|
ДАНДЕВИЛЬ М.КУРБАН-БАЙРАМ(Из записок маленького администратора). Господин капитан, завтра Курбан-Байрам? — как-то вопросительно сказал мне переводчик Ших-Мурад в один из теплых, весенних вечеров 189* года, когда, окончив опрос просителей, я собирался отпустить его домой. Еще не было года, как я принял Атекское приставство Закаспийской области и хотя, конечно знал, что Курбан-Байрам самый большой из магометанских праздников, но был весьма удивлен таким напоминанием моего переводчика, а потому спросил в свою очередь. — Ну, так что же? Мне-то что?.. — Разве не пойдешь поздравлять старшин? — Н — да... Поздравлять? В недоумении развел я руками, не зная идти или не идти, принято это или нет. Станция Каахка Закаспийской железной дороги, где я жил, представляет местечко с небольшим числом русских и с базаром приблизительно в 80 лавок. Соприкасаясь с этим последним, расположен аул того же имени, как и местечко. Аул считается самым большим в приставстве и состоит без малого из тысячи домов. На базаре торгуют армяне, татары и персидские евреи, так называемые джедиды. Все они имеют своих [528] старшин. Аул населен туркменами племени Али-Эли и делится на две самостоятельные, враждебные друг другу, половины, со всей туземной администрацией в каждой: на отделение Он-Беги и на отделение Юз-Баши. Следовательно мне предстояло сделать визиты трем старшинам: на базаре татарскому, да двум в ауле. Джедиды, считающиеся в Персии официально мусульманами, здесь под покровительством русских открыто исповедовали иудейство, а следовательно их старшину считать было нечего. Кроме старшин, надо было, конечно, посетить, во-первых, моего помощника туркмена, во-вторых, всех чинов аульной администрации: аульных судей, мирабов (надсмотрщики за водой), аульных казиев (высшее духовно-юридическое лицо), а также и более почтенных стариков. Зная же радушие и гостеприимство туркмен, я заранее был уверен, что вся эта процедура займет у меня целый день и оторвет от спешной работы. Последнее соображение еще больше увеличило мое колебание, но следующие слова Ших-Мурада сразу их разрешили. — Господин капитан, все пристава ходят поздравлять, — заявил он и, усмехнувшись, добавил: — адат (обычай) такой!.. — Если адат, так я... Но переводчик перебил меня и для полной убедительности прибавил: — Вы хотели, господин капитан, плащ Магомета посмотреть, он только раз в году, завтра, показывается... — А! В таком случае, конечно, идем... окончательно решил я и, отдав на этот счет соответственные приказания, отпустил Ших-Мурада и занялся бумагами. Давно я слышал и от всезнающего старика переводчика, здешнего старожила, и от самих туркмен, что у одного из жителей отделения Юз-Баши, Джафара-Хаджа-Измаил-Оглы, сохраняется плащ Магомета, служащий предметом поклонения якобы для всех туркмен области. Присутствие такой магометанской святыни в незначительном туркменском ауле, конечно, могло показаться весьма странным, но мне все-таки хотелось посмотреть на нее и главное хотелось увидеть самому, каким почтением она пользуется среди туземцев. Джафара-Хаджа я знал за одного из самых правдивых и честных туркмен; был уверен, что он сам-то нисколько не сомневался в исторической правде принадлежащей ему вещи; видел так же, что и все старики отделения Юз-Баши относятся к этому плащу, даже в разговоре, с полным благоговением, но мне хотелось проверить, пользуется ли он таким же почтением среди других туземцев, и верят ли они в его подлинность. В свежее, ясное апрельское утро следующего дня я, в [529] сопровождении Ших-Мурада, мирзы (мирза, если стоит перед именем, означает грамотного человека, писаря. После имени показывает происхождение человека из царского рода. При каждом управлении пристава полагается туркменский писарь, мирза) Ата-Мурада и всех пяти джигитов, одетых в праздничные халаты, вышел из дома и пошел на базар по широкой улице, окаймленной садами с массой фруктовых деревьев, в полном цвету. Первый визит надо было сделать, конечно, моему помощнику Эвез-Кули-Сардару, сутуловатому, крепкому и здоровому для своих, 80 лет, старику с длинной, крашенной бородой. Когда-то он был один из знаменитейших сардаров (сардар в подлинном переводе – проводник. Так назывались раньше у туркмен предводители шаек, знаменитые разбойники) Туркмении, считался одним из главных защитников Геок-Тепе, по взятии которого, в числе прочих предводителей, был отправлен в Петербурга для принесения верноподданничества; имея чин юнкера милиции, жалованные царские часы и клынч (клынч – кривая турецкая сабля), несколько медалей “за усердие” и, занимая место помощника пристава (по штату в области при каждом приставстве полгается помощник пристава из “местных ханов”), он теперь самый преданный и верный слуга России. Все эти милости Ак-Падышаха (Ак-Падышах Белый царь; так на всем востоке именуют государя императора), постоянное общение с русскими, жизнь между ними не сделали его чище, цивилизованнее, и он, несмотря на то, что занимает наивысшее место, которого может достигнуть туркмен, — живет так же первобытно и грязно, как жил туркманчалык воктында (туркманчалык воктында во времена Туркмении, т.е. до завоевания области русскими), отказываясь в своем упорном консерватизме от каких бы то ни было нововведений и улучшений в своем быту. Весьма интересен ответ, если спросить, как он получил высочайше пожалованный клынч: — Когда я был в России, то подарил Ак-Падышаху свой клынч, а он мне взамен свой, — ответит наивный дикарь, который, однако, никогда не расстается ни с этой саблей, ни с жалованными часами, которых он никогда не заводить, ибо время смотреть по ним не умеет. Весь царствующий дом знает прекрасно, и когда ему показали портрет благополучно ныне царствующего государя императора, то он сейчас же узнал и заявил, что видел его совсем маленьким мальчиком. (Посольство от туркмен с выражением верноподданничества, если не ошибаюсь, было послано в Петербурге в 1883 или 1884 годах). Из всего своего путешествия по России он запомнил только две вещи, которые более всего его поразили: [530] “город на воде” (Кронштадт) и “большой дом, где в трубки дуют и делают бутылки (стеклянный завод). Давно одно обстоятельство смущает и огорчает старика: отчего не позволяют носить темно-бронзовую медаль, полученную на московской всероссийской выставке за выставленные сельские экспонаты. — Зачем же дают медаль, если ее нельзя надеть и нужно держать в сундуке? — сокрушительно покачивает он головой в высокой, тяжелой барашковой папахе, задумчиво поглаживая длинную бороду, закрученную на конце в две длинных стрелки. Зайдя на обширный, но грязный, загаженный двор с двумя кибитками и саклей (у старика было три жены, и для каждой из них полагалось особое помещение), я застал своего помощника в полном параде, в новом халате, со всеми медалями, занятого приготовлением вместе со всем семейством шорвы (шорва — бараний суп, в который мелко крошится баранина, хлеб и лук. Образовавшуюся от этого густую тюрю едят руками). Поздравив старика с праздником, поболтав с ним и отведав из вежливости невкусной и весьма грязно приготовленной шорвы, я отправился на базар. Его широкая улица с большой площадью по середине, где помещались весы, с грязными, длинными караван-сараями по сторонам, кишела народом и имела праздничный вид. Навесы перед лавками были украшены флагами; лавки, исключая армянских и татарских чай-хане (харчевня), были закрыты. Празднично разодетая толпа татар и туркмен заполняла всю улицу. Красные халаты вторых эффектно смешивались с черными и зелеными чухами и разноцветными черкесками первых. Изредка в толпе мелькали шелковые, темно-красные покрывала и серебряный мониста туркменок, пробирающихся с кувшинами на плечах в аул или из аула за водой; две-три белых чалмы мулл виднелись среди целого моря черных, рыжих и белых барашковых папах. Тиха и спокойна была эта праздничная толпа; разгула, широкого веселья, которыми отличается наш русский праздник, здесь не было и в помине. Негромкий гул многочисленной толпы, изредка взрыв смеха, отрывок песни, два-три аккорда сааза (сааз – родина мандолины, струнный инструмент туркмен), вот и все, чем выражалось тут веселье. Я шел под низким навесом мимо запыленных, грязных лавок, среди расступающейся толпы, поздравляя их с праздником; а сзади, как эхо, слышался густой бас Ших-Мурада, переводящего мои русские поздравления: — Пристав ага Курбан-Байрам мубарек олсун (господин пристав поздравляет с праздником). — И довольная, видимо польщенная, толпа хором благодарила. [531] — Чак савал (очень благодарен). — Савал! (благодарю). — Савал, пристав-ага (благодарю, господин пристав). Около широких и высоких ворот среднего караван-сарая меня встретили празднично одетые татарский старшина и татарин же старший полицейский. — Чак савал, чак савал, пристав — ага! — складывая руки под грудью и низко кланяясь, ответили они оба на мои поздравления, а высокий, худой старшина Али-Бек-Хаджи-Беков прибавил по-русски своим мягким, гортанным говором: “Господин капитан, зайди, пожалюсти, в гости”. Я поблагодарил и по узенькой, сделанной в стене, лесенке поднялся в мезонин над воротами. В маленькой комнате с дрожащим полом, который составлял крышу ворот, стояла широкая деревянная кровать, накрытая дорогим персидским ковром, небольшой деревянный стол и венский стул; пол был покрыть циновками, а поверх узорной, красивой кошмой. За мной поднялись сам старшина, полицейский Талиб, несколько более почтенных торговцев татар и, конечно, мой переводчик. Мирза и джигиты, как сунниты, не зашли в гости в такой большой праздник к татарину шииту и остались внизу. Угощение здесь ограничилось чаем, русскими и персидскими сластями, да, удовлетворяя настойчивым просьбам хозяина, я должен был выпить две бутылки лимонаду. Сползши, после окончания визита, кое-как по крутой лесенке, положительно висящей в воздухе, я быстро прошел остальную часть базара и очутился в его конце, среди красивых, изящных, медлительно-важных джедидов. Они сидели отдельной кучкой перед средней лавкой своего ряда хмурые и видимо недовольные вынужденным прекращением торговли, — лавки их все были заперты, — и этим праздником, и тихо переговаривались на картинно-красивом персидском языке. Джедиды, персидские евреи, почти ничего не имеют общего ни в наружности, ни в характере со своими европейскими сородичами. Одеваясь в длинные, темных цветов халаты, маленькие барашковые папахи и сафьяновые туфли, они изящно-красивыми, матово-бледными, немного смуглыми лицами ничем не отличаются от чистокровных персов, или, как их называюсь на востоке и как они сами себя зовут, фарсов. Те же медлительно-изящные, полные восточной важности манеры, тихий фарсидский говор, лукавый, трусливый, склонный к торговле характер, униженное подобострастие и льстивость перед власть имущими, что и у фарсов, составляюсь принадлежность и джедидов. Только привычный и наметавшийся глаз по некоторым чертам лица, а в характере по особой пронырливости и изворотливости, отличить еврея от природного фарса. [532] Поздоровавшись, проходя мимо, с их красивым, высокого роста старшиной Измаилом, я шутя поздравил его: — Курбан-Байрам мубарек алсун, Измаил-ага! Он тихо рассмеялся и причмокнув отрицательно покачал головою. — Знаю тебя, — продолжал я шутить: — не хочешь пристава угостить, потому и праздника у тебя нет. — Э, хайр! (нет) — сделавшись вдруг серьезным, обиделся Измаил: — миаед! бефермоид! (войдите, прошу!) — указал он рукой на лавку, отдавая приказания мальчику-приказчику. Я смеясь отмахнулся и хотел пройти мимо, но старшина догнал меня и почтительно остановил за рукав. — Нет, господин, не обижай меня! Зайди и ко мне... у всех старшин был, а у меня не хочешь... Я стал было отнекиваться, уверять, что у меня времени мало, что праздника же у него нет, но заметив, что Измаил и в самом деле готов обидеться, принужден был согласиться и повернул назад. Покончивши кое-как с этим непредвиденным визитом, я направился прямо в аул, но был остановлен полицейским Талибом, усиленно просящим зайти к нему. Делать было нечего! Не хотелось и его обидеть, и только после этого посещения попал я в узенькую, грязную улицу аула и пробирался со всем своим эскортом вдоль глинобитных, однообразных бесконечных заборов с маленькими дверцами невидимых за ними сакель. И тут было заметно праздничное оживление. Группы молодежи со смехом и шутками сновали вдоль улочки и скрывались в многочисленных переулках, выходящих на нее. Среди пешей толпы важно разъезжали несколько человек верхом на породистых, красивых конях, убранных широкими ошейниками и уздечками с наборным серебром. Старики собрались у сакель, важно и степенно разговаривали, сидя на корточках в тени стены. Вслед за моим старшим джигитом, побежавшим вперед предупредить старшину Он-Беги, я вошел в широкие ворота грязного двора. После недлинного прохода, двор круто поворачивал в сторону, и внутренность его скрывалась за высоким забором с дверцей по середине. Из нее мне на встречу выскочил среднего роста, приземистый, с редкой седой бородой, с презрительно усталым выражением лица, сам старшина Аба-Он-Беги-Дервиш-Он-Беги-Оглы, порывисто накидывая на плечи золотой парчи жалованный халат. По его указанию я наклонившись пролез в дверцу забора и очутился на чистом дворике с небольшой саклей у противоположной стены. Сакля эта состояла из двух комнат, одна из которых, не имея одной стены, представляла род веранды. Такое помещение, предназначаемое для приема гостей, называется мехман-хане. На дворе и веранде были уже [533] разостланы ковры, на которых помещались все старики этого отделения в праздничных, новых халатах. Когда после поздравлений и неизбежных церемониальных вопросов о здоровье я уселся на веранде на почетном месте, а гости, строго соблюдая старшинство лет и почета, расселись кругом, — был подан неизбежный чай, с которого у туркмена начинается каждое угощение. Зная, что дальше последует плов, и что за едой у туркмен разговаривать не принято, я захотел расспросить присутствующего здесь же казия Мулла Джафара об интересующем меня вопросе: о плаще Магомета. Здесь я не могу не сделать небольшого отступления и не сказать несколько слов о магометанских муллах. Все они, за немногими исключениями, в наружности, в обращении, в характере, имеют много общего с отцами иезуитами. Те же долу опущенные взоры, молитвенно-постные выражения лисьих физиономий, скромные манеры, неслышная походка, вкрадчивая доходящая до шепота, изысканно-ученая речь, то же лукавство, льстивость, ханжество и та же непримиримая ненависть, доходящая до фанатизма, ко всем тем, кто... не католики, конечно, нет!.. но кто не правоверные мусульмане. К довершению сходства и главный принцип их жизни: цель оправдывает средства, — одинаков с таковым учеников и последователей Игнатия Лойолы. Замечательная вещь: чем более образован мулла, в магометанском смысле слова, конечно, тем иезуитские черты в нем сильнее развиты, более рельефны. Таким типичным представителем магометанского духовенства являлся сидящий по правую сторону от меня Мулла Джафар-Мулла-Султан-Сеид-Оглы, к которому я и обратился с вопросом: — Мулла, ты слышал о плаще Магомета, который хранится у Джафар-Ходжа? — Слышал, господин, — да продлит Всемилостивейший Бог твою жизнь! — почти шепотом ответил казий, тихо поглаживая бороду и потупляя глаза в землю. Вопрос мой сразу привлек внимание всех присутствующих, Старики насторожились и придвинулись ближе. — Ты как думаешь на этот счет? — продолжал я. — Что это, господин? — якобы не понимая, прошептал мулла. — Я спрашиваю, как ты думаешь: настоящий это плащ или нет? — Не знаю, господин! — совершенно невинно ответил казий. — Однако! Как же не знаешь?!... Ведь ты казий, учился, читал... Наконец ведь это рядом тут же, — как же ты не справился, не узнал?.. — Откуда же мне знать, господин? — отвиливал от прямого ответа хитрый мулла, но я продолжал настаивать на своем, желая добиться положительного ответа. [534] — Ведь в книгах же у вас написано об этом что-нибудь?.. Ведь сам же Джафар-Ходжа не выдумал это... — Зачем выдумывать? — даже как будто обиделся мой собеседник: — Джафар-Ходжа хороший человек, правдивый, честный; Ходжа — он!.. Он не будет врать... — Так, значит, ты думаешь, что это настоящий плащ? — Не знаю, милостивый господин! — вильнул опять мулла, но наконец видимо не выдержал, немного одушевившись. — Конечно, Джафар-Ходжа не соврет, а только в книгах у нас ничего о плаще не говорится.. — Значит, плащ не настоящий? — Не знаю, господин! — с сожалением, что не может удовлетворить моему любопытству, вздохнул мулла. Видя, что толку от него не добьешься, и поняв, что, не желая, с одной стороны, обижать подозрениями влиятельного Джафар-Ходжа, а, с другой стороны, не будучи в состоянии признаться, в присутствии своих родственников, что у их врагов хранится такая святыня, политичный мулла никогда мне правды не скажет, — я хотел обратиться с теми же вопросами к кому либо из остальных стариков, но, оглядевшись, заметил, что все они видимо недовольны моими настойчивыми расспросами. Некоторые из них в самом начале разговора, узнав, чего я добиваюсь, отвернулись и делали вид, что не слушают, другие, недовольно потупившись, сидели, хмуро сдвинув брови, третьи наконец весьма скептически и саркастически улыбались на мои расспросы. “Видимо, они вполне сочувствуют казию: не верят в подлинность реликвии, но не захотят прямо объявить об этом — думал я, — впрочем такое недоверие, может быть, является просто следствием вражды и зависти к отделению Юз-Баши”. Решив разузнать обо всем этом другим способом, я переменил разговор и коснулся того вопроса, который тоже меня занимал: — Отчего существует видимо какая-то вражда между коахкинцами и моим помощником Эвез-Кули-Сардаром? Оживившиеся было лица собеседников опять нахмурились. Молодежь, сидящая отдельно, сконфуженно рассмеялась, а старики потупились и замолчали. Я повторил вопрос, и опять пасмурное молчание было мне ответом. Мне на помощь пришел всезнающий Ших-Мурад. Усмехнувшись и поправив очки, он сказал по-русски. — Он ведь их ограбил дочиста, господин капитан!... — Кто? Эвез-Кули-Сардар?.. — невольно вскрикнул я. — Он! — кивнул головой переводчик. — Когда из Хивы они шли... [535] Когда я по-туркменски спросил стариков, правда ли, что мне сказал Ших-Мурад, то один из них — лесной сторож, первый в приставстве охотник, Муррюк, старый, почтенный и умный туркмен, не спеша рассказал происшествие, которому и он и все присутствующее, — тогда еще молодые люди, — были очевидцами и даже участниками. — Когда, господин, Ярым-Падышах (Ярым-Падышах — полцаря. Так туркмены до сих пор называют бывшего главноначальствующего на Кавказе кн. Дондукова-Корсакова и покойного генерала К. П. Кауфмана; здесь речь идет о последнем) взял Харезм (Хива в 1873 г.), забрал у нас аманатов и увел в Ташкент... — Разве и от вас были взяты аманаты? — перебил я рассказчика. — Кто же именно? — Много, капитан! Отец Ата-Мурада, — кивнул Муррюк на моего мирзу. — Из наших Агали-Кет-Худа, от отделения Юз-Баши... — Ну, ладно, все равно! Рассказывай дальше... — Так вот, как узнали мы тогда близко русских да их храбрость, так испугались и порешили старики, — мы-то тогда молодые все были, разговаривать не смели — чтобы уйти нам опять сюда в Пештак, где и раньше мы жили. — Вышли мы из Харезма всем племенем; семейств больше тысячи было. У нас старшиной и тогда был Аба-Он-Беги, а у Юз-Баши Сеид-Назар, брат Пир-Назара, который потом под Кушкой убит был (я слышал уже раньше, что старший брат нынешнего старшины отделения Юз-Баши, будучи прапорщиком туземной милиции, был убит в этом бою. Это был единственный офицер, которого мы тогда потеряли). Долго мы шли по пескам от колодца к колодцу. Много верблюдов потеряли; еще больше людей, а детей — не сосчитать! — Плохо приходилось... Вода плохая, а то и совсем не бывало; жара, пески... Очень плохое дело было!.. Наконец, дошли мы до конца песков... Еще два, три дня ходу, и в Пештаке будем. Передовые наши давно поехали туда, чтобы землю и сакли посмотреть, да и с ханом персидским поговорить, — тогда ведь это все Дерагёзу (Дерагёз – одно их ханств Хоросанской провинции, в составе которого до прихода русских был Атек, нынешнее приставство того же названия) принадлежало, — чтобы пустил он нас на старое место, где деды наши еще жили. Отдохнули мы день на колодцах Беш-Кую (пять колодцев), набрали воды в бурдюки и утром рано начали грузить верблюдов, как глядим из-за ближайшего холма выскочило человека четыре конных. Мултуки (старое кремневое или фитильное ружье на сошках) за спинами, пики в руках... По одежде наши же туркмены... Посмотрели, посмотрели на нас и ускакали, а там, глядим, новые показались. Через несколько [536] времени, смотрим, весь аламан (Аламан — разбойничий набег, разбойничья шайка) выехал: человек 300 — 500 и прямо к нам едут. Посмотрели на одежду, посмотрели на байдак (Байдак – знамя, значок, у каждого более или менее значительного сардара, начальника шайки, был свой отличительный знак особого цвета и формы), — Эвез-Кули-Сардар со своей шайкой. А кто же его тогда не знал? От Уллу-дерья (Большое море, Каспийское) до Бухары, от Мешеда до Ургенджа, все знали Эвез-Кули-Сардара! Почти наравне с самим Екрем-Сардаром (Тат-Сардар или Екрем-Сардар – был один из главных защитников Геок-Тепе) стоял он! Немного таких батырей насчитывалось во всей Туркмении. Человека три, четыре — больше и не было!.. — Скачет к нам Сардар, а мы думаем, что же он нам сделает? Мы люди не торговые, идем селиться, да к тому же свои — туркмены, а не персы, не хивинцы... Правда, раньше он и нас грабил и многих убил, многих в плен забрал, ну, да тогда мы в Харезме жили, хану его служили, да потом где ему было разбирать, чьи кибитки — наши или ханские? Наскочит ночью, ограбит, побьет, народ в плен возьмет и уходит скорей к себе в Ахал! Тут разбирать некогда! Теперь дело другое, теперь мы вольные туркмены, на своей земле. Не обидит же он своих? Так говорили старики, а все-таки к нему на встречу вышли и хлеб-соль принесли. Обошелся он с ними ласково; слез с лошади и угощение принял, что аксакалы (аксакал-белобородый, т.е. старик – титул, даваемый почетным старикам аула) предложили. Сидит с ними, чай пьет, плов ест и все расспрашивает: куда идем? Много ли нас? Есть ли у нас ружья? Сколько верблюдов и лошадей? Смекнули старики, в чем дело, и приказали потихоньку собирать со всех, у кого что есть — деньги, так деньги; верблюда лишнего — так верблюда, лошадь — так лошадь, готовили, значит, пешкеш (подарок, взятка) для него. А аламан его тоже слез с лошадей с нами чай пьет и закусывает, только поводьев и мултуков из рук не выпускает, да клынчи не снимает. Как подъезжали текинцы, мы было и грузить перестали, а тут видим — ничего, нас не трогают, стали дальше собираться. Только как все готово было, старики и говорят сардару: “Сардар-Ага, у нас все готово, мы дальше пойдем”. Идите, говорить. А ты, что же? — старики-то спрашивают. Я, говорит, с вашими верблюдами здесь останусь. Как с нашими верблюдами? А мы-то как же? — А вы, говорить, так идите! Зачем вам верблюды? — говорит. Без них легче! Сам бороду поглаживает и смеется. За [537] одно, говорит, вы их и не развьючивайте, так с кибитками и оставьте. Мигнул это своим, те вскочили да мултуки на нас и нацелили. Поняли мы тут, в чем дело! Вой, крики поднялись по лагерю. Бабы и дети плачут, мужчины ругаются, а поделать ничего не могут. Просили его и старшины, и аксакалы, и бабы, чтобы смилостивился над нами. Счастливы вы, отвечает, что я вас всех не перебил, а баб в плен не увел. Идите! Перебрал все вещи, что понадобилось, что получше было, забрал себе; скот весь взял; оставил только по одному верблюду на пять семейств, лошадей, да бурдюки с водой, чтобы в дороге не сдохли. Нагрузил верблюдов да и погнал в Ахал, а мы чуть не голые в Пештак пришли, и что тут было... И рассказчик, понурившись, махнул рукой и замолчал. Молчали и остальные. Я был в полном недоумении от этого странного рассказа и нетерпеливо спросил Муррюка. — Послушай, как же это так? Ведь, ты говорит, что вас было больше тысячи кибиток? Оружие же у вас было? Отчего же вы не сопротивлялись, отчего сами не помешали ему? Вас же больше было, чем у него шайка? Отчего же вы не заступились?... — Против кого же это? Против Эвез-Кули-Сардара-то?.. Да разве можно было с ним тягаться? — грустно усмехнулся Муррюк, — когда его сам Чарджуйский Бек боялся, когда у Мешедского хана лихорадка делалась, как только он услышит имя Сардара? У нас было человек пятьдесят из молодежи и не захотели даром отдавать свое добро, за мултуки было взялись, — так что же? Текинцы мигом, как баранов, их прирезали, а баб и детей с собою в Ахал увели. Что же лучше что ли сделали? Нет, надо было все добровольно отдавать, а то он нас всех бы перерезал. Подивился я такому престижу моего помощника, хотел было спросить, но утвердительные возгласы и фразы стариков, подтверждающее мнения Муррюка, да поданный в это время плов прекратили разговор. Покончивши с угощением и поблагодарив хозяина, я вышел на улицу и направился в отделение Юз-Баши. Когда я остался один со своим конвоем, то за решением вопроса, как относятся остальные туркмены к плащу Магомета, я обратился к моему Мирзе-Ато-Мураду. Он хотя тоже был али-элинец, но из другого аула, а потому должен был относиться к делу более индифферентно. Вместе с тем он был безусловно умный, рассудительный туркмен, хорошо образованный, как мусульманину и притом, долго служа около русских, был чужд многих предрассудков своих соотечественников. В свободное от занятий время он учился русскому языку и с моего разрешения посещал недавно открывшуюся школу, где рядом со своим 12-летним сыном и изучал русскую грамоту. [538] — Ну, Мирза! — обратился я к нему по-русски, — а ты как думаешь: настоящий это плащ или нет? Он засмеялся и, махнув рукою, откровенно отвечал: — Врють, господин капитан! — Отчего же ты так думаешь? — Как же, господин капитан, Магомет Пихамбер (пророк) когда жил? Теперь мы имеем 1311 иль (год)... Вон давно!.. Как мог сохранился... — Положим давно, а все-таки... — Нет, не мозить... И никогда не верил... — Разве на поклонение не приходят? — Кто? Юз-Баши терефи (сторона Юз-Баши) только?! Больше не приходил... Спроси Байрам, спроси Назар-Ишан? они знай?.. Не знай... — кивнул он на джигитов, из которых первый был текинец, а второй махтумец. На мой вопрос оба они ответили, что первый раз и слышат-то о плаще Магомета, и из них никто на поклонение не ходить. Таким образом становилось ясно, что это была чисто местная святыня, принадлежащая только одному племени и неизвестная даже другим. Впрочем, принимая во внимание полную невежественность туркменской массы и ее индифферентность к вопросам религии, из полученных мною сведений нельзя еще было заключить не только о подлинности, но даже и об исторической давности этой реликвии. Об этом приходилось узнавать уже на месте. Теперь же мое внимание привлек новый предмет. Поверх плоских крыш сакель виднелись верхушки двух столбов, украшенных русскими национальными орлами. Из переулочка направо, по направлению этих столбов, неслись, шум, крики, хохот. — Это что такое? — спросил я переводчика. — Качели, господин капитан. — Качели?! Кто же там качается? — Девки, бабы, парни... Там все свадьбы устраиваются, — усмехнувшись пояснил Ших-Мурад. Надо посмотреть, решил я и, быстро повернув за угол, вышел на площадку, посредине которой стояли два столба с перекладиной на верху и перекинутой через нее веревкой. Внизу веревка была связана и образовала качели. Однако увидеть мне ничего не пришлось. Не успел я выйти из-за угла, как из всей многочисленной толпы девушек и парней не осталось никого. Все это со смехом и шумом рассыпалось во все стороны, только мелькнули в переулках, закоулках да на заборах красные платки, рубахи, халаты да голые пятки. Ни окрики, ни увещевания джигитов не помогли, — молодежь исчезла с быстротой молнии и возвращаться не хотела, хотя кое-где за забором слышался сдержанный смех, и в многочисленный отверстия виднелись любопытные глаза. [539] — Экая досада! — вырвалось у меня, когда я уходил от качелей. Заботливый, предупредительный Ших-Мурад скоро постарался вознаградить меня в моей неудаче. Пройдя несколько переулков, он тронул меня за рукав и, указывая на другие столбы с флагами, прошептал: — Пойдем туда! только осторожнее, чтобы нас не заметили. Он выслал вперед джигитов, и, прячась за ними, я вышел на площадку и остановился так, чтобы меня не заметили с нее. Прямо передо мною у забора сакли сидели 15 — 20 туркменских девушек от 8 до 16-17 лет. Две из них, довольно миловидный, стоя одна против другой на веревке, высоко взлетали на весьма непрочных качелях. Невдалеке от девушек, сидя на корточках, разместились пять или шесть молодых, замужних женщин. Их сразу можно было различить по костюму от девушек. Вторые из них одеваются только в темно-красные, шелковые, узкие рубашки, до пят рельефно выделяющие, по большей части, стройные и красивые линии молодого тела, густые, черные волосы заплетены в длинные косы с серебряными бубенчиками и монетами на концах; головы покрыты небольшими тюбетейками с серебряным украшением на темени; лицо открыто. Костюм замужних женщин несколько сложнее; рубашки у многих подпоясаны широкими, несколько раз охватывающими тело, шерстяными кушаками с длинными концами на левом боку; волосы старательно спрятаны под красными шелковыми платками, концы которых закрывают нижнюю часть лица до носа; поверх платков надеты одним рукавом суконные халаты. У более богатых девушек и женщин грудь украшена большими серебряными монистами из персидских монет; на руках у женщин надеты массивные серебренные же браслеты и кольца с сердоликами. Если между девушками были по большей части хорошенькие личики с бойкими, черными глазками, с румянцем молодости и свежести на смуглых щечках, то между женщинами не было ни одной не только красивой, но даже миловидной. Худые, бледные, изнуренные, они все носили следы непомерного труда, мелочных будничных забот и преждевременной старости. Частью на заборах, частью прямо на земле, расположились несколько человек юношей и подростков. Все они были одеты в новые шелковые халаты и новые папахи. Казалось с первого взгляда, что между ними и женщинами ничего не было общего. Те и другие разговаривали, смеялись, шутили, не обращая, кажется, никакого внимания друг на друга. Только пристально вглядевшись, я успел уловить мимический телеграф, который, будучи, конечно, всем заметен, работал все-таки якобы по секрету. Вот, видимо сговорившись, исчезла с площадки одна парочка. Сперва, притворившись, что ему скучно, ушел парень, и тотчас же за ним, — ни [540] что же сумняшася, — перескочила через забор одна из девушек. Одна из замужних женщин, лениво вставши, поправила халат, медленно повернулась и, едва-едва двигаясь, скрылась за углом. Я однако успел подглядеть, как, выйдя с площадки, она сразу прибавила шагу и направилась в ту сторону, куда следом за ней ушел и один из парней. Посмотревши несколько минут на скромное, совершенно непраздничное, веселье туркменской молодежи, я повернулся и пошел к Пир-Назару-Юз-Баши, куда сейчас же побежал один из джигитов, житель этого отделения. Подходя к высокому, этажа в два, дому старшины, я невольно удивился, что меня никто не встречает. Выскочивший со двора джигит Нуроу доложил, через переводчика, что Пир-Назар и его гости совершают полудневный намаз, — было ровно двенадцать часов. Раздумывая, входить или нет во двор, я остановился перед домом Юз-Баши, который по своей величине, как я уже сказал, этажа в два наших, по некоторым попыткам архитектора украсить его фронтон, казался дворцом перед низкими, грязными саклями, окружающими его. Весь передний фасад, выходящий на чистую, большую площадь, украшали стрельчатые, в величину обыкновенного окна, ниши с аляповатыми орнаментами. Такие же украшения в мавританском стиле тянулись по двум, — нижнему и верхнему, — карнизам. Над широкой, высокой, тоже стрельчатой дверью, с буковыми солидными филенками, сплошь покрытыми тонкой, ажурной резьбой, виднелась плохо сделанная из глины надпись: “Бисьмиль'-лахи аль-рахмани'-ль рахим” (во имя Бога милостивого и милосердного). Вообще весь дом был явлением среди туркмен исключительным, и постройка его могла быть доступна только такой зажиточной семье, какой была фамилия Юз-Баши, наследственных старшин этого отделения племени Али-Эли. Не желая ждать на солнце, я вошел через небольшой коридорчик на широкий двор с прудом посредине, с целым леском розовых кустов, стоящих в цвету, у одной из стен, с двумя старыми, развесистыми ивами в углу. В тени одной из них, на ковре, снявши кауши (туфли), обратившись на юго-восток, по направлению к Мекке, стояли на коленях все старики отделения со старшиной и муллой во главе и ритмически важно проделывали все рака'аты намаза (рака'ят — телодвижение, предписываемые Кораном во время намаза — молитвы). Некоторые из них, конечно, видели меня, но никто не обернулся, никто не прервал. Совершивши последний рака'ат, они молча встали, оправились, надели кауши, и только тогда красивый, громадного роста, плечистый Пир-Назар с приветливою, симпатичною улыбкой на [541] своем умном, честном, энергичном лице подошел ко мне, поблагодарил за поздравление и посещение, посадил на заранее приготовленное место и отправился распоряжаться по хозяйству. Поздоровавшись со всеми стариками, я прямо обратился к рядом со мною сидящему Джафар-Ходжа с просьбой показать мне плащ Магомета. Высокий, худой, степенный и важный, всеми уважаемый Ходжа медленно оглянул спокойными, задумчивыми глазами всех стариков и подумав, после небольшой паузы, отчетливо произнес: — Если ты хочешь посмотреть, господин, — изволь, он только раз в год и показывается в “Курбан-Байрам”. — Не спеша обернулся он и полушепотом отдал приказание стоящим сзади молодым парням, которые быстро вышли в ворота. Воцарилось томительное молчание. Присутствующие, опустив глаза, приняли тот сосредоточенный торжественный вид, который является у людей, готовящихся к принятию или лицезрению чего-либо глубоко религиозного и дорогого для них. Эта торжественность повлияла и на мою молодежь — джигитов, которые молча и серьезно стояли сзади меня. Я взглянул на Ата-Мурада; желая угодить старикам, он сидел, потупив глаза, и только чуть заметная саркастическая улыбка кривила его тонкие губы. После довольно продолжительного отсутствия двое из ушедших парней внесли длинный, русского изделия, деревянный зеленый сундук, обитый в клетку железными полосами, и опустили его перед Джафар-Ходжа. Легкий вздох пронесся среди присутствующих: они оправились и с любопытством и благоговением подвинулись к середине, где стоял сундук. Ходжа медленно вынул ключ, со звоном повернул его в замке, но раньше, чем открыть крышку, совершил первый рака'ат; его примеру последовали и все старики. С полным почтением вынул он из сундука четыре палки. Не желая прикосновением руки неверного осквернять их святыню, я мог только рассматривать их. Длиною около двух аршин они мне показались сделанными из бамбука; каждая из них в нескольких местах была перевита тонкой медной проволокой, а на одном конце они были украшены простыми медными же набалдашниками. Покамест я рассматривал эти трости, видимо, что они исполняли когда-то такое назначение, недоумевая, кому они раньше могли принадлежать, Джафар-Ходжа вынул довольно объемистый мягкий узел, завернутый в белый, шелковый платок и медленно начал его развязывать. За первым платком оказался второй, третий и т. д. Всего я насчитал тридцать шесть шелковых, совершенно новых, очень хорошего качества платков всевозможных цветов, рисунков и производства. Здесь были и персидские, и бухарские, и самаркандские и даже один или два русских платка. Наконец развернут и последний из них, и присутствующим показан плащ пророка Магомета. Это был, как я мог заключить, опять таки [542] на глаз — стеганный на вате, весьма и весьма древний, шелковый (материя была весьма высокого качества) халат или что-то в роде него, — цвета крем. Сложенный в несколько раз, он должен был быть весьма большим и, вероятно, пришелся бы впору человеку роста выше среднего. По виду плащ производил впечатление, что стоит к нему прикоснуться, чтобы он развалился. Если это и не был действительно плащ Магомета, то во всяком случае ему должна была считаться не одна сотня лет. Несколько времени все молча и сосредоточенно смотрели на эту святыню. Затем Джафар-Ходжа, прочтя про себя молитву, приложился к нему, поднялся, вытер руками бороду и отошел в сторону. За ним проделали то же самое и все присутствующее включительно до моих джигитов и скептика Ата-Мурада. Каждый из них клал на платок около плаща 20, 40 коп., кто-то положил даже рубль. Собравши деньги, Джафар-Ходжа уложил вещи обратно в сундук, запер его и приказал парням унести. Все как-то вздохнули свободнее и сбросили с себя торжественное настроение. Вскоре подали чай, и я обратился к Джафар-Ходже с просьбой объяснить мне, как к нему попал плащ, и кому принадлежать трости, находящиеся вместе с ним. Медленно-важно начал Ходжа свой рассказ. — Палки эти, господин, принадлежат: одна, самая большая, Магомету Пихамберу, а три другие — тем лицам, которым ранее принадлежал плащ. Его Пихамбер, — да будет благословенно его имя, — еще при жизни своей подарил родственнику Султану Веисс-Карома; от него святой плащ перешел к Зенги-Баба, а от этого к Карры-Алоу, который был родоначальником моего рода. Вот их-то три палки и находятся вместе с палкой Пихамбера... — А кто же такие были эти три лица? — перебил я рассказчика. — Кто был Султан Веисс Карома и Зенги-Баба, я тебе сказать не могу, господин, — сам не знаю, а Карры-Алоу был туркмен рода Ходжа, жил в Харезме и умер в 612 г. геджры (1215 г. от Р. Хр.); в то время и Мерв и вся область были подчинены Хиве, а мы, али-элинцы, жили в Ургендже. Ханом был тогда Магомет-Харуншахи и Карры-Алоу был его родственник. Тогда пришли сюда калмыки (монголы?!) с их царем Хе-лаки (Чингиз-хан?!), и его полководцы Чеппи и Суббатай разрушили Мерв и покорили Харезм (разрушение Мерва полчищами Чингиз-хана было не в 1215, а в 1220 от Р. Хр.)... — Как же ты, Ходжа, не знаешь, кто были Султан Веисс и Зенги-Баба? — Не знаю, господин... Мало я учен, а только в книгах все это написано. [543] — В какой же книге это написано, и где же ее достать можно? — Книга называется “Седжра”, а достать ее можно или в Бухаре или в Хиве... — А из вас, старики, никто об этом больше не знает? — обратился я к остальным. Мне ответили отрицательно и подтвердили слова Ходжа, что об этом можно узнать в медресе Бухары или Хивы. Тогда я попросил Джафара-Ходжа объяснить мне, почему различные племена у туркмен пользуются различной степенью уважения. — От происхождения это зависит, господин, — погладивши бороду, ответил Джафар-Ходжа: — мы, Ходжа, Махтумы и Али-Эли, происходим от ближайшего родственника пророка — от Али. Нас, — племя Ходжа, — в Турции называют сеидами. Шихи — происходить от Абубекра; Ата — от Османа. Все мы туркмены, господин... — А остальные племена: бахши, сычмаз и другие, — разве они не туркмены? — Нет, господин, — улыбнулся Ходжа, — они не туркмены. Они теке (текинцы). — А давно ли Али-Эли и вы, Ходжи, пришли в область? — полюбопытствовал еще я. При этом вопросе, не касающемся больше религии, Джафара-Ходжа заменил хозяин, Пир-Назар-Юз-Баши. — О, капитан, мы сюда пришли так давно, что наши старики и не запомнят. Говорить только, что мы недолго тут жили сперва и ушли в Харезм, где оставались до Надыр-Шаха. В 1153 г. геджры (1740 г. от Р. Хр.) он нас оттуда увел и 12 тысяч наших всадников поселил в Хивсабаде, а остальные жили в Пештаке. Каждый из наших принес тогда торбу земли из Хивы. Видел, капитан, в Хивсабаде курган? Он из этой земли насыпан. Из воинов, которые жили в нем, никто ничего не мог иметь при себе, как только жену и лошадь. Дети их жили в Пештаке. Пока жив был Надыр-Шах, нам хорошо жилось, а как он умер, беда пришла. Персы грабили, ахальцы грабили... Что нам делать? Бросили мы все и опять ушли в Хиву. Тут мы жили, пока Ярым-Падышах не пришел, а тогда... — Знаю, это когда вас Эвез-Кули-Сардар ограбил? Мне Муррюк сейчас рассказывал, — остановил я Пир-Назара и задал новый вопрос: — а Пештак вы построили, или он раньше был? — Раньше, капитан! Куда раньше! — махнул рукою хозяин, тоже видимо недовольный, как и остальные, напоминанием о бывшем подвиге моего помощника. — Кто же его строил? Магометане, гяуры? [544] — Построил его, господин, гяур Шароу-Шах, — вмешался в разговор почтенный Сеид-Джаран, самый зажиточный купец аула: — жил он раньше Магомета Пихамбера, раньше даже Искандера-Ду-Шаха (Искандер-Ду-Шах — Александр Двурогий; так туркмены и персы называют Александра Македонского). Вот как поедешь, господин, в Пештак, так по левую сторону находится евлия (могила, мавзолей), там камень большой есть, на нем вся история Шароу-Шах-гяура и написана. Только так мудрено написано, что никто из наших мулл прочесть не может. Разве бухарский или хивинский мулла прочтет. А там, говорят, и год обозначен, когда Пештак построен. Мы когда пришли первый раз туда, так уже нашли развалины. Дальнейшие мои расспросы по этому поводу не дали ничего интересного. Поевши опять плову, я распрощался со старшинами и пошел по другим визитам. Хотелось мне потом более подробно разобраться в истории пресловутого плаща, да многочисленные занятия, посторонние обстоятельства помешали моим намерениям. Развалины же Хивсабада и Пештака я не раз осматривал и проезжал через них. Раньше, чем их описывать, я считаю долгом дать хоть приблизительное понятие, где они находятся. Станция Каахка Закаспийской железной дороги лежать в 500 слишком верстах от Узун-Ада, начального пункта железной дороги, на берегу Каспийского моря... От Асхабада, областного города, до Каахки 120 верст, а от Мерва 160. Хивса-бад расположен от нее на юг в 12-ти верстах, в середине ущелья гор Капет-Дага, на дороге, ведущей из области в Мешед. Построен он в 1740 г. Надыр-Шахом и представляет в настоящее время длинный прямоугольник с высокими глинобитными стенами, с выступными башнями; внутри он поражает правильной распланировкой на улицы и кварталы. По его узеньким улочкам хорошо сохранились остатки глинобитных сакель, в каждой из которых действительно могли поместиться только воин, его жена и лошадь. Середину Хивсабада занимают развалины дворца и бань, а в одном из углов, ниже уровня земли, находятся какие-то развалины, которые туркмены называют бывшей тюрьмой. Все эти последние три постройки жженого кирпича, весьма красивого, восточного стиля. С трех сторон Хивсабад омывается речкой Лаин-су. В северо-восточном углу находится высокий, по всем вероятиям, искусственный холм. Абиверд, Бавард или Пештак, как называют его туркмены, и как он именуется на картах, лежит от Каахка на запад верстах в шести. Он представляет из себя ряд развалин, которые тянутся с севера на юг верст на 10 или 15. [545] Самые северные из них, обыкновенная туркменская кала (крепость) с глинобитными саклями, безусловно, новейшей постройки. В средине ее расположен холм с остатками каменной стены и башни на верху, с глубоким рвом внизу. Весь он завален кирпичом и глазированными осколками. Недалеко от него находится гробница, на которой, по словам Сеид-Джафара, написана вся история возникновения Абиверда. В 1896 г. надпись эта была прочтена профессором В. А. Жуковским, но, кажется, ничего подобного рассказам туркмен в ней не оказалось. По виду это обыкновенная восточная надпись. К югу от этих первых развален, — собственно и называющихся у туземцев Пештаком, — отделяясь от них только полотном дороги, расположен Намазгяр (кладбище), большой неправильной формы холм, по моему мнению, искусственного происхождения, так как вся его поверхность покрыта осколками кирпичей, глиняных сосудов и т. п. После сильных дождей на скатах находят медные и золотые монеты. Из всех тех, что были принесены мне туркменами, ни одна не была древнего происхождения: большинство из них или персидские или бухарские. К главному холму прилегают с запада несколько меньших, отделяющихся друг от друга глубокими ямами и канавами. Все они вместе занимают около 0,5 версты в ширину и с версту в длину. К югу от Намазгяра, на котором находится теперь туркменское кладбище, расположены две текинских калы, тоже новейшей постройки: старый и новый Бавард. Как мне кажется, Намазгяр и Пештак должны представлять из себя Аб-и-Верда древних, о которых упоминают многие арабские писатели при своих описаниях Мерва и Хоросана, и о которых говорят Плиний и Исидор, как о городе, стоящем на р. Эпардусе, по всем вероятиям, нынешней Лоин-Су, воды которой и теперь доходят до самого Пештака. Во всяком случае все эти места когда-то принадлежали древней Персии, составляли ее сатрапии, и тут же было могущественное Парфянское царство, так что предание туркмен о Шароу-Шах-гяуре должно иметь свое основание. Впрочем, я не историк и не археолог, а потому и отказываюсь делать какие бы то ни было предположения; я передал только то, что видел, когда служил в Атеке и что слышал от туркмен в праздник Курбан-Байрама 1311 г. геджры. М. Дандевиль. Текст воспроизведен по изданию: Курбан. (Из записок маленького администратора) // Исторический вестник. № 8, 1899 |
|