|
МАРКОВ Е. Л.ФЕРГАНА ПУТЕВЫЕ ОЧЕРКИ КОКАНДСКОГО ХАНСТВА ГЛАВА I. В долинах Чирчика и Ахангрена. До сих пор, несмотря на зрелые годы, радостное детское чувство охватывает меня всякий раз, как я усаживаюсь в дорожный экипаж или вскакиваю на коня, отправляясь в какое-нибудь далекое путешествие. Должно быть, мой древний предок, бродяга беспредельных русских равнин, глубоко еще живет во мне. Наша маленькая ташкентская семья провожает нас до первой станции. Мы проезжаем, как по аллеям колоссального парка, чудными зелеными перспективами пирамидальных тополей. Но мы берем теперь несколько левее Самаркандской дороги, по которой приехали в Ташкент, и переезжаем по Мариинскому проспекту целую новую часть города. Тут обширная богадельня и разные другие благотворительные учреждения; кроме того, неудавшаяся ярмарка генерала Кауфмана, долженствовавшая, по проекту его, поглотить собою всю торговлю Туркестана. Теперь она стоит почти праздным свидетелем слишком смелых и слишком теоретических расчетов. Целый маленький городок узеньких галлерей под железными крышами, разбросанный на огромном пространстве среди зеленых садов и предназначавшийся для склада товаров, частью совсем теперь пустует, частью занят грузами хлопка и военными материалами. Для военного хозяйства тут полный простор и удобство. Сюда, в эту зеленую окраину города, вообще сбилось много солдатских казарм и военных учреждений [72] всякого рода; здесь и плацы их для ученья, защищенные от палящего солнца высокими аллеями и густыми садами. Частных дач тут тоже много, и русских, и богатых сартов, и все они тонут в садах. Мы весело несемся на бойких лошадях, болтая друг с другом и наслаждаясь видами, по превосходному шоссе, широкому и покойному, обсаженному тесными рядами гигантских тополей на целые 15 верст от города. Старые арыки, широкие и глубокие, как наши реки, — такие же серьезные гидротехнические сооружения, как и каналы Европейской России, прославляемые в каждой географии, — хотя и неизвестные никому за пределами Ташкента и не стоившие казенных миллионов, — Салар, Карасу и пр., — то и дело пересекают нам путь, и мы перебегаем через них по прекрасным каменным мостам, которым не грех позавидовать нашей земской Руси. Дождь прошел недавно, вся природа освежена и оживлена, сверкает красками и лучами солнца. Людная дорога кишит движеньем, точно улица большого торгового города. Воды теперь везде много, самые маленькие арыки гудят и пенятся от полноводия. Вот и мост через Чирчик, — эту главную водную артерию всего края, живую душу Ташкента и всех его многочисленных арыков, которые он питает своими обильными горными водами. Большие арыки, как Салар, Карасу и другие, только искусственные рукава Чирчика, цедящего свои струи из ледников заоблачного отрога Тянь-Шаня. Верхние долины Чирчика, соблазнительно синеющие влево от нас своими туманными далями, живописные, как Швейцария, и многие жители Ташкента поднимаются на лето туда на дачи, в целебный прохладный воздух гор. Отлично устроенный деревянный мост через Чирчик тянется более полуверсты, на целых 300 сажен; стремительная пучина вод кружится, ценится и ревет вокруг его устоев, широкою скатертью сбегая вниз к далеким берегам Сыр-Дарьи. Кишлаки, сады на каждом шагу, как подобает окрестностям столицы — хотя бы и Туркестана. На первой же станции «Чирчик» — две остановки, две неудачи, хотя одна из них невольно помогла другой. Нет лошадей, — нужно ждать на станции часа два. Я забыл в кабинете у сына все деньги свои, — нужно ехать за ними обратно в Ташкент. [73] Делать было нечего, и сыну пришлось прокатиться еще в два конца между Чирчиком и Ташкентом. А мы в это время, нисколько не пеняя на судьбу, которая неожиданно продолжила наше свиданье с близкими нашими, — преспокойно занялись, под гул полившего опять дождя, самоварчиком и разными домашними снадобьями. Когда сын вернулся назад, часа через два, лошади уже были готовы, и мы, покончив чай и выпив на прощанье по стакану искрометной влаги, — тронулись уже одинокие в свой далекий путь, провожаемые сердечными напутствиями и пожеланьями. Дождь только что прошел, и яркий солнечный закат осветил своими косыми лучами увлажненную землю. Далекие горы Туркестанского хребта вдруг вырезались странно и ясно до осязательности своими снеговыми пирамидами, вспыхнувшими на вершинах розовым румянцем, и туманно-голубыми — внизу, на свинцовом фоне дождевых туч, заволочивших горизонт. Вечерело удивительно быстро, как всегда на юге. Дороги испортились дождем, и уже никто не стал попадаться навстречу: у сартов и киргизов теперь ураза, их великий пост своего рода, — и всякий правоверный обязан почтить праздник ночным пиршеством. Въедешь в черную, грязную улицу кишлака и видишь везде, среди черной ночи, горящие огоньки фонарей, свечек, лампочек, притулившихся где-нибудь под галлерейкою или у ворот дома, или, просто, под тенистым деревом. Везде дымят и сверкают в темноте наши тульские самовары, висят котелки над разложенными кострами, а вокруг них сидят живописными группами, эффектно освещаемые красноватым отблеском огней, характерные фигуры в чалмах и тюбетейках, приступившие к ночной трапезе. От этого сверканья огней делается еще вдвое чернее в узкой, неприглядной улочке тесно застроенного кишлака, заслоненной отовсюду черными тенями домов, садов и заборов. И, как нарочно, на каждом шагу арыки, мостики, повороты во всякие переулочки и закоулочки. Мальчишка-киргизенок, не смыслящий ни слова по-русски, и, по-видимому, не часто имевший дело с таким грузным экипажем, пренеловко поворачивает свою дикую тройку при съездах с мостов и при въездах на мосты, так что я вот-вот жду, когда же он, наконец, опрокинет нас вполне основательно в какой-нибудь из многочисленных арыков и свернет нам наши православные шеи. В одном [74] кишлаке темнота ночи совсем сбила с толку бедного киргизенка, и он завез наш тарантас в такой тупик, откуда не было выезда ни туда, ни сюда. Киргизы, ужинавшие на улице, живо оттащили тарантас назад за колеса и направили глупого дикаря на путь истинный. К счастью, после изрытой дождями дороги, опять пошло на 4 версты прекрасное шоссе, обсаженное деревьями, по которому можно было смело ехать быстро даже и в такую черную тьму и даже и в нашем ковчеге Ноевом. Мы добрались, таким образом, до станции Той-Тюбе, где решились переночевать. Вскочил я на ноги раньше 4-х часов утра, потому что необходимо было спешить до света переехать в брод опасную реку Ангрену, пока солнце не натопило горных снегов и льдов и не поддало воды в без того полноводную реку, пожирневшую от вчерашнего дождя. Утро чуть брезжило, а уже всякого рода крик, писк и гам стояли надалеко кругом в улицах огромного кишлака. Петухи, воробьи, всякие птицы надрывались от крива, на перебой друг с другом, словно на пожаре. Даже в первой комнате станции, не прикрытой потолком, в тростниковой крыше, как раз над кроватью кого-то из хозяев, назойливо и немолчно чирикали невидимые голоса птиц, забившихся в крышу. Мы, балованные питомцы городской цивилизации, редко слышим эти шумливо-веселые голоса раннего деревенского утра и долго не можем привыкнуть к ним. Когда я вышел на крыльцо распорядиться насчет лошадей, в теплом и влажном воздухе летней зари кишлак все резче выяснялся на бледном небе темными силуэтами своих тополей и курчавых садов. Целые вереницы киргизов, в длинных белых рубахах, высоко приподняв свои халаты, двигались в полутьме, шлепая по грязи сухощавыми босыми ногами. Почта на двух тройках, вся заваленная тюками и чемоданами, с одним сонным почтальоном на обе повозки, только что подъезжала к станции, гремя своими колокольчиками. В этой дикой киргизской степи она безопасно ездит даже по ночам, почти никем не охраняемая, до того велик страх кочевника перед русским именем и до того грозен еще здесь авторитет военной власти. Вот двинулся, наконец, по узкой, бесконечной улице и наш рыдван. Огромный кишлак уже просыпался; множество лавчонок пооткрыло свои дверочки и ставенки. Все [75] житейские дела простодушного туземца на глазах у всех. Вон они и спят, и едят, работают и торгуют, никого не стесняясь, прямо на улице. Тут голые костлявые ноги еще торчат из-под теплых ватных одеял, а рядом уже бритая башка постукивает молоточком или шьет башмак. Дома тут — все в открытых галлерейках, и на них-то, под ними — вся жизнь. Тройка наша въехала в целый караван верблюдов, разряженных как на свадьбу, в ярких, расшитых чепраках, узорчатых коврах, в разноцветных махрах и кистях на морде, на шее, на брюхе... Это уж скоты не для вьюка, а для верха. Они с диким испугом мечутся в сторону при звуке почтовых колокольчиков, давят и сбивают с ног друг друга. Удушливая вонь каким-то прелым потом — надалеко разит от них, когда приходится так близко протискиваться сквозь стадо их. До солнца успели проехать мы влажную низину, прорезанную рекою Ахангареном, именуемой в просторечьи Ангреною. Река эта не так велика, как Чирчик, но играет ту же важную роль в хозяйстве страны. Это две крупнейшие артерии, которыми стекают в Сыр-Дарью обильные воды высоких горных хребтов, отделяющих Ташкентский уезд на севере от Чимкентского и Аулиеатинского уездов, а на востоке — от Ферганской области. Хребты эти, снега которых белеют теперь на горизонте влево от нас, вовсе не шуточные: все это отроги титанического Тянь-Шаня, который протянул свои бесчисленные каменные лапы далеко в Туркестан; одна из этих лап, та именно, что образует северную границу Ташкентского уезда, называется хребтом Ала-Тау, чаще всего Таласским Ала-Тау, потому что с ее северного склона течет к северу через Аулиеатпнский уезд довольно большая река Талас. Другая лапа отходит от первой на юго-запад от общего горного узла, высотою в 12.000 футов, и называется Чаткальским хребтом, опять-таки по имени реки Чаткала, родящейся своими истоками в ее ледниках. Чаткал, собрав в себя несколько других горных рек, прорывается через горы на юго-запад, разливается по долине и впадает в Сыр-Дарью под другим названием — Чирчика, через который мы только что переехали вчера. Вместе с Чаткалом Чирчик имеет длины 280 верст и, захватывая своим бассейном более миллиона десятин, на всем этом [76] протяжении служит питателем и разносителем плодородия для окрестных земель. Целая сеть арыков растерзывает его во все стороны и так перепутывает его с водами соседних речек, что трудно разобрать, какими собственно рукавами бежит сам Чирчик. Так же точно, и еще, пожалуй, больше, разбита на рукава, и природные, и искусственные, река Ангрена, и так же точно напояет и утучняет все поля своей широкой долины, хотя длина Ангрены всего только 175 верст. Ангрена вытекает из пазухи двух горных ветвей, на которые разделяется Чаткальский хребет; одна ветвь — Адам-Тау, идет прямо на запад, разобщая своими отрогами долину Чирчика от долины Ангрены, а другая ветвь — Курама-Тау, идет прямо на юг и потом на юго-запад, очень мало не доходя до Сыр-Дарьи и составляя собою границу между двумя областями: Сыр-Дарвинской и Ферганской. Конечный отрог Курама-Тау, мимо крутых и эффектных скал которого идет наша почтовая дорога из Ташкента в Ходжент и Кокан, называется Могул-Тау. В настоящее время леса, когда-то покрывавшие все эти заоблачные цепи гор, до такой степени вырублены хищническим хозяйством киргизов и курамы, что и Чирчик, и Ангрена, в прежние годы всегда через край переполненные водами, теперь частенько пересыхают летом в тех низменных местах своих, где разливу их слишком большой простор. А главное, сток вод с высоты по руслам этих речек сделался, без регулирующего влияния лесов, удивительно неровным и резким, так что, при полном пересыхании русла, в одну ночь может вдруг низринуться сверху какой-нибудь опустошительный поток. Мы, кажется, попались именно в одну из таких скверных минут. Вчерашние дожди обратили Ангрену в широкий бушующий поток, так что вечером и ночью переезд через нее был невозможен. Только к утру воды схлынули настолько, что через реку стали пускать караваны и проезжих, но и то с большим риском. Когда мы проезжали ее береговую равнину, все кругом было пропитано и залито водою. Самый крошечный арык гудел и катил свои струи, будто настоящая речка. Лужи на каждом шагу, вся почтовая дорога превратилась в сплошной ряд озер. Тем не менее широкая зеленая долина, еще не [77] освещенная лучами утра, смотрела людно, обильно и весело. Везде кишлаки, сады, обработанные поля, сочные луга, на лугах кибитки целыми гнездами, стада верблюдов и коров. Коровы тут впрочем маленькие и плохонькие, совсем не подходящие к этому степному простору и этим непроедным кормам. Хозяйственная суета уже везде: доят коров, вьючат верблюдов, запрягают арбы. В раннем утреннем часе, который так редко приходится видеть и испытывать в нашей искаженной городской жизни, ничем незаменимая красота и ничем незаменимая польза!.. В нем богатство и здоровье, в нем нравственная сила человека. Деды наши хорошо знали это и не губили ленивым сном лучших часов своей жизни. Оттого-то они были здоровы и могучи телом, спокойны нервами, веселы духом, совсем не то, что мы. В ожидании солнца и на далеких снеговых горах тоже залегли стада своего рода-белые клубы облаков увили собою горные вершины и набились, как клочья ваты, в глубокие ущелья. На берегу Ангрены целый табор. Караван в добрую сотню верблюдов, только что переправившийся сюда с того берега, оправляется и отдыхает, собираясь дальше в путь. Киргизская кибитка раскинута около реки, и возле нее несколько запасных арб. Это перевощики, обязанные переправлять через реку почту и проезжих. Они следят за подъемом и спадом вод в реке и отвечают за безопасность переправы. Тарантас наш остановился среди песков берега, со всех сторон окруженный верблюдами и киргизами; мы вышли из него, чтобы полюбоваться, как это люди в здравом уме и твердой памяти совершают безумную переправу прямо на колесах через пучины вод. Обыкновенно мирная Ангрена разлилась теперь, словно какая-нибудь Аму-Дарья. Все рукава ее слились в сплошную скатерть вод, которые бежали вниз с гулом и стремительностью водопада. Жутко было смотреть, как голов двести нагруженных верблюдов, загоняемые отчаянными криками и палками погонщиков, длинною вереницею медленно и неуверенно вступали в несущийся поток, ощупывая своими надежными толкачами скрытую от глаз почву. Под тяжестью ноши своей, они все глубже и глубже погружались, удаляясь [78] от берега, в коварную пучину, которая неудержимо относила их далеко от того места, куда они направлялись. Молодые верблюды то и дело срывались напором стремнины и исчезали под водой, выныривая оттуда с торопливым ужасом. Вот они наконец перетянулись кое-как через разливы вод, и один за одним, важистою тяжкою поступью, с трудом выпрастывая свои мозолистые ноги из каменистой россыпи, завалившей дно реки, начинают вылезать на кручи нашего берега; вода так гладко прилизала их, что их всегда лохматая шерсть теперь лоснится, как шелк, и сами они кажутся какими-то исхудавшими скелетами. Теперь очередь за большим четырехместным тарантасом, запряженным пятеркою почтовых коней, который уже давно, по-видимому, поджидает на том берегу реки, благополучно ли переправится через нее многоголовый верблюжий караван. Нам видно, как киргизы живо перебрасывают, весь обильный багаж поместительного тарантаса на высочайшие двухколесные арбы, подвязанные вплотную к тарантасу. Тучный мужчина в военном китиле умащивается с целою семьею женщин и детишек поверх своего скарба на этих доморощенных трясущихся колесницах, на которых, наверное, ездил еще в дни всемирного потопа праотец Ной. Арбы, полные народа и клажи, первые въехали в воду; сначала они долго двигались в одну сторону, как будто уступая течению, потом вдруг разом круто повернули и стали перерезать навкось широкий разлив вод, потом как будто вернулись назад и полезли к берегу совсем в другом направлении. Нужно знать так, как это знают киргизы, малейшие изгибы реки, скрытые теперь разливом вод, чтобы с такою безошибочною точностью вести переправляющихся путешественников по всем поворотам невидимого пути. Тарантас съехал в реку уже за арбами и сразу глубоко ушел своим грузным кузовом. Верховые джигиты-киргизы с отчаянными криками провожали его со всех сторон. Один из них захлестнул веревку вокруг задней оси тарантаса и натягивал ее в сторону, чтобы не дать экипажу опрокинуться в опасных местах, а двое других привязали веревки к гужам коренника и тащили его вперед как на розвязях, не давая ему спотыкаться и нырять под воду. В нескольких местах вода совершенно покрывала кузов тарантаса, и сам весь он качался и трясся, словно в предсмертных [79] судорогах, пересчитывая колесами огромные камни, навороченные рекою. Многоопытный старик-киргиз в рваном меховом малахае безостановочно сыпал удары кнута на спины своих многострадальных, столь же опытных, а вместе и сильных лошадей, которые и без того впрочем лезли из кожи. Как ни высоки были колеса кокандской арбы, вода все-таки подходила под самое сиденье ее, а у киргиза-кучера, стоявшего босыми ногами на ее оглоблях, ноги давно были по щиколку в воде. И нам судьба сулила такую же дикую переправу. И мы точно так же переселились со всеми своими пожитками на толкучую двухколесную кокане, с которой, казалось, можно было слететь на каждом шагу, при первом порядочном толчке; и наш пустой тарантас потащили точно так же на розвязях джигиты-киргизы, наполняя тихий воздух раннего утра своими громкими криками и бранью... То туда, то сюда смело поворачивал свою изумительно-умную и изумительно-выносливую лошадь киргиз-возница, отыскивая по памяти среди сплошной пучины вод знакомые ему рукава и изгибы реки. Бедная лошадь, тащившая по убийственным камням речного дна арбу, нагруженную людьми и багажом, надрывалась от усилий и чуть не с ушами уходила под воду, все время упираясь против одолевавшего ее течения. Мы с немалыми акробатическими усилиями держались на груде своих дорожных чемоданов и мешков, с вышины которых каждый изрядный толчок стряхивал нас вниз, будто каких-то, не в свое место залезших, досадливых насекомых. Это и не мудрено, потому что досчатое дно арбы прибито прямо, всею шириною своею, к оси громадных колес, и каждый камень речного дна отражается на этом трясущемся помосте, немилосердно подкидывая его вверх, а с ним вместе подкидывая также высоко и всех, кто по неблагоразумию своему основал на нем свою, хотя бы и кратковременную, судьбу. В глазах рябило и кружилось от беспрерывного мельканья водяной стремнины, катившейся широким полотном по затопленной долине, и когда, среди этого одуряющего движения вод, арба с лошадью начинала на наших глазах все глубже и глубже уходить в неведомые нам омуты, нам не раз искренно казалось, что вот-вот и мы с своими чемоданами, и одноглазый киргиз, служивший нам Хароном, все [80] мы сейчас исчезнем в этом бурном Стиксе, через который можно переправляться только разве в царство теней. Однако арбу нашу, благодаря Бога, не залило, мы сами уцелели со всем своим добром, и мало-помалу умница-лошадь, так добросовестно протащившая нас сквозь все мытарства, выбралась, нося боками и тяжело дыша, сначала на мелкое место, потом и на пески того берега... Мы перекрестились от всей души, очутившись на безопасной и знакомой сердцу суше. Тарантас, потерпев настоящую морскую качку и зачерпнув раза три по полному кузову воды, тоже выкарабкался на берег. Вода стояла в нем, как в какой-нибудь потонувшей лодке. Старик-киргиз, сидевший на его козлах, не долго думая, вынул из-за пояса тщательно спрятанный кривой ножик и, повернувшись назад, спокойно, как давно привычное ему дело, вдруг срезал насквозь кожаную обшивку тарантаса. Наверное, он не особенно давно употреблял это любимое оружие туркестанца на дела, далеко не столь мирные, и с такою же хладнокровною ловкостью взрезал своим кривым ножом вместо кожи тарантаса горло своего врага. Вода с тихим бульканьем стала выливаться в отверстую рану, быстро понижая свой уровень. Старик подождал, пока пылилась последняя струйка воды, не спеша спрятал опять за пояс кривой нож и, захватив в корявую лапу толстый пук сена, до-суха вытер им внутренность тарантаса. — Теперь опять садись, барин, гайда дальше!., произнес он, сверкая на нас своими смеющимися зрачками и белыми зубами, хищными, как у волка. * * * До самого Пскента мы не выезжали из зеленой влажной низины, заливаемой весенними водами Ахангрена, его рукавов, притоков и арыков. Солнце уже вошло, и молодая яркая зелень, омытая дождями, сверкала всею свежестью и всею радостью весны. И в воздухе тоже сверкают яркие краски: мириады лазоревых ракш, сине-золотых щуров, светло-зеленых и красно-пестрых дятлов, розовых удодов, весело перелетают с куста на куст, шаловливо гоняются друг за другом, унизывают телеграфные проволоки сплошными монистами, будто крупные зерна дорогих самоцветных каменьев. [81] * * * Пскент — целый городок. Мы его изучили довольно основательно, потому что нас продержали на станции от 8 часов утра до часа дня, пока вернулись и отдохнули почтовые лошади. Пскент расположен на маленькой возвышенности, которая островом своего рода разделяет надвое широкую низину Ахангрена. Тут много лавок, русские дома, русское училище; тут живет пристав и разное другое начальство; словом, это в некотором смысле административный центр округа. При кокандцах Пскент был настоящим городом и, вероятно, даже городом очень древним. На это указывает самое имя его. Старинные города Туркестана обыкновенно носят это имя кента или кенда, то есть «города»: Таш-кент, Яр-кенд, Самар-кенд, Чим-кент, Ходж-кент, и тому подобные. Положение Пскента среди плодородной Ангренской равнины делает его естественным ключом для всей местной системы орошения, стало быть, своего рода хозяином местности. Базары его всегда очень оживленны. Но сегодня пятница, обычный еженедельный праздник мусульман, заменяющий им наше воскресенье, а кроме того ураза. Поэтому нынешний базар обратился в настоящую ярмарку. Пестрота одежд невообразимая, истинно восточная. Ярко-полосатые халаты, красно-желтые, сине-зеленые, черно-белые, голубые и всякие иные, халаты в огромных букетах, халаты, разведенные затейливыми узорами, — кишат на каждом шагу. Тут и киргизы, и сарты, но еще больше курама, особое несколько загадочное племя, по-видимому, помесь между сартом, таджиком и киргизом. Курама, собственно говоря, и значит — «помесь», «сброд». Курама главным образом населяет окрестности Ходжента и отчасти Ташкента, то есть те именно порубежные места между Коканом и Бухарою, между киргизами и сартами, где чаще всего происходило незаметное смешение рас. Население какой-нибудь Курской или Воронежской губернии, не великорусское и не хохлацкое, а какое-то особое украинское, зародившееся точно также на старом историческом рубеже между Москвою и Малороссиею, между Польшей и Русью, между вольною казацкою степью и царскими городами — дает некоторое понятие о туркестанской кураме. Курама любит пестроту не меньше киргиза, но они все в тюбетейках, между тем как киргиз чуть ли не от дней Чингис-Хана не меняет своего характерного, [82] островерхого колпака из белого войлока, с разрезными, отогнутыми полями, подбитыми красным. Детки здесь особенно красивы, черноглазые, румяно-смуглые, и их здесь особенно много. В ярком и пестром ковре базарной толпы это самые яркие и самые пестрые цветочки. Редкий городок Туркестана расположен так живописно, как Пскент, Его плоско-крышие глиняные домики лепятся друг над другом, ярус на ярусе, по обрывам узкого глинистого ущелья, совсем как сакли дагестанского аула. На крышах трава и веники, и крыши, и сами дома того же цвета, того же материала, как и гора, на которой они торчат, точно это не жилища, построенные человеком, а только уступы глинистого обрыва, или ярусы природных пещер. Как нарочно рядом с ними и действительно чернеют кое-где пещеры. Стрижи вьются тучами, будто рои пчел, около своих бесчисленных норок, выдолбленных в твердой глине обрыва, который они обратили в настоящее сито. Дорога вьется в глубине ущелья, у подножия этих пробуравленных стен, этих глиняных домов-террас. И тут, как везде, следы строгого и прочно установленного порядка: дороги ровные, широкие, обсаженные молодыми деревьями, орошенные журчащими арыками, хотя и порядочно беспокойные вследствие недавнего дождя и засохших грязных колевин; на каждом арыке исправный мостик, который можно переезжать без страха и риска и без молитвы ко всем угодникам Божиим, как это приходился делать на мостах наших проселочных дорог. Одно изумительно, как, при такой заботливой внимательности к каждой мелочи, туземные власти заставляют честных людей ежедневно по нескольку раз рисковать своею головою на таких средневековых переправах, как через Ангрену, которая к тому же иногда на несколько недель прекращает всякое сообщение по единственной почтовой дороге из Ташкента в Ферганскую область, останавливая даже правильное движение служебных дел. В сезоны сильных разливов Ахангрены чиновникам, военным, почте, всем приходится делать далекий крюк, объезжая из Ходжннта на Чиназ и уже оттуда по самаркандской дороге добираться до Ташкента. За Пскентом все еще продолжается плодородная Авгренская низина, особенно годная для посевов риса и хлопчатника. Рис только что сеяли, и его поля, разделенные, на [83] маленькие четырехугольники земляными валиками, были все залиты напущенною из арыков водою. И волы, и пахари двигались по колено в воде, с трудом вытаскивая ноги из липкой, илистой грязи, которую с еще большим трудом ворочает первобытная деревянная соха. И другим рабочим приходится тоже работать по колено в воде и грязи, — валить валики, прокапывать канавки. Только воловье здоровье и воловья сила киргиза способны переносить такие варварские условия. Но и они, однако, надламываются, и изнурительная лихорадка нередко скашивает в этих местностях обильную человеческую жатву. Кроме воды и воздух приносит здесь временами изрядный вред одновременно человеку и его посевам. С безбрежных, песчаных пустынь, из-за Сыр-Дарьи, нередко дует здесь, так называемый, «гарм-силь», — «горячий ветер», который портит даже эти влажные рисовые поля. У этих кажущихся дикарей — везде посевное сено, несмотря на соседство степей. Русскому цивилизатору в его родном хозяйстве, пожалуй, еще не скоро этого дождаться. На обильно орошаемой почве — посевы люцерны, по-сартски «дженушка», почему-то называемой здесь клевером, удивительно роскошны; с одного поля в одно лето снимается до четырех укосов. В сущности, здесь с глубокой древности укоренилось многопольное хозяйство, не оставляющее праздным ни одного вершка поливной земли, да и поля скорее похожи на огороды; почва, глубоко вспаханная волами, тщательно разделывается чекменями сартов, киргиз, курамы. Местное рабочее население нанимается тут к хозяевам земли на разных условиях: одни работники обработывают землю из половины дохода, на своих харчах и в своих домах, получая от владельца только волов и семена; это «ширики», нечто в роде фермеров. Другие — настоящие батраки, — «чарикоры» — живут у хозяина на полном его содержании и получают вместо определенного жалованья четвертую часть дохода. Так как и подати большею частью взимаются здесь в виде известной доли дохода, как например, десятинная подать «хароч», — то обстоятельство это делает положение туркестанского земельного хозяйства несколько более прочным, чем при наших порядках, где работник, казна, земство и пр. не имеют никакого участия в убытках хозяйства, а каждый год взимают с него одну, заранее [84] определенную, цифру расхода, несмотря на то, доход или убыток принесло в этом году хозяйство. Несмотря на пятницу и на уразу, вон они все теперь на своих полях с чекменями в руках; это тоже не русская черта, так что вряд ли русскому цивилизатору придется когда-нибудь научать туземца-азиата хозяйственному трудолюбию. Садоводство здесь тоже давно привычное занятие; каждый дом окружен густым садом; сарт садит деревцо везде, где только может, ради плода, ради тени, ради подручного строительного материала. Постройки в кишлаках здесь тоже более приличные и более обширные: везде громоздкие крытые ворота, глубокие и широкие; домики все больше двухэтажные, с галлерейками, иногда даже с узорчатыми деревянными решетками в окнах, и с характерно-изукрашенными потолками наружных галлерей, словом, на всем заметен отпечаток известного вкуса и известных житейских требований. Базарчики в кишлаках везде крытые, и хотя все их крыши большею частью кое-как слеплены и стоят на курьих ножках своего рода, однако, это все же сравнительное удобство. Пестрых и ярких птиц и тут тучи! должно быть, их никто здесь не трогает, иначе они не приближались бы к человеку так доверчиво и в таком множестве. Вообще, кажется, магометанин имеет какое-то религиозное уважение к птице. Невольно вспоминаются аисты, царящие своими гнездами над мечетями и дворцами Бухара-ель-Шерифа, и священные голуби, откармливаемые тысячами в одной, из знаменитых Стамбульских мечетей. Гнезда ласточек здесь в таком же уважении, что их никто не смеет потревожить даже внутри дома, и меня не раз изумляло в почтовых станциях Ферганской и Сыр-Дарьинской области не всегда удобное сожительство с проезжающими этих проворных длиннохвостых птичек, которые завладевают обыкновенно углами и карнизами комнат, где ночуют проезжие, и из своих гнезд-мешочков, наполненных зевающими желтыми ротиками, ведут оживленную междуусобную войну друг с другом, как некогда средневековые рыцари-бароны в своих горных замках. Впрочем, я только что видел за Пскентом живую иллюстрацию моей мысли: большие длинноногие и красноклювые аисты с важною [85] самоуверенностью шагают там по рисовым болотам рядом с пашущим плугом, рядом с колокольчиком почтовой тройки. Их нисколько не смущают все эти затеи суетящегося человечества, ибо они твердо знают, что их, священных птиц, законных хозяев этого поля и этих посевов, никто не осмелится тронуть. Ближе к Уральской станице плодородная равнина, орошаемая обильными водами Ахангрена и его притоков, начинает мало-помалу принимать характер дикой степи. Все чаще встают кругом и вырезаются на далеком горизонте угрюмые могильные курганы, безмолвные и загадочные памятники давно прошумевшей здесь истории; все больше попадаются на глаза пасущиеся стада верблюдов и темные кибитки кочевников, скученные, как гнезда грибов. Уральская станция уже стоит каким-то одиноким боевым бастионом среди пустой степи, недоверчиво щетинясь против нее своими двумя круглыми башнями и крепостными стенами. Так мало лет еще прошло с тех пор, как эта пограничная местность подвергалась чуть не ежедневным набегам соседних кокандцев, тогда еще не покоренных и дышавших ненавистью против русских за отнятые у них города и области. От Уральской до Джам-Булака — сплошная степь, гладкая, как ладонь, во всей своей суровой серьёзности. Ни одного арыка, ни одного деревца, ни одного жилья... Бесчисленные стада овец и верблюдов, которые по целым дням могут обходиться без воды, бродят по этим необхватным сухим пастбищам, где уже в конце апреля трава выгорает, как в развал летнего зноя. Овцы здесь совсем не похожи на наших: огромные, с длинною шерстью, с двойными жирными курдюками, на ногах, высоких, как у теленка, цветом они почти все черные, темно-коричневые, желтые, белых не попадается вовсе. Кибиток однако не видно в степи; они все теперь подобрались выше, в прохладу гор. Эти горы кажутся так близко, рукой достанешь; но до них порядочно много верст. Это виден нам хребет Курама-Тау. Он тянется: по горизонту голыми, окаменелыми волнами, чуть только зеленеющими у подножия, высоко поднимаясь в облака. Эта степь на рубеже двух старых ханств, на рубеже диких скифских кочевий, отделявшихся Яксартом от Согдианы и Трансокеаны, была во все века полем жестоких схваток между народами; оттого, конечно, она и [86] щетинится теперь частыми курганами, которые в иных местах залегают сплошным кладбищем. Уральская станция обсыпана ими. Щедрая мать-природа, целительница людской вражды и людской злобы, прикрыла эти печальные памятники смерти веселою багряницею весенних цветов; везде, по холмам, по равнинам пробрызнули, будто выступившие из древних могил бесчисленные капли пролитой здесь некогда крови, — кроваво-красные цветы полевого мака. Должно быть, киргизам-кочевникам, детям крови, пришлись вполне по вкусу эти кровавые цветы: и они тоже нарядились с головы до ног в кроваво-красные одежды, не находя, по-видимому, ничего радостнее для сердца степного разбойника, как этот цвет свеже-пролитой крови. * * * Поразительно полное отсутствие русского элемента в этой «русской» степи. Даже солдат совсем не видно. Редко попадается где-нибудь на станции русский староста, беспомощно затерянный среди курамы или киргизов, русский почтальон, русский проезжий. Я с детски-радостным чувством увидел на дороге человек шесть русских рабочих, проходивших босиком из Ташкента в Ходжент, с сапогами на плечах. Они казались такими далекими пришлецами из другой части света, такими «чужестранцами» в этом царстве киргиза и верблюда! Еще больше удивил меня один порядочно одетый господин, подъехавший верхом из глубины степи к станции Джам-Булак. Он оказался прикащиком одной из ташкентских купеческих фирм, имеющей по близости какие-то торговые дела. Мне стало жутко за него, когда, окончив свое дело на станции, этот одинокий всадник в европейском платье, опять потонул в серых далях пустынной степи, где не видно было ничего кроме безмолвных старых могил. * * * Особенно странно, что в этих новых « забранных » местах совсем нет русского монаха, русского священника. Когда вспомнишь плодотворное воспитательное значение древних православных обителей, проникавших, бывало, в глухие дебри разных инородческих стран раньше пахаря и горожанина, далеко впереди государственной силы; вспомнишь, что миллионы инородцев приводились к единению с державою русскою, крепко входили в состав русского [87] народного тела гораздо больше вдохновенною проповедью самоотверженных отшельников, чем силою меча или искусством управления: то делается обидно и больно за апатию нашего теперешнего многочисленного и зажиточного монашества, которое словно утеряло славные исторические традиции своей апостольской миссии и довольствуется большею частью бесцельным пребыванием в богато украшенных и роскошно всем снабженных штатных монастырях внутренней России, в Москвах, Петербургах, Киевах, где уже давно нет для них высоких евангельских задач, и где самое существование иноков и монастырей является крайне неудобным, можно сказать, даже невозможным и противуестественным, извращающим по неволе самый характер этих святых учреждений, посвященных уединению, лишениям и подвигам. Между тем не только католическая Франция или Италия, но даже протестантская Германия, протестантская Англия и Америка передовыми пионерами своей гражданственности и своих будущих политических завоеваний до сих пор посылают миссионеров, священников, монахов, членов разных конгрегаций. В Сахаре среди туарегов, на Сенегале и в Дагомее, во внутренней Африке, новооткрытой Ливингстонами и Стенлеями, в Тонкине, Бирме, Китае и Японии, — везде одушевленно работает, не жалея трудов и самой жизни, энергический европейский миссионер. Наши киргизы и туркмены, почти не имеющие никакой религии, настолько же мусульмане, насколько фетишисты-язычники несомненно представили бы самое благодарное поле для привития им христианской религии и христианской цивилизации, тем более, что русским они привыкли верить больше, чем всякому другому европейцу, и что русские как-то особенно умеют сживаться с азиатским дикарем и приучать этого дикаря сживаться с ними. Смешно сказать, что на всю Туркмению, Бухарию, Самаркандскую область, громадную Сыр-Дарьинскую и Ферганскую области — не учреждено до сих пор даже отдельной епархии, а все они приписаны к Семиреченской области! Подумаешь, в России не нашлось одного архиерея для отправки в эти громадные мусульманские царства, с каждым днем все более и более населяющиеся русским православным людом, между тем как папа создает сотнями епископские престолы [88] и епархии даже in partibus infidelium, в странах, где найдешь всего несколько десятков католиков. Нельзя, конечно, думать, что долгое господство в этом крае генерал-губернаторов с немецкими фамилиями (быть может, и немецкой веры?) имело какое-нибудь влияние на это прискорбное положение такого важного государственного вопроса. * * * Станция Джам-Булак совсем пустынная и окружена пустыней. Только против нее выстроены для заезда караванов две, три «курганчи», несколько напоминающие наши большие постоялые дворы прежних торговых дорог. Кругом обширного двора длинные навесы, огромные крытые ворота ведут во двор. Но двор уже, конечно, не тесовый и не плетневый, а глиняный, как вся эта глиняная страна. Когда заперты на засов и на замок крепкие ворота, «курганча», обнесенная высокими сплошными стенами, смотрит тою же «калою», какие так часто попадались нам в степях Туркмении. Все безотраднее и пустыннее делается степь по дороге к Мурза-Рабату. Тут уже не встречаешь ни скота, ни проезжих; только валяются среди выжженой травы и яркого пурпура маковых цветов до-бела обглоданные шакалами костяки павших лошадей. Это тоже «голодная степь» своего рода; сходство с нею еще усиливается знакомым нам названием станции «Мурза-Рабат». В старину однако и эта степь была, по-видимому, плодородна и населена. На каждом шагу встречаешь большие, давно иссохшие арыки, но воды — ни капли нигде! Из травы, впрочем, поднимаются довольно часто куропатки какой-то крупной породы; значит, жизнь природы еще не вполне замерла здесь. Вместо воды зато необыкновенное изобилие камней. Дорога засыпана ими. Обломки гранита, гнейса, трахита валяются кучами. Это уж передовые вестники совсем близко надвинувшихся на нас гор. Южная отрасль Курамы-Тау, идущая к Сыр-Дарье, называется Мугол-Тау. Мы едем теперь именно у ее подножия. Мугол-Тау — это ряд отдельных каменных волн гигантского размера, и каждая такая волна в свою очередь словно составлена из других мелких волн. Весь хребет — голый как кость, унылый до отчаянья; ни травки, ни кустика на нем. Хребет обрывается и кончается этими лысыми валами, как раз у станции Мурза-Рабат, слева нашей [89] дороги. Тут же, справа дороги, поднимается отдельным островом короткая и обрывистая горная цепь, такая же голая и каменистая, провожающая на некотором расстоянии течение Сыр-Дарьи против города Ходжента. Горы эти закрывают теперь от нас и реку, и город, и мы должны потом объезжать их, чтобы повернуть назад к Ходженту по течению Сыр-Дарьи. Перед станциею Мурза-Рабат нас в третий уже раз нагнал всадник странного вида, на которого мы давно обратили подозрительное внимание. Он стал равняться с нами еще от Тою-Тюбе, но по временам бросал почтовую дорогу и брад вправо и влево знакомыми ему степными стёжками, сокращая свой путь на несколько верст. Это был киргиз, перевязанный зачем-то красным шарфом через плечо и красною шалью кругом пояса. Он все почти время ехал рядом с нашим тарантасом, приветливо улыбался и кланялся нам всякий раз, как вновь появлялся на нашей дороге у какого-нибудь неожиданного поворота, и рассказал нашему ямщику-киргизу, что едет в Кокан. Признаюсь, такой непрошенный спутник в безлюдной степи не вселял нам особенного доверия к себе, а объявленное им намерение не покидать нас до самого Кокана — тоже мало послужило к нашему успокоению. Больше всего меня озадачивало, как это он приноравливается не отставать от почтовой тройки. Мы меняли свежих лошадей на каждой станции и ехали не шуточною рысью, как всегда ездят почтовые лошади здесь в Киргизии; а он все на одной и той же гнеденькой лошадке своей, совсем немудреной на вид, — но, правда, костистой и с сухим мускулом, — отжаривал себе спокойною ровною «тропотою» у колес нашего тарантаса, и даже конь его не вспотел ни разу, словно для него самое плевое дело сбегать, не отдыхая, из Ташкента в Кокан. Когда мы поворачивали во двор станции, он уже опять скрылся 'из наших глаз, незаметно нырнув на какую-то боковую тропку, чтобы опять перенять нас где-нибудь дальше на пути. По всей вероятности, он проделывал эти фокусы без малейшей задней мысли, единственно стараясь укоротить свой путь; но ведь я не был на душе у него и потому невольно смотрел с большою подозрительностью на эти постоянные заблаговременные объезды его наших почтовых станций, где каждый киргиз-почталион ездит с [90] револьвером за поясом, где станционные старосты почти всегда лихие отставные солдаты. Станция Мурза-Рабат — чистая крепостца. Кроме угловой башни с бойницами и высоких глиняных стен, две узенькие, круглые башни фланкируют даже ворота ее. Это воспоминания того еще недавнего времени, когда Мурза-Рабат был крайнею станциею наших сыр-дарьинских владений, и за ним уже начиналось враждебное нам и всегда с нами враждовавшее Кокандское ханство. Было уже поздно, и в Мурза-Рабате пришлось заночевать. Станции здесь, вообще, довольно просторные, хотя без излишнего комфорта. Диваны, обитые клеенкой, очень мало отличаются своей мягкостью от низеньких каменных лежанок, тоже предназначенных для ночлега. Комнат почти всегда две, самовар и лампа везде есть, а больше грех и спрашивать в такой азиатской пустыне. В добавок, старосты и ямщики здесь отлично вымуштрованы военным народом, запрягают живо, везут резво, грубить не смеют. * * * Мы встали, по обыкновению, в четыре часа утра и, пока запрягали лошадей, пошли посмотреть развалины старой станции, через дорогу от теперешней. Чудное утро только что загоралось в небе. Молодая киргизка из соседней «курганчи», плечистая и высокая, сходила в эту минуту с двумя огромными кувшинами на плечах, к ключу холодной воды, который выбивался из-под холма, с боку станции, приосененный характерным, меланхолическим купольчиком мусульманской часовенки. Рослая, статная фигура живописно вырезалась своим черным силуэтом на огнистом фоне утренней зари. Посреди дороги, как раз перед станцией, мы с удивлением увидели памятник, сложенный из кирпича. На вделанной в него красной доске я прочел короткую надпись: «Бессрочно-отпускной стрелок 3-го туркестанского баталиона, Степан Яковлев Яковлев, убит 6-го августа 1875 года шайкою кокандцев, защищая станцию Мурза-Рабат. Памятник достойному воину воздвигнут пожертвованиями проезжающих, в 1877 году». На станции нам рассказали уже подробнее патриотический подвиг этого безвестного героя. Степан Яковлев был старостою на станции Мурза-Рабат. Кокан тогда еще не был присоединен к России, и [91] пограничные рубежи нашей Сыр-Дарьинской области постоянно подвергались его набегам. Мурза-Рабат был последнею станциею на нашей границе, 5-го августа соседние киргизы прискакали на станцию с страшною вестью, что сильный отряд кокандцев ворвался за нашу границу и двигается на Мурза-Рабат, грабя, разоряя и убивая всех. Ямщики-киргизы, не долго думая, заседлали почтовых лошадей и удрали подальше, в степь, за своими собратьями-киргизами. Но напрасно они уговаривали Яковлева уехать с ними. Старого служивого не уломали ничем. С бранью и гневом кричал он на них: — Что ж вы, собачьи дети, когда жалованье получать, так вы тут, а как добро казенное защищать, — так вас и след простыл? Я присягу солдатскую приносил за царя, за веру до последней капли крови стоять и доверенное мне царское добро охранять всеми мерами. Как же я теперь с вами, с разбойниками, уйти могу, когда у меня казна почтовая на руках, и книги приходные, опять же повозки, сбруя, и кони казенные?.. Какой же я после того отчет в них начальству могу дать? Ведь меня за это начальники не похвалят... Увещания ветерана не удержали, конечно, перетрусивших киргизов, и они, потужив о глупом москове, которого все любили, рассыпались, кто куда успел. Старый стрелок, оставшись один, завалил повозками ворота двора, загородил чем мог двери и окна глиняного домишка, розыскал бывшие на станции три ружья и, зарядив их как должно, уставил в щели окон с разных сторон станции, решившись защищаться хотя бы и в одиночку. На другое утро толпа кокандцев охватила запертую кругом станцию. На крики отворить никто не отворяет. Смельчаки бросились ломать ворота, но сейчас же попадали мертвые, поражаемые меткими пулями старого стрелка. С какой стороны они пробовали заходить они, везде их встречали те же пули. Уже несколько убитых и раненых валялись кругом. Вообразив, что на станции заперлись хорошо вооруженные русские солдаты, и боясь новых жертв, кокандцы решили, наконец, отступить. Они набрали в лощине сухого камыша, обвалили им станцию и зажгли ее, надеясь хоть огнем выжить оттуда неустрашимых защитников, так отчаянно бившихся против целой их шайки. [92] Степану Яковлеву деться было некуда. Заряды свои он уже все расстрелял и решился лучше пасть в открытом бою, как подобает честному воину, чем задохнуться в дыму. Он выбежал с ружьем в руках в самую гущу врагов и стал крушить их направо и налево... Через минуту он лежал мертвый, изрубленный в куски саблями кокандцев, но все-таки окруженный новыми, убитыми врагами... Эта гомерическая битва одного русского воина с целым отрядом азиатов, эта непоколебимая верность своему долгу и присяге — заслуживает увековечения на страницах истории рядом с самыми славными подвигами русского патриотизма. Народ, который так понимает свой долг перед отечеством, народ, который способен так биться и так умирать, — не может иметь на страницах своих летописей ни Седанов, ни Мецев. ГЛАВА II. Ходжент и Сыр-Дарья. Мы проехали всего версты две от Мурза-Рабата, как из-за каменистой гряды гор, провожавшей нас слева, выкатился ослепительный диск солнца. Узкая каменистая долинка между двух горных отрогов кончилась, и направо от нас вдруг широко развернулась, далеко за открытою равниною, неохватная панорама снеговых гор. Они стояли сплошным хребтом от одного края горизонта до другого, чудно сверкающие своими белоснежными вершинами, — всеми этими, словно из чистейшего серебра вылитыми, шатрами, гребнями, пирамидами, зубчатыми многобашенными замками, видные сквозь необыкновенно прозрачный воздух до того отчетливо, что можно было разглядеть издали каждую складку их, ощупать глазами каждый мускул их могучего каменного тела. Даже и в этих жарких и сухих краях большая редкость такое ясное утро, такой чистый воздух; даже ничему не удивляющийся киргиз-ямщик и тот был очевидно растрогав поразительною картиною этого громадного снегового хребта, [93] словно нарисованного какою-то волшебно-нужною кистью по бледной лазури утреннего неба. Обернувшись к нам, он весь вдруг просиял ласковою улыбкою и с глазами, искрившимися детскою радостью, взмахнул головою на горы, бормоча что-то по-киргизски. Наивный дикарь очевидно хотел поделиться с нами этим редким для него наслаждением и, с авторским самолюбием своего рода, вместе с тем насладиться нашими восторгами перед красотами его родной природы. — Снег, усе снег!.. не без труда произнес он по-русски, махая рукою вдаль и радостно осклабляя свои белые зубы. Горы левой стороны, стоявшие под солнцем, напротив того, не только ничем не сверкали, но тонули в волнах какого-то синего тумана, исчезая все больше и больше из глаз по мере того, как они приближались к восходу солнца. Это уж виднелись с того берега Сыр-Дарьи хребты Тянь-Шаня, — Мальгузарский и Алайский. Каменистые обрывы берегов Сыр-Дарьи, в упор облитые утренним солнцем, правильные, как стены крепости, видны нам отсюда в большой близи вместе с капризными синими луками исторической реки, которая, прорвавшись не без труда через теснины гор, катит свои обильные волны через пески Туркестана к пескам Каспия. Уже за нею на огромном пространстве темнеют курчавыми чащами многочисленные сады Ходжента, на фоне бесплодных каменных гор, до половины загораживающих далекие снеговые хребты. Никакой Оберланд, никакой Кавказ не могут представить картины, более эффектной. Дорога стала покойною, как отличное шоссе. Мелкий гравий, нанесенный разливами реки, устилает здесь все дороги, а вместе с тем засыпает и все поля, обращая их почву в бесплодный камень. Пустыня еще продолжается, все так же суровая и безлюдная, без жилья человека, без встречи человека.. Но конец ее уже близок, уже виден глазами. Она замирает там, на юге, у широкой ленты Сыр-Дарьи, обросшей зелеными садами. Мы заметно забираем назад, почти на встречу только что пройденной дороги. Вот и деревянный мост через древний Яксарт, — предмет глубокого изумления для киргиза и сарта; какой-то отставной чиновник Флавицкий построил его на свой счет и [94] собирает за проезд по 50 коп. с тройки, по 15 коп. с одной лошади. С торжественным громом, прокатили мы в своем тяжелом тарантасе по его гулким половицам. Ходжент весь перед нами, на том берегу реки. Маленький форт с пушками защищает переезд через реку. Недалеко от него, тоже на берегу, казарма, могущая служить в минуту нужды и блокгаузом. Русская цивилизация, впрочем, сказалась здесь не одними этими боевыми предосторожностями. Широкая набережная реки шоссирована бульваром из тополей. Почтовая станция довольно близко от берега; все пространство между нею и старою крепостью на вершинах скалы — занято русским поселком. Тут нет грандиозных проспектов с рядами колоссальных тополей, как в Ташкенте или Самарканде; маленькие плоскокрышие домики мало отличаются от обычных туземных, и только трубы на крышах, да большие окна за занавесками говорят вам о жилище цивилизованных людей. Садик только вокруг дома уездного начальника, прикурнувшего под тенью крепостной скалы. Около него, как всегда водится, несколько верховых коней на приколах, в богатой сбруе, несколько щегольски одетых джигитов, терпеливо сидящих на корточках под тенью деревьев в ожидании распоряжений начальства. Тут же сейчас и русская церковь, кажется, единственная в городе. Церковь каменная, красивого строго-русского стиля, издали смотрящая маленьким монастырем. Она стоит в тополевом садике, обнесенная крепкою оградою. Ее окна с железными решетками высоко подобраны вверх. Сейчас видно, что при постройке ее рассчитывалось на всякие случайности, возможные в этой далекой варварской стране. Жаль только, и для меня совсем непонятно, зачем это единственный русский храм брошен без всякой охраны и дозора среди мусульманского города. Сторож церковный живет далеко от церкви, и во дворе ее для него нет даже маленькой караулки. Священник тоже живет не здесь. Мы хотели осмотреть внутренность церкви, но она была заперта кругом, и никого не было ни отворить нам ее, ни рассказать о ней что-нибудь. В ночное время, при разбойничьих туземных нравах, долго ли до греха при таких беспечных порядках? Самое интересное место Ходжента — его цитадель. К ней [95] надо подниматься через небольшой городской бульвар по довольно крутой скале. Крепость эта считалась у бухарцев неприступною, в самом деле, при плохих орудиях, какими могли располагать восточные ханы, взять ее было не легко. Маленький гарнизон под защитою этой отвесной скалы и этих высоких глиняных стен и башен мог посмеяться над целою армиею халатников. Теперь в цитадели расположены казармы местной команды, уездное казначейство, сберегательная касса, цейхгауз, — все то, что нужно особенно оберегать в минуты опасности и что всегда не лишнее держать подальше от праздного любопытства и праздного шатания. На внутреннем плацу крепости происходило учение, и мы искренно полюбовались на бравый вид и ловкую выправку наших молодцов-солдатиков, то бегавших рассыпным строем, то мгновенно строившихся в тесные атакующие колонны, под бодрящие звуки барабанного боя. В одном углу крепости возвышается довольно значительно над всеми ее стенами и башнями — особый форт, нечто в роде цитадели в цитадели. С его плоской террасы, висящей над пучиною Сыр-Дарьи, открывается широкий вид на окрестности и на самый Ходжент. Город очень большой, похожий, как две капли воды, на все вообще города Туркестана. Среди бесконечной зелени его садов чернеют узенькие, словно ножом прорезанные проулки, обнесенные глиняными дувалами, желтеют и сереют глиняные плоские крыши обычных домиков-кубов, домиков-башен с редкими маленькими окошечками без стекол, выплывают кое-где круглые серые купола мечетей, тянутся длинными крытыми корридорами многочисленные базары. Далеко, далеко, за пределами этих необозримых садов виднеется со своими полуразрушенными башнями городская стена, охватывающая на протяжении одиннадцати верст двойным кольцом, весь Ходжент и служившая когда-то для отчаянной защиты города от русских. Ходжентцы всегда кичились своим духом независимости и пользовались своим выгодным положением между Бухарою и Коканом. Ходжент действительно составляет своего рода входные и выходные ворота в Ферганскую область, то есть в прежнее Кокандское ханство; с другой стороны он точно также служил ключом с востока к Бухарскому ханству. Узкая долина между хребтами гор, по которой река [96] Сыр-Дарья вырывается из Ферганской котловины в безбрежные пустыни Туркестана, с древнейших веков имела своим вооруженным стражем — город Ходжент. Это дало возможность ходжентцам удерживать некоторую политическую самостоятельность под чередовавшимся господством то бухарских эмиров, то кокандских ханов. Собственные городские власти Ходжента распоряжались почти независимо всеми делами города, и Ходжент, защищаемый двумя рядами высоких стен и башен, приобрел славу неприступной крепости, которая еще ни разу не была взята силами врага. Русским первым пришлось нарушить эту девственность Ходжента. Он был взят после четырехдневного бомбардирования и жестокого боя небольшим отрядом генерала Романовского 24-го мая 1866 года. Этот славный бой не обошелся без обычного геройского участия отца Малова. В баттарее нашей, обстреливавшей стены города от берега реки, были перебиты и переранены выстрелами осажденных все артиллерийские офицеры, да и солдат-артиллеристов оставалось всего четверо; тогда священник Малов решился принять на себя командование баттареей; скоро он пробил брешь в стене и под выстрелами неприятеля с нечеловеческими усилиями перетащил через этом пролом в город две пушки; расчищая себе путь картечью, отец Малов добрался до цитадели и стал громить ее своими ядрами, сокрушая в прах ее стену. В эту минуту главные аттакующие колонны наши овладели после кровопролитного приступа Келаунскими воротами и тоже прорвались в город. Бухарские войска и сами жители Ходжента защищались, как львы, и грудью отстаивали каждый шаг. Все улицы были улиты кровью, завалены трупами. Но цитадель все-таки была взята. Живо втащили туда наши пушки и с вершины ее, господствующей над всем городом, стали поражать беззащитных теперь отчаянных защитников его, все еще не хотевших слышать о сдаче; только к ночи Ходжент наконец был наш. Две с половиною тысячи азиатских трупов было найдено на улицах и стенах взятого города, не считая раненых. * * * Русский кварталик с своими веселыми белыми и разноцветными домиками, с своими опрятными двориками и [97] бульварчиками, благоразумно жмется к подножию крепости, под спасительный покров русских пушек и русского солдата. Русские уже открыли в Ходженте свое училище, открыли лечебницу для туземных детей женщин, устроили несколько хлопкоочистительных заводов и фабрику стеклянных изделий. Но, конечно, им остается впереди сделать в десять раз больше того, что они уже успели сделать в короткий срок своего господства в Ходженте. Нам пришлось проехать насквозь, из края в край, весь азиатский Ходжент. Нового, конечно, ничего после Бухары, Самарканда, Ташкента. Те же улочки между глиняных стен, где с трудом разъезжаются два встретившихся верблюда, те же полуслепые глиняные дома, — среди которых довольно редко попадаются характерно разукрашенные двухэтажные дома местных богачей, с ярко расписанными колонками и потолками галлерей, напоминающими в более грубом виде наивную постройку дворца эмира бухарского. Бесконечно длинные крытые базары с своими уютными лавчонками, «чай-хане» и «аш-хане», сразу говорят вам о сильно торговом городе. Ходжент все больше и больше становится центром хлопчатобумажного производства; кроме ярких ситцев, миткалей и бумазей, Ходжент много торгует посудою местного приготовления, конскою сбруею и разным другим восточным товаром. Мы с женою с особенным, любопытством рассматривали ходжентскую толпу, заполонявшую базары и улицы. Все «аш-хане» и «чай-хане», опрятно устланные ковриками, были битком набиты кейфующим на досуге народом. Тип здешнего населения гораздо красивее, чем в Ташкенте и других городах. Здесь все больше таджики или сарты, переродившиеся из таджиков. С сановитою важностью и наивным благодушием восседают они вокруг огромных самоваров «чай-хане» с чашками в руках, все франтовато одетые в свежие ярко-пестрые халаты, благопристойные и мирно настроенные, нисколько не напоминающие азиатских варваров. Благородный иранский тип с своею белою кожею, с своими мягкими прекрасными чертами лица, — сразу выделяется среди звероподобных физиономий монгольской крови, косоглазых, плосконосых, скуластых. Особенно красивы тут дети, девочки преимущественно. Они гораздо больше похожи на европейцев, чем эти злые коричневые старики [98] в седых лохматых бородах, — очевидно, сарты киргизской крови, — что осаждают в эту минуту двери мечетей. Женщин тут не меньше, чем мущин; эти мнимые восточные «затворницы» без устали снуют взад и вперед по базарам и улицам города, все укутанные в синие широкие плащи, закрытые совсем с глазами черными завесками. * * * Ходжент считается городом Александра Македонского. Этот удивительный человек, прикрывавший гением завоевателя свое страстное, до безумия доходившее стремление к открытию неведомых стран и народов, этот своеобразный сухопутный Колумб древнего мира, доходил в свое время и до Сыр-Дарьи, древнего Яксарта, составлявшего в его время северный рубеж громадного Персидского царства Дария. Сатрапия Согдианы, заключавшая в себе теперешний Пинав, Джизак, Самарканд, Бухару, примыкала к левому берегу Яксарта, а на правом берегу его уже обитали вольные скифские племена, которых не могли покорить своей власти самые грозные персидские цари. Древние знали, конечно, очень плохо эти недоступные им края, и царственный ученик Аристотеля наивно смешивал Яксарт с Доном, который издревле почитался границею между Европою и Азиею. «Бактриан от европейских скифов разделяет река Дон, которая между Азиею и Европою граничит», уверяет его биограф Квинт Курций, который влагает те же географические понятия и в уста самого Александра. «Одна река нам препятствует, а буде мы за нее переправимся, то уж в Европу перенесем оружие!» обращается к своим воинам Александр в ту решительную минуту, когда утомленная многочисленная рать македонских героев, после ужасов безводных пустынь и постоянных битв с согдианами, была остановлена в своем победоносном движении могучим потоком Сыр-Дарьи... Скифы, жившие тогда за Сыр-Дарьею, не были ни монголами, ни тюрками, которые подвинулись из Монголии к западу гораздо позднее, уже в начале средних веков. Квинт Курций, в своей истории Александра Великого, называет этих скифов саками. А наш глубокий знаток языков и истории востока — покойный Григорьев, доказал вполне убедительно, что саки эти были наши праотцы, предки [99] славян, что и раньше его уже приходило на мысль многим исследователям древности. Страбон еще подробнее описывает скифов, соседних с Согдианою: «Скифы, которых жилища начинаются от Каспийского моря, называются дагияне или даги; а живут ближе к востоку массагеты и сакоане, или саки», — говорит он. О дагиянах упоминает и Квинт Курций, как о «скифском народе, жившем в Согдиане», «Дагияне оные ездят на одной лошади по два, из которых по одному соскакивают с лошадей попеременно, и на бою конницу приводят в замешательство, а сами бегают так скоро, как лошади». Обычай ездить вдвоем на одной лошади сохранился в древней Согдиане и до сих пор, несмотря на протекшие 23 столетия: и в Туркмении, и в Бухаре, и в Ташкенте, и в Фергане — везде мы на каждом шагу встречали этих двойных и тройных всадников, торчащих на одном седле... Проворство тогдашних степных кочевников, бегавших так же скоро, как лошади, не могло особенно удивлять воинов Александра, — воспитанников олимпийских игр. Курций рассказывает между прочим в своей книге, что, после одной победы Александра над скифами, Филипп, брат Лизимаха, совсем еще юноша, следовал целых 500 стадий (следовательно, около 70 верст) пешком, не отставая ни на шаг за лошадью Александра, который, «часто переменяя лошадей, гнался за бегущим неприятелем». Он был при том в кольчуге и в оружии и отчаянно бился потом с варварами, но от утомления истек потом и умер стоя. Эти жившие у Каспийского моря даги, может быть, оставили свое имя теперешнему Дагестану, также примыкающему к Каспийскому морю, хотя обыкновенно название Дагестана производят от турецко-татарского имени Даг-гора («страна гор»). Скифов Яксарта, как и древних славян и руссов, считали в то время непобедимыми. Не даром, даже Кир, великий завоеватель Азии, погиб в войне против них. Недаром и впоследствии, два века спустя, после своих битв с Александром, те же скифы-саки разрушили основанное им могущественное Греко-Бактрийское царство, пределы которого простирались от Яксарта до Инда. Александр однако нанес этим непобедимым [100] сакам полное поражение. Они оберегали на своих конях правый берег Сыр-Дарьи, рассчитывая, что родная река их остановит грозного врага. Но он на глазах их, осыпаемый тучами стрел, переправил своих воинов на плотах через быстрину реки, ударил на скифов и прогнал далеко в степь, гнавшись за ними целых 80 стадий, около 11 верст. Любопытно известие Курция, что на месте битвы, где пали воины его, Александр насыпал бугор. Следовательно, курганы, покрывающие в таком обилии окрестности Сыр-Дарьи, на которые я смотрю теперь с немым вопросом, далеко не всегда нужно приписывать диким степным кочевникам. Все заставляет думать, что Александр построил свой новый город для защиты от этих кочевников, свою «Александрию Эсхату» — «дальнюю Александрию», — в местности нынешнего Ходжента. У Птоломея есть указание, что Александрия эта находилась на том месте реки Яксарта, где она делает значительный изгиб; и действительно река Сыр-Дарья вырывается сейчас же ниже Ходжента из теснины между двумя хребтами гор и поворачивает очень круто на северо-запад, к Чиназу, в совершенно открытую равнину. Ходжент находится в самом узком месте этих естественных ворот из Сыр-Дарьинской области в Ферганскую, из бывших бухарских владений в кокандские. Поэтому он издревле имел значение важного военного пункта, как ключ ко входу и выходу для двух соседних областей, и древние дороги из Персии, Трансокеаны, Индии в теперешнюю Фергану направлялись именно на Ходжент. Проницательный взгляд великого македонского полководца, разумеется, не мог не оценить огромного преимущества подобной местности. Курций говорит по этому поводу: «Под новый город выбрал он место на берегу Дона (т. е. Яксарта), который заставою быт мог и побежденным народам, и тем, на которые идти был намерен». Трудно более точно определить географическое местоположение и стратегическое значение Ходжента. Помимо него по всему течению реки Сыр-Дарьи нет ни одного места, сколько-нибудь подходящего под описание Квинта Курция, так что не может оставаться ни малейшего сомнения, что Александрия Эсхата была именно на месте теперешнего Ходжента. Александрия была, по-видимому, обнесена такою же глиняною стеною и глиняными башнями, какою до ныне [101] туземцы обносят свои крепости, и, конечно, заключала в этих стенах такие же глиняные дома и глиняные дувалы, какими наполнены до сих пор все города и кишлаки Бухары, Ферганы, Хивы и Туркмении. Иначе представить себе невозможно, каким бы образом воины Александра, не будучи ни плотниками, ни каменщиками, не имея под руками среди дикой, почти необитаемой пустыни, готовых строительных материалов, могли бы с такою баснословною быстротою построить стену чуть не в 10 верст длины, и при том все воины, без исключения, исполняли каждый свой урок. «Александр возвратился к реке Дону, повествует Курций, и сколько места под стан занято было, повелел обнести стеною. Городская стена вокруг была 60 стадий. И сей город приказал звать Александриею. Означенное дело происходило с такою поспешностью, что в 17-й день от заложения стен и дома достроены были. Воины друг перед другом рвались, чтоб свой урок, который каждому дан был, отделать и показать прежде. Сей город населен пленниками, которых Александр, выкупя из холопства, учинил свободными». * * * На Сыр-Дарье у Ходжента мы увидели очень своеобразные плоты, на которых здесь обыкновенно сплавляется хлеб из плодородной Ферганской области, вниз по течению реки, в Казалинск и Аральское море. Плоты эти приготовляются обыкновенно в старинном кокандском городе Намангале и вяжутся из куги, густые заросли которой покрывают там берега Сыр-Дарьи. Это очень остроумно, легко и дешево. Мне пришло в голову, уж не на таких ли импровизированных плотах переправлялось через Яксарт и войско Александра на битву с скифами, точно так же, как ранее переправилось оно через Оксус на турсуках из-под воды? * * * Верст на 10 или на 15 за Ходжентом непрерывно тянутся по берегу Сыр-Дарьи богатые кишлаки, зеленеющие садами, и прекрасно возделанные поля. Это очень промышленная и зажиточная местность, одно из главных гнезд шелководства, хлопководства и разведения риса. Но, кроме того, в гористых местностях вблизи Ходжента, особенно в логу Кокине-сай, добывается каменный уголь, который вообще встречается [102] довольно часто в горах, соседних с Ташкентом, и в хребтах Ферганской области. В настоящее время, все каменные здания в Ташкенте и в городах, сколько-нибудь близких к горным местностям, уже отапливаются местным каменным углем. Устроенный близ Ходжента стекляный завод Иванова также исключительно потребляет каменный уголь собственных своих копей, так что, по-видимому, каменноугольному промыслу предстоит здесь со временем широкая будущность, с которою теснейшим образом связано и развитие всякого рода заводской промышленности. Вообще горы Туркестана далеко не бедны минералами, и немногие попытка к разработке их дают пока довольно счастливые результаты. Тут уже получается и свой асфальт, и своя нефть, и сера, и каменная соль, и селитра, и нашатырь; больше всего этих минеральных богатств в Ферганской области, в тех именно предгориях ее, мимо которых мы теперь едем. Разработка этих ископаемых развивается до того быстро, что, напр., вместо 400 пудов асфальта, добывавшихся в 1885 г., в 1889 г., всего через 4 года, добыто его в Ферганских горах уже больше 11.000 пудов! Туркестан имеет также и свинцовые, и медные, и сурьмяные руды, но добыча их до сих пор еще не достигает значительных размеров вследствие отсутствия серьезных научных изысканий и капитальных предпринимателей. Что еще интереснее, — Туркестан заключает в своей почве золото. Золотые россыпи его довольно многочисленны, но процент золота в них так ничтожен, что не окупает труда, затраченного на промывку; поэтому только туземцы предаются в минуты своего досуга этому мало благодарному занятию. Но, конечно, такое плачевное положение туркестанской золотопромышленности в настоящую минуту вовсе не устраняет возможности открытия в том же Туркестане и очень богатых россыпей золота, если за это дело основательно примутся люди знаний и капитала. Слух о громадных месторождениях золота в Туркестане существовал еще с древних времен, и в первое время после завоевания края наши смелые предприниматели Хлудов и Первушин, прокладывавшие здесь первые пути для русской торговли и промышленности, затратили большие деньги на бесплодные поиски золота. Мудрый и заботливый хозяин земли русской, русский царь [103] Петр I-й, тоже слыхал о золоте Туркестана и тоже пытался искать его. Получив от сибирского губернатора, князя Гагарина, сообщенные им слухи о нахождении золота в «Малой Бухарии, в калмыцком владении, в реке Дарье», великий царь собственноручно написал Гагарину указ: «построить город у Ямышева озера, а буде можно и выше, а построя крепость, искать далее по той реке вверх, пока лодки пройти могут, а от того идти далее до города Иркети, и оным искать овладеть». Под городом Иркеть, по-видимому, царь разумел город Яркенд, и уже это одно показывает широту и смелость его замыслов. Осуществился ли и как, именно этот новый Язонов поход за золотым руном, — я не знаю. Снеговые горы совсем уходят из глаз и на замену им выступают, тоже в порядочной дали от нас, низкие каменные гряды. К станции Костокоз местность делается все пустыннее и бесплоднее, а верст за 5 до него начинает стелиться голый крупный песок, перемежающийся с солончаками. Ни верблюдов, ни арб не встречается больше на опустевшей дороге. Реку Сыр Дарью мы увидели опять только у самой станции; темно-зеленая полоса деревьев провожала ее берег. Станция Костокоз была совсем разрушена землетрясением в 1888 году. Кругом нее и за нею полное бесплодие. Дорога потом обращается в какую-то мучительную каменоломню, по которой пересчитывает все наши ребра наш тяжелый казанский тарантас. Камни, пески, солонцы — ничего другого кругом. Верст через 10 за Костокозом — граница Ферганской области, стоит каменный порубежный столб с надписью, и отсюда уже начинаются верстовые столбы, которых почему-то нет в Сыр-Дарьинской области. Среди охватывающей нас среднеазиатской дичи даже такие ничтожные признаки русской власти, как верстовой столб и телеграфная проволока, как-то бодрят душу русского человека, заехавшего в эти дебри. Сейчас же за пограничным столбом, влево от дороги, над берегом Сыр-Дарьи, стоит опустевшая Кокандская крепость, когда-то защищавшая вход в ханство. Высокие стены образуют довольно внушительный четырехугольный замок, фланкируемый по углам башнями. Его романтические очертания составляют эффектный первый план для живописной панорамы Сыр-Дарьи, которая тут делает резкое [104] колено и разливается довольно широко, зеленея множеством островов и желтея лысинами своих частых мелей. Бледно-красные каменные горы, окаймляющие с той стороны ее правый берег, и знойным тоном своих красок, и своими голыми изломами, как нельзя более подходят к общему характеру картины. Еще на 6-ть верст — печальные пески, сметенные ветром в необозримые стада желтых барханов. Но за 6-ть верст от станции Кара-Ушхун пески прекращаются, и начинаются равнины здешнего плодородного лёсса, или «желтозёма», как удачно назвал его академик Миддендорф. Вместе с плодородною почвою появляются и многочисленные кишлаки с своими садами, полями, арыками и дувалами. Прославленная своим обилием, Ферганская область все-таки начинает сколько-нибудь оправдывать свою репутацию после столь мало ободрительного въезда в нее. Множество праздного народа в тенистых галлерейках базаров, множество детишек торчит на гребнях глиняных оград и на лавочках глубоких ворот. Везде отрадная тень деревьев. Стриженные деревца шелковицы рассажены по краям всех арыков, вдоль всех дорожек, кругом полей вместо изгороди. Тут много и лоховнику, по местному «игды», дающего очень любимые туземцами и необыкновенно дешевые ягоды, много и карагачу с его удивительно плотною и красивою кроною, и, — странное дело, — много также нашей родной щигровской ракиты-матушки, которую зовут здесь талом, но без которой, как видно, не обошлось даже это далекое Кокандское ханство. В полях разбросаны маленькие глиняные башенки, совсем такие, как мы видели в Туркмении; значит, эти пограничные места были далеко не безопасны и требовали особенных мер предосторожности для охраны работавших в поле земледельцев. В самом кишлаке Кара-Ушхун — порядочная глиняная кала, да и сама станция — похожа на крепостцу: широкий ров кругом, башни, стены. Староста на Караушхунской станции оказался русский, чуть не единственный во всем кишлаке. — Тут, ваше благородие, не простой сарт живет, доложил он мне, а более все таджикцы. Они, положим, хоть те же сарты, и закону такого же мусульманского, только говорят иначе, по-своему, друг дружку не понимают. Ну, а для нашего брата, разумеется, все одна Азия беспонятная! Вот [105] киргизов тут нет. Оттого и верблюдов нет. На той стороне Сыр-Дарьи много их в горах, а тут нет. — Богатый народ здесь? Чем больше занимаются? спросил я. — Какое ж богатство, помилуйте! Воды тут мало, а народу много. А без воды что поделаешь? Изволили видеть, земля-то у них какая: камень да песок. Только и родит, что с воды. Ну, а все-таки хлеба сеют по плепорции своей, сколько кому нужно. Больше только хлопком занимаются, да шелком, да вот виноград еще по садам разводят, не то чтобы в поле, а по кишлакам. — А живут мирно? — И, Боже мой! уж так тихо, сказать нельзя. Никогда ничего не бывает. Боятся, конечно, русских; взыскивают с них строго, коли что такое. Начальство им этого не спускает, вот и сидят смирно... * * * Сейчас же за Караушхуном и знаменитая когда-то Кокандская крепость Махрам. Она стоит на самом берегу Сыр-Дарьи и считалась одним из главных оплотов старого ханства. Дорога проходит насквозь через всю крепость, из одних ворот в другие. Крепость окружена глубоким и широким рвом, за которым поднимаются двойным кольцом глиняные стены с башнями. Вторая стена особенно высока и толста, и устроена очень удобно для защитников. Внутри ее множество глиняных мазанок для войска, заменявших палатки. Махрам — своего рода Геок-Тепе кокандцев. Тут разыгралась кровавая битва, решившая судьбу воинственного ханства. Генерал Головачев разбил здесь на голову все, засевшее в Махраме, войско кокандцев, и столица их Кокан после этого без боя отворила русским свои ворота. Можно сказать поэтому, что в Махраме совершилось завоевание всей Ферганской области. Начиная от Махрама, сплошная лента кишлаков и садов удаляется вправо и течет, будто темнозеленая река, у подножия горной цепи, провожающей нас справа; напротив того, дорога приближается к берегу Сыр-Дарьи, а потом перерезает на многие версты бесплодные глинисто-песчаные курганы. Местность делается опять довольно скучною. Река хотя и виднеется по временам, но в низких и пустынных берегах; вокруг нее никакой жизни и очень мало зелени. За нею — все те же надоевшие глазу [106] бледно-розовые горы с голыми ребрами. Такие же бесплодные каменистые горы видны и справа, только они заслоняют теперь солнце и кажутся уже не розовыми, а темносиними. У Махрама по этой синеве трупа проступали ярко-красные пятна каких-то раскопанных руд, железных или свинцовых, словно это краснело до кости ободранное мясо гор, с усилием выдвинувшихся из жестких недр земных. Хотя во многих местах дорога подсыпана на подобие шоссе, но тряска невыносимая. Наконец поток садов и селений заворачивает вместе с небольшою грядою поперег дороги, и мы опять въезжаем в область душистого лоховника, арыков, садов и домов. Мы проехали 20 верст от Кара-Ушхуна и теперь в Патаре. От Патары кишлаки с садами переходят налево к Сыр-Дарье, а дорога углубляется направо, в пески. Впрочем, и кишлаки кругом осаждены песком от самого берега реки. Чтобы песок не заносил дворов и садов, срезанный камыш натыкан тесными рядами по околицам кишлака со стороны этих надвигающихся песков; в других местах даже посажена с этою целью особая порода желтого камыша, уже наполовину однако занесенного. Где нет таких защит, высокие барханы песку, изборожденные ровными складками, будто полосатая кожа тигра, двигаются чуть не в самые улицы кишлаков и идут длинною цепью от реки в поле. На 20-ть сплошных верст тянется бесплодная пустыня, покрытая ровными мелкими камнями, словно комьями отлично вспаханной земли, — и на всем этом протяжении ни одной травинки, ни одного кустика! Настоящая «Голодная степь», если бы рядом с нею, слева, не шла все время зеленая полоса кишлаков, провожающая течение Сыр-Дарьи, с своими садами и плодородными землями. Единственные растения, которыми оживляет себя эта пустыня камней, — рассеянные по ней кладбища и мазары. А между тем эту пустыню так не трудно было бы обратить в один громадный виноградник, точно так же, как и каменистые поля за Ходжентом. Это тоже в сущности очень богатая, но требующая обильного орошения и обработки, почва Крыма, Кавказа, Швейцарии, которая прославила их своими виноградниками и винами. Что и эту пустыню можно обратить в цветущий сад — в этом мы убедились воочию. Целых 7 верст перед станциею Бит-Арык идет через ту же каменистую равнину густая аллея роскошно зеленеющих [107] молодых тутовых деревьев, к корням которых, разумеется, проведен арык из кишлака. Тряска по камням такая убийственная, что она должна была окончиться каким-нибудь неблагополучием. Одно из передних колес нашего тарантаса вдруг откатилось в сторону, и грузный ковчег наш клюнул носом в землю. Пришлось пройти несколько верст назад по этим же камням, резавшим ногу даже через толстую подошву сапог, пока не отыскался злополучный колпак с гайкою, привинчивавший колесо. Между тем уже сильно вечерело и не хотелось запаздывать, а почтовые лошади из сил выбились, таща по грудам камней тяжелый экипаж. Сделав 22 версты по мучительной дороге, нужно было заночевать в Биш-Арыке в 32-х верстах от Кокана. * * * Встали мы, по обыкновению, в 4 часа утра. Было 28 апреля, праздник Красной Горки у нас в православной Руси. Фергана встретила нас тоже празднично; и ее грозные заоблачные хребты обратились в своего рода ликующие «красные горки», красные, конечно, не по цвету, а в смысле прекрасного, как говорится про красных девушек и красное солнышко. Воздух раннего утра был до того ясен, что ни одна легкая тучка не туманила его девственной лазури, и весь Алайский хребет, направо от нас, вырезался, будто вылитый из серебра, в ослепительном сиянии своих льдов и снежных пирамид. Восходившее солнце ударяло ему прямо в лицо своими еще низкими, скользившими по земле лучами, и, несмотря на большую даль, можно было, казалось, ощупать все углубления и выступы, все ребра и грани этого белого хребта, что поднимался, будто какое-то чудное видение, из-под горизонтов земли, охватывая громадное пространство зубчатою лентою своих ледяных твердынь. Редко приходится видеть такую обширную панораму снеговых гор в такой, по истине, восхитительный момент. Я много раз и с разных сторон любовался картиною Кавказского хребта, но могу сказать, что даже и он не производил на меня такого поражающего впечатления, как эти титанические снеговые отроги Тянь-Шаня, ярко освещенные весенним солнцем среди чарующей лазури утреннего неба. [108] Старый ямщик-киргиз с бронзовым лицом, на котором, казалось, нельзя было докопаться ни до каких человеческих чувств, — и тот растрогался сердцем и обернулся к нам, осклабивши до ушей свой без того широкий рот и глазами взывая к нашему сочувствию. Вся долина Сыр-Дарьи, от одного хребта гор до другого, расстилалась теперь перед нами одним сплошным плодородным полем, изрезанным арыками, одним роскошным зеленеющим садом, в раме этих далеких снегов. Кишлаки тоже повалили сплошь. В 5-ть часов утра базары их уже полны народа; почти все за чашками чая вокруг тульских самоваров, с туземными белыми лепешками в руках. Дома чаю не пьет никто; последний бедняк с утра отправляется в чай-хане, своего рода веселый деревенский клуб, где уже все соседи его давно сидят под тенью старых деревьев на низеньких рундуках и кроватях (по-сартски «супа»), покрытых коврами, или в глубине прохладных галлерей, сообщая друг другу все новости кишлака, покуривая кальян или трубку и потягивая свой неизменный и невообразимо дешевый кок-чай. Народ здесь вообще живет довольно таровато и праздно, одевается щеголевато, не убивает себя на работе, а проводит много времени в болтовне базаров и в. сновании по улицам. Оттого, конечно, базары каждого порядочного кишлака полны лавок и торговли всякого рода. Тут и мясные, и посудные лавки, и лавки красного товара, и уже непременно множество чай-хане и аш-хане, по-нашему, харчевен. Все они окружены и наполнены яркими тюрбанами, пестрыми халатами, веселыми лицами, оживляющими этот шумный базар. Впрочем, не меньше оживления и на полях. Там тоже работа кипит с раннего утра. Дороги полны арб и верховых, а под час и нагруженных верблюдов. Везут массами седла, шкуры, войлоки, тюки хлопка. Все сразу говорит о близости большого торгового рынка. Ярко разодетые таджики и сарты набиваются по десяти в одну арбу, отправляясь в свою былую столицу целыми семьями, с женами и детьми. ЕВГЕНИЙ МАРКОВ. (До след. №). Текст воспроизведен по изданию: Фергана. Путевые очерки Кокандского ханства // Русский вестник, № 6. 1893 |
|