в столичных архивах подлинных грамат (или хотя копий с них), данных некогда русскими царями яицкому войску на владение рекою Уралом и землями, прилегающими к ней, так называемых «владенных» грамат, сгоревших в ХVІІ ст., в большой пожар в Яицком городке, теперешнем Уральске; но все поиски оказались напрасными. Железнов, думая, не будет ли он счастливее других, принялся за те же поиски, выхлопотал себе позволение заниматься просмотром бумаг в московском архиве иностранных дел. Во время этих поисков и занятий в архиве, он отрыл много дел, касающихся прошлого истории яицкого войска. Под впечатлением, произведенным на него этим материалом, у него зарождается мысль написать историю уральского казачьего войска. Но сознавая обширность и сложность такого труда, он не торопился приступать к его выполнению, а продолжал собирать и группировать добытые материалы; делал выписки из книг казачьего повытья и других собраний документов, и принялся с особенною ревностию за изучение казачества на Руси по печатным источникам: в черновых бумагах покойного встречается очень много выписок из «Истории Государства Российского» Карамзина, из сочинений Георгия Конисского, Регельмана, Краснова, из актов исторических и грамат, из разных мемуаров и т. п. В то же время он не переставал следить и за ходом русской литературы, получившей к тому времени большую свободу. Существовавшее раньше распоряжение о недозволении открывать новые журналы и газеты было отменено в первые же годы настоящего царствования и почти каждый год стали появляться новые периодические издания.

В 1857 г. должен был кончиться срок службы Железнова в Москве; но он заранее исхлопотал себе разрешение прослужить еще три года в Москве и по-прежнему продолжал работать. Вследствие усиленных физических и умственных трудов, здоровье Иоасафа Игнатьевича заметно расстроилось: он начал страдать одышкой и воображал, что у него аневризм сердца. Поселившись, с наступлением весны, на Воробьевых горах, с целью поправления здоровья, он вначале очень был недоволен выбором этого места и говорил своему товарищу: «меня втаскивает на квартиру деньщик, и я три раза отдыхаю, покуда карабкаюсь на гору». — Впрочем, он скоро привык к этому моциону и потом ходил легко и много по горам, собирая грибы и изучая их породы. Здоровье его к концу лета заметно поправилось, а в следующем году он взял отпуск и отправился на Урал, с целью ознакомления с местными архивами, особенно с архивом Илецкого городка. В эту поездку он записал несколько преданий, выслушанных им от старых людей, и приобрел несколько рукописей, относящихся ко времени Пугачева. Особенно [97] интересен рассказ о Пугачеве, записанный им со слов девяностопятилетней инокини Августы, в миру — Анисьи Васильевны Махориной или Перстняковой, урожденной Невзоровой. Рассказ этот, найденный в черновых бумагах покойного, сообщен нами IV-му археологическому съезду, и потом появился в французском журнале «Revue Historique», в переводе профессора А. Рамбо, под заглавием: «Tradions populaire, dans la Russie orientale sur l’insurrection de Pougatchef un recit inedit sur le faux Pierre III» 3. Интерес этого рассказа доказывается уже и тем, что он удостоился перевода на французский язык и обратил на себя всеобщее внимание нашей периодической прессы 4.

В бытность свою в Уральске в 1858 году, Железнов получил предложение от наказного атамана, А. С. Столыпина, написать историю уральского войска, от чего, впрочем, он отказался. «Удивительные люди!» — жаловался он нам: «как они легко хотят распоряжаться чужим трудом. Напиши им историю, да непременно к четвергу; а я бьюсь годы только в приготовлении к тому; сам на себя не угожу, а тут приведется угождать вкусу других и жертвовать может быть своими взглядами и убеждениями, — слуга покорный»!..

В то время как Железнов находился в отпуску, в Москве печатались его сочинения. появившиеся до того в разных периодических изданиях. Типографские издержки и самый труд издания принял на себя один из его друзей Н. И. Шаповалов. Сочинения Иоасафа Игнатьевича были изданы в 1858 г. в двух томах под Общим заглавием «Уральцы». В первый том вошли следующие статьи: 1) Картины казацкой жизни; 2) Сайгачники; 3) Башкирцы 4) Картины аханного рыболовства; а во второй том: 1) Василий Стругояшев; 2) Критическая ст. на «Истор. Пугачевского бунта» Пушкина и 3) Мысли казака о казачестве. Статья «Мысли казака о казачестве» вошедшая беспрепятственно в том, была раньше напечатана в «Парусе», который прекратился со 2 № и навлек на Железнова неприятность попасть в число писателей, подлежащие надзору. Но особенно Железнов возбудил подозрение к себе со стороны цензуры статьею «Что такое казацкий офицер?». Отдавая предпочтете прежнему казачьему общинному или народному самоуправлению, автор яркими красками рисует недостатки казацкого офицерства вообще и дворянства в особенности. Узнав, что военная цензура, которой было поручено рассмотреть эту статью, запретила печатать ее, Железнов был целую неделю в сильном волнении, унынии и негодовании. «Помню» замечает его биограф, «когда я в утешение ему сказал, что эта статья годится для потомства, то он возразил: — Не то может идти для [98] потомства, что нужно более всего современникам; мы должны работать более для настоящего, а в будущем явятся работники получше нас » 5.

По выходе в свет сочинений И. И. Железнова, автор имел счастие поднести один экземпляр его императорскому высочеству, в Бозе почившему цесаревичу Николаю Александровичу. Сочинения Железнова были приняты государем наследником благосклонно и автор награжден золотыми часами, при следующем письме от генерал-адъютанта Зиновьева: «Сочинение ваше, под заглавием «Уральцы», в котором вы описываете в рассказах быт уральских казаков, я имел честь представить государю наследнику цесаревичу Николаю Александровичу. Его императорское высочество, приняв сочинение это благосклонно, соизволил, с высочайшего разрешения государя императора, пожаловать вам золотые часы с таковою же цепочкою. С удовольствием препровождая при сем этот подарок, покорно прошу о получении меня уведомить» 6.

В ноябре I860 года А. Д. Столыпин, отправляясь в отпуск заграницу, остановился на несколько времени в Москве. Железнов, не желая расставаться с Москвой, обратился к нему с просьбой об оставлении его на третий срок в Москве. Столыпин сначала отказал, а потом обещал подумать об этом и дать решительный ответ весной следующего года, по возвращении из-за границы. Между тем Столыпин, желая освободить уральский полуполк от службы в Москве, обратился по этому делу к московскому обер-полициймейстеру, генерал-майору Потапову. Последний, по отъезде Столыпина из Москвы, пригласил к себе полкового командира П. А. Назарова и И. И. Железнова и, после личного разговора с ними касательно упразднения всего полка, просил каждого порознь изложить свое мнение по этому вопросу письменно. Исполнив поручение Потапова, Железнов высказал потом свой взгляд на это дело и печатно в «Современной Летописи» (1861 г., № 34), несмотря на некоторые препятствия со стороны московского генерал-губернатора Тучкова. Узнав о приготовлении Железновым статьи по поводу упразднения полка, Тучков пожелал прочитать ее до появления в печати и, по прочтении, просил автора исключить ведомость, в которой были означены места служения уральских казаков в Москве, на что автор и должен был согласиться. Между тем Потапов представил Тучкову свой проект об упразднении всего сводного полка в Москве, но получил отказ, [99] почему в апреле 1861 г. взял на неделю отпуск в Петербург и лично представил свой проект военному министру. На другой же день сделан был доклад государю императору, который, разделяя мнение Потапова, повелел вторично доложить о том в Москве, где император предполагал быть в мае.

В конце апреля Столыпин возвратился из-за границы в Петербург, куда немедленно отправился и Железнов, заручившись рекомендательным письмом от Каткова к графу Строгонову, заступившему место генерала Зиновьева, в качестве воспитателя покойного наследника Николая Александровича. По прибытии в столицу, Железнов прежде всего посетил своего атамана; но при свидании с ним, он не решился напомнить ему о своей просьбе, опасаясь отказа, а сам Столыпин о том не заводил разговора. Распростившись с Столыпиным, Железнов отправился в свою квартиру и, переодевшись в парадную форму, поехал к графу Строгонову. Человек, вышедший на его звонок, сообщил, что граф болен и никого не принимает; но заметив печальную мину просителя, сказал, что он все-таки попробует доложить о нем графу, и ушел. Чрез несколько минут человек вышел и, к неожиданному удовольствию Железнова, пригласил его в кабинет больного графа. Строгонов не вставал с постели, что, впрочем, не помешало ему принять гостя ласково и любезно: он приказал человеку поставить стул возле своей постели и пригласил Железнова сесть. В разговоре с ним, граф заметил, что он слышал об его литературных трудах, еще бывши в Москве генерал-губернатором, но не успел прочитать его сочинений. Граф советовал Железнову продолжать занятия литературой и охотно взялся ходатайствовать за него пред Столыпиным. От Строгонова Железнов, не переодеваясь, отправился к своему атаману. Столыпин сначала выразил удивление, видя Железнова в полной парадной форме; но узнав, в чем дело, слегка упрекнул его в недоверии и заметил, что он и без ходатайства за него графа оставил бы его в Москве для продолжения его литературных занятий. Но так как дело было уже сделано, то о нем больше и не поминали. Прощаясь с Железновым, атаман сообщил ему, что сводный казачий полк навсегда будет освобожден из Москвы. Передают, что когда государь, при вторичном докладе об упразднении этого полка, спросил Тучкова, почему не придумали раньше упразднить этот полк, то Тучков будто бы ответил на это: «Потому, ваше величество, что каждому начальнику нравилось иметь даровую прислугу» 7.

В начале весны 1862 г. И. И. Железнов получил из Уральска известие, что на новых выборах членов присутствия войсковой [100] канцелярии он избран в асессоры, а вслед затем получил и официальное приглашение явиться к месту своей новой службы. Сильно не хотелось Железнову расставаться с Москвой, которой он был обязан своим развитием, и только уступая настоянию друзей и чувству долга, в июне отправился в Уральск, прожив в Москве почти девять лет. Оставляя Москву, Железнов утешался тем, что, по выслуге урочного времени в должности асессора, выйдет в отставку и снова приедет в Москву уже навсегда; но рок судил иначе: в следующем году его не стало — ружейный выстрел прекратил жизнь этого человека. Что было причиною самоубийства Железнова — физиологическое ли расстройство мозга, душевная болезнь, или недостаток силы воли бороться с теми невзгодами жизни, за которыми ожидает сильного духом победа или естественная христианская кончина, — нам неизвестно. Во всяком случае нельзя не сожалеть, что жизнь этого труженика мысли кончилась так печально и преждевременно.

В заключение настоящей заметки, считаем не лишним сказать несколько слов об Иоасафе Игнатьевиче, как о человеке вообще. Впечатлительный и любознательный от природы, он имел ум строго анализирующий и способный к широким обобщениям. В усвоении чужих идей он был крайне осторожен; принятый извне умственный материал он подвергал строгому разбору и оценке своего природного ума. Пылкий, но сдержанный и скрытный, он все принимал слишком горячо к сердцу, что, может быть, и сгубило его. Он никогда ничем не рисовался и не обнаруживал чувств, его волновавших; но дома, наедине, давал им полный простор: получив известие о смерти матери, он уединился и горько плакал. Искать покровительства он не любил, хотя и готов был пользоваться расположением к нему людей доброжелательных и с весом. Для казаков Железнов всегда был симпатичен, хотя сам этого и не добивался; он любил казаков искренно, и это сказывалось в нем без особенных ласк и угождений с его стороны. Уральское войско было постоянным предметом его забот и изучения; эта психическая особенность преобладала в нем более, нежели в ком-либо другом из уральцев: своей родной земле он посвятил свои мысли, способности и труды. Но если он так сильно и беззаветно любил уральцев, то не в ущерб своим общечеловеческим воззрениям: это был вообще гуманный человек. Зная в совершенстве быт уральских казаков и пользуясь их безграничным доверием, Железнов, без сомнения, мог бы оказать важную услугу исторической науке, касательно прошлой жизни яицкого войска; но трагическая кончина разрушила все его планы и надежды на него других. Беззаветно любя уральское войско, этот ум-самородок почти всю жизнь носился с мыслью об истории уральского войска. Однажды, когда он был болен, его навестил один из его сослуживцев. Находясь в совершенном упадке духа [101] больной начал тревожно говорить о предчувствии смерти и, с глубокою грустью в голосе, сказал: «Нет, не успею я ничего с моей историей уральского войска; хотя бы успеть записать план, как я думал выполнить свое сочинение... Но к чему и это? Кто, имея материал, захочет писать историю по чужому плану? А могу ли я передать в записке все, что чувствую, как понимаю предмет моих помышлений и забот?! Да если бы и мог, все это будут чужие рамки, чужое дело!.. В случае чего, собери, товарищ, мои бумаги... Книги куда хочешь девай, а бумаги собери: в них есть кое-что, за что скажет мне спасибо человек, которому понадобятся мои материалы»...

По смерти Железнова, часть собранных им документов была напечатана в Уральских войсковых ведомостях 8 М. К. Курилиным под заглавием: «Неизданные материалы к истории уральского войска»; а другая часть была в распоряжении гг. Рябинина и Данилевского, писавших об уральском войске; некоторые бумаги были у Н. Ф. Савичева, П. И. Корина, М. П. Хорошхина и других уральцев. Нужно думать, что собрание бумаг покойного Железнова было богатое, так как на это дело он употребил немало времени и, при серьезном взгляде на задуманное предприятие, не спешил приступать к осуществлению своего желания. Один довольно большой сборник бумаг покойного Железнова находится в настоящее время у нас под руками; в нем, кроме различных указов и грамот русских царей и цариц и административных распоряжений, находится несколько черновых статей, заметок и набросков карандашом самого автора. Но особенно обратила на себя наше внимание черновая рукопись, озаглавленная «Сказания уральских казаков: 1) казак Терский, 2) Утвинское побоище и 3) Хива». Вся рукопись состоит из 28 листов с большими полями; по всему видно, что это только черновые наброски того, что автор думал, вероятно, обработать впоследствии: многие листы перечеркнуты; на полях сделаны разные заметки и поправки; последние встречаются и между строк; некоторые места даже трудно разобрать. Несмотря на это, рукопись, по нашему мнению, весьма любопытна; часть ее, именно о казаке Терском, вошла уже в нашу монографию: «Яицкое войско до появления Пугачева» 9. В настоящее время мы предлагаем вниманию любителей народных сказаний самую большую и главную ее часть, заключающую в себе рассказ казака А. Д. Барсукова о походах в Хиву Бековича-Черкасского и графа В. А. [102] Перовского, с присоединением послесловия самого Железнова под заглавием «Несколько слов от автора» 10.

Хивинское ханство издавна занимало яицких казаков. Известному в истории походу в Хиву Бековича-Черкасского предшествовали походы туда же яицких казаков, под начальством атаманов Нечая и Шамая, о которых доселе сохраняется память в преданиях и песнях уральского войска 11. В походе Бековича-Черкасского участвовало 1500 яицких казаков, которые почти все погибли в Хиве. Спустя 120 лет после этого, предпринять был новый поход в Хиву, под начальством графа В. А. Перовского. Но все эти походы кончились неудачно: Нечай и Бекович сложили свои головы в Хиве; Шамай попался в плен и вывезен потом на Яик калмыками один-одинешенек, а Перовский вынужден был вернуться с полпути, затратив немало денег и многих схоронив из своего отряда в Киргизской степи. Под влиянием таких неудач, между уральскими казаками сложилось убеждение, что Хива — страна заклятая, что до поры до времени покорить ее нельзя. Но плачевные результаты походов в Хиву Бековича-Черкасского и Перовского не ослабили энергии и стремления русского правительства к выполнению задачи, начертанной Петром Великим по отношению к Хиве: в 1873.г. предпринять был новый поход в эту страну — и заклятая Хива пала, склонив голову пред русскими войсками.

Предания уральских казаков о походах в Хиву Нечая и Шамая вошли в нашу монографию «Яицкое войско до появления Пугачева», а потому повторять их здесь было бы излишне. Приводимый ниже рассказ казака Барсукова представляет взгляд народа на походы Бековича-Черкасского и графа Перовского, о первом мало сохранилось в народной памяти, поход же Перовского отличается интересными подробностями. Служебная деятельность Перовского, его мероприятия, прием управления обширным Оренбургским краем, обстановка жизни и т. п. доселе живо сохраняются в памяти уральских казаков, которые поют о нем песни и рассказывают разные анекдоты; но весьма немногое из этого оглажено в нашей печати. В виду этого мы думаем, что любители истории не посетуют на нас за приводимый ниже рассказ казака Барсукова, участника и очевидца хивинской экспедиции Перовского. А. Д. Барсуков, вместе с суевериями и баснями, сообщает очень много действительного, фактического. В этом убедится всякий, кто только прочтет его рассказ и сличит с письмами другого участника хивинской экспедиции, В. И. Даля, к родным 12 и с письмами [103] самого вождя похода Перовского к московскому почт-директору Александру Яковлевичу Булгакову 13. Некоторые выдержки из последних мы приводим в подстрочных примечаниях к рассказу Барсукова. Общий взгляд казака Барсукова на хивинскую экспедицию 1839—1840 г. вполне подтверждается самим предводителем похода. В своем письме к Булгакову, от 14-го февраля 1840 г., Перовский, между прочим, говорит: «Увы! Что сказать вам об нас? Мне не хочется начинать и речи. Трудные муки рождения возбуждают участие, могут даже возбудить удивление, когда переносятся с твердостию; но для этого необходимо, чтобы свидетель верил и надеялся, что эти муки приведут к счастливому разрешению. Они достойны только сожаления, когда за ними последует выкидыш... Поход кончился несчастливо; это — выкидыш, и последствия будут тем неблагоприятнее, чем больше было говору. Пророки, и в числе их пророки английского клуба, должны торжествовать... Кто не участвовал в этом походе, будь он военный человек или нет, не может составить себе понятия даже и приблизительного о бесчисленных неодолимых и ежеминутных затруднениях, среди которых я очутился, как скоро оказалось, что все вероятности успеха против меня» 14. Рассказ Барсукова дает разгадку и к тому, почему уральские казаки так молодецки вынесли этот «несчастный» (по выражению Перовского) поход.

Владимир Витевский.


ХИВА.

(Из сказаний уральских казаков).

I.

Поход графа Бековича.

«Еще долго ли нам, ребята, на Дарье стоять?
На Дарье стоять, ребята, караул держать? —
Мы Дарью — реку пройдем рано с вечера,
А Кувань — реку пройдем в глуху полночь,
А в Хиву придем вкруг белой зари»...
(Из песни уральских казаков).

«Хива — страна заклятая; до поры до времени покорить ее никакими силами нельзя», начал свой рассказ мой собеседник, Аф. Д. Барсуков, когда я попросил его рассказать что-нибудь о походе в Хиву князя Бековича-Черкасского. — «Еще допрежь Бековича» — продолжал старик — «не раз наши праотцы, то-ись казаки яицкие, делали попытки — хаживали в Хиву, сами собой, без указу значить царского; щипать — щипали ее, было дело; но совсем покорить не [104] могли, то-ись не могли подвести ее под державу Белого Царя, подобно тому, как Ермак Тимофеевич подвел Сибирь. Нет, живуча, проклятая! Случалось, батенька, и так, что наши-то и сами насилу оттуда ноги утаскивали; чай, не одна тысяща наших молодцов сложила свои буйны головы в Хиве проклятой. Хотя прискорбно и вспоминать об этом; однако «шила в мешке не утаишь» — что правда, то правда! На наших, впрочем, и дивовать нельзя, что Хиву не покорили, — наши что? наши — народ вольный, беззаботный, отчету наши никому не давали, а вот когда о Бековиче вспомнишь — как он-то, голубчик, не покорил Хиву, так поневоле призадумаешься; не поверил бы, да поверишь, что на Хиву заклятье положено. Ведь князь Бекович пошел на Хиву не сам собой, а по указу царя Петра Первого, а Петр Первый шутить не любил: чуть не так — за ушко да на солнышко. Пред Петром Первым не точию свои, а и чужестранные енералы дрожали, как лист перед травой. Что енералы? — цари-то все, короли-то все неверные ему дань платили; одна только Хива в ус не дула — вот ты и подумай! Бекович пошел в Хиву не с горсточкой, как к примеру наши праотцы допрежь него ходили: Бекович пошел, батенька, с целой армией. Опричь наших казаков, у Бековича были и донские казаки, и гребенские, были и солдаты, и драгуны; у Бековича и антирелии и всякого пушечного снаряда была бездна; при Бековиче было много и других енералов, полковников и всяких военных чиновников; одно слово, Бекович пошел с настоящей ратью. Теперь спрошу тебя (обратился ко мне старик): как же Бекович не взял Хиву? А ведь до Хивы-то он дошел. Что ты на это скажешь, а?»

— Как, в самом деле, Бекович не взял Хивы? — переспросил я в свою очередь рассказчика.

«Взять-то он ее взял, да не удержал; вот в чем и сила-то! Бекович благополучно дошел до Хивы. Без бою, без драки хивинцы покорились ему. Хивинский хан и все его мурзы-визири вышли за ворота, пали пред Бековичем на колени и, как водится, чебурахнулись головою об землю три раза; поднесли ему на золотом блюде ключи от города — значить, покорились. — По нашим книгам, — говорят хивинцы, — мы довольно хорошо известны, что рано-ли, поздно ли нам не миновать рук Белого Царя, подобно тому, как не миновали Казань и Астрахань. Видно-де, говорят, пришло то время: покоряемся. Шествуй, говорят хивинцы Бековичу, в город и твори волю пославшего тя; бери с нас дань, как указы Царя Белого повелевают: повинны заплатить, супротивничать не смеем. Только вот что осмелимся объяснить вашему княженецкому степенству, говорят злые и хитрые хивинцы: Хива город не оченно большой, как и сам изволишь видеть; боимся, какого бы утесненья не последовало твоей армии насчет фатер и насчет продовольствия. По этим [105] резонтам (говорят хивинцы Бековичу) не угодно ли будет вашей княженецкой милости сделать так: расставить свою армеюшку не в одной Хиве, а и в других по смежности городках и местечках; самые что ни лучшие места отведем, где и людям будет привольно, и коням их кормно; одно слово, — говорят хивинцы Бековичу, — потщимся предоставить вашему княженецкому степенству и всему воинству расейскому всякое удовольствие; так ублаготворим, что на всю жизнь довольно останетесь. — Выслушамши такую льстивую речь злых хивинцев, князь Бекович умилился и тот же час, не говоря худого слова, отдал подначальным енералам и чиновникам приказ в такой силе, чтобы каждый енерал, каждый чиновник с своим отрядом разошлись на фатеры по разным местам, где хивинцы укажут; а сам со свитой и с небольшом конвоем вступил в город Хиву; вступил — и больше уж не выезжал, больше уж и на свет-то божий не глядел. Таким манером, продолжал старик, заманили хитрые хивинцы Бековича с армиею словно в западню; заманили, и в одну ночь задали карачун всем русским, то-ись иных, голубчиков, перерезали как баранов, иных в полон забрали и невольниками поделали, а самого Бековича злой-презлой казни предали: с живого, говорят, с него кожу содрали, разбестии! Бот тебе и покорились! Вот тебе и ублаготворили! Вот тебе и дань заплатили! Если и все так будут поступать, добра немного!» Старик при этом плюнул презрительно. Помолчав немного, он проговорил:

«Не белый-то лебедь, лебедчик воскликнул, —
Добрый молодец, князь Бекичев, слезно восплакал»...

«Вот этими самыми словами (продолжал рассказчик) зачиналась песня про князя Бековича; да я, словно на грех, и в молодую-топ плохо ее знал, а хоша и певал, то за другими, теперь же — говорить-ли? — совсем забыл, а то бы я тебе, кстати, спел; не взыщи уж. Помню (прибавил старик), песня была такая жалостливая, такая заунывная! Да и как не быть ей жалостливой; шутка-ли? — с живого кожу снять!?.. — Брррр!!!» — Старик сделал кислую гримасу и отчаянно потряс головой. Потом продолжал: «А сколько наших-то казаков погибло — язык не выговорит! Полторы тысячи, сказывали старики, полторы тысячи пошло с Бековичем в поход, а вернулось на Яик, в разное время, каких-нибудь два-три десятка не больше; всех хивинцы-изверги порешили: которых, значит, перерезали, которых в плен забрали, и те там дни свои скончали. Только одному казачку, молодому парню и собой красавцу, в тот раз посчастливилось: не видал он, этот казачек, ни резни, ничего такого, от чего сердце крушится; скорей, можно сказать, видал он то, от чего сердце голубится. — Слушай, какая линия вышла. — На фатере, где казачок стоял, полюбила его молодая хивинка, дочь ли, сноха ли хозяйская, — не умею сказать хорошенько, [106] да ведь не в том и сила! — Вот она-то, эта молодая хивиночка, и защитила казачка. В ту ночь, в которую хивинцы уговорились задать Бековичу и всем нашим карачун, хивиночка увела казачка из дому в сад, в самый глухой и удаленный угол и спрятала; одно слово, припрятала молодца в каком-то потаенном местечке. Там казак и сохранялся сколько-то времени; там, значит, и любовью они пробавлялись, то-ись, казачек и хивиночка. Сорт!» — заметил старик с некоторого рода самодовольствием.

«Напоследок, после резни (продолжал старик), после всей заворохи, когда со всех мест хивинцы съехались в Хиву к хану праздновать, по своей поганой вере, богомерзкое торжество над русскими, хивинка обрядила казачка в хивинскую одежу, дала ему. провизии и сколько-то серебряных и золотых денег, — в Хиве бумажек нет, — потом вывела из лабаза самую что ни есть резвую лошадь, трухменского аргамака, отдала, ее казачку и на ней велела ехать в путь-дорогу, то-ись, на родимую сторону. Больше, значит, не можно было хивинке сохранять казачка (пояснил рассказчик), а выдать его хивинцам на смерть либо на неволю злую — жалела: любила, значит. Басурманки — басурманки, а за ними этакие художества водятся! Хорошо. Хивинка советовалась с какой-то старухой, пособницей своего дела, и, по ее совету, научила казака как проехать ему через хивинскою землю, чтобы не попасться хивинцам в руки. Казак простился с хивиночкой, поехал и за родительские молитвы выехал на Яик здрав и невредим. — В дороге казак не один раз встречался с разными хивинцами и удачно отделывался от них. А как отделывался? Смешно сказать! К примеру: встренутся с ним хивинцы, спросят, кто он, куда едет и зачем. А он притворится немым, не говорит, а только мычит; потом снимет с седельной луки запасную узду, покажет хивинцам, ткнет пальцем в гриву лошадь и сделает руками знак: лошадь-де пропащую разыскиваю. Этого мало: спрыгнет с лошади и проведет ладонью по лбу лошади, дает знак: лошадь-де лысая; потом нагнется и обведет рукою около колен лошади — дает знак: лошадь-де белоногая. Каково?! Ай да хивиночка! Полюбила молодца и уму-разуму научила»! заметил старик с самодовольством: «таких давай Бог нашему брату!.. Хивинцы поглядят-поглядят на немого, улыбнутся и покачают головой: не видали-де; и поедут, оболтусы, своей дорогой, а казачек и рад, дальше едет. Таким манером и проехал он сквозь хивинские жилья и выехал в степи. — В степях случалось ему сталкиваться кой с каким людом, примерно, с киргизами; но от них он прямо пускался вскачь и ускакивал: лошадь была уж оченно резвая.

«А другой казак, по имени Трифон М-ч Новинской, иным манером спасся и вышел из Хивы», продолжал рассказчик. «Этот был мужчина пожилых лет; бороду имел большую-пребольшую, [107] чуть не до пояса, окладистую и седую. Он что сделал? — Обрядился, сударь мой, татарским муллой, то-ись навертел на шапку куска два бязи, и в таком виде пошел путешествовать. — Молодец! Справедливо в песнях говорится про стариков:

«Старый казак догадлив был»...

«И что же?» продолжал рассказчик, — «куда Тр. М. ни придет, везде орда встречает его с почетом: напоит, накормит и на дорогу провизии даст. В ином месте спросят его; кто он, откуда и куда путешествует, а он, чтобы не доказать себя, кто он такой есть, прикинется молчальником, опустит глаза в землю, вздыхает поглаживает свою бородушку да шепчет про себя, — однако так, чтобы орде было слышно, — шепчет: «Алла! Алла! бисмилля!» Орда разинет рот, дивуется, принимает Тр. М. за странника, за богомольца, за молчальника, — пуще прежнего оказывает ему почтение. Случалось, и очень часто, от аула до аула лошадь под него давали, провожатых с ним посылали; одно слово, встречали и провожали Тр. М. с уважением и почтением. Таким манером он всю орду прошел, проехал беспрепятственно. По выходе из орды в Расею, Тр. М. представлялся самому Петру Первому. Представлялся он царю на Волге, когда Царь плыл из верховых городов в Астрахань, царь очень удивился и спросил Тр. Мча, каким побытом он, один-одинехонек, прошел чрез орду басурманскую?

«Бородушка помогла!» ответил Т. М-ч.

«Как так?» спрашивает царь и пуще прежнего дивуется.

«Так-и-так!» говорит Т. М-ч: «по бородушке меня везде с почетом встречали и провожали».

«Исполать же тебе, старинушка!» сказал Петр Первый и ласково погладил Трифона М-ча по седой его бородушке. «Значить не всуе я пожаловал вашу братью, яицких казаков, бородой: умеете пользоваться ею; что хорошо, то хорошо!» сказал царь. «А как твое имя, отчество и прозвище?» спросил Петр Первый: «скажи-ка в другой раз, я забыл». Трифон М-ч сказал свое имя, отчество и прозвище. Царь с минуту подумал и сказал: «Так как провела тебя чрез орду басурманскую твоя почтенная борода, то будь же ты, Т. М-ч, отныне до века не Новинской, а Бородин

«Царское слово свято!» сказал рассказчик: «и стал после того Тр. М-ч прозываться Бородиным. Одни из теперешних чиновников Бородиных», прибавил старик, «к примеру почтенный П. М., Храбрый К. Ф. и другие их родня, идут от колена Трифона М-ча; в их роду и сохранилась память о том, как Трифон М-ч надул целую орду и славу себе получил».

II.

Поход графа Перовского.

«Жаль Бековича!» заметил я, выслушав старика. [108]

«Коли не жаль? Очень жаль!!» сказал старик. — «Хоша Бекович и новокрещен был, не русской, значит, природы; а все-таки служил Богу и великому государю, все-таки пострадал за нашу матушку Расею. И пострадал же, голубчик!! Страдают хуже, да редко, Шутка ли: с живого шкуру содрали! У нас по этому побыту и поговорка вошла в силу: пропал, как Бекович!»

— Уж не измену ли Бекович сделал? спросил я моего собеседника. — Не подкупили ли его хивинцы? 15

«Что ты, что ты!» заговорил старик: «как можно! Шила в мешке не утаишь. Рано ли, поздно ли, а это бы открылось: «несть бо тайно, еже не явится» это, батенька, в писании сказано, заметил глубокомысленно старик и потом продолжал: Хоша не от наших, от хивинцев бы можно было после услыхать. Нет, нет, касатик, и Грех такую напраслину взводить на Бековича. Еще вот что в резон возьми», прибавил старик; «когда б Бекович сделал измену — хивинцы не казнили-б его, не содрали б с него с живого шкуру; а, скорее сделали б его каким-нибудь мурзой или каким-нибудь салтаном. На этот счет хивинцы молодцы: они всякому рады, кто своей волей передается им. Бывали случаи на моей памяти: солдат иль-бо мужик какой из астраханцев убежит к ним в Хиву, они и того с радостию примут и в большие чины произведут. Это уж так, не спорь!»

— Значит, сплоховал Бекович?!» — заметил я, выслушав доводы старика в защиту Бековича.

«С одной стороны може и так, а с другой, пожалуй, и не так!» возразил старик. «Хоша и есть поговорка: сам плох — не дает Бог, однако в ином разе и поговорка не попадает в точку; по крайности, насчет Хивы это так. Ведь уж сказано: Хива — страна под заклятьем, ну и шабаш: суемудрствовать тут нечего! Бекович ли — не Бекович ли, сплоховал ли, — не сплоховал ли, это, сударь мой, все единственно: конец один, решенье одно, хоть к бабушке не ходи: неудача да вся недолга! К примеру, Василий Алексеич Перовский, чай, не Бековичу был чета, поважнее, чай, [109] Бековича (я тебе после расскажу, кто таков был Перовский), а когда пошел на Хиву, что взял? — брус с оселком! Только рать свою рассеял по дикой степи да бездну царской казны задаром истратил». 16

Старик остановился и призадумался. Видно было, что он предался воспоминаниям не очень-то отрадным; потом заговорил: «У!!! и поход же был хивинский — одно слово гибель! и скоту, и людям гибель! Для нас уральцев нипочем: народ мы не такой, чтобы степных походов бояться, а вот для солдатиков бедных и говорить нечего: для них хивинский поход был гибельный-прегибельный, что твоя холера, не об ней будь сказано. Я сам сломал этот поход, кое-что многое видал своими глазами: нехорошо!» Старик сделал печальную мину и потряс головой.

— Так ты был в хивинском походе? спросил я моего собеседника: я этого не знал.

Старик кивнул головой

— Расскажи-ка; я послушаю, как вы отличались.

«Пожалуй, расскажу», — сказал старик, «только (прибавил он) не обессудь, как умею и что помню!»

Помолчав с минуту, старик начал:

«Сперва-наперва следует знать, сударь мой, кто таков был Василий Алексеевич Перовский, и по какому побыту он сочинил хивинский поход, а потом уже речь пойдет и про самый поход. Согласен»? спросил старик.

— Сделай одолжение, очень рад! ответил я.

— Ну так слушай, — сказал старик, — или нет, не слушай, а прежде мне ответ дай, когда знаешь: отчего Перовский прозывался Перовским?

— Такая уж фамилия, а отчего — не знаю.

— Я так и думал, что не знаешь, — сказал старик с самодовольством и прибавил: Перовским он прозывался от пера!

— От какого пера? спросил я.

— А вот от какого, ответил старик: к примеру, орел-птица над всеми птицами старшая; так и православный царь наш над всеми земными царями старший. У орла-птицы есть крылья; без [110] них он и парить не может; так и у царя нашего есть енералы-сенаторы, без них он и управлять державой не может. У орла-птицы в крыльях есть по два главных, по-нашему, правильных пера; без них и крылья, как следует, действовать не могут; так и у царя нашего меж енеральством-сенаторством есть два-три енерала главных, что называется, два-три правильных пера; без них и енеральство-сенаторство прямо держаться не может, а пойдет вкось и вкривь. Вот из числа этаких-то енералов и был Василий Алексеевич Перовский; от этого самого он и прозывался Перовским. Хоша Перовский заправлял только одной оренбургской губернией, но гремел на всю Расею. По летам он был молод, а по службе да по чину он рассыпчаты эполеты носил и был старше всех обнаковенных енералов в Расее. В Питере, говорят, ни один енерал, кто бы он ни был — граф-ли, князь-ли, все единственно — не смел на стул сесть при Перовском, если когда он не прикажет одно слово, Перовский был большой человек, только одной титлы ему не доставало, чтобы возвыситься над всеми людьми и стать, что называется, на одну ногу с царскими персонами; и мудреное такое название этой титлы — генералмусим, вот этакое что-то, право, хорошенько-то не выговорю. Кто из енералов получит такую титлу, тот выходит из-под всякого закона, то-ись ни за какую винность нельзя такого енерала ни под арест посадить, ни разжаловать; одно слово, енерал с такой титлой становится на одну ногу с царскими особами. В случае, когда бы произволением божиим прекратилось царское семя, то на царство сажают генералмуса, а если генералмусов двое-трое, то дают им жербий. Вот видишь, какая важная эта титла; но что дорого, то и редко: не очень-то часто жалуют такими титлами: к примеру, с тех пор как стоит наша Расея, только и носил эту титлу один Суворов. Есть в военном артикуле такое изречение: «плох тот солдат или казак, который не надеется быть енералом». Коль скоро уж солдату иль бо казаку дозволяется иметь надежду на енеральство, то как же енералу-то запретить иметь надежду на генералмусима, а тем паче Василью Алексеевичу Перовскому, который без того был главным, что называется, правильным пером-енералом. Вот он и задумал получить эту титлу. Но как ее получить? вот загадка! Прежде чем получить такую высокую титлу, прежде этого, сударь мой, надо заслужить двойную фамилию, без этого и титла не дается; а заслужить двойную фамилию, с позволения сказать, не мутовку облизать: для этого нужно сделать такую отлику, которую не всякий сделает, которая бы всем кидалась в глаза. К примеру, Суворов, прежде чем получил титлу генералмуса, заслужил другую фамилию — Рымницкого, это за то, что он город Рым завоевал, где папа рымский престол имеет; значит самый знаменитый город, что называется, на «ура» взял. Одно [111] слово, добраться до такой великой титлы очень, очень мудрено. Даже не всякий, получивший и двойную фамилию, достигает этой титлы: кроме Суворова, были и другие енералы с двойными фамилиями, к примеру, Дибич Забалканский, — за Балканские горы перешел, Паскевич-Ириванский, — город Иривань у персиян завоевал; а все-таки так и умерли с двойною фамилиею а титлы генералмуса не получили. Ну да Бог с ними, не о них речь! — Василий Алексеевич — царство ему небесное — очень близок был к покойному царю, Николаю Павловичу. Когда Василий Алексеевич бывал в Питере, царь, говорят, ни обедать, ни чай пить не садился без него: завсегда, значит, присуглашал его к своей царской трапезе. Однако как царь ни уважал Василья Алексеевича, а и для него не хотел ломать законные порядки: тож без двойной фамилии не давал и ему титлы генералмуса, да и двойную-то фамилию приказал прежде выслужить; значит, надо было Перовскому заслужить прежде всего двойную фамилию. Вот он и вздумал сочинить поход в Хиву, и стал просить у царя на то дозволения.

«Позвольте», говорит, «ваше царское величество, идти мне на Хиву и покорить ее под твое великое державство».

— Пожалуй, говорить царь, ступай: только вот что, Васидий Алексеевич, — сказал будто бы царь Перовскому: — как бы заместо двойной фамилии не получить тебе конфузии иль бо другое что по хуже. Ведь все толкуют, говорить царь, что Хива — страна под заклятьем; покоришь ли?

— Будьте благонадежны, ваше царское величество! Все это сказки, людские предрассудки; когда позволите, я докажу, что этакие слухи распускают хитрые и лукавые хивинцы, чтобы отклонить от себя Расею.

«Толкуй себе: сказки, предрассудки», — заметил рассказчик: «узнал после, каковы эти сказки, да поздно! — Хорошо, —продолжал старик, — пошла у нас по войску молва, что скоро будет поход на Хиву; признаться, сначала мы не совсем верили этому слуху. Уж коли Петр Первый не завоевал Хивы, говорили мы про себя, то кому другим, думаем, придет охота валандаться с нею. Толкуем так-то, а того в голову не заберем, что, може статься, не Хива нужна, а двойная фамилия нужна; вот она в чем штука-то — поди да и пойми с первого разу. Еще — ложь ли, — правда ли, болтали в народе, что Василью Алексеевичу, во что бы то ни стало, а беспременно нужно было сочинить поход, чтобы развязаться с одним нашим полком, лишь бы тот не колол ему глаз».

— С каким это полком? перебил я рассказчика.

«Как с каким, разве ты не знаешь?» возразил старик с удивлением и, немного помолчав, продолжал: «а впрочем, где ж тебе и знать то было: небольшой еще, чай, был в то время, и [112] слышал звон, да не знал, откуда он. Слушай, я расскажу тебе вкратце!» Старик начал: «Года за два до хивинского похода, именно в 37 году, угораздило некоторых наших казаков, обойдя начальство, подать подачу (прошение) на кое-какие войсковые непорядки. Сглупили казаченьки, что и говорить! И всему делу заводчик был В. Г. Филичев, неспокойный и строптивый старик. Хорошо. В подаче (прошенье) казаки обнесли атамана, Василья Осипыча Покатилова — покойник уже, царство ему небесное! — и как то стороной задели и самого Василья Алексеевича Перовского; чуешь, в чем дело-то? Вот за такую — то продерзость и вздули голубчиков: В. Г. Филичева и всех его сугласников, если я не ошибаюсь, — человек до пятидесяти, а може и до семидесяти, хорошенько не упомню, — наказали по закону: кого плетьми, кого сквозь строй, смотря по возрасту, а потом разослали голубчиков, по вине судя, кого в Сибирь на каторгу, кого туда же на поселение, кого в солдаты, кого в арестантские роты; одно слово, всякому прошатаю воздали по закону. Хорошо. Перебрав прошатаев, принялись и за всех нас, то есть в наказание всего нашего обчества и чтобы, знаешь, отбить у нашего брата охоту к дерзостным и дурацким подачам, потребовали от нас зараз четыре пятисотенные полка, т. е. в 550 ч. каждый полк, а всего 2,200 человек 17. Вот это уж было и обидно, и тяжко для нас: обидно потому, что больше половины обчества даже не слыхали о том, что затевал Филичев и его сугласники; однако делать нечего, повинны были исполнить: ведь мы слуги, царские. Если когда-б батюшке-царю угодно было спросить всех нас, мы бы все сели на конь и пошли, куда прикажут, служить и кровь свою за отечество проливать: это долг наш, наша обязанность, за то и нарицаемся казаками. Хорошо. Наличный комплект войска, за разными раскомандировками, был в ту пору небольшой, всего тысячи в три с чем-то. Знаешь, по нашему положению, служба у нас отправляется по найму, и по этому самому и приходилось одной тысяче выставлять две тысячи, то-ись одному казаку нанимать двоих казаков — это выговорить даже страшно! Однако наняли и выставили четыре полка. Каждый служащий казак платил двоим наемщикам круглым счетом по тысяче рублев; таким родом наем четырех полков обошелся нашему войску круглым счетом в тысячу тысяч рублев, вот во сколько! натощак и не выговоришь. Но не об этом речь; слушай дальше! Одному из сняряженных полков в тот же год дали работу: послали на Капказ против черкаш, а остальные три полка распустили по домам: некуда, значить, было потребить. Вот это-то особенно было тяжко. Знаешь, по нашим правилам, тем казакам, кои находятся в своих пределах, ничего от казны не дают — ни жалованья, ни провианта, ни фуража, [113] одно слово, ничего. По нашим же правилам, знаешь, тем казакам, кои наймутся на какую бы то ни было службу, не дозволяется уже пользоваться ни рыбными, ни другими промыслами. По этой причин, распущенные по домам полковые казаки и очутились в своих семьях как бы чужие, и стали пить-есть из готового, а промышлять не могли. Вот это-то, говорю, и было тягостно. Через год, однако, сжалились — дали работу еще двум полкам: один услали в Бессарабию а другой в Финляндию. Слава Богу! два полка с хлебов долой; остался на Яике один полк, четвертый, в котором и я числился: этому бедняжке нигде, знать, места не нашлось. Вот этот-то полк и колол глаза Перовскому. Теперь понял?» спросил старик. Я отрицательно покачал головой.

«Эх, какой беспонятный!» добродушно заметил старик. «Меж нами будь сказано», продолжал он, «если б в Питере до тонкости знали в ту пору об наших обстоятельствах, то бы Перовскому никоим манером нельзя было отвергаться от строгою выговора за то батенька, что стребовать стребовал с нас четыре полка, а работы им всем нет, — вот за что! Как бы там Василий Алексеевич ни был возвеличен и превознесен, однако, за такие порядки царь не стал бы гладить его по головке, а беспременно сделал бы ему строгий выговор, да не один на один, а при собранье всего енеральства и сенаторства. Вот этого то самого Василий Алексеевич будто боялся, и потому, чтобы развязаться с нашим полком, чтобы потребить его каким ни на есть манером в дело, и вздумал, говорят, зараз устичь двух зайцев, то ись двойную фамилию заслужить и наш четвертый полк потребить, чтобы он не был у него, яко бельмо на глазу. Теперь понял?» спросил старик-рассказчик. Я кивнул головой в знак согласия.

«Ну, слава Богу!» сказал старик, а потом продолжал: «Еще не было отдано никакого приказания, еще не слыхать, не видать было никаких приготовлены к походу, а в народе у нас пошла уже молва, что будет поход в Хиву, и задолго, сударь мой, до похода прошла молва, за полгода иль бо за год, вот когда!»

— Да каким же образом народ узнал, что будет поход, когда, как ты говоришь, не было ни приказаний, ни приготовлений? — спросил я моего собеседника.

«Очень просто», отвечал старик: «глас народа — глас Божий — это не даром говорится. Слыхал я в молодую пору от старых людей, и сам на своем веку испытал, что ни одно сколько-нибудь значительное дело не укроется от народа, чтобы народ не узнал о нем допреж публикации. На первый раз кажется мудреная вещь, а как всмотришься поближе да вдумаешься хорошенько, видишь — вещь очень простая. К примеру, батюшка-царь только еще посоветуется с своими думчими сенаторами о [114] каком-нибудь значительном деле, прикажет им держать покуда в секрете; сенаторы крепятся, держат дело в секрете. Но вот один какой-нибудь сенаторушка, слабенький на язычек, и проболтается хоть, к примеру, супружнице своей, — ну и шабаш: пошла, значит, пильна в ход. Таким манером в Питере в ину пору только еще судят-рядят, и бумаг-то еще не думают писать о каком-нибудь деле, а народ уже, смотришь, шушукает:«так и так, то и то будет». Смотришь — правда. Не даром, значит, говорится: глас народа — глас Божий. Понял?» — обратился ко мне рассказчик.

Я кивнул головой, а старик снова заговорил: «Прошла, говорю, у нас молва, что будет поход на Хиву; народ наш и оселся, приуныл. Не оттого приуныл, что поход — к походам нам не привыкать стать, — а оттого, что на Хиву поход, вот в чем сила-то! У нас от предков идет, что Хива возьмется в последнее время, в одно время с Ерусалимом и Цареградом; об этом якобы и в книгах написано. Не хочу лгать самому, мне не доводилось читать в книгах насчет Хивы, а вот насчет Цареграда сам читал; у меня даже и список есть насчет Цареграда и насчет антихриста; хочешь, покажу?»

— Сделай одолжение, очень рад! — ответил я.

«Изволь!» — сказал старик, и с этим словом он выдвинул из стола ящик и достал оттуда засаленную и крепко потертую тетрадку, писанную уставом и довольно безграмотно. Порывшись в тетрадке, старик указал мне на одну страницу и пригласил прочесть. Я прочел следующее: «Антихрист титан преисподней, и нарицает себе имя по врейски авадон, по иланиски (по-эллински?) апполон, а по гречески понотарт, а по расейски антихрист, возжет огнь неугасимый, пролиет кровь яко воду... никакие силы его одолети не могут, только его угонять войско казаки, урядою брадатые, с крестами, а Царьград будет взят тремя царями... и останется един царь, именем Константин... Книга Максима Грека: когда русский народ турков победят и Царьградом начнут владети, тогда антихрист явится в самое взятие Цареграда...»

«Ну, что — верно?» спросил меня старик, когда я кончил чтение.

— Верно-то, верно, — заметил я, — да ведь здесь только насчет Царяграда, а о Хиве ни слова. —

«Спору нет», возразил старик, «о Хиве тут не сказано; да, ведь, я тебе и давича сказал, что сам я насчет ее нигде не читал; только в том могу заверить, что у нас от предков идет, что как-де завоюют Хиву, так кругом света пойдут в Ерусалим, где гроб Господень, а из Ерусалима опять же кругом света пойдут в Царьград; а как только Царьград возьмут, так и шабащ: миру — конец! Это уж, сударь мой, верно, вернее смерти. Жаль, [115] касатик, что Яков Михайлыч Тарасов умер: он довел бы тебя насчет этой статьи до тонкости».

— А кто такой был Яков Михайлыч? — спросил я рассказчика.

«Как кто такой? Неушто-ль ты не знал его? Хорош же гусь, нечего сказать!» — заметил старик не без иронии, затем продолжал: «Да ведь Якова Михайловича Тарасова все обчество наше знало; да что обчество! — ребятишки-то градские, чай, все знали его. Он жил в Новоселках и славные удочки делал, не хуже аглицких; може статься, и ты, когда мальчуганом был, покупывал у него удочки, припомни-ка?»

Я отрицательно покачал головой. Старик с досады махнул рукой и потом заговорил: «Вы все таковы, не в обиду будь сказано. К примеру, какого-нибудь балалаечника, скоморошника из нашего брата вы знаете, а таких людей, каков был покойный Яков Михайлыч, не знаете; да ведь это, батенька, был столп старой веры! Это был такой грамотей, такой начетчик, каких еще свет не видывал: он все книги сколько их ни есть в Расее, и рукописные и печатованныя, — дай ему Бог царство небесное, — все от доски до доски прочел, и по тому самому ни один церковный священник, ни один благочинный спорить с ним не могли; всех их Тарасов побеждал, всех значит сильнее был насчет божественного писания и насчет всего, что касается до креста, до семипросфория, до аллилуия и проч. такого; одно слово, покойник Тарасов всю подноготную знал; от него-то, братец мой, я своими ушами слышал, что Хиву до поры до времени взять нельзя. В тот раз, как прошла молва о хивинском походе, к Тарасову гурьбой повалил народ узнать, правда ли это и чего нужно ожидать от похода. Насчет того, будет ли поход или нет — Тарасов прямо говорил, что не знает и что знать этого не может: «не свят-де дух»; а насчет того, удачен ли, счастлив ли будет поход, прямо так и резал: нет! Или: «пойдут, да не дойдут» — говорил Тарасов; или пойдут, да не воротятся; потому, говорил Яков Михайлыч, что «время еще не приспело». Оно так и вышло — заметил рассказчик, — пошли и не дошли! После уже, когда поход формально обозначился, продолжал старик, начальство, должно полагать, запретило Тарасову говорить правду, и он скрытничал. К примеру, придет к нему какая-нибудь старушка, заливается слезами: знамо, сына иль бо внука вьюноша снаряжает в поход, спросит как и что, а Тарасов только и скажет: «Молись, молись, касатушка: без воли божией и волос с головы не упадет; Господь поможет — един побиет тысящу, а тысяща побиет тьму!» Это уж он говорил так только, чтобы успокоить народ, а потихоньку-то, меж близкими людьми, прямо резал, что не будет удачи». [116]

— Да Тарасов мог и сболтать, наобум сказать! — заметил я.

«Нет, касатик, не греши!» сказал старик с жаром: «Тарасов не такой был человек, чтобы болтать и наобум говорить; одно слово, человек он был испытанный: о чем и когда он ни предсказывал, ничто, сударь мой, во ложь не оставалось. К примеру: лет за десять до хивинского похода, была война у нашего царя с Турком; армия наша зашла в Туречину; везде, на каждом, значит, шагу била и гнала турскую армию и подошла близехонько к самому Царюграду. По газетам слышно было, что стоит наша армия от Царяграда близехонько, всего в каких-нибудь 30 иль бо в 40 верстах. Чиновники наши, что газеты читают, бывало говорят нам, что не ныне-завтра армия наша вступить в Царьград; а Тарасов, царство ему небесное! говорил напротив, то-ись, что этого быть не может, что время еще не приспело: «Наплюйте мне в глаза», говорил он, «если когда наши возьмут Царьград!» — Да ведь наши уже близко от Царьграда! — говорят Тарасову. «Нужды нет что близко», ответит на это Тарасов; «и ближе будут, а все-таки не возьмут; и под стенами постоять, и все-таки вернутся вспять!» Оно так и случилось, заметил старик: прошло сколько-то времени, слышим: замиренье с турком; армия наша вернулась домой и Царяграда не видала... Ильбо вот что еще скажу насчет Царяграда же», продолжал рассказчик после небольшого перерыва нашей беседы: «Пред тем как быть войне под Севастополем, наши пошли за Дунай, в Туречину значить, и хлестко было пошли, надо отдать справедливость: везде били турка. Все думали, что туркам капут пришел, что Царьград будет за нами; а Тарасов — царство ему небесное! — покачивал только головой да поговаривал: «время не приспело, время не приспело, братцы!» — Оно так и вышло: наши подошли еще только под Селистру — это такая крепость турецкая, пояснил рассказчик, — да, подошли, говорю, наши только еще под Селистру, как, слышим, за турка вступились француз и англичанин да, не говоря дурного слова, вломились к нам в Расею то-ись, под Севастополь; турок-то, подлец, и остался в стороне и до сих пор владеет Царьградом. Значить, правду сказал покойный Яков Михайлыч, что время не приспело. Да-с, это так! Хоть не меня, других кого спроси, и всяк скажет тебе тоже, то-ись, что Яков Михалыч зря, наобум, никогда не болтал, а всякое его слово попадало в точку. Вот хоть бы насчет все той же Хивы: если когда по-твоему Тарасов наобум говорил, то рассуди на милость, с чего ж взяли сами хивинцы говорить те же речи, то-ись, что для Хивы время не приспело; значит, и у них в книгах написано».

— Когда ж и кому хивинцы об этом говорили? — спросил я рассказчика. [117]

«А вот когда, — сказал старик. — Когда Василий Алексеевич Перовский задумал идти на Хиву, то приказал задержать всех хивинских купцов, кои пришли в ту пору из Хивы в Оренбург с караванами. Не поместно ли было в Оренбурге, или по чему другому, не умею тебе сказать, а только то известно, что большую партию хивинцев пригнали из Оренбурга к нам, в Уральск, и разместили в солдатских казармах. Караул к ним приставили из наших казаков, словно будто бы к пленникам. Хорошо. Хивинцы сильно приуныли, да и нельзя было не приуныть: до кого ни коснись, своя рубаха к телу ближе. Хорошо. Надзор за хивинцами был не такой, какой бывает за настоящими арестантами: не ковали их, не запирали в секретные; пускали их на базар за покупками и к ним слободно допускали желающих, к примеру, татар-купцов, киргизов и др. Таким манером добыли они от своей братии басурманов какую-то книгу и вычитали в ней, что для Хивы время не приспело; вычитали это, сударь мой, и совершенно переродились. Дотолева были унылы, печальны, неговорливы, а тут повеселели, собаки, словно бы и не в плену сидят: и откуда взялись речи, пошли сказки, смехи да хихи; одно слово, переродились хивинцы, будто и не в плену, будто не до них касается. Дело, заметь, было в середине зимы: Перовский был уже далеко в степи. От Василия Алексеевича часто приходили в Уральск письма к Матвею Львовичу 18, нашему атаману, что в отряде-де все обстоит благополучно; что отряд-де подвигается вперед. В ту пору сложили у нас в отряде песню и прислали список с нее в Уральск; в этой песне были такие слова:

«Славно, братцы, пришло время!
Мы идем все на Хиву;
Истребим хивинско племя,
Наживем себе хвалу»...

и прочее такое, все насчет того, что русские скоро, скоро зададут хивинцам перц-аз-ра. Хорошо, слушай. Родственник мой, урядник Чапурин, все время находился в карауле при хивинцах, покуда они содержались у нас в городе. Вот он-то, этот самый Чапурин, и, пересказывал хивинцам, что слышно было из отряда; знамо дело, говорил и про песню, переводил слова ее хивинцам, а они, мошенники, и в ус не дуют: подсмеиваются и подшучивают. «Спору нет», говорит однажды старый хивинец Чапурину: «русские люди храбрые, може всех храбрее и войничее (воинственнее), особенно вы, джаик-урусы (то-ись мы, уральские казаки, пояснил рассказчик), а нашей Хивы все-таки не видать вам, как ушей своих: время еще не приспело! Хоша ваш Перовский и смело пошел на Хиву», говорить хивинец, «однако не на добро: иль бо к нашим в руки попадет и одну [118] чашу с Бекичем испиет, иль бо испугается и с полпути вернется назад». Оно так и вышло, — заметил старик и потом продолжал: Хоша нашему брату и прискорбно слышать такие речи от поганых хивинцев, а все-таки супротив этого ничего не поделаешь: что правда, то правда! А всего важнее, сударь мой, та вещь, что хивинцы почитай слово в слово говорили то же, что говорил и наш Яков Михайлыч Тарасов. Выходит: Хива — страна под заклятьем: до поры, до времени покорить ее никоим манером нельзя. Так что ли?» спросил меня старик, слегка дотрогиваясь до моего плеча и глядя прямо на меня с видом уверенности, не допускавшим никакого возражения.

— Должно быть, так, — ответил я, кивнув головой.

«Истинно так!» сказал старик и потом прибавил: «Ну-с, теперь пойдет речь о самом походе. Слушай». И старик начал: «В поход мы, то-ись уральцы, выступили с нашей низовой линии, из Калмыковской крепости; а Перовский с солдатами, башкирцами, оренбургскими казаками и со всей своей свитой, вышел другой дорогой, из Оренбурга 19. Сошлись мы с Перовским, если когда не ошибаюсь, у Темир реки. Хорошо. Нас, уральцев, было два полка: один, № 4, что от наследникова года остался, а другой, № 5, вновь снаряжен был собственно для этой оказии. Этот полк набран был из форфощиков, то-ись из линейных казаков. Знамо дело, выбирали казаков самых лучших и на самых лучших лошадях. Хорошо. Месяца за два иль бо за три до похода велено было нам откармливать лошадей как наивозможно лучше, и мы откормили, — и все это, касатик, на свой счет: на то, значит и казаки! Сами не ели, а лошадушек кормили — кто овсом, кто месевом, кто печеным хлебом. Печеный хлеб больно пользителен для лошади, — пояснил старик: с него лошадь больше дюжит; хотя телом после и спадет, однако мозгами в костях сильна бывает. По эвтой причине каждый казак и заботился о лошади пуще не знай чего, последнее втравлял в лошадку. Знамо дело, поход походом, что и толковать, а свои души берегли. Знаешь поговорку старых казаков: конь подо мной, то и Бог надо мной?! Хорошо. Одеяние себе поделали сами же, по своему вкусу, кто какое хотел и какое считал удобным и пользительным для своего тела. Насчет этого, спасибо Перовскому! (прибавил рассказчик) — предоставил, значит, нам на изволящего, и хорошо сделал: по нашей милости, без похвальбы скажу, и воротился из похода цел; а сделан иначе, к примеру — вели одеться нам по настоящей форме, как солдатушек одевали, — ну и шабаш: пиши [119] пропали! перемерзли бы мы, перехворали все до единого; тогда не с кем бы и вернуться Перовскому восвояси».

— А что, разве солдаты плохо были одеты? спросил я рассказчика.

«Плохо-то, пожалуй, не плохо, а как следует по-солдатски, да только не по-походному, не по-зимнему», сказал старик: «К примеру, обнаковенная солдатская шинель, а под ней джибажинная короткая шубка (полушубок), покрытая белым холстом, потом суконные шаровары да с длинными голенищами сапоги; потом обнаковенная теплая солдатская фуражка с ушами — вот и все одеяние, вот и вся защита от холода! В других каких случаях, примерно в походах по жилым местам, где есть обнаковенные избы, конечно, ничего: хоша-б и плоше солдатики были одеты, все-таки бы перенесли, потому днем на морозе, а ночью в избе; иль бо ночью на морозе, а днем в избе, ну, и есть, значит, время обсушиться, обогреться; а что касается Киргизской степи, да в зимнее время, да в лютые морозы, да в страшнеющие бураны, коли и волкам бывает жутко, ну — тут пешему солдатику в шинельке да в джибажине нет ходу!»

— Ну, а вы-то как же одевались? — спросил я собеседника.

«Мы-то?» — переспросил старик и потом продолжал: «Я уж сказал, что всяк из нас одевался по своему скусу. К примеру, о себе скажу: первым делом, на мне была, поверх рубахи, фуфаечка, стёгана на верблюжьей шерсти, такая мягонькая, а поверх ее новый из урослых мерлушек полушубок, немного ниже колен, крытый черной китайкой. Это, знаешь, для корпуса, а для ног было вот что: поверх обнаковенных штанов другие штаны, стеганы на верблюжьей же шерсти, верх китаечный, а низ выбойчатый, тоже такие мягкие, такие теплые, не уступят фуфайке, а поверх их кожаные киргизской выделки шаровары. Сапоги, знамо дело, огромнющие, а онуч пять аршин с походцем. По сапогам глядя и стремена состроил деревянные: это для того еще знаешь, что от дерева, не как от железа, ноги не зябнут. Хорошо. Полушубок, якобы кафтанчик, подпоясывал ремнем, как для теплоты, так и для ловкости. Одеянье. сам видишь, удобное. Но это еще, батенька, не все; этого все-таки мало. Дальше, поверх полушубка — саксачий тулуп, якобы хламида какая, а поверх саксачьего тулупа обнакновенная киргизская доха, из рыженьких жеребчиков, хоша и не красива, зато тепла. Тулуп с дохой тоже подтянешь другим поясом для удобности. Хорошо. На голове, известно, баранья шапка, а поверх шапки, на случай бурана, башлык из верблюжьего сукна, да, про запас, еще киргизской овчины малахай, по-нашему треух. Вот этак-то я и был одет — иважнец!» — заключил старик. «Таким же точно манером», продолжал он, «и прочие казаки позаботились о себе, то-ись каждый [120] казак имел и полушубок меховой с разными мягонькими и тепленькими фуфаечками, иль бо курточками, иль бо халатиками, и тулуп саксачий с дохой иль бо с зипуном из верблюжьего сукна, и башлык с треухом; одно слово, каждый казачек из последнего лез, а одел, укутал себя так, чтобы мороз отскакивал. И оттого-то мы, уральцы, как пошли молодцами, так и шли всю дорогу молодцами, так и домой вернулись молодцами, то-ись ни один из нас не замерз до смерти, подобно бедным солдатикам»...

— А разве замерзали солдаты? — спросил я рассказчика.

— Было дело! — сказал старик как-то нехотя.

— Отчего же?

«Чудной ты человек! спрашиваешь отчего. Сказано: одеты были по-казенному, вот отчего! По-нашему одеть их, — продолжал старик, нельзя: дорого, казны много потребуется; опять и то: если когда одеть их по-нашему, то надо было бы коней под них, а пешим боем в нашей одежде не повернешься; как, значит, ни кинь — все выходить клин! Одно слово, пешему солдатику в киргизской степи зимним временем нет ходу, об этом и толковать нечего Если когда-б Перовский догадался, — рассуждал старик: набрал нас одних, то-ись, уральцев, за в придачу башкир и киргизишков сколько-нибудь взял, хотя бы для обращения с верблюдами, тогда-б дело-то вышло совсем иное; месяца в три, без похвальбы сказать, мы были бы в Хиве, а хоша бы и пришлось поворотить оглобли на зад, но урона-б в людях не было. На грех, нас-то в ту пору было мало на Урале; почесть все войско было в раскомандировках: к примеру, в Москве был полк, на Капказе полк, в Бессарабии полк, в Финляндии полк, и еще кое-где по сотне, по две сотни. Вот если когда-б Перовский догадался, стребовал все наши полки в дома да годика два дал нам вздохнуть, да потом бы уж и сочинил поход с нами одними, тогда-б было не то: что бы там ни вышло по крайности маху такого не дал, орду поганую не насмешил бы; удалось ли бы побывать в Хиве, нет ли — это особь статья не к тому и речь веду: по крайности не поморозил бы людей вот к чему я речь веду. Мы тогда же заговорили промеж себя, как в поход собирались, что Василий Алексеич напрасно берет с собой солдатиков: с ними связь одна! Оно так и вышло 20. Правду что ли я говорю?» — спросил меня старик.

Я кивнул головой. Старик продолжал: «Помню: выходили мы из Калмыковской крепости в обеденную пору в самое заговенье то-ись в день Филиппа апостола (14 ноября). И были же тут проводы и было же расставанье, на оказию! Чудное дело, сударь мой! Сколько на своем веку видал я проводов, сколько раз доводилось и самому [121] оставлять родимую сторону, а уж таких проводов сроду не видывал: стон, вой, плач, рыдание со всего света! Как теперь смотрю: схватит иная женщина за шею сына да так и замрет, хошь водой разливай! Да что об этом говорить! — не диво, что мать обнимает сына; нет, сударь мой, иная мать, словно в чаду, от сына к лошади кинется, и ту обовьет руками вкруг шеи, да и повиснет; висит, да плачет, плачет, да приговаривает:

«Уж конь ум наш серый,
        Копь серопегий!
Не покинь ты млада-вьюноша,
        Сына мово милова.
Не дай ты взять верху над собой
        Коню басурманина.
Вывези мово сына
        На родимую сторонку.
Отплачу же я тебе
        За то сторицею:
Подкую тебя
        На серебряны подковки;
Сплету я тебе своими руками
        Уздечку шелковую;
Покрою тебя
        Попоной ковровою;
Уберу я тебе гриву
        В ленты алыя.
Будешь ты у нас стоять
        В стойлице ясеневом;
Будешь ты у нас есть
        Белоярую пшеничку;
Будешь пить
        Воду ключевую,
А не то — сыту медвяную.
Голубчик серенький,
        Серопегенький!
Не покинь мово вьюноша
        В орде басурманской».

«Причитает, причитает так-то, да и бухнется коню в ноги, якобы к человеку, обхватить их и целует; ноги-то, сударь, у коня целует; а конь — дивная вещь! — конь хоть бы что: в другое время не точию баба, а и казак разиня рот не подходи к нему — шарахнется и такого страху задаст, что душа уйдет в пятки, а тут стоит, родимый, смирнехонько, словно коровушка, только ушками поводить, как бы прислушивается, да слегка головой потряхивает, как бы дает понять: «хорошо-де, слушаю»! да мордочкой обнюхивает женщину. Тварь — тварь, а чует, голубушка, что дело-то не тово... не на шутку затеяно. Одно слово, расставанье было горькое! А отчего, батенька? Все оттого, что под Хиву пошли. Сказано: страна под заклятием; то-ли, сё-ли — а дешево не обойдется, — вот отчего! [122]

«Лагерь был назначена верстах в 3-х от Яика, но казаченьки все собрались туда только к полуночи; знамо, расставанье задерживало. — Яик, помню, переходили по льду, а снега еще не было, да и морозцы в ту пору были легкие; но к заре, в первую же ночевку, задула, сударь мой, такая злеющая северка — нос воротит! Вот тебе и раз, думаем: не успели скрыться из виду от домов, а зима на встречу. Тут пришли на ум нам все те же солдатики; коли уж нам, уральцам, в саксачьих хламидах жутко, то каково, думаем, теперь солдатикам в шинельках с светлыми пуговицами. Беда!» Старик потряс головой и потом продолжал: «Утром поднялись, повернулись лицом к Яику, перекрестились, в остальной раз поклонились родной земле, отечеству, махнули рукой и пошли в путь-дорогу; знамо дело, пошли с песнями; таков уж обычай, а на северку смотреть нечего. У Темир реки, я уж тебе сказывал, сошлись с Перовским и с остальной ратью. Покуда мы шли к Темиру, перепадали временем снежки порядочные, да по крайности буранов злеющих не было; а как пошли дальше от Темира, так кажинный божий день зарядили бураны да бураны, отдыха нет, и откуда они, этакая вещь, взялись, даже киргизам на удивленье.

«Навалило снегу столько, что ступить нельзя: лошади по брюхо; стыдь злеющая, словно сверлом сверлить тебя. Справедливо, видно, говорится: куда русский ни зайдет, а зиму с собой непременно приведет. Вот ты теперь и посуди, каков был поход хивинский, — одно слово, гибель!» 21

— Однако, каков же он был? Расскажи-ка с чувством, с толком, с расстановкой! — сказал я своему собеседнику,

«А вот каков он был, слушай». И старик начал: «Лагерь стоить, отряд спит. Ладно. Часа в три или в четыре за полуночь, еще далеко до света, встает Ц-ий, полковник-ли, енерал-ли, не помню уж, а одно знаю, первый человек у Перовского, правая его рука, что называется. Об нем я после порасскажу тебе, что за персона такая был этот Ц-ий, а теперь речь о походе. Да, встает, говорю, Ц—ский и зычным голосом кричит: «горнист! труби подъем». Задудит горнист Ц—го на весь лагерь, и в тот же миг подхватят и задудят прочие горнисты; а где горнистов нет, там барабаны забьют; значит, будет-де прохлаждаться, вставай! Хорошо. [123] Все, значит, пробуждаются, все встают, все волей-неволей вылезают из джуламеек и начинают убираться на поход: киргизы и башкиры вьючат верблюдов; наш брат им помогает, вытягивают верблюдов в линии, по нашему в нитки; примерно, одна нитка с овсом, другая с сухарями, та с тем, эта с этим. Джуламейки ломают, разбирают и вьючат на верблюдов же. Солдатики строятся в ряды, ротами. Наш брат, казаки, становятся посотненно. Чиновники разъезжают по лагерю, распоряжаются, дают приказания. Наши ефрейторы и вахмистры мечутся туда-сюда: наряжают, значит, кого в боковые патрули, кого в передний, кого в задний «аленгард», кого к кому на вести, кого к ниткам, кого куда. Киргизы и башкиры галдят, верблюды ревут, кони фырчат, колеса под антирелией скрыпят. Больные солдатики охают, стонут. А буран свое дело справляет — вьет, мятет, завывает; одно слово, света преставление! И длится эта история, сударь мой, часа два, а иногда и больше, а солдатики, заметь, тем временем стоят в рядах, облокотившись на ружья; стоят, голубчики, и дрогнут. Напоследок, как должно, уберемся. Опять горнисты задудят; опять в барабаны забьют — значит ступай в поход! И пойдем в поход. Идем шаг за шагом 22, батенька, поэтому самому, что снег выше колена. Вдруг скомандуют: «стой!» Остановились. Что такое? Верблюд повалился с вьюком и всю нитку остановил, расстроил. «Экой грех!» думаешь. Однако рассуждать некогда; надо, значит, верблюда развьючить, поднять, расчистить снег, чокнуть верблюда, то-ись положить его должным манером, потом снова навьючить, потом все в порядок произвести и потом уж снова идти в путь-дорогу. Хорошо. Управились. Идем. И только лишь отойдем сколько-нибудь, глядишь: опять кричат: «стой!» Что такое? Опять та же, батенька, история, то-ись, верблюды валятся; опять, значит, остановка. А отчего верблюды валятся? Оттого, что снег глубок, а верблюд — скотина хлибкая, по глубокому снегу идти не сможет. Случалось не раз, что людей высылали вперед с лопатами, чтобы расчищать дорожку для верблюдов, а скоро ли такое дело? Таким манером отряд подвигался шаг за шагом, и почти на каждом шагу остановка; а каждая остановка, батенька, доставалась солдатикам с соком. К примеру, идет солдатам. с ранцем за спиной да с ружьецом в руках, идет, версты две месит снег, а он выше колен; дергает, дергает ноги, устанет, вспотеет, взмылится, а тут вдруг остановка. Покуда поправляют верблюдов, покуда ждут, как расчистят впереди дорожку, тем временем солдатик стоит и стынет на ветру и на морозе, да так иной бедняжка застынет, закоченеет, что опосля с места тронуться не может — сажай тогда его на верблюда в [124] зыбку. Для этого особенно были назначены верблюды (пояснил рассказчик); на них с боков привешены были такие местечки, вроде зыбок; в них то и грузили солдатиков. Опять и зыбка не в спасение, заметил старик: покуда отряд идет, покуда на стоянку придет, тем временем солдатик, сидя в зыбке без движенья, еще больше закоченеет. Это я тебе не лгу: я сам часто бывал в наряде при верблюдах с зыбками. Бывало как придешь на стоянку, так несколько зыбочных солдатиков своими руками примешь с зыбки, словно детей, да прямо в лазарет и отнесешь: значит, отжили свой век. Просто, без смерти смерть!» 23 «Часа за два, за три до сумерек», — продолжал старик, «отряд остановится на ночлег. Хорошо. Хорошо, да не больно! Солдатики и без того измучились, перезябли, а тут еще надо расчищать снег, надо ставить джуламейку (на 25 человек полагалась одна джуламейка); надо, пуще всего, добыть дров, то-ись набрать из-под снега кой-какой травки, кой-каких корешков, чтобы развести огонь и обогреться; а скоро ли все это сделаешь!? Солдатики народ непривычный, к этому делу несручный, а снег, тебе уж сказано, снег выше колен, чуть не по пояс, сверху зачерепел, а трава редкая, скоро ли наберешь ее!? А хоша и наберешь сколько-нибудь, надо первым долгом разжечь, а она промерзла, обледенела, не повинуется, мошенница, не горит, только курится; только, значит, дым один дает, а дым, известно, глаза только ест, не греет... А мороз, буран свое дело справляют, жмут и до костей пронимают. Случалось, батенька, так: покуда ставить джуламейку, покуда раздобудутся огнем, тем временем, глядишь, иной солдатик как упрется об ружье, так и закоченеет: неси, значит, в лазарет. Выходит: стоянка не лучше похода. И так-ли, сяк-ли, — поставят, однако, джуламейку; залезут в нее солдатики, да не все: иным, кто под очередью, надо идти на часы к бунтам, ну и пропал солдатик! Не беда идти на часы из теплой избы или караулки, а с часов в избу: по крайности, после часов есть где обогреться; джуламейка же, сударь мой, не изба, особенно за полночь, когда уж в ней не точию огня, а и золы-то, и дыму-то нет: что на дворе, то и в ней... Стоя на часах, солдатик передрогнет, закоченеет, а после смены и обогреться негде; ну и пропал. Не раз, батенька, случалось, что солдатики на часах до смерти замерзали, особенно после того случая, как одного часового расстреляли». [125]

— За что же?

«Знамо, за что: артикул не соблюл, то-ись часы бросил».

— Как же так?

«А вот как. Слушай. Поставят солдатика на часы, к примеру, на час времени, а он и полчаса не вытерпит, кричит смену, а смена якобы не слышит. Дело известное: и ефретор, и солдатики очередные — люди же, кой-как пригрелись, не хочется, значит, преж времени вылезать из джуламейки и идти на буран; по этой самой причине пришипятся, яко бы спят, не слышат. Солдатик часовой кричит, кричит смену, не докричится, и сам пойдет в джуламейку будить ефретора. Ладно. Случалось это не раз, не два, все сходило с рук. Ближние начальники, к примеру, ротный командир или кто другой там, тоже статься, и видели, да сквозь пальцы смотрели; дело известное: но человечеству смотрели. Ладно. Но вот как-то раз, вовремя злеющего бурана, один бедный солдат продрог донельзя, до самого, что называется, мозга и потерял рассудок; бросил, где стоял, ружье и побрел, куда глаза глядят, то-ись, правду надо сказать, не куда глаза глядят, а куда буран погнал. Как шальной, в забывчивости, солдатик из лагеря вон вышел, не попал, значит, ни на одну джуламейку и очутился в степи, а буран, словно овцу, гонит его да гонит и пригнал на цепь, а цепь завсегда занимали мы, уральцы. Попадись он нам одним, глядишь бы, мы, може статься, отогрели его своими тулупами да отвезли на то место, откуда он ушел; глядишь бы, дело-то уладилось. Но на беду солдатика, случился в ту пору на цепи Ц-ий с конвоем: поверял, значит, цепь. Увидамши, солдатика, Ц-ий и запиял и велел взять солдатика под арест и представить в лагерь. Заутра, слышим, суд нарядили над солдатиком; велено осудить в 24 часа, яко изменника; а солдатик, говорили, и ответов никаких дать не может, потому сказано, что рассудок потерял, сначала от мороза, а после от испуга. Однако суд ни на что не посмотрел — на то он и суд — и присудил солдатика к расстрелу. Ложь-ли, правда-ли, говорили, яко бы Перовский не хотел расстреливать долго не подписывал конфирмацию, да Ц-ий настоял; «для примера, говорит, беспременно нужно расстрелять!» И расстреляли солдатика 24. Я не был у расстрела, признаться — совесть зазрила... После того всем и каждому подтвердили, что если когда кто оставит часы, тот будет расстрелян, яко изменник. «Умри, говорят, на часах, а дальше указанной черты шагу не смей сделать!» И точно, [126] прибавил старик: с того самого разу словно рукой сняло: ни один солдатик часов не бросал, зато уж редкая ночь проходила без того, чтобы где-нибудь не замерз солдатик до смерти. Беда!!»

Старик сделал плачевную гримасу и потом продолжал: «Бывало, стоишь на часах на цепи (нас, братец мой, всегда на цепь становили, саженях ста в два от колонны, да на маячные пикеты, версты за две иль бо за три от колонны, а солдат расставляли по карею), стоишь бывало на цепи и в ину пору по ветру слышишь: «сме-е-ену! Сме-е-ену! Заме-о-о-орз! Заме-о-о-орз». Это солдатик на часах кричит. Кричит, кричит, голубчик; тянет, тянет сердечный, сначала внятно, а потом все тише да тише, а под конец совсем смолкнет... Мы уж знаем, что это значит; это, сударь мой, значит: солдатик, повыбимшись из сил... Эх, да что об этом толковать! Сказано: гибель была на солдатиков, и все тут»! Старик махнул при этом рукой и замолчал; видно, грустные картины промелькнули в его голов. Немного спустя, он заговорил: «Ложь-ли, правда-ли, была в народе молва, сударь мой, в таком смысле: когда-де Василий Алексеич собирался в поход и уговаривалися насчет его в Питере с царем, то батюшка-царь якобы говорил Перовскому: «Нужно ли тебе, Василий Алексеич, забирать с собой солдатиков: вынесут ли они зимний поход; — не лучше ли обойтись одними уральцами»? На это якобы Перовский представил царю такой резон: «Насчет этой статьи не извольте беспокоиться, ваше величество! Есть у меня такой чиновник, Д—ий прозывается, больно дошлый человек, степной, что называется, ходатель: он съумеет обрядить солдатиков так, что они и не почуют зимнего похода!» Что правда, то правда! заметил иронически рассказчик. Еще бы не съуметь обрядить солдатиков; мудрости тут особой нет: всякий это сможет сделать, даже и не степной ходатель. К примеру, джибажинка обойдется в рубль, а в казну можно показать в два. Чего еще лучше! Ну, а нас, то-ись, уральцев обряживать нельзя: мы люди не казенные, а собственные; мы сами себя обряжаем. Вот по этой самой причине, може статься, и нельзя было обойтись без солдатов!»

Старик зло улыбнулся, взглянул на меня и потом прибавил: «Мы хорошо знаем, кто таков был Ц-ий, степной ходатель! Он, чай, и Перовского-то обморочил. Ходатель-то степной он ходатель, спору нет, да кроме того ничем особенным не отличался от прочих чиновников, что при Василье Алексеиче были. Одно только было за ним художество: падок был на побои. Бывало за всякую малость лупит нашего брата и всякого, кто у него под командой; лупит, сударь мой, нагайками не на живот, а на смерть. Насчет этого Ц-ий, — не тем будь помянут! — сущий зверь был. Он и Перовского-то подбил, я уж тебе сказывал, чтобы расстрелять солдатика, что с часов ушел; одно слово, зверь был, а не человек. [127] Зато и кончину получил зверскую: под старость жил он на спокое в своей деревне, и там уходил его какой-то из халуев: в окно из ружья всадил ему пулю в лоб. Так-то вот!» — проговорил старик и сделал головою такое движение, которое в переводе означало: «По делом-де»!..

— Ну, а вас-то, уральцев, как Бог правил? спросил я рассказчика.

«Кривую стрелу Бог правит, батенька! — сказал старик и самодовольно засмеялся. — «Над нами смеются, к примеру, иногородние чиновники, купцы и всякий люд расейский; называют нас кошомным войском. Что правда, то правда, против этого и спорить нельзя. Сам знаешь, коли мы собираемся в степные походы, то всякой всячиной запасаемся, примерно — и кошмами, и тулупами, кошомными сапогами; ничем, батенька, не брезгуем, а главное, на щегольство не смотрим; оно хоть с виду-то неказисто, не по образцу, зато тепло, уютно, в этом и дело-то все! Кошомное ли войско, не кошомное ли, все единственно: главная статья — теплое, не мерзлое войско. Вот хоть бы и в тот раз, как под Хиву пошли. Ты уж знаешь, как мы были одеты, — сорт! Слушай теперича и смекай: мо же, самому доведется быть в степях зимой. Сидишь бывало на лошади, едешь. Как ни укутан ты, а мороз мало-помалу пробирает; чувствуешь это, и сейчас с коня долой. Идешь пешком, коня ведешь в поводу. Пройдешь сколько-нибудь шагов, чувствуешь, что нагреваешься; тут уж бойся, как бы не взопреть. Сейчас остановишься, тулуп с зипуном долой, перекинешь через седло; останешься в одном коротком полушубке; опять идешь, чувствуешь, холод сильнее пробирает в полушубке — ничего: прибавишь шагу, нагреваешься. Идешь, а сам, как вор, смотришь по сторонам. нет ли где чего пользительного. Видишь — торчит из под снега кустик травы: «а, тебя-то и нужно, голубчик»! скажешь кустику и сейчас к нему; разгребешь ногами снег, сорвешь кустик, тонкие веточки обломаешь и сунешь в рот лошади; та, разумеется, рада, в один миг схватит и съест; так и ржет, так морду к тебе и сует, словно целоваться хочет; а что покрепче, потолще, примерно, стебельки, корешки, это свяжешь в пучок, да и в торока: значит, на дрова. Тем временем, покуда роешься у куста, тем временем и лошадка не дремлет: разгребает копытами снег и рвет травку, какую найдет. Пройдешь таким манером с версту, нагреешься, опять в хламиду и опять на лошадь; а там, как почуешь мороз, опять долой с лошади, и опять за то же. Таким побытом всю дорогу, от лагеря до лагеря, в занятье: то себя греешь, то дровами запасаешься, то лошадке даешь вольготу и случай пощипать травки, дело-то и выходит важнец! Придешь теперь на стоянку, смотришь: почитай у каждого товарища в тороках пучек травы, а у иного [128] целое беремя: чего еще надо? Значит, на первый раз дрова есть; значит, есть чем кашу сварить, есть около чего погреться. Сейчас хламиды долой. Что хламиды? Полушубки-то и те долой; останемся в одних халатиках или курточках, схватим лопаты, и работа закипит; только пар от нас валит, словно в жару на багренье. Буран ли там, мороз ли, нам дела нет, наплевать! Мы знаем, что через две-три минуты будет у нас защита. И точно, не успеет, как говорится, девка стриженой косы заплести, а у нас готова джуламейка, у нас горит — пылает костер, что твоя люминация, еще лучше! Вот тебе и кошомное войско».

Старик самодовольно улыбнулся. Потом продолжал: «У нас везде и во всем сноровка. К примеру, мне очередь в караул, положим, на цепь иль бо в табун верблюжий: значит, сражаться с бураном и морозом; в таком случае товарищи мои, хоша бы я и желал, ни в жисть не допустят меня ни до какой работы, чтобы я не утомился и, пуще всего, не взопрел: буран и мороз сейчас пронижут того человека, который взопреет. Пока расчищают снег и уставляют джуламейку, ты стой или расхаживай, яко начальник какой; а как разведут огонь, ты садись к нему ближе, сиди словно невеста и грейся, чтобы после супротив бурана не одрефить. Тоже и насчет пищи. К примеру, кому в нынешнюю ночь в караул, того товарищи накормят, что называется по горлышко: любой кусочек мясца ему подсунуть, себя обделят. А для чего? Для того, батенька, что часового с сытым брюхом и мороз уважает, не так уж донимает, как голодного: не сможет, значит. А вот насчет солдатиков нельзя этого сказать, продолжал старик: всяк думал о самом себе. Да что солдатики? Оренбургские казаки, что в походе были, и те в этом случае не лучше солдатиков. К примеру, варят кашу в одном котле артелью, а мясо порознь, то-ись, каждый казак привяжет к своему куску кто нитку, кто мочалку; а после, когда дело дойдет до еды, поднимут спор, шум; один кричит: «это мой кусок», а другой ему в ответ: «врешь, мой!» И грех, и смех, батенька! Право, не лгу».

— Кстати, А. Д., насчет пищи-то расскажи: что ели?

— «Насчет пищи ничего, ответил старик: пища была сносна. К примеру, каждому человеку давали в день по полуфунту мяса, сколько-то сухарей, круп; ну, а винная порция шла, кажись, по шести чар в месяц; тоже меду несколько давали: мед разводили в горячей воде и пили, заместо чаю, перед походом. На лошадей давали по 1 1/2 гарнца овса в сутки. Больше ничего не давали. Спервоначала только сухарей давали очень мало, счетом несколько сухариков в сутки: берегли, значит; а под конец похода, когда, значит, стали верблюды валиться, давали вволю. Впрочем, сначала [129] похода всего давали мало, по расчету; да мы, уральцы, на то не взирали: у нас всего завсегда было в волю». Старик улыбнулся.

— Где-ж вы брали?

«Воровали!» Старик опять улыбнулся.

— Как же воровали, разве не было караула?

«Коли не было! Были везде и у всего караулы; что про это и говорить. Да нам что за дело? Ведь мы кошомное войско, это не забывай! К примеру, в ином месте мы сами — караул, ну, толковать-ли? своя рука владыка. В другом месте, положим, солдата в карауле, да ведь он, сказано уж, человек мерзлый; до того ли ему: у такого караульного не только что украсть немудрено: хоть самого то укради, и то не услышит. Насчет этого я порасскажу тебе забавные истории, если когда угодно».

— Сделай одолжение!

«Ну так слушай»!

И старик начал: «В отряде было всяких запасов вдоволь: и сухарей, и муки, и круп, и овса, и мяса, и сала, и меду, и капусты, и дров»...

— Как, и дрова были? прервал я рассказчика.

— Были, только не про нашего брата, — ответил старик.

— Для кого же?

«Знамо, для кого: для Перовского и для больших чиновников; ведь им не около-ж курной травы греться. У Перовского и у больших чиновников были кибитки из двойных кошом, с железными печами; для них, значит, и нужны были дрова. Кроме того, и для лазарета требовались дрова. Сам посуди: не мерзлой же и обледенелой травой обогревать больных, иль бо варить им лекарство, пищу. Вот для всего этого и было запасено много дров березовых, еловых и всяких других; были и уголья. Теперь слушай. В отряде, говорю, было всякого добра вволю; но ничего с залишком не давали, а всего в учет. Мало того, что давали в учета, нет, сударь мой, приказ по отряду последовал в такой силе: «если — когда-де кто осмелится что украсть из казенного интереса — к примеру, сухарь ли горсть ли овса, полено ли дров, того к расстрелу!» Легко сказать: «к расстрелу!» За горсть овса к расстрелу, а? Да как ты его не украдешь? Сказано: в сутки отпускали на лошадь только полтора гарнца, больше ничего; сена не было ни клока. Заместо сена лошадка пробивалась тем, что Бог пошлет ей из под снега; а ведь это, сударь мой, скуднее скудного: ведь с этакого корма лошадь ноги протянет. — Сначала мы, кошомное войско, предостереглись, то-ись, приказу послушались; а потом видим — дело плохо: без воровства не обойдешься. Рассудили мы так: если когда украдешь, расстреляют [130] тебя — скверно, что и толковать! Если когда не украдешь, лошадь отощает, издохнет — опять скверно: останешься пеш, словно карга с подрезанными крыльями; выйдет без смерти смерть, без расстрела расстрел; одно слово, как ни кинь, все выходить клин. Что в таком случае делать? Решились жить воровством 25. Сначала положили воровать только один овес, где представится случай; а после и до всего добрались: все на пользу, все на потребу. А воровали как? Слушай. К примеру, приставлен я к нитке, что с овсом. Хорошо! Вдруг упадет верблюд — это мне и на руку. Другой-то, примерно, киргиз бросится к верблюду, осматривает, не ушибся ли; а я кидаюсь к кулю с овсом, смотрю, не лопнул ли. Если лопнул, то, значит, дело в шляпе; а если не лопнул, то, значит, как-нибуд изловчусь, чтобы никто не видал, да дерну куль ножем по боку, а сам, как ни в чем не бывало, сейчас являюсь к дежурному и говорю: так и так, ваше благородие, верблюд упал, куль с овсом лопнул. — «А! скверно», скажет дежурный и прибавит: «однако, сейчас же пересыпать в другой куль»! — Мне это-то и нужно. «Слушаю»! скажешь да тое же минуту и подашь товарищам, кто по ближности, маяк; а те знают, в чем дело, и в один миг, словно орлики, слетаются к тебе, якобы помогать. Хороши помощники! — заметил рассказчик и улыбнулся. Хорошо. Сейчас хламиды с себя долой и примемся из худого куля пересыпать овес в крепкий; в руках у нас так и кипит! Дежурный смотрит и похваливает: «Ай же, уральцы молодцы! Не заставляешь, сами являются на работу». «Рады стараться!» говорим, а сами проворим. У каждого из нас в шароварах есть карманы фальшивые, то-ись, карманы без дна. Понимаешь, для чего? Горсточку по горсточке и посовываешь в бездонный карман овсеца-то, а овсецо, родимое, проваливается вниз за голенища да вокруг ноги обсыпается, а около карманов тощо, ничего не заметно. Если бы как и заподозрели и вздумали обыскивать, не скоро догадаются, не скоро найдут, — важнец!» Старик с самодовольствием улыбнулся. «Таким манером и поживались мы овсецом, да не одним овсецом поживались», продолжал старик: «всем поживались, все к рукам подбирали, что могли; к примеру и сухарики, ведь и их лошадка кушает, — и рубленную говядину, — ведь и самим съесть послаще не мешает, — и сальце, и поленцо дров, и старый овсяный кулечек; одно слово, ничему не давали спуску, что шло на какую-нибудь потребу». [131]

— Зачем же вам нужен был овсяный куль? — спросил я старика.

«Как зачем?» — возразил старик: «Чудной ты человек! Ведь и рогожа-то горит 26, значит: те же дрова» — пояснил старик и потом продолжал:

«Сначала начальству было невдомек, чем кошомное войско пробавлялось, а потом обозначилось. Наше начальство, то-ись, казачье с первого же раза все видело, да, знамо дело, молчало, яко бы и не видало — сорт!!! Солдатское же начальство как узнало, возроптало, осердилось, что уральцы всех обдувают. Дознался об этом и сам Перовский, однако промолчал, яко бы не знает. Это нашему брату и на руку. Взяли мы после того большую волю: стали воровать овес из-под часов целыми кулями. Раз пресмешная, сударь мой, вышла история: куль овса в глазах часового убежал к нам в джуламейку». Старик расхохотался.

— Как так? спросил я.

«А вот как!» отвечал старик: «Джуламейка наша стояла близко к одному бунту, так каких-нибудь в саженях десяти. Хорошо. Был в ту ночь буран. Двое ловких казака вышли из джуламейки и подошли к часовому, а он, бедняжка, чуть жив; рад, что люди к нему подошли: хоть есть с кем слово сказать, есть кому пожаловаться на судьбу. Один из казаков вступил с ним в разговор — утешает его, ублажает, а другой тем временем привязал к крайнему кулю за лузг веревку, да и пошел опять в джуламейку, а веревку незаметно протянул по земле. Таким манером один конец веревки к кулю привязан, а другой очутился у казаков в джуламейке. Хорошо. Прошло сколько-то времени, и другой казак ушел в джуламейку. Часовой остался один и стал расхаживать; и лишь только часовой обернулся задом к джуламейке и пошел на другой конец бунта, наши и потащили веревку и покалябили куль к себе. Сорт! — Часовой обернулся и видит чудо: куль с овсом сам собой ползет в казачью джуламейку. Часовой хочет бежать и остановить куль, да не смеет: военный артикул не позволяет оставлять часы. Покуда часовой соображал, что делать, куль с овсом тем временем скрылся в казачьей джуламейке. Часовой стал кричать: «караул!» — И грех, и смех! Прибежал ефретор, да не скоро. Покуда часовой рассказывал ефретору, в чем дело; покуда ефретор сходил доложить дежурному; покуда сообразили, в чем дело; покуда собрались идти к нам с обыском, — тем временем мы овсецо раздуванили, по горсточкам разобрали, по торбам рассыпали да лошадушкам роздали, а те в един миг [132] скушали; куль сожгли, буран и след замёл. И вышли мы чистехоньки: этого мало: еще в амбицию вломились; жалуемся, как-де смели нас опорочить. А в другой раз, продолжал старик, точно таким же манером утащили мы у часового будку».

— Какую будку? спросил я.

«То-ись, не настоящую будку», пояснил старик, «а большой деревянный короб из под говядины, что служил часовым заместо будки. Вот этот-то короб мы и укалябили у часового таким же точно манером, как куль с овсом, — укалябили и сожгли; и с обыском к нам не ходили: знали, значит, что ничего не найдут, — важнец!.. Когда услыхал Перовский, что к нам, уральцам, из-под часов бегают кули да будки, то до слез, говорят, смеялся. Да и как, в самом деле, не смеяться? Мыто уж, на что проще, сами прокудили, а тоже смеялись до упаду; как же после того Василью Алексеичу-то не смеяться? — Оченно смешно! А еще, сударь мой, у генерала Ц-го короб с французскими сухарями украли, и сошло с рук. То-ись, оно бы, пожалуй, и не сошло, да ловко сделали: сухарики съели, а коробок сожгли. — Как дознаешься? Не распарывать же нам брюха! Ц-ий жаловался Федоту Григорьичу (Бизянову 27), а Федот Григорьич ответил ему, что за одним-де коробком нечего гнаться, ваше превосходительство: у меня-де два украли, да и то не взыскиваю: на то-де они — кошомное войско; прошу не прогневаться! Молодец был Федот Григорьич — царство ему небесное! прибавил старик: все наши обстоятельства знал, лелеял и берег нас, как детей..... Если когда тебе рассказывать все, что мы прокудили, то долго не перескажешь; одно скажу: мы, кошомное войско, не взирали на приказ к расстрелу, и хорошо поступали. Первым долгом: себя и лошадушек своих сберегли, а вторым долгом: что мы не своровали, не потребили, то все пришлось бросать в степи, и бросили 28. Вот ты и рассуди теперь, хорошо или худо мы делали. Под конец похода, когда верблюды стали валиться не десятками, а сотнями; когда, значит, не на чем было поднимать и везти провизию, Под конец, говорю, дозволено было брать всякому, кто чего и сколько захочет, да [133] уж та беда: некому было брать: все больные, хворые да мерзлые. Одним только нам была лафа: катались словно сыр в масле. Что, резон я говорю?» — спросил меня старик, положив руку мне на плечо.

Я кивнул головой и спросил:

— Ну что еще там у вас было?

«Да ничего особенного: воротились назад»,— сказал старик и, немного погодя прибавил: «значит, не всуе сказал Яков Михайлович» Тарасов: пойдем и не дойдем; уж такая проклятая страна эта Хива, что бы ей ни дна, ни покрышки!» Старик с досадой плюнул, потом заговорил:

«На половине пути, близь Усть-Урта, простояли сколько то дней в раздумье — идти вперед или вернуться. Идти вперед — боязно: не на чем провиант везти, да и людей мало: наполовину, чай, перемерзли, а которые остались вживе, те, кроме нас, уральцев, почти все были больны. Вернуться — стыдно: орду насмешишь. Долго, говорят, Василий Алексеевич был в раздумье; напоследок послал Федота Григорьевича Визянова с сотней казаков на Усть-Урт проведать, какова дорога, можно ли идти, и нет ли где неприятеля. Через несколько дней Федот Григорьич вернулся. Что же? Да все то же, батенька! Неприятеля, положим, нигде нет, за то снега все те же, но брюхо лошади. — Тогда уж Перовский решился воротиться, и воротился 29. Ложь ли, правда ли, говорили: Перовский яко бы не хотел ворочаться, а хотел, во что бы то ни стало, идти вперед, да Ц-й разговорил. Он, то-ись Ц-ий, в тот раз получил письмо из дома, а в письме яко бы ему писали, что в Хиве-де ждет его и Василия Алексеича лютая казнь. Ц-кий якобы струсил и застращал Василия Алексеича».

— Что такое? Я не понимаю.

«Сразу и не поймешь; надо, значит, рассказать до конца. Слушай». И старик начал: «У Ц-го был деньщик из солдат; долго у него служил; но перед тем, как быть походу под Хиву, [134] деньщик этот ушел в домовый отпуск, куда-то в удаленную губернию, и там запропал. Ц-ий пошел в поход с другим деньщиком. Хорошо. Когда Ц-ий был в походе, в то время пришел к нему в дом старый деньщик. Барыня, то-ись жена Ц-го, тотчас же и пристала к деньщику, чтобы он погадал о судьбе барина, то-ись Ц-го, и всех сущих с ним; а деньщик, надо тебе сказать, был ужаснеющий дока насчет этих дел: и по картам, и по бобам узнавал, главное — по воде узнавал все, что с человеком будет. Деньщик стал гадать на картах — выходить скверно; сталь гадать на бобах, — скверно же; гадать на воде — еще сквернее. Велел самой барыне взглянуть на воду. Барыня взглянула через плечо деньщика в чашку с водой и ахнула: и Ц-ий, и Перовский, и все большие господа, что в походе с Перовским были, все они предоставились ей в воде без голов; а головы их особо торчат на кольях. Вот она какая притча-то! Лишь только жена Ц-го отудобела, тотчас же написала мужу письмо, объяснила ему все: так-де и так, любезный супруга, Григорий-де (деньщика Григорьем звали, пояснил старик) вернулся к нам и вот-де что узнал: сама-де я своими глазами видела и тебя, и всех вас без голов; вернись-де, друг любезный, домой: лучше будет; наплюй-де на Хиву... Написала, говорю, жена Ц-го письмо и отправила его к мужу с нарочным, с киргизом; письмо-то и попало как раз в точку. Что, не веришь? обратился ко мне старик, заметив, вероятно, на лице моем невольную улыбку. Пожалуй не верь, заговорил старик. Ц-ий анерал был, да верил. Он знал своего деньщика хорошо, что тот дока был. Однако так ли, сяк ли оттого ли, не оттого ли, вернулись, батенька, назад».

Старик на минуту остановился и потом продолжал: «И был же поход горше переднего! 30 Покуда шли вперед, по крайности надежду питали, что не ныне — завтра выйдем из снегов, встретим хивинцев и с ними сразимся; а как пошли назад, совсем другое». Старик махнул рукой. «Идучи вперед», продолжал старик, «все песни распевали, особенно одну, что на этой случай нарочно сложили, а сложил- кто-то из господ, что при Перовском были; часто эту песню распевали. Хочешь, я пропою ее?»

— Сделай одолжение! очень рад,— сказал я.

Старик прокашлялся и запел:

«Славно, братцы, пришло время:
Мы идем все на Хиву.
Истребим хивинско племя,
Наживем себе хвалу.
Через Эмбу перейдем,
[135]
Ко Усть-Урту подойдем.
Там мы спустимся под горы,
Где живут хивинцы-воры.
Нам всего дают довольно,
И одеты мы тепло.
Мы морозов не боимся,
Нам бураны нипочем;
Джибаги прокляты сбросим;
Скинем теплы сапоги;
Шапки теплые доносим,
Будем бравы молодцы.
Мы с колоннами сойдемся,
Винну порцию запьем;
Винну порцию запьем,
Закричим мы враз: «ура!»
Тут погибнет вся Хива.
Мы избавим из неволи
Своих братьев-земляков;
Расколотим в иху долю
Всех хивинцев-подлецов».
31

«Вот как мы расхрабрились», сказал старик, кончив песню. «Зато, путешествуя назад, никто и не заикался про эту песню; заказано было: стыдно-де... Что правда, то правда! Досадно, братец мой, что мы подлецов-хивинцев и в глаза не видали. Только одному капитану Ерофееву с одной ротой солдат посчастливилось отличиться. Он, этот капитан, провожал больных из отряда в Чушкакульское укрепление и столкнулся с хивинцами 32; но ружейной пальбой и барабанным боем разогнал их, словно стаю ворон. Тут особенно отличился барабанщик. Как только ватага хивинцев приударит на отряд Ерофеева, так барабанщик и [136] выскочит с барабаном вперед и трах! трах! трах! Хивинские кони все в рассыпную. Барабанщику дали Егорьевский крест, и за дело: молодец!

В обратный путь, помню, мы поднялись в первых числах февраля, а в марте пришли на Темир-реку; тут отдыхали и ждали весны. За неделю до Благовещенья, помню, в первый раз увидали в отряде диких гусей. И, радость же в отряде была великая: «весна! весна!» говорим мы друг другу и крестимся: морозы то уж больно нам надоели. С Темира, когда уж снег сошел, стали отрядцами расходиться на линию. С больными было много возни. Зимой бедняжки от мороза гибли, а весной от цынги: заела она неладная солдатиков. Если когда не ошибаюсь, больше половины солдатиков пропало, а нас, уральцев, Бог миловал: из двух полков разве с десяток казаков не узрели родимой стороны; остальные все вышли здравы и невредимы; благодарение Господу Богу!» 33.

Старик с благоговением перекрестился.

— Конец? — спросил я рассказчика.

«Нет, не конец! — ответил он: то-ись хивинскому-то походу, пожалуй, конец — прибавил старик; но мы то уральцы не все развязались: человек нас триста, с Федотом Григорьичем, послали в новый поход на Эмбу, к морю, наказывать, то-ись, по-нашему, выкалывать адайцев».

— За что же?

— За дело: знай край, да не падай, то-ись белого царя почитай, указов его слушайся!

— Чтожь адайцы сделали?

— Вот что, слушай.

И старик начал: «Для похода Перовский собирал верблюдов с киргизов; всякий род и поставлял сколько-то верблюдов, а адайский род не дал ни одного верблюда. Этого мало, что не дал верблюдов; нет, он еще пакость сделал: чиновника, который ездил по орде и собирал верблюдов, адайцы связали и в Хиву к хану отправили; выходит, измену подлецы сделали. Пред походом было не до них, а после похода Василий Алексеич и вспомнил про них и с Темира-реки, как я уж сказал тебе, послал из нас 300 человек с Федотом Григорьичем наказать адайцев. Помню, а самом начале мая месяца, мы соследили адайцев близь устья Эмбы, [137] при урочище Крын-Узень; соследили, говорю, адайцев и задали им такого трезвона, что до сих пор не забыть: человек, думаю, с 400, если когда не больше, мы порешили адайцев: насчет этого мы, признаться, молодцы — только заставь. В таких случаях всегда отдают такой приказ, чтобы колоть только одних взрослых мужчин, а жен да детей не трогать; но где тут соблюсти нашему брату приказ? Лиха беда войти в азарт, а как войдешь в азарт, так шабаш! пойдешь, значит, направо и налево, только крепись орда; никто, значит, не подвертывайся». Старик махнул рукой. «Мы же в тот раз, признаться, были злые-презлые — заметил старик: первым делом, хивинский поход не удался; вторым делом то, что мы с Темира, как прочие, надеялись домой идти, а нас вдруг погнали в новый поход. Вот по этой больше причине мы и удружили адайцам, то-ись как должно внушили им, чтобы на будущее время белого царя чтили и указов его слушались. Когда-нибудь на досуге я расскажу тебе обстоятельно о таких делах, как наш брат наказывает, то-ись, выкалывает киргизов: любопытная, батенька, вещь! а теперь пора и забастовать; знаешь поговорку: хорошенького помаленьку!»

Старик встал и раскланялся со мной.

______________________________________________

На этом прерывается рассказ старика А. Д. Барсукова, записанный покойным И. И. Железновым, а далее следует небольшая заметка под заглавием: «Несколько слов от автора», составляющая как бы послесловие, которую мы и приводим целиком.

______________________________________________

Несколько слов от автора.

Поход или, правильнее, гибель князя Бековича-Черкасского слабо сохранилась в памяти народа; по крайней мере мне не довелось подслушать у казаков более того, что передано в первой главе. Причина понятная: во-первых, это было почти полтораста лет тому назад, а во-вторых, событие это не захватывало коренной или, иначе сказать, жизненной стороны народного быта и потому пронеслось над народом бесследно, как обыкновенная невзгода, в роде, например, пожара, морового поветрия и т. п.; одним словом, это событие — ни более, ни менее как случайность войны. Подобных случайностей в жизни яицких казаков, конечно, было не мало и прежде и после несчастного похода Бековича; разница только та, что в одно время погибло казаков больше, в другое меньше. И оттого народ помнит только одно: «пошли-де наши праотцы с Бекичем в Хиву и погибли». Впрочем, исторических фактов от народных сказаний, спустя [138] полтораста лет после события и ожидать нельзя; об этом и говорить нечего.

Что же касается сказочной и легендарной стороны преданий, то, известно, народная фантазия очень изобретательна, а память народа насчет этого очень впечатлительна, и все что из сказочного западет в память народа, — все это долго живет в народе. Так например, составив себе когда-то понятие о Хиве, как о стране заклятой, вроде заклятого клада, казаки поверье это перенесли и на позднейшее предприятие противу Хивы, именно на экспедицию Перовского. В этом отношении, разницы у казаков между взглядом на поход Бековича и между взглядом на поход Перовского, как читатели видели, почти никакой нет. Даже рассказ старика о походе Перовского наполнен сказками и легендами больше, нежели рассказ о походе Бековича. — Если чем и отличается рассказ о походе Перовского от рассказа о походе Бековича — это тем, что в рассказе о походе Перовского много действительного, фактического. Правда, все действительное, фактическое перемешано с сказочным и легендарным; но я не вижу надобности проводить грани, где начинается и кончается сказка, и где начинается и кончается факт: во-первых, это, по моему мнению отчасти обозначается само собой; во-вторых, любознательные читатели могут сличить рассказ старика-казака с статьей неизвестного автора о хивинском походе, напечатанной в «Библиотеке для чтения» за 1859 г. № 10, — статьей, извлеченной, по всему видно, из официальных бумаг. Считаю нужным заявить только вот что: я пишу не исторические заметки, а сказания народные, и потому, если где и окажется какой факт несколько расходящийся с официальными бумагами и разными отчетами и реляциями, то да не забудут читатели, что тут выразился взгляд народа — ничей.

Иоасаф Железнов.


К странице 133-й, к выноске 1-му (о возвращении из похода):

Прибывши с отрядом на Эмбу, Неровский, между прочим, писал Булгакову: «На обратном пути к Эмбе отряд вытерпел еще больше лишений, чем идучи от нее. Было еще 20 и 29° холоду, с сильными буранами. Пять дней назад, после мокрого снега при 4°, наступил 25 градусный мороз с очень сильным северным ветром. Каково было верблюдам, которые слабели не по дням, а по часам. Отряд еще не весь в сборе, и я не могу с точностию определить число верблюдов, погибших в последние десять дней; но, судя по отделению, которое со мною и которым брошено на дороге слишком [139] 600 верблюдов, надо полагать общую десятидневную убыл, но крайней мере в 2000. Счастие еще, что в течение нескольких дней мы могли идти но следам, которые оставлены предшествующим отделением, что дало мне возможность прибавить шагу. Спасение или гибель отряда зависели от того, во сколько дней пришли бы мы сюда. — Отряд наш был словно корабль в открытом море, во власти бури, без мачт, отовсюду заливаемый водою. Чтобы не потонуть на месте, он выбрасывает за борта все, без чего может обойтись. Точно также и мы, с тою разницею, что у нас нет предметов роскоши, которыми бы пожертвовать для спасения. Все повозки, сани, лодки и пр., — словом все, что горит, в том числе веревки и рогожи, все пошло на приготовление похлебки солдатам; но и этого достало только на три дня. Верблюдов мы кормили сухарями и овсом, запасенными про людей и коней. И несмотря на то, довольно значительное количество сухарей, муки и овса брошено, потому что, за недостатком верблюдов, не на чем везти их». (Р. Арх. 1878, кн. 2, стр. 42-43).

Можно ли после этого сомневаться в справедливости слов Барсукова: И был же обратный поход горше переднего?!


Комментарии.

1. А. П. Хорошхин хорошо знал языки киргизский и калмыцкий; большую часть своей службы он провел в Туркестанском округе и. по взятии Хивы, был назначен в число членов совета, учрежденного при хивинском хане. Кроме уральского войска, он немало потрудился и над изучением Средней Азии. Статьи его помещались в «Газете для сельских хозяев», «Военном и Туркестанском сборниках», в «Оренбургских, Туркестанских и Московских ведомостях»; ему же принадлежит и книжка для чтения в начальных школах уральского войска под заглавием «Уральские казаки», содержащая краткий исторический очерк и два принадлежащие ему стихотворения: «Ургенчь» и «Икан». М. П. Хорошхин поместил несколько статей в «Военном сборнике»; М. К. Курилин — в журнале «Воспитание» и в «Уральских войсковых ведомостях»; Н. Ф. Савичев в течение десяти лет сотрудничал в местной газете; здесь же напечатана и чрезвычайно серьезная статья г. Болдырева «Исследователи нашего края» (Ур. в. вед. 1874 г., №№ 39-42; 1875 г. №№ 2-6).

2. За 1870 г. №№ 22-27.

3. Revue Hist. Т. septieme, Mai-Aout, 1878, Paris, 374-379.

4. Извлечение из этого рассказа мы встречали в «Древней и Новой России», в «Голосе», «Новом Времени», «Совр. Известиях, и др.

5. Черновая рукопись этой статьи хранится в уральском войсковом архиве (№ 92). На обложке, под заглавием статьи, написано: «Посвящается всем моим землякам, как благородным, так и простонародным»; в конце статьи на поле пометка: «Москва. Декабрь, 1859 г.» Рукопись состоит из 26 листов (104 страницы).

6. Подлинное письмо, за № 363, от 13 мая 1859 г.. хранится в уральском в. архиве, по описи № 95-й.

7. 20 мая 1861 г. отдан был приказ по военному ведомству об упразднении сводного казачьего полка оренбургского корпуса.

8. За 1869-1870 годы.

9. «Русск. Архив. 1879 г. О казаке Терском см. кн. 1, стр. 289-290. То же предание вошло и в статью «Происхождение уральского войска», напечатанную в «Древней и Новой России» (1879, № 7) и перепечатанную в «Оренбургском листке» (1879, №№ 36-38).

10. Незначительная часть из этой рукописи вошла в наше исследование: «Раскол в уральском войске в конце ХVIIІ и в XIX в.», стр. 84-89.

11. Р. Арх. 1879 г., кн. I, стр. 234.

12. Письма В. И. Даля были напечатаны в «Русск. Архиве» за 1867 г. Превосходным дополнением этих писем служит наиболее откровенное письмо В. И. Даля к Г. П. Гельмерсену, помещенное в русском переводе Я. К. Грота в «Сборнике 2 отд. Акад. Наук», 1873 г.

13. Русск. Архив 1878 г., кн. 2, стр. 34-46.

14. Там же, стр. 42 и 43.

15. Да не покажется кому-либо странным вопрос, сделанный мною рассказчику. Казаки, как и солдаты и все вообще простолюдины, в высшей степени недоверчивы и подозрительны: всякую, сколько-нибудь значительную, неудачу главного начальника на войне или в походе, особенно того, кто носит не русскую фамилию, они готовы отнести к измене или ко взятке, что в отношении предводителя тожественно. От такого нарекания не уходят и свои офицеры, начальники степных отрядов. Если, например, офицеру, начальнику отряда, не удастся взять в плен или разбить какого-нибудь бунтующего киргизского батыря, напр. Исета Кутебарова, и если, по мнению казаков, удобные к тому случаи были упущены, то казаки непременно выведут такое заключение, что начальник взял с батыря сдарку, т. е. взятку, а попросту: сделал измену. Все это, конечно, доказываете что казаки не очень-то верят в чистоту начальнических убеждений.

16. Касательно расходов на хивинскую экспедицию Перовский был такого мнения: «Не следует тревожиться денежною тратою. Деньги, которые ушли на несчастный поход, мною предпринятый, возвратились бы правительству сторицею, если бы он удался. Тут надобно действовать по-английски, тем паче, что имеется в виду противодействовать именно англичанам. У них денежный вопрос никогда не служит помехою, и от этого они везде успевают, что бы ни предприняли. У них расчет ведется на столетия, а мы соображаем дневную затрату. Разница несметная! Имея в предмете последствия предприятия, которые окажутся чрез известное число лет, они затрачивают вдесятеро больше, нежели мы, рассчитывающие получить барыш тотчас же!» (Русск. Арх. 1878 г., кн. 2, стр. 41-42).

17. Смотр об этом в книге «Раскол в уральском войске и отношение к нему в конце XVIII и в XIX в.». Казань, 1878 г., стр. 75-80.

18. Ж. Л. Кожевников, бывший в это время уральским атаманом. Некоторые из писем к нему Перовского напечатаны в Уральских войсков. ведомостях за 1869 г., № 17.

19. Перовский выехал в поход 18 ноября, как это видно из его письма к Булгакову от 17 ноября 1839 г.: «Наконец вот мы и в походе! Весь отряд наш уже двинулся, а я остаюсь только затем, чтобы написать несколько писем и завтра тоже уезжаю» и проч. (Р. Архив, 1878 г., кн. 2, стр. 383).

20. Слич. письмо Перовского к Булгакову, от 14 февраля 1840 г. с Эмбы (Р. Архив, 1878 г., кн. 2, стр. 44).

21. 4 января 1840 г. Перовский, отойдя 500 верст от Оренбурга, писал Булгакову: «Против нас зима со всеми ее ужасами. Люди, или вернее, киргизы не помнят здесь столь сурового времени года, столь глубоких снегов. С тех пор как мы вышли из Оренбурга, термометр редко опускался ниже 20°, был 33°; двое суток сряду 21°, а когда бывало меньше 25°, начинались ветры и сильные мятели. Самому, не испытавши, трудно понять состояние человека, когда никакое одеяние, никакие шубы и теплая обувь не спасают его от власти холода, когда он знает, что завтра, чрез месяц, чрез шесть недель, все будет то же самое, когда при этом нет дров, чтобы согреться и порадоваться на огонек в эти долгие, нескончаемые ночи» (Р. Архив. 1878, кн. 2, стр. 39).

22. Мы подвигаемся вперед, хотя черепашьим шагом. (Из письма Перовского, от 4 янв. 1840 г.).

23. «Меня ждет впереди еще великое испытание: между нами сказать, пехота моя отнюдь не в добром здоровье. Мне удалось предохранить ее от замораживания; но это люди, никогда не покидавшие своей земли, не видавшие бивака да же в мирное время, и я никак не мог сделать, чтобы они были выносливее. Таково уже свойство моей пехоты, что она не могла вынести тяготы и стала заболевать». (Из письма Перовского к Булгакову, Р. Арх. 1878 г. кн. 2, стр. 44).

24. Перовский иногда прибегал и к более строгим мерам; так, он расстрелял двух сыновей сопровождавшего его муллы за то, что последний вышел из повиновения, и только когда вывели под ружейные выстрелы третьего его сына, мулла-старик повалился в ноги и исполнил все, что было нужно. Когда в пехоте начался ропот и нечто в роде мятежа, Перовский вызвал вперед одного из зачинщиков, приказал вырыть могилу, в присутствии остальных похоронить его живого и отпеть панихиду; после этого не было и малейших попыток непослушания. (Русс. Архив 1878 г. кн.. 2, стр. 315).

25. Свой взгляд на расстрел Перовский, между прочим, выразил в письме к Булгакову, от 24 февраля 1853 г. «Расстреливанье, говорит он, есть способ наказания довольно мягкий для некоторых преступлений; тут дурно то, что иной раз негодяю дается возможность разыграть из себя героя и похвалиться равнодушием к важной обстановке смертной казни» (Р. Арх. 1878 г., кн. 2, стр. 316).

26. После и сам Перовский приказал жечь не только рогожные кули, а даже веревки, чтобы приготовить пищу солдатам.

27. Любимый и уважаемый в войске генерал, отец генерал-майора К. Ф. Бизянова, пользующегося также большою популярностью между уральскими казаками. Мы лично слышали от покойного Н. А. Веревкиина, что ему во время похода в Хиву, в 1873 г., приходилось встречать на Усть-Урте стариков — киргиз, которые хорошо еще помнили Федота Григорьевича Бизянова и рассказывали о нем много хорошего.

28. 4 февраля 1840 г. Перовский писал Булгакову с Акбулака: «Верблюды наши не одарены нравственною силою, которая нас поддерживает до крайних пределов возможности; они чрезвычайно как отощали; половина их погибла: остальные окончательно не могут выносить вьюка. Мы принуждены были уменьшить тяжесть вьючного седла, но в таком случае следовало умножить число верблюдов, а между тем они падали у нас ежедневно в числе нескольких сот. На пространств последних 150 верст отряд лишился слишком 2000 верблюдов. Здесь я принужден был бросить слишком 1500 четвертей муки и сухарей (шестинедельное продовольствие всего отряда)». (Р. Архив 1878 г.. кн. 2. 40-41).

29. 1 февраля 1840 г. Перовский издал следующий приказ к своему отряду: «Товарищи! Скоро три месяца, как выступили мы по повелению государя императора в поход, с упованием на Бога и с твердою решимостию исполнить царскою волю. Почти три месяца сряду боролись мы с неимоверными трудностями, одолевая препятствия, которые встречаем в необычайно жестокую зиму от буранов и непроходимых, небывалых здесь снегов, заваливавших путь наш и все корма. Нам не было даже отрады встретить неприятеля, если не упоминать о стычке, показавшей все ничтожество его. Не взирая на все перенесенные труды, люди свежи и бодры, лошади сыты, запасы наши обильны; одно только нам изменило: значительная часть верблюдов наших уже погибла, остальные обессилены, и мы лишены всякой возможности поднять необходимое для остальной части пути продовольствие. Как ни больно отказаться от ожидавшей нас победы, но мы должны возвратиться на сей раз к своим пределам. Там будем ждать новых повелений государя императора; в другой раз будем счастливее. Мне утешительно благодарить всех вас за неутомимое у сердце, готовность и добрую волю каждого при всех перенесенных трудностях. Всемилостивейший государь и отец наш узнает обо всем». (Р. Арх. 1878, кн. 2, стр. 42).

30. «Возвращаться не менее трудно», писал Перовский Булгакову; «до нашего укрепленьеца на Эльбе, где склад наших запасов, надо будет идти по снегу 160 верст. взбираться на две большие горы и спускаться с них. На это потребуется от 15 до 18 дней, без корму для верблюдов. Помоги Бог совершить этот переход безбедно!» (Р. Арх. 1878 г., кн. 2, стр. 41).

31. Припевка к этой песне, не встречающаяся в рассказе Барсукова:

«Мы уральские казаки,
Идем с радостью в поход.
Генерал с нами Перовский —
Никаких нам нет забот:
Он казачью службу знает,
Не оставит нас ни в чем;
Провиантом нас провадит,
Фуражем нас наградит.
Мы муницией исправны,
Всем нарядом снабжены.
У нас шашки, пики востры;
Только быть нам воруженным,
Как мы словно на ученье
Разъезжаем всегда встрой;
Командуем всем в страженье,
Мы идем в кровавый бой.
Вот нам драться не учиться,
Мы бывали на войнах;
Лишь бы дали нам сразиться,
Расчирхаем всех их впрах —
И потом мы возвратимся
Во Уральский городок».

32. 4 января 1840 г. Перовский, между прочим, писал с р. Эмбы Булгакову: «В 180 верстах впереди нас имеется наше небольшое укрепление. На днях хивинцы напали на него, их было две тысячи человек и, разумеется, они были отброшены. Появление их весьма удивило нас; мы не рассчитывали встретиться с ними так скоро. Они были так вежливы, что вышли к нам слишком на полдороги вперед. К сожалению, с тех пор они не появлялись вторично. Должно быть, это небольшой отряд, высланный для разведок». («Р. Архив», 1878 г., кн. 2, стр. 39-41).

33. Смотр, письмо Перовского к Булгакову от 14 февраля 1840 г. В этом письме, между прочим, замечено: «Пехота моя отнюдь не в добром здоровье, а между казаками вовсе нет больных». («Р. Архив», 1878 г.. кн. 2, стр. 44).

Текст воспроизведен по изданию: И. И. Железнов и сказания уральских казаков о Хиве // Древняя и новая Россия, № 9. 1880

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2022  All Rights Reserved.