|
ДЖ. А. МАК-ГАХАН
ВОЕННЫЕ ДЕЙСТВИЯ НА
ОКСУСЕ
иПАДЕНИЕ ХИВЫ.XIV. Хала-Ата. Измученный и покрытый пылью, въехал я 4го (16го) мая в укрепление Хала-Ата, после семнадцатидневного переезда пустыней. Лагерь расположен был посреди совершенно гладкой равнины, с севера окаймленной низким хребтом гор которые я только-что переехал; эта равнина широко раскинулась на необозримое пространство к югу и к востоку по направленно к Бухаре, и не видать на ней было ни растения, ни кустарника, даже не попадалось мне на глаза ни одного саксаула, который до сих пор встречался везде по пути, оживляя несколько мертвенное однообразие пустыни: везде одна голая песчаная полоса, сливающаяся на горизонте с медно-желтым небом. Я был удивлен сначала что Кауфман выбрал такое место для продолжительной стоянки; но причина этого мне тут же обяснилась, когда я увидел источник чистой, прозрачной воды, текущей довольно большим ручьем, в котором воды достало бы для армии в несколько тысяч человек. Лагерь был составлен из палаток и кибиток всевозможных родов, размеров и цветов, разбросанных в беспорядке на четырехугольном пространстве, около 40 квадратных сажен. Большое куполовидное строение, которое я издали принял за громадную кибитку, оказалось теперь земляным холмом, на котором возвышалась каменная сторожевая башня, составлявшая угловой бастион маленького укрепления воздвигнутого генералом Кауфманом. Местами были разбросаны такие же глиняные гробницы какие мне попадались по всей степи; некоторые разрушены временем, другия еще хорошо сохранились; группы солдат толпились вокруг заводей образованных вечно бьющими источниками и поили лошадей; длинные вереницы верблюдов тянулись вдаль по пустыне отыскивая саксаулы и дикую полынь; пыль, жара и песок на всем наложили свою печать — такова-то была Хала-Ата, где я впервые напал на след генерала Кауфмана, после семнадцатидневной погони за ним, после переезда почти в 700 верст. Не без волнения подъехал я к дежурному молодому [83] офицеру и спросил здесь ли генерал фон-Кауфман. Ответ разбил все мои надежды: генерал Кауфман вышел из Хала-Аты еще за пять дней пред тем, и в настоящее время должен уже был подойти к Аму-Дарье. Пять дней! Конечно теперь он переправится через реку и возьмет Хиву прежде чем я в состоянии буду его догнать. В эту минуту я был близок к отчаянию, и мысленно посылал Ак-Маматова и Бей-Табука в самую глубину преисподней за те три дня которые они продержали меня в степи в ожидании проводника. Овладев несколько собою, я сказал офицеру что я Американец и еду к генералу Кауфману, к которому у меня, равно как и к Великому Князю Николаю Константиновичу, есть рекомендательные письма, и попросил его довести до сведения командующего здешним отрядом о моем прибытии и желании ему представиться. Едва услыхал офицер что я Американец, как стал чрезвычайно радушен, пригласил меня в свою палатку, велел немедленно заварить чай, говоря что полковник Веймарн теперь спит, но скоро встанет и будет рад меня видеть. При дальнейших расспросах я узнал что полковник Веймарн располагал выступить на следующий день с двумя ротами пехоты, сотней казаков и двумя девятифунтовыми полевыми орудиями, и что мне, конечно, можно будет идти с ним. Перспектива эта мне очень улыбалась, и я стал опять надеяться что попаду на место вовремя. Со времени выступления генерала Кауфмана, Веймарн не имел от него никаких известий кроме приказания выслать кавалерию вперед, из чего и заключали что главный отряд уже встретился с неприятелем, но более ничего известно не было. У них уже была небольшая стычка с ханскими войсками, 27го апреля (9го мая), у ближних колодцев Адам-Крылган, описанных у Вамбери. Генерал Кауфман, по обыкновеннию, выслал вперед маленький отряд на рекогносцировку чтобы разыскать колодцы и исследовать количество и качество воды прежде выступления главных сил. Отряд этот, под начальством полковника Иванова, подошел к Адам-Крылгану когда уже стемнело. Полковник Иванов, желая осмотреть местность, выехал [84] вперед с четырьмя казаками и четырьмя киргизскими проводниками. Не подозревая о присутствии неприятеля по близости, они внезапно наехали на партию Туркмен от 200 до 300 человек расположившихся ставкою у колодца. Обе стороны одинаково были поражены этою первою встречей. Русские были окружены со всех сторон прежде нежели могли подумать об отступлении. Полковник Иванов немедленно спешил своих людей, так как бежать от быстроногих туркменских коней было не мыслимо, и приготовился дать решительный отпор. Завязалась отчаянная схватка, в которой на стороне Русских было убито двое, а все остальные ранены, включая и самого полковника Иванова, раненого пулями в руку и ногу. Схватка продолжалась несколько минут; еще мгновение, и Русские неминуемо должны были погибнуть если бы не подоспела остальная часть рекогносцировочной партии, бросившаяся вперед при первом звуке выстрелов. Хотя и тогда Хивиацев было вдвое больше Русских, но они немедленно бросились бежать, и храбрый полковник Иванов остался решительным победителем в этой маленькой, но блистательно им выдержанной схватке. Мне очень хотелось определить наконец верное географическое положение Хала-Аты (место это не обозначено на картах) чтоб узнать далеко ли мы еще от Аму-Дарьи. Собеседник мой, впрочем, мог сообщить мне на этот счет только то что Хала-Ата находилась верстах в полутораста к западу от Бухары, а что расстояния до Аму никто наверное не мог определить, даже сам Кауфман, может-быть до нее оставалось сто верст, а может-быть и более двухсот. Он полагал, влрочем, что полковник Веймарн будет в состоянии дать мне понятие о положении места, насколько оно определено астрономами экспедиции. Не ранее, впрочем, как в Хиве узнал я что Хала-Ата лежит под 40° 52' 52" северной широты и 33° 10' восточной долготы от Императорской Пулковской обсерватория, близь С.-Петербурга, 4 часа 13' 59" по гриничскому времени. Время подвигалось к полудню, но полковник Веймарн не обнаруживал что присутствие мое ему известно — обстоятельство не очень-то утешительное. Прошел полдень. Солдаты столпились у кибиток ища хоть какого-нибудь прикрытия от палящего солнца; из пустыни потянулись [85] обратно к лагерю верблюды после скудной кормежки дикою полынью; рев ослов, ржание лошадей, блеяние овец — все смолкло под палящим зноем, все животные понурили головы, полная неподвижность и безмолвие водворились в лагере, один часовой одиноко расхаживал на сторожевой башне. Солнце поднялось над самыми нашими головами, затем стало медленно близиться к закату, сверкая на желтом фоне неба как огненный шар и раскаляя воздух до такой степени что он наконец принимал видимую форму и колебался туманными волнами, точно призрачный океан, над песками Хала-Аты. А я все не получал извещения от полковника Веймарна о его готовности принять меня. Я начинал терять терпение, и наконец мне стало неловко что со мною обходятся таким безцеремонным образом. Не без затруднения довез я сюда вверенную мне почту, а полковник Веймарн даже и не побеспокоился меня поблагодарить, хотя я и сам заявил что желаю ему представиться. До сих пор он совершенно, повидимому, игнорировал мое присутствие. Это было первое невнимание какое я видел от Русского в продолжении двухлетних моих переездов по русским владениям, и я заключил тут же что этот исключительный случай добра мне не предвещает. Наконец я решился положить конец этой неизвестности, направиться к полковнику Веймарну без приглашения и предупреждения. Мне тут же указали на него: он неслышно прогуливался по лагерю, вовсе и не помышляя, повидимому, о моей особе. Я прямо подошел к нему, назвал себя, и между нами произошла следующая беседа: — Я должен извиниться пред вами, полковник, что не явился к вам раньше; но мне говорили что вы еще спите. — Хорошо, что же вам нужно? — Я уже заметил, полковник, что желал вам представиться. — Очень благодарен; но не думаю чтобы вы единственно для того ехали сюда из Нью-Йорка чтобы мне представиться? — Конечно нет, полковник; мое дело здесь относится до генерала фон-Кауфмана. — Да? Так у вас дела с генералом Кауфманом? (недоверчивым тоном.) А как же вы до него доберетесь? [86] — Верхом. — Какое у вас дело до Кауфмана? — Об этом я скажу одному только Кауфману. — Есть при вас письменное позволение генерала Кауфмана? — Нет, отвечал я, — готовясь показать ему свои бумаги: — но у меня есть позволение.... — Решительно все равно, чье бы позволение вы ни имели: дальше ехать вы не можете без письменного позволения самого генерал-губернатора. А бумаг ваших мне видеть не надо. — Как же я могу теперь получить это позволение? спрашиваю я. — Не знаю. Вы можете послать ему ваши бумаги, но я почти уверен что позволения вы не получите без личного с ним свидания. Он слишком занят чтобы заниматься перепиской. — Извините, полковник, сказал я, — но как кажется, его превосходительство, генерал фон-Кауфман лицо совершенно недосягаемое: выходит что я не могу его видеть не имея на то его позволения, а позволение это он мне может дать только при свидании. Как же поступают все люди имеющие до него дела? — Das geht mir Nichts an (это не мое дело), отвечает он, повертываясь на каблуках, и оставив меня наедине с моими размышлениями, которые — легко понять — не были самого приятного свойства. Неужели я ехал из Петербурга до Хала-Аты, стремился вперед целых шестьдесят дней не взирая на все препятствия, и все это затем только чтобы быть задержанным у самых берегов славного древнего Оксуса этим воином, способным направить меня обратно тою же пустыней, не дав взглянуть на его темные воды? Правда, мне был оставлен еще один ресурс: отправить свои письма к генералу Кауфману и выжидать его ответа на месте. Но ответ этот мог придти не раньше как через десять-двенадцать дней, а он тем временем переправится через реку, возьмет Хиву, и я опоздаю. Бежать отсюда было безумно, по крайней мере прежде нежели я увижу какие относительно меня примутся меры. Если меня здесь оставят на положении пленного, под караулом или на честном слове — попытка будет уже невозможна; даже если полковник Веймарн захочет только меня [87] задержать до ответа генерала Кауфмана, бегство представит препятствия почти непреодолимые: туркменские всадники должны были рыскать по степи за арьергардом Кауфмана, а удастся ли мне пробраться незамеченным посреди беспокойных, диких туркменских орд, если даже и посчастливится мне выбраться из русского лагеря? Так как я не имел никакого желания вступать с Туркменами в личные переговоры относительно дела которое привело меня на их территории, то и надежда моя добраться до генерала Кауфмана, прежде его вступления в неприятельскую страну, исчезла безвозвратно. Чтобы догнать его, теперь приходилось перейти неприятельскую страну или за отрядом русской армии, или же одному. Необъяснимое поведение полковника Веймарна могло служить уже заранее ручательством в том что на русский конвой мне разчитывать нечего. Чем болеее я думал, тем яснее становилось что мне придется решиться на последнее, то-есть ехать не только без конвоя, но еще, пожалуй, придется и бежать от дюжины-другой казаков, которых наверно вышлют за мною в погоню. Перспектива эта была до того неприятна что я было не решился даже на ней и остановиться; впрочем, подумав несколько минут, пришлось сознаться что другого исхода из моего положения не было. Между тем, в воображении моем возникало живое представление одной картины из книги Вамбери, с соответствующим описанием, на которой представлен был стоящий на хивинской площади Туркмен, высыпающий из мешка человеческие головы, при восхищенных, одобрительных криках толпы, тогда как везде вокруг было еще безчисленное множество человеческих черепов, установленных в правильные груды, как пушечные ядра; эта картина сменилась другою — изображением ужасного клоповника в Бухаре, куда этот свирепый изверг Назрулах-хан бросает своих пленных на поедение мириадам насекомых, нарочно для того разводимых; и в памяти моей проносились вереницей неутешительные разказы Бёрнса, Вуда, Вамбери и других обо всех ужасах средне-азиятских обычаев. Положение мое далеко не было приятным. Багаж свой я сократил до minimum: у меня не было никакого корма для лошадей; не было провизии ни для себя, ни для людей [88] моих — последние два дня мы питались одним “ираном", кислым молоком Киргизов. Кроме того, не было у меня ни палатки, ни крова; обходиться без этого еще можно было на ходу, но отсутствие такого необходимого в степи комфорта довело бы меня до сумашествия под этими палящими знойными лучами на месте. Я расхаживал по лагерю, перебирая в уме все эти горькие мысли, размышляя каким бы мне способом смягчить служебную ревность полковника Веймарна, и временами также разчитывая, через сколько, примерно, времени придется мне помереть с голода, который начинал меня уже нестерпимо мучать. Тут ко мне подошло несколько офицеров, которые, услыхав о прибытии Американца, пришли предложить мне свое гостеприимство. Видно было что они не одобряли поведения полковника Веймарна и старались радушием своим загладить его нелюбезность. После они высказались по этому поводу прямо и в выражениях весьма решительных. Скоро мы сошлись как нельзя лучше; я плотно поел в первый раз после трехдневного поста, а потом меня отвели в кибитку полковника Иванова, раненого в деле под Адам-Крылганом, о котором я уже говорил. Узнав что у меня нет никакого пристанища, он тотчас отвел мне место в своей кибитке и предложил поселиться у него на все время пока я останусь на Хала-Ате. Я принял это предложение с радостию, а так как полковник Иванов был на положении больного, и получал все лучшее что только можно было достать, то судьба, как оказалось, не могла отдать меня в лучшие руки. Не только Иванов, но и все общество офицеров относилось ко мне с радушием, которого мне никогда не забыть, тем более что это было время когда я более всего нуждался в их гостеприимстве. Мой американский паспорт был достаточною рекомендацией в их среде, как и в глазах всех Русских, которых я до тех пор встречал. Следующий день я почти не выходил из кибитки Иванова, стараясь несколько отдохнуть после долгой езды верхом; но это, благодаря удушливой жаре и пыли, мне не удавалось, несмотря на все мои ухищрения. Вечером полковник Веймарн прислал мне сказать что он выступает на следующее утро в два часа, и что если я желаю, то могу послать [89] с ним мои письма. Подумав несколько, я решился дать Веймарну одно из моих писем, но тем не менее попытаться ускользнуть из лагеря с выступающею колонной. План мой был следующий: выступить из лагеря с кавалерией, полагаясь на темноту пред рассветом, сделать большой объезд, обогнать отряд и добраться так или иначе до реки. Привести это в исполнение, думалось мне, будет не трудно, раз я буду вне лагеря, так как я мог двигаться вдвое скорее войска. Порешив на этом, я вручил Веймарну одно из моих писем для передачи Кауфману, а людям своим приказал быть готовыми к выступлению в два часа утра. В приятной перспективе предо мной все еще виднелись нападающие на меня Туркмены, но мне оставалось выбирать между этою опасностью и неудачей всего моего предприятия, и я остановился на первой, полагаясь на вошедшее почти в поговорку счастие военного корреспондента во всех тех случаях где приходилось пробираться чрез неприятельские линии. Как после оказалось, впрочем, еслиб я привел этот план в исполнение, то ниминуемо попался бы в руки Туркмен под предводительством Садыка, известного разбойника, вступившего в ханскую службу, который рыскал с пятьюстами всадников по следам армии Кауфмана, и который, именно этим временем, производил внезапное и решительное нападение на верблюдов русского отряда у Адам-Крылгана. Однако в полночь, когда все уже было готово к походу, от генерала Кауфмана пришел приказ отменяющий выступление. Оказывалось что он еще не дошел до Аму, как предполагали, но где он находился, на Адам-Крылгане, или на каком другом пункте, добиться я не мог, так как несмотря на свою любезность, офицеры были все очень сдержанны в сообщении мне сведений по этому предмету. Однако, из отрывков разговоров, которые мне удалось понять, я почти убедился что произошло что-то недоброе. Дело мое принимало совершенно другой оборот. Еели генерал Кауфман еще не дошел до реки, то и я имел достаточно времени на обсуждение, каким способом мне будет лучше до него добраться. Я решился выжидать событий на месте, так как Веймарн объявил что не [90] выступит еще дня три или четыре, а мне было бы очень трудно выбраться иначе как посреди суматохи ночного выступления войска; я остался гостем все того же радушного полковника Иванова. Жизнь в Хала-Ате, как мне пришлось убедиться, была незавидная. Жара днем была нестерпима, а частые порывы ветра поднимали целые столбы песка и пыли, которые проникали всюду, от которых нельзя было ничего уберечь. Палатки и кибитки почти не защищали от этого беспощадного врага; песок с пылью наполнял глаза, рот, ноздри, забивался в ресницы, волосы, платье. К тому же, читать было решительно нечего, кроме нескольких старых газет, которые я видел еще в Петербурге. Оставалось одно — лежать по целым дням на спине и следить за раскаленным воздухом, который двигался какою-то туманною зыбью под сверкающим солнцем, и за столпами пыли, которые проносились по пустыне, да слушать песни солдат, которые раздавались в продолжение всего дня, несмотря на то что им почти что нечего было есть, а водки и в помине не было; единственное развлечение которое я мог себе позволить — это было мысленно бранить полковника Веймарна елико возможно. Бедный Веймарн! Если я, в конце концов, и не перехитрил его, то могу простить его теперь. Его постигло несчасте: он был сброшен с лошади в самом ханстве, и умер через несколько часов от перелома костей, не взглянув даже и одним глазом на много прославленную Хиву. Хала-Ата находится уже на бухарской территории. Как занятие этого пункта, так и постройка на нем укрепления Св. Георгия совершились с позволения эмира. Форт образует четыреугольвик около 10ти квадратных сажен, и состоит из простой земляной насыпи, двух угловых бастионов и рва, который легко наполнить водою. При нем оставлено было два полевые медные орудия, и хотя укрепление это воздвигнуто в два дня, оно достаточно крепко чтобы выдержать какое угодно нападение азиятских сил. Есть основания предполагать что на месте Хала-Аты в древности стоял город. Русские еще застали здесь остатки каменных стен, которые тут же употребили на сооружение укрепления; да и сам я нашел часть высеченного камня, который очень походил на капитель [91] колонны. По всем вероятиям, на месте прежних высоких куполов и минаретов города, Киргизы воздвигли эти глиняные гробницы, и вымерший город обратился действительно в город мертвецов. XV. Ночное бегство. Следующие пять дней ничего не было слышно о генерале Кауфмане. Меня начинало уже мучать сильнейшее беспокойство при мысли что он вероятно доехал до реки, переправился через нее, и пойдет на Хиву, не дожидясь прибытия остальной части отряда. Судя по тому как ко мне относился полковник Веймарн, я мог заранее быть уверенным что положение мое далеко не будет приятно, если он захватит меня во время моей попытки к бегству. Несмотря на то, однако, я решился попытать счастия. Я вполне изучил обычный лагерный порядок и решил что время на рассвете, когда сменяют пикеты, когда офицеры ночного дежурства отправляются на отдых, а остальные еще не поднимаются, будет для меня самым удобным для бегства. Также заметил я что Киргизы и Бухарцы въезжали днем в лагерь и выезжали из него со своими лошадьми и верблюдами когда им заблагорассудится, так что людям моим не могло представиться никакого затруднения выбраться из лагеря. Потому я и порешил отправить их вперед, а самому выехать на следующее утро с одним Ак-Маматовым. Что касается солдат, видевших меня все эти шесть дней на равной ноге с офицерами, то нечего было и бояться что им известно мое настоящее положение и что они решатся меня остановить. Таким образом я надеялся отъехать по крайней мере верст на тридцать прежде нежели отсутствие мое будет замечено, а тогда посылай за мной Веймарн какую хочет погоню! Чтобы привести однако этот план в исполнение самым удобным и тайным образом, надо было открыть его Ак-Маматову; а он всякий раз как я задумывал ехать дальше всегда умудрялся находить по крайней мере десять хорошо придуманных и убедительных предлогов чтобы мешать мне. Тут же, к величайшему моему горю, он наотрез объявил что не сделает ни шагу вперед, иначе как за [92] войском. Угрозы, к которым я привык прибегать в таких случаях в пустыне, здесь были не мыслимы по той простой причине что первое же проявление моей власти привлекло бы на нас внимание всего лагеря. К тому же я не мог не сознаться сам что некоторые возражения моих людей были вполне основательны. Так они весьма верно заметили что, нанимая их, я не предупреждал что от них потребуется такого рода служба; если удастся нам пробраться чрез ряды русского войска, то все равно мы попадемся Туркменам, а у каждого из них осталась на родине семья, и знай они чего от них будут требовать, они никогда бы не пошли со мной. Не говоря уже о возражениях моих людей, я и сам нашел, посмотрев на своих лошадей, что бедные животные были в самом жалком положении. В укреплении были большие запасы ячменя, но полковник Веймарн не соглашался продать мне ни зерна, и если бы не доброта полковника Иванова и полковника Дрешерна, доставлявших мне немного корма, бедные животные положительно умерли бы с голода. И теперь две лошади, казалось, никак не в состоянии будут дойти до реки. Если оне мне изменят, то у меня останется всего три лошади, и на них-то мне придется ехать самому, везти троих людей и весь багаж. Доведены оне были до такого состояния в течении последней недели, когда им почти нечего было есть и оне стояли ничем не прикрытые от палящих солнечных лучей. Вот эти несчастные, терпеливые животные, служившие мне верой и правдой в трудном переходе, обступили меня со ржаньем, будто прося какого-нибудь корма, а затем принялись с жадностью подбирать сухие саксаулы, в которых не было никакой питательности. У меня сердце щемило, глядя на бедняжек, и я бы, кажется, в эту минуту без малейшего угрызения совести препроводил полковника Веймарна в несравненно более жаркое место чем Хала-Ата. Подведя все итоги, я нашел что положение мое стало значительно хуже чем при въезде в Хала-Ату. Тогда лошади мои, хотя и усталые, были еще в хорошем состоянии добрались бы до Аму-Дарьи без большего труда; теперь же это было более чем сомнительно. Засесть в Хала-Ате после того как я проехал так далеко, было бы слишком нелепым результатом всех моих стравствований; я не [93] мог даже остановиться на минуту на этой мысли прежде нежели все средства к бегству будут испробованы. И я твердо решился бежать, к чему бы ни повела меня эта попытка. Я отправился опять к своим людям и обявил им что если они отказываются идти со мною, то а прогоню их всех тотчас же, и они могут добираться во свояси как сами знают; если же они согласны идти со мною дальше, то каждый из них получит по сту рублей. Предложение это разом поколебало их прежнюю решимость, и наконец, после долгих переговоров, они согласились выехать в этот же вечер. Между тем полковник Веймарн, также как и я, стал волноваться, не получая известий от генерала Кауфмана, и по той же самой причине: он боялся что Хива будет занята до его прихода; он наконец решился двинуть войска из Хала-Аты, в надежде встретить курьера с приказом о выступлении. Но всего любопытнее что мысль эта возникла в нем как раз в то же время как и я стал готовиться к бегству. Благодаря такому обороту дела мое бегство могло совершиться успешнее, так как оно не могло, в таком случае, дойти до сведения полковника Веймарна раньше как через 24 часа, когда преследовать меня уже было бы немыслимо. В первом часу утра 12го (24го) мая мы все были на конях, и колонна стала выступать на широкую песчаную дорогу, ведущую почти прямо на запад, по направлению к Адам-Крылгану и Аму-Дарье. Я ни с кем не простился, и никто но всем лагере не помышлял что я могу предпринять такое бегство. Я тихо примкнул к казакам, шедшим во главе колонны, а люди мои следовали за мною; выехав на вершину низкого песчаного холма, в версте от лагеря, я также тихо отделился от казаков, свернул с дороги на север и выехал в пустыню. Я предполагал отъехать из вида колонны до рассвета и, сделав небольшой объезд, выехать опять на дорогу у Адам-Крылгана, настолько впереди колонны чтоб иметь время напоить лошадей и дать им вздохнуть до ее приближения. Руководясь полярною звездой мы подвигаясь тихо и осторожно в темноте, перебираясь через песчаные наносы, [94] спотыкаясь на неровной почве, поросшей саксаулами и дикою полынью, и по временам останавливаясь прислушаться, так как нашему возбужденному воображению все представляется что пред нами движется какая-то темная масса, а вокруг мелькают всадники. Я чувствовал что предприятие на которое я решился было безумно до дикости, и легко могло довести меня до трагического конца. Но опьяняющее сознание свободы и возбуждающее действие верховой езды после скучной однообразной жизни на Хала-Ате, открытая пустыня, сверкающая звезды, свежий утренний ветерок — все это доводило меня до такой степени экзальтации что настоящая опасность представлялась делом совершенно второстепенным. Несмотря на все затруднения и опасности сопряженные с переездами по пустыне, в ней самой есть что-то неотразимо привлекательное; она возбуждает какое-то чарующее чувство, совершенно особенное и понятное лишь тем кто испытал его на себе. Долгие жаркие переходы по сыпучему песку; остановки у колодцев для вытаскивавия светлой, холодной воды; сонливые полуденные стоянки, свежий вечерний воздух, когда вы лежите на песке, следя за высыпающими звездами и за красным месяцем, выплывающим над пустыней; неестественная, таинственная тишина, сознание неограниченной свободы — все это вместе сливается в существование полное прелести невыразимой, и чувство это остается при вас долго после того как вы выехали из этого волшебного уединения. Мы ехали так скоро как только было возможно при окружающем нас мраке; с рассветом же перешли в легкий галоп. Когда на востоке показалась первая светлая полоса, я стал оглядываться — удалось ли мне наконец выбраться из когтей полковника Веймарна. Далеко на юго-востоке двигалась темная масса, которую я почел за арриергард; скоро и она скрылась за горизонтом. Заключая из этого что мы доджны были отъехать достаточно далеко, я повернул лошадь к западу, по прямому направлению к Аму-Дарье. Местность была не ровна и покатиста, с весьма скудною растительностью: саксаулы были не выше одного фута, а полынь попадалась чрезвычайно редко. Но и тут, как почти по всей степи, было много тонкой, нитеобразной, [95] бурой травы, служащей главною поддержкой проходящих киргизских стад. Около девяти часов мы остановились пить чай, для которого захвачено было немного воды. Здесь оказалось что одна из лошадей не пойдет уже далеко, несмотря на незначительность ноши. Когда мы остановились, бедное животное бросилось на землю в таком изнеможении что не могло даже подбирать скудный корм по песку. Я дал ей немного остававшегооя у меня ячменя, а затем она принялась щипать бурую траву, которую могла достать вокруг себя, даже и не пытаясь подняться на ноги. После часового отдыха, впрочем, она поднялась и пошла бодрее чем я мог предполагать. Предвидя что всем моим лошадям не добраться до реки, я бросил все что у меня оставалось из багажа в Хала-Ате, при записке к командиру, прося его присмотреть за оставленными вещами и извиняясь в своем безцеремонном обращении к нему. То что у меня теперь оставалось, легко могло быть поднято на четырех лошадях. Нас самих было четверо, у каждого из моих людей были какие-нибудь вещи с собой, кроме того мы везли жестяной чайник, пуд черных сухарей, накупленных Ак-Маматовым у солдат, которым и предназначено было служить единственною пищей для нас самих и для наших лошадей, 100 свертков патронов для моих ружей и револьверов, и наконец немного ячменя; легко понять что в этом числе вещи для личного моего употребления были в самом незначительном количестве. Около двух часов мы поднялись на маленькую песчаную возвышенность, поросшую саксаулами в пять-шесть футов вышины; отсюда пред нами открылся вид на низкую, гладкую равнину, верст от 4 до 5 шириною, покрытую беловатым солончаковым слоем. За равниной опять песчаные холмы — знаменитый Адам-Крылган, на котором был Вамбери, переодетый дервишем. Но каково же было мое разочарование, чуть ли не отчаяние, когда принимаясь оглядывать местность в зрительную трубу, я различил на холмах белые кителя русского войска! Тут подъехали к нам несколько конных Киргизов, оказавшихся джигитами, едущими в Хала-Ату. Они нам сказали что солдаты которых мы теперь видели [96] были казаки прибывшие из Хала-Аты этим утром. “Те самые казаки", мысленно добавил я, “к которым я так ловко примкнул в темноте и от которых так же удачно ускользнул потом!" ХVI. “Шах королю!" Это открытие меня как ,,обухом по голове ударило", говоря изысканным языком Дика Свивеллера; в первую минуту я почувствовал себя совершенно уничтоженным. К довершению неприятного моего положения, люди мои, чрезвычайно довольные, посматривали на меня хитро посмеиваясь и вполне торжествуя; эти усмешки раздражали меня донельзя. Повидимому они заключали что наконец-то для меня наступал ,мат", что мне ничего более не остается как явиться с повинною головой к полковнику Веймарну. Они же, с своей стороны, получили деньги, не подвергаясь никакой опасности. Для меня было также ясно что нечего было и думать доехать до Аму-Дарьи не поя лошадей; еще можно бы решиться на это с такими лошадьми с какими мы выехали из форта Перовского, да и тогда исход был бы сомнителен, так как я даже не знал далеко ли мне еще предстоит ехать: полковник Веймарн, понятное дело, не сообщил мне ни малейшей справки относительно положения Хала-Аты и предполагаемого расстояния до Аму. Я был однако уверен что до реки оставалось не менее 120 верст. Чего бы в эту минуту ни дал я за настоящего туркменского коня, одного из тех что пробегают от Хивы до Астрабада (500 миль) в четыре дня, питаясь все это время одними клочками соломы. С такою лошадью я уж конечно не остановился бы пред мыслью проехать до генерала Кауфмана одному, предоставляя своим людям следовать за отрядом. Но негде было тут достать такой лошади, разве только обратиться к самим их диким владельцам, рыскающим по пустыни, быть-может даже в весьма близком от нас расстоянии. Надо было искать другого исхода. Перебирая в голове своей всевозможные средства чтобы добыть воды, я стал смутно припоминать один слышанный мною разговор на Хала-Ате, из которого я тогда [97] мог понять что речь шла о каком-то источнике лежащем между Адам-Крылганом и рекой, места этого у Вамбери однако не упоминалось. О положении этого колодца я не имел ни малейшего понятия, и потому велел Ак-Маматову спросить у джигитов, нет ли еще где воды по близости. Ответ их воскресил все мои силы, все мои надежды: верстах в тридцати от этого места находятся колодцы Алты-Кудук, шесть колодцев, лежат они верст на шесть в сторону, на север от дороги к реке, и генерал Кауфман оставил там небольшой отряд. Это было для меня новостью совершенно неожиданною, и я положил ехать к Алты-Кудуку, не останавливаясь на Адам-Крылгане. Что касается Русских, то полковника Веймарна там не было, а начальник отряда уж конечно ничего не мог знать о моей задержке на Хала-Ате. Было бы неслыханным несчастием напасть сряду на двух таких офицеров как Веймарн, во всяком случае можно было рискнуть. Я приказал людям садиться на лошадей чтоб ехать прямо к следующему колодцу, не отдыхая на Адам-Крылгане. Как легко было предвидеть, с людьми по этому поводу у меня опять завязалась ссора: “Идти дальше не можем, лошади сделали уже по крайней мере пятьдесят верст в этот объезд и уж конечно никак не будут в состоянии пройти еще тридцать верст под палящим солнцем без отдыха и без питья. И дело это неслыханное! Мы останемся в песках без лошадей, которые наверное падут дорогой, и принуждены будем идти пешком. Но тут уж мне нечего было бояться привлечь внимание полковника Веймарма, и потому я, не вступая в лишние разговоры, велел им садиться на лошадей и ехать дальше. Накануне они вытянули у меня 300 рублей, потому что я был в их власти; теперь же настал мой черед, и чрез пять минут мы уже ехали по направленно к Алты-Кудуку. Хотя я вечно находился в хронической оппозиции с моими людьми, я постоянно погонял их вперед. Странное дело, они не только уважали меня, но даже, насколько я мог заметить, были ко мне очень расположены. Платил я им хорошо, никогда не отказывал им в деньгах для покупки чего бы ни было съестного, делил с ними все что у меня было захвачено из лакомых вещей, научился пить [98] их кипяченый чай чтоб избавить их от труда два раза кипятить воду, был на все податлив, с одним условием, лишь бы подвигаться вперед и вперед. В этом отношения я был неумолим; хотя они и предполагали что я одержим каким-то бесом передвижения, но только говорили: “Аллах велик", и приязнь их ко мне от этого ни мало не уменьшалась. Когда Адам-Крылган скрылся позади нас слева, путь наш сделался очень тяжел. Песок шел все рыхлее и глубже и наконец стал переходить в огромные наносы 20 и 30ти футов в вышину, самых причудливых форм, сильно напоминавших снежные глыбы и вечно изменявшихся под влиянием ветра. Песок проносился маленькими облаками над нашими головами засыпая нам глаза, тогда так ноги наши положительно вязли в глубоких наносах. Пробивать себе дорогу стало невыносимо: лошади уходили в песок почти по живот. Мы принуждены были сойти на землю чтоб облегчить их; да и тогда они продолжали нырять в песке. Продолжалось это целых три версты. Поднимись тут на наше несчастие один из ураганов пустыни, все эти глыбы поднялись бы на нас и завалили бы нас футов на двадцать, так что не осталось бы никакого следа нашего существования. Назвавие этой местности, Адам-Крылган, придумано верно: в русском переводе оно значит “человеческая погибель". Я однако заметил что даже здесь, как это ни кажется невозможным, все еще попадалась кое-какая растительность. Местами виднелся кустик саксаула, иногда даже в хорошем состоянии; по большей части они были почти совсем занесены и только несколько листочков виднелось из-под песка. В других местах, короткие жесткие стволы саксаулов с целою сетью длинных волокнистых корней растянувшихся на много аршин кругом были совершенно обнажены, по повимому палящие солнечные лучи нисколько не действуют на них — так крепко это растение. К счастию переезд этот не был продолжителен, иначе все наши лошади погибли бы от изнурения и голода. Обессиленная еще пред тем лошадь прошла несколько верст, затем споткнулась, зашаталась и тяжело [99] повалилась на песок. Мы скинули с нее седло и уздечку, частию разделили ее ношу по остальным лошадям, а частию и совсем бросили, и поехали дальше, оставляя ее издыхать на месте. Долгое время по наступлении темноты ехали мы все вперед, надеясь добраться до Алты-Кудука. Наконец, признаки изнеможения наших лошадей побудили меня остановиться чтобы не пришлось на другой день продолжать путь пешком. Бедные животные должны были провести эту ночь без воды, потому что мы не имели возможности взять с собою достаточный запас, если бы даже предвидели что нам не удастся достать воды в Адам-Крылгане. Мы дали им вместо всякого другого корма жесткого высохшего черного хлеба, но томимые жаждой оне даже не тронули его, и мы развьючив их пустили пастись по пустыне и собирать что они могли найти. Никогда не мог я достаточно надивиться на свою маленькую верховую лошадь. Теперь был уже 25й день как она была в пустыне, везла меня с самого форта Перовского, пробегая иногда до 90 верст в день. Более половины этого времени ей не давалось никакого корма, а питалась она только тем что удавалось ей самой подобрать в пустыне, а между тем она вовсе не была еще в дурном положении. Бывало, бежит она с раннего утра до солнечного захода покойною иноходью, а вечером еще пойдет, как ни в чем не бывало, в галоп, точно ее только-что привели с богатых сырдарьинских пастбищ. Это был чистокровный киргизский конь: светло-гнедой, почти даже песочного цвета; голова, уши, глаза и ноги у него были точь в точь как у арабской лошади,только шея и туловище были короче и тяжелее. Никогда не приходилось его связывать, он никогда не убегал. Он переплыл Аму и, казалось, чувствовал себя также дома в хивинских садах как и в пустыне, никогда не останавливаясь ни пред изгородью, ни пред канавой. Наконец он был у меня украден одним из освобожденных рабов Персиян. Теперь же это бедное животное не находило места от жажды и отказывалось от черных сухарей, которые я ему подносил. Мы сами были не в лучшем положении: если бы мы и в состоянии были есть при мучившей нас жажде, то сухари не было бы возможности разгрызть, не вымочив их сперва в воде. Да и вообще наши обстоятельства были не [100] блестящи. Кругом наверное рыскали Туркмены, колодец мы легко могли оставить в стороне, лошади были весьма ненадежны — еще две из них стали обнаруживать признаки такой усталости что становилось ясно что сил их станет не более как на один день; нерадостна была перспектива быть вынужденными плестись к реке пешком, и это, пожалуй, только затем чтобы попасться тем же Туркменам. Окружающий мрак и гробовая тишина пустыни, изредка лишь нарушаемая резким звуком какого-нибудь насекомого, наводили какое-то леденящее отчаяние на человека; все соединилось чтобы сделать эту ночь самою печальною и зловещею, какую только приходилось мне переживать. После двухчасового переезда следующим утром мы стали различить вдали у горизонта сверкание штыков при восходившем солнце. Скоро можно было рассмотреть очертания двух пикетов, которые пристально за нами следили с песчаного холма, а через час и сами мы въехали на этот холм и увидали пред собой лагерь Алты-Кудук. Место это было песчанее и печальнее всего что я до сих пор видел, не исключая даже самого Адам-Крылгана. Представьте себе широкую, неглубокую ложбину с несколькими колодцами и грудами наваленного фуража и багажа; затем низкий холмик, на котором установлено два шестифунтовые орудия; позади — другая ложбинка, в которой расставлены солдатские палатки; вдали все те же пески, раскинувшееся пластами и низкими кряжами по всем направлениям, образуя местами более возвышенные холмы, на которых расставлены на самом припеке сторожевые пикеты. Таков-то был Алты-Кудук, место где пришлось генералу Кауфману провести самый тяжелый период всей кампании, целую неделю, в течении которой он чуть было не подвергся тому же страшному несчастию которое постигло полковника Маркозова. XVII. Радушный прием. Было еще очень раннее утро когда я въехал в лагерь; никто из офицеров еще не вставал. Я сел на груду наваленного багажа и стал раздумывать о том какой-то меня здесь ожидает прием, не предвидя для себя ничего хорошего, ждать мне пришлось не долго. Я просидел здесь не [101] более пяти минут как из соседней кибитки высунулась голова молодого, полуодетого офицера и раздался крик: “Que, diable, faites-vous la? Entrez donc." Приглашение это показалось мне весьма много обещающим, и я вошел в палатку с облеченным сердцем. Офицер оказался одним из тех кого я встретил в Хала-Ате, но которого бы я сам не узнал, так как выехал он оттуда на другой же день по моем приезде. Он также спешил за генералом Кауфманом, нагнал его на Алты-Кудуке и имел несчастье быть здесь оставленным. Он немедленно приказал заварить чай и предложил мне сухого мяса и сухарей, на которые я накинулся с совершенным ожесточением, так как целые сутки не ел и не пил. Это было все чем он в состоянии был меня угостить; даже этот кусок мяса был у него последним; но угощение было до такой степени радушно что я, ни мало не задумываясь, тут же со всем этим и покончил. Этот офицер сообщил мне что генерал Кауфман ушел уже целых шесть дней и в настоящее время должен был находиться у реки; пожалуй, даже ему удалось и переправиться через нее. Известий о нем на Алты-Кудуке с самого его выхода не получалось никаких; здесь со дня на день ждали приказа выступать, так как верблюды, которых должны были сюда выслать из главного отряда, ежеминутно могли прибыть. Что же касается дороги, то она была теперь очень опасна — повсюду за арриергардом Кауфманского отряда должны были рыскать мародерские шайки Туркмен. Одному он мне никак не советовал ехать, а говорил что часть отряда оставленная на Алты-Кудуке должна выступить чрез день-другой и мне удобнее всего будет примкнуть к ним. Я ничего не ответил на это предложение, но подумал что долее мешкать мне было бы безумством: погоня за мной уже могла быть выслана, оставаться на месте было опаснее чем идти вперед. Небольшая остановка однако была необходима чтобы дать вздохнуть лошадям. Я сам едва держался на ногах от усталости и клонящего меня сна; мне наскоро приготовили постель, на которую я тут же бросился чтобы вздремнуть хоть один час. Проснувшись, я несколько минут лежал с [102] полуоткрытыми глазами, стараясь сообразить где я обретался. Палатка в которой я лежал была очень велика, просторна и обита внутри тканями самых ярких цветов, вырезанными каким-то причудливым образом. После я узнал что это была одна из палаток присланных генералу Кауфману эмиром, чем и обяснялась ее оригинальность. В первые минуты моего пробуждения когда я силился сообразить где я нахожусь и предо мной смутно воскресали картины из Тысячи и одной ночи, я был выведен из этой полудремоты вопросом на весьма хорошем английском языке: — Ну, хорошо ли вы теперь отдохнули? Я оглянулся: человек 8 — 10 офицеров окружили мою постель. Заговоривший со мной был барон Корф; тут же были Валуев, Федоров (несколько рисунков которого приложены при этой книге) и много других. Они все ждали моего пробуждения, чтобы приветствовать меня и предложить свое гостеприимство. Сошлись мы в несколько минут. Они пригласили меня завтракать с ними, но провизию для этого завтрака принуждены были доставлять в складчину: кто принес кусок сухих овощей, кто банку либиховского мясного экстракта, кто сухарей, сгущенное молоко, кофе, даже нашлась бутылка водки. И это было все что можно было достать в лагере из провизии; но приправлено это было таким радушием и гостеприимством, желание их оказать мне всевозможную дружбу и помощь казалось до того искренним что все это не могло меня не тронуть, особенно в те тяжелые времена, когда сам я был в таком горьком положении. Да и теперь я не переменил своего первоначального убеждения что офицеры эти были самыми славными малыми с которыми судьба сталкивала меня в жизни. Не веселы были и они, оставленные здесь в пустыне, когда не было уже в них почти и надежды добраться в Хиву вовремя, чтоб участвовать в ее занятии; но для настоящего случая все горькие мысли были откинуты в сторону, и мы были не менее веселы над нашею одинокою бутылкой водки, чем если бы на ее месте стояла дюжина клико. Единственная забава их тут состояла в песне, которую они переделали с немецкого и которая начиналась словами: In dem Alti-Kuduk, da ist mein Vaterland пелась она напевом самым заунывным и ввели они в нее невероятное количество всяких вариантов. [103] Но едва ли не лучше всего было то что они дали мне столько ячменя сколько мне было нужно для лошадей: а говоря правду, дело мое приняло такой оборот что вся удача его зависела чуть ли не от четверика ячменя. Вода на Алты-Кудуке была довольно хороша и в достаточном количестве, но мне все-таки пришлось испрашивать позволения брать ее для моих лошадей, так как здесь все еще были в силе относительно воды правила первых дней, когда ее было мало. В этот день я был очень удивлен и даже обрадован, услыхав крик петуха: чрезвычайно отрадным казался звук этот в пустыне. Сюда петух этот, как мне объяснили, перебрался из самого Ташкента, восседая очень комфортабельно на спине верблюда. Предназначенный сперва для кухни, петух этот обнаружил такие боевые наклонности и так налетел на повара генерала фон-Кауфмана что солдаты приняли его сторону и единогласно решили оставить его жить. Природное расположение его к бою до того всеми поощрялось что наконец он не стал давать проходу ни людям ни животным; я не раз потом и сам видел как этот петух нападал на собаку и всегда обращал ее в бегство. XVIII. Прошел сквозь строй! На следующий день около полудня я уже опять был в седле, направляясь все к тому же Оксусу. Офицеры употребляли все зависящие от них средства чтоб отговорить меня ехать дальше, уверяя что мне не миновать встречи с Туркменами. Но хотя я сам не был спокоен в этом отношении, да и Мустров не имел ни малейшего понятия о предстоявшей дороге, оставаться на месте было мне еще страшнее. У меня было точно предчувствие что я оставляю за собой не меньшую опасность чем все те которые мне могут грозить впереди; да и того я не мог упускать из вида что от полковника Веймарна не могло долго скрываться мое бегство, а с ним я ни в каком случай больше не желал иметь дела. [104] Это предчувствие опасности оказалось чуть ли не пророчеством, так скоро оно оправдалось. Будучи уже в Хиве, я узнал что не прошло и нескольких часов после моего отъезда с Алты-Кудука, как туда прискакал офицер во главе 25ти казаков, с приказом арестовать меня, обезоружить и привезти назад в Ташкент. Сделал этот офицер около 900 верст почти не останавливаясь чтоб успеть задержать меня в пустыне. Он слышал обо мне от проходящпх караванов и от кочевников-Киргизов, меня встречавших; напал на мой след, потерял его, опять на него набрел по слухам, терял его еще много раз, загнал несколько лошадей и наконец доехал в Алты-Кудука.... несколькими часами после моего отъезда. Тут над ним только посмеялись, уверяя его что я уже теперь нахожусь или у генерала Кауфмана, или среди шакалов — но всяком случае, вне его власти. История эта весьма куриозная. Существует приказ — обсуждать который я здесь считаю излишним — запрещающей всем Европейцам, не русским подданным, вступать в Туркестанскую область. Запрещение это, по объяснению Русских, было вызвано тем что многие иностранцы подвергались несчастиям в бытность свою в Центральной Азии, а их родственники и друзья потом сваливали всю вину в этом на Русских. Так, например, двое Итальянцев, заехавших в Бухару, были брошены эмиром в темницу; хотя потом они и были выпущены оттуда единственно по настоянию Русских, грозивших в противном случай войною Бухаре, но возвратившись домой они стали говорить что самое заключение это устроено было Русскими. Словом, сколько ни было несчастных случаев с иностранцами в этих местах, они всегда слагали вину на Русских. Тогда было решено, во избежание дальнейших неприятностей, просто не пускать туда в настоящее время ни одного Европейца. По правде говоря, когда меня еще в Казалинске хотели задержать на основании этого приказа, я сослался на то что я не Европеец, и только таким путем добился позволения ехать если не в Хиву, то хоть в Ташкент. Но едва только дошел слух о моем выезде из Перовского в Кизил-Кумы до какой-то официальной особы — в [105] Ташкенте или Самарканде, наверное не могу сказать — как эта особа сообразила что лучшего случая выказать свое усердие ей не дождаться, и решила меня изловить и вернуть в Ташкент, по всей вероятности, в качестве шпиона. Тем временем разнеслась молва по всему краю о том что через Кизил-Кумы едет Американец в Хиву, а в погоню за ним выслано 25 казаков. Почти все Русские, за исключением официальной особы, принимали сторону Американца: “он молодец", говорили в Ташкенте, стыд и срам еще посылать за ним погоню, когда уж верно ему не весело приходится и от Туркмен". Прием мне предстоял в Ташкенте весьма хороший, в случае еслиб я был пойман и привезен туда. Пойман я однако не был, а официальная особа была за все свои труды только поднята на смех. В другой раз, прежде чем действовать, я думаю, особа эта всломнит мудрое изречение Талейрана: “surtout, pas trop de zele". Такова-то была грозившая мне опасность. Буду опять продолжать прерванный разказ о дальнейших моих похождениях. Выехал я с Алты-Кудука 15го (27го) мая, надеясь добраться до реки, а следовательно и до генерала Кауфмана, в тот же день. Настоящее расстояние до реки было неизвестно, но я предполагал что оно не может быть более 75 и менее 45 верст; а так как генерал Кауфман захватил всего две из своих шести лодок, то я был почти уверен что переправиться он не успел, и не терял надежды застать его на этом еще берегу. Со спокойным сердцем выехал я на этот последний, казалось мне, переезд. Я, конечно, при этом не думал что всем моим тревогам настал конец. Далеко до того; я знал что наибольшая опасность еще предстоит впереди. За главным отрядом неминуемо должны разъезжать Туркмены: приходилось теперь избегать их или сражаться с ними. Но я полагался на то что счастливая звезда моя не изменит мне ни в одном из этих случаев. Подвинувшись верст на шесть к югу, мы скоро выехали на широкую проезжую дорогу, ведущую от Адам-Крылгана к реке (путь которым проходил Вамбери переодетый дервишем); тут мы повернули на запад. Дорога была [106] широкая и следовать по ней было не трудно; да еслиб ее и совсем не было, то мы не могли бы сбиться со следа армии — трупы верблюдов, встречавшиеся на расстоянии нескольких саженей один от другого, послужили бы достаточным указанием. Даже ночью одно обоняние наше вывело бы вас на верную дорогу без содействия других чувств. Песок был так глубок что лошади беспрестанно уходили в него по колена. Местами еще виднелись следы проезжавших пушек, казалось, оне совсем зарывались в этот сыпучий песок; когда мне потом говорили что в каждое орудие было впряжено всего по восьми лошадей, я этому не хотел верить. Характеристическая черты пустыни в этих местах были те же что и в остальной части Кизил-Кум: волнистые груды песка, поросшие редкими саксаулами и жиденькою буроватою травкой. После двухчасового переезда мы стали наезжать на трупы лошадей, в которых не трудно было узнать туркменских красавцев-коней: как видно, здесь уже были пущены в дело винтовки русских стрелков. Отсюда до самой реки не переставали нам попадаться эти лошадиные трупы, показывая что битва на ходу не прекращалась в продолжение всего этого перехода. Как потом оказалось, мне и самому бы никак не избежать туркменских лап, еслиб я предпринял этот переезд двумя днями раньше, когда многия сотни этих хищников рыскали вокруг армии. Из этого можно заключить как еще неверны были шансы на благополучный исход моего дела даже и тогда когда мне посчастливилось ускользнуть от казаков. У многих убитых коней порублены были хвосты, так как лошадиный хвост служит у Туркмен доказательством что конь убит на службе хана, который и обязан вознаградить эту потерю деньгами. Теперь мы подвигались вперед очень осторожно, осматривая местность с вершины каждого холма, чтобы не наткнуться на одну из туркменских шаек. Около пяти часов пополудни мы доехали до места где пустыня разом меняла свой характер, и вместо волнистых дюн, которыми все время приходилось ехать, мы тут увидали пред собою низкую гладкую равнину, спускающуюся еще более низкою террасой. Вдали в эту равнину [107] вдавался высокий кряж, оканчивавшаяся с нашей стороны несколькими холмами. Это были горы Учь-Учак, у берегов Оксуса. Мы все погоняем своих измученных лошадей: во что бы то ни стало, а нам надо доехать до реки в этот же день, так как у нас нет с собой ни воды, ни провизии, кроме сухарей. Солнце спускается все ниже и ниже к горизонту, висит над ним красным шаром, образуя длиннейшие тени от наших фигур, наконец закатывается совсем. На западном склоне неба разноцветным пламенем заблестел солнечный отсвет и под ним-то мы различаем блеск воды. Наконец-то Оксус! Когда генерал фон-Кауфман дошел до этого места и увидал давно желанную воду, он снял фуражку и набожно перекрестился, как и все офицеры его штаба; солдаты же подняли такой радостный крик какого уж верно еще никогда не раздавалось в этих краях. Доезжаем мы до воды только долго спустя после того как стемнело. Украдкою поим мы лошадей, мочим свои сухари и тихо удаляемся опять в песчаные дюны в ожидании рассвета. Что суждено нам увидать по утру? Белые кителя Русских или высокие черные шапки Туркмен? Огонь засветить мы боимся, но осторожно сходим с лошадей в маленькой лощинке, и бросаемся на песок, каждый привязав к себе своего коня. Наступает день; мы поднимаемся со своей песчаной постели и осторожно осматриваемся. Оказывается что мы совсем еще и не на реке, а на краю поросшего тростником болота, у самого подножия Учь-Учака. Кругом не видать ни Русских, ни Хивинцев. Из живых существ только и виднеется что белая лошадь вдали, на горном склоне, да и та, завидя нас, живо проскакивает на вершину и исчезает за ней. При солнечном восходе мы добираемся до вершины горы; отсюда я впервые, 16го (28го) мая, увидел Оксус. Широкий и спокойный раскинулся он у моих ног, расстилаясь далеко на юг и на север промежь желтых песков что раскинулись кругом на необозримое пространство; [108] воды его, окаймленные зеленью, блистали как кристаллы на утреннем солнце. Любуясь с каким-то упоением на его подернутые зыбью воды, я забыл обо всем — о Кауфмане, о Туркменах, о самой цели своего путешествия. С трудом заставил я себя поверить своим глазам что предо мною действительно лежит тот мощный поток который раскидывается от самых гор Индии до Аральского моря, на берегах которого разыгрывалось столько исторических событий, начиная с древнейших времен человечества. Но еще страннее было думать о том как не многие видели эту реку, и как не многие из дошедших до нее возвратились живыми. Возвышенности или горы Учь-Учака едва ли выше 500 футов. Тут возвышаются несколько маленьких остроконечных вершин, песчаной формации, заключающих между собой маленькую кратерообразную ложбинку около полуверсты в поперечнике и напоминающую собою высохшее озеро. Мне даже казалось что я могу различить у отвесных почти берегов следы прежнего водяного уровня. Однако, присутствие здесь озера вещь едва ли правдоподобная, так как место выше всей окружающей долины. Но где же генерал Кауфман? Я осматриваю местность в зрительную трубу по всем направлениям. Видеть я могу верст на тридцать вверх и вниз по реке и далеко по другую ее сторону, где светятся те же желтые голые пески, но нигде не видать никаких следов армии, ни палатки, ни кибитки, ни какого человеческого жилья. А между тем Русские здесь были, так как следы проезжавших пушек пролегали у самого подножия горы. Но куда же могли они уйти? Под влиянием какого-то бессознательного ужаса я быстро съехал с горы к воде. Тут лежал истлевший пепел многих костров — вот и все. XIX. Ночь у Оксуса. Это был уже 29й день моей погони за генералом Кауфманом, а из Перовского я выехал в полном убеждении что догоню его через пять дней. Я надеялся застать его у колодцев Мин-Булак, в горах Букан-Тау, но не доехав еще до этого пункта, услыхал что его там нет и не будет. Все [109] время с тех пор, за исключением некольких дней, проведенных на Хала-Ате, я был на поисках за ним, надеясь добраться до него с каждым наступающим днем. Хорошо я понял этим временем как тяжелы бывают обманутые ожидания. Наконец добрался я до Оксуса, где ни на минуту не сомневался что застану армию; но и тут ожидало меня обычное разочарование. Неужели же я никогда ее не разыщу? Воображению моему, возбужденному безконечными странствованиями по этой дикой местности при вечных неудачах, сам генерал Кауфман стал наконец представляться каким-то мифом; минутами я даже ожидал что вот-вот проснусь я в одной из гостиниц Парижа и в конце концов окажется что и Хивинская экспедиция, и мои собственные странные приключения были не более как долгий, тяжелый сон. Но нет; вот еще лежат груды пепла от лагерных костров и виднеются колеи проложенные проезжавшими пушками. Русские не могли быть далеко отсюда. Но нельзя было различить никаких признаков переправы войска через реку в этом месте, и нечего было делать как только идти по видневшимся следам. Я въехал на лошади в реку, захватил горсть воды и попробовал ее: она была мутна, но вкусна. Река в этом месте была сажень около 500 ширины. С обеих сторов окаймлена она полоской зелени местами в несколько сажен, а местами в целую версту шириною. За этою полосой расстилались опять пески. У берегов было много травы и кустарников, и мы решились остановиться здесь пить чай, так как в течение последних суток мы питались одним хлебом и водой. Затем опять на коней, опять вперед на поиски. Украдкою въезжаем мы на все холмы, пользуемся каждым удобным местом для тщательного осмотра в зрительную трубу окружающей местности, решившись обеспечить себе хоть тот шанс чтобы первым увидать врага, если судьба сведет нас с ним. Следы шли по правому берегу реки, направляясь в сторону Аральского моря; они то виднелись у самой окраины воды, то поднимались на возвышенности, доходившие местями до 100 футов вышины, и тянулись по их склонам. [110] Целый день этот у нас проходит в пристальном следовании по колеям пушек, в ежеминутном ожидании выехать к арриергарду — и целый день длится та же неизвестность. В одном месте, проезжая самым берегом, по дороге у подножия одной из возвышенностей, мы были страшно перепуганы верблюдом, упавшим с утесов на дорогу, прямо пред нами, с перешибленной шеей и ногами. Первой мыслью было что животное это свалено на нас Туркменами, и что за ним немедленно последует град пуль. Схватываем оружие и с минуту стоим в оцепении, с ужасом ожидая нападения. Но тишина не нарушается ничем, не раздается ни одного выстрела, наконец, решась тронуться с места, мы подъезжаем к верблюду и видим что он слеп, следовательно свалился сам. Встречать этих верблюдов, брошенных Русскими в пустыне, для нас стало уже делом привычным. Мои люди не раз даже ловили их, пробуя извлечь из них какую-нибудь пользу при перевозке багажа, чтобы дать несколько отдохнуть лошадям; но толку из этого не вышло никакого, никогда не удавалось заставить такого верблюда пройти более часа. Когда верблюд полагает что он прошел достаточно далеко, то никакими силами невозможно принудить его идти дальше. Внезапно наезжаем мы затем на пять всадников, опускающихся с одного из холмов, и опять схватываемся за оружие. Они же стремглав бросаются в воду, переплывают на другую сторону и скачут по направлению к Хиве. Судя по их поспешному бегству, я заключаю что у них не может быть подкрепления по близости, и даю по ним два-три выстрела из своей винтовки, но без успеха. Несколько времени спустя, проводник, однако, рассмотрел в зрительную трубу группу из 15ти или 20ти человек, по всей вероятности, Хивинцев, расположившихся у реки. Так как они значительно превышают нас числом, то мы считаем за лучшее не беспокоить их своим появлением. Они остановились внизу у воды, а мы находимся на возвышенности, откуда легко их рассмотреть, не привлекая тотчас их внимания; мы поспешно въезжаем в пески, делаем большой объезд и осторожно сворачиваем опять к реке в нескольких верстах ниже. [111] После полудня выезжаем на поля превосходной пшеницы и клевера, лошади наши с жадностию накидываются на этот богатый корм, впервые попавшийся после месячного поста. Скоро мы различаем что-то в роде, людских жилищ по ту сторону реки; но пески все еще очень близко подходят к берегу с обеих сторон. Под вечер показываются на той стороне, несколько всадников и, как видно, пристально за нами следят; но тут наступает темнота и они стушевываются в неесных очертаниях противоположного берега. Все подергивается мраком, одна река еще белеется в своем течении. От армии теперь только и следов что истлевшиеся кости. Мы и в темноте едва слышно пробираемся вперед. Нервы наши до невероятия напряжены этим вечным ожиданием, да и положение наше делается чрезвычайно критическим. Нас два раза уже видели с противоположной стороны, незначительное наше число конечно было замечено; Хивинцам ничего не стоило переправиться через реку, а, догнать нас на их быстроногих конях было бы для них простою забавой. С каждым шегом ожидаем мы увидать отблеск костров отряда или услыхать крик “кто идет?" русских часовых. Дорога поднимается высоко над рекой. Черная грозовая туча собралась на западе и свесилась над Хивой. Из тучи вырывается молния, на минуту освещая реку, протекающую внизу, и придавая еще более зловещий характер наступающей затем опять темноте. Раз мне кажется что далеко впереди мелькнул огонь; останавливаемся, ждем, не покажется ли он опять, но ничего более не можем различить и продолжаем идти, приписывая это действию моего напряженного воображения. Одиннадцать часов. Наши усталые лошади сделали верст 70 с утра, и я решаюсь остановиться. Сворачиваем к реке, поим лошадей и располагаемся ждать рассвета. Я пробую поставить одного из своих людей часовым на время этой остановки; но хотя они вполне понимают грозящую нам опасность, тем не менее перспектива провести бессонную ночь так им противна что я ясно вижу что принуждать их к тому бесполезно — все равно они заснут тогда на месте — и я решаюсь сам сторожить этою ночью. Через пять минут они все спят мертвым свом, привязав лошадей к своим рукам, и я остаюсь один [112] слушать тихое журчание воды. Целую ночь, до самого рассвета, расхаживаю я взад и вперед, так как сон клонит меня до такой степени что я боюсь присесть хотя бы на минуту. Небо покрылось тучами; темнота непроглядная, едва можио различить что-нибудь в двух шагах пред собою. Целую ночь длится моя печальная прогулка, всю ночь напролет прислушиваюсь я к ропоту протекающей воды, в котором, кажется мне, слышится иногда что-то похожее на человеческие речи. Минутами сверкает молния, освещает спустившиеся облака, широкую реку, высокие крутизны и белые лица моих людей и стоящих над ними усталых лошадей с понуренными головами, и затем опять наступает темнота еще непрогляднее, еще зловещее прежнего. С рассветом мы опять пускаемся в путь, и подвинувшись на версту вперед, подходим к тлеющему еще костру. Ясно что я не ошибся увидав отблеск огня прошлою ночью в этой стороне. Русский или хивинский это костер? Если русский, то развести его мог только караул, и в таком случае армия была бы еще в виду. Очевидно, костер хивинский; я не ошибся, заметив, мелькнувший огонь, и мы остановились прошлою ночью как раз вовремя, не успев наткнуться на самый лагерь Туркмен. Каких-нибудь полчаса по восходе солнечном как электрический удар до нас внезапно доносится звук выстрела. За первым следует еще несколько, с короткими, но правильными промежуткамм, раскатываясь громом по речной долине. Это грохот пушек! XX. “Un manvais qnart d’heure". Наконец-то мы действительно дошли до Русских. Но тут же, как видно, были и Туркмены, так что теперь-то наступал самый критический момент всего нашего путешествия. Грохот пушек все продолжался; битва, повидимому, завязалась. Для меня теперь вся задача состоит в том чтобы различить положение сражающихся сторон и увернуться от Туркмен. Река в этом месте делала загиб влево, тогда как пушечная пальба слышалась прямо впереди нас. Я решился [113] оставить реку в стороне и ехать к месту схватки. Принудить к тому моих людей оказалось делом нелегким: они были страшно перепуганы, и по какой-то необяснимой причине желали держаться воды. Мне стоило даже большего труда уговорить одного из них подняться со мной на вершину маленького холма чтобы попытаться определить положение сражающихся сторон. Безопасность наша была более чем сомнительна; Туркмены могли стать между нами и Русскими, и в таком случае из нашего положения не было исхода. Пальба все продолжалась, как казалось, на расстоянии верст семи от нас. Взбираемся на вершину первой возвышенности, осторожно осматриваемся, но не видим ничего: на расстоянии еще версты пред нами лежит другой холм, заслоняющий от нас вид на дальнейшую местность. До тех пор, однако, дорога открыта. Мы уже собираемся ехать дальше, когда вдруг видим пять верховых мчатся вверх на холм, но, завидя нас, бросаются в сторону реки и исчезают. Это становится тревожным. Мы погоняем лошадей изо всех сил, но песок так глубок, а бедные животные так измучены что их невозможно поднять и в рысь. Пальба внезапно прекращается. Мы въезжаем на следующей холм, поросший мелкими саксаулами, и опять выглядываем из-за его вершины. То что представляется нашим глазам предвещает на этот раз весьма близкий кризис. На расстоянии трех верст подвигается в нашу сторону по дороге около сотни всадников; растянулись они чуть ли ни на целую версту в длину. Я не вижу еще людей, но Мустров уверяет что он может различить передовых, и что, судя по костюму, они должны быть или Киргизы, или Туркмены — разобрать он верно не может — но что это никак не Русские. Вести плохия. Киргизы, конечно, были бы друзьями, но если это Туркмены, игра наша была проиграна. В таком случае пред нами было три исхода, но все почти недостижимые. Вернуться назад к Алты-Кудуку; сделать объезд верст в 15 — 20 песками, обогнуть врага и проехать дальше; или же наконец, спрятаться до ночи, а тогда пробраться чрез его ряды. Слабость наших лошадей не позволяла нам и думать о первых двух исходах оставалось одно — спрятаться; но вблизи, кроме маленьких [114] бугров не видать было ничего. По всем вероятиям нас успеют открыть до наступления темноты. Пальба прекратилась, так что мы не можем судить ни о расстоянии от армии, ни об ее настоящем положении. Мы остаемся в песках выжидая событий. Вдруг двое всадников отделяются от конной линии и скачут в нашу сторону, будто приметив что-то подозрительное в нашем направлении и подъезжая это исследовать. Дело подвигается к развязке. Отступление невозможно; да на три-четыре версты кругом нет прикрытия достаточного чтобы скрыть кролика, не только что нас с лошадьми. Я приказываю людям держать оружие наготове. Все они хорошо вооружены, при них имеются два револьвера, два двуствольных ружья заряжающихся с казенной части и четыре простых охотничьих ружья. Беда только в том что ни один из них не может попасть в цель дальше чем на расстоянии десяти футов, да кроме того, вовсе нельзя было поручиться что они не струсят в решительную минуту и не бросятся бежать. Я же думаю подпустить двух Туркмен на расстояние нескольких сажень, дать по ним верный выстрел, подожить их на месте и постараться завладеть лошадьми; с одной хорошей лошадью я еще могу рискнуть добраться до Русских. Попытка, конечно, отчаянная, так как на нас набросятся все остальные Туркмены, лишь только заслышат выстрелы, и тогда.... но составлять дальнейшие планы действей мне уже было некогда. Расстояние между нами и двумя Туркменами всего сажен в двадцать; они подвигаются теперь шегом, весьма осторожно, будто чуя присутствие врага. Я оглядываюсь на своих людей, стараясь определить могу ли я на кого из них разчитывать. Старый Ак-Маматов смотрел вперед каким-то тупым взглядом, точно дело это совсем до него и не касается; самая жизнь, видно, ему опостылела с тех пор как я загнал его в такую даль, а теперь и смерть казалась ему чуть ли не лучше каторжной жизни последнего времени. Мустров был взволнован. Единственный из них кто казалось готов был за себя постоять, это молодой Киргиз. Пушечная пальба возобновилась. Я лежу в кустарнике взведя уже курок ружья и ежеминутно спрашиваю Мустрова, уверен ли он что это Туркмены. Он все кивает [115] утвердительно головой, пока они не подъезжают сажень на десять, я готовлюсь уже спустить курок, но тут мой Мустров стремительно вскакивает, бросает шапку вверх а издает дикий крик, не помня себя от радости. Он распознал не только Киргиза, но еще своего знакомого. У меня самого как камень сваливается с плеч в то время как мы все пожимаем руку подъехавшим всадникам. Киргизы эти оказываются джигитами русской армии возвращающимися в Хала-Ату. Они сообщают нам что Русские в настоящее время верстах в пяти дальше бомбардируют неприятелское укрепление, стоящее на противоложном берегу, и что все Хивинцы отогнаны на ту сторону. Мы вскакиваем, ни мало не медля, на коней и бросаемся вперед. Через полчаса мы были на маленькой возвышенности у самого речного берега, откуда открывался обширный вид на окружающую долину. Ширина Оксуса здесь более версты. Когда я остановился в виду места действия, противоположный берег был усыпан всадниками, скачущими из стороны в сторону, тогда как у самой воды, пред маленькою крепостцой с бойницами для ружей, две пушки производили почти беспрерывные выстрелы. Бросив взгляд вниз по реке с нашей стороны, я увидал и Русских, в полуверсте от себя; они также рассыпалась по берегу, спокойно наблюдая за действием двух шестифунтовых орудий, метавшпх гранаты. Мы затянули повода и стали следить за битвой. Противоположный берег возвышался футов пятьдесят над водою, тогда как наша сторона была низкая и совершенно ровная. Казалось что неприятель огородился еще земляными валами с этой стороны. В последствии однако ж эти валы оказались высокими берегами канала Шейх-арыка. На них-то возвели Хивинцы укрепление для предотвращения переправы русских войск. За укреплением виднелось много зелени; отсюда, собственно, и начинаются хивинские сады; до этого места, за исключением тех немногих полей пшеницы и клевера которыми мы ехали, речные берега были невозделаны; теперь же, немного ниже по речному берегу с нашей стороны, где были Русские, я мог различить богатые зеленые луга и волнуюшиеся нивы. Хивинская артиллерия действовала почти так же быстро как и русская, и я с удивлением увидел что ядра их [116] не только не падали в воду, но казалось, врезывались в землю среди самих Русских. Хотя на этом расстоянии я и не мог судить об их действии, но как я после узнал, некоторые из них проносились еще на четверть версты дальше. Действие русских гранат было весьма очевидно, так как оне взрывали землю по всем направлениям. Хивинцы еще держались очень хорошо, если принять во внимание что у них были одни массивные ядра вместо гранат. Перестрелка эта продолжалась около часа. Русские гранаты бороздили кругом землю без остановки, и два хивинские орудия на берегу все еще продолжали действовать. Сцена была чрезвычайно оживленная, и я думаю что старому Оксусу никогда еще не приводились слушать такой музыки. Пять раз со времен Петра Великого порывались Русские добраться до этого места, и все пять раз безуспешно. Пять раз приходилось им отступать изнемогая от трудности похода, суровости климата или предательства Хивинцев; единственный отряд которому удалось занять Хиву, был потом перерезан весь до последнего человека. Наконец-то опять в этот ясный майский день стояли Русские на берегах древней исторической реки, лицом к лицу со старым своим врагом. Что касается меня, то я следил, сидя на коне, за развитием действий со всепоглощающим вниманием. Сознание побежденных препятствий, прошлых опасностей, пришедшая к концу тридцатидневная погоня за армией и наконец возбуждающее действие сцены раскрывшейся предо мною, всего этого было слишком достаточно чтобы привести военного корреспондента в блаженнейшее настроение духа. Да к тому же я не мог не сознать до какой невероятной степени судьба мне благоприятствовала. Еслиб от меня зависел выбор времени прибытия моего в армию, я бы, кажется, сам не нашел более благоприятной минуты. Вдруг граната, разорвавшаяся на противоположной стороне в среде туркменской конницы, произвела там величайшую панику и смятение. Началось бегство во все стороны, подвели лошадей и поспешно отвезли орудия от воды, а еще через несколько минут уже не было видно на неприятельской стороне ни одной живой души. Так кончилось сражение при Шейх-арыке. [117] XXI. Наконец -то! Я поскакал теперь по берегу в сторону Русских; перескочив и переправившись через великое маожество канав и каналов, которыми долина была изрезана по всем направлениям, я наконец приблизился к месту занятому их орудиями. Когда я подъехал на довольно близкое расстояние, до меня донесся крик выезжавшего ко мне офицера. — Вы кто? — Американец!, отвечаю я. — Тот самый что переехал один через Кизил-Кумы? спросил он, когда мы встретились. — Я отвечал утвердительно. — Хорошо. Пойдемте, я представлю вас генералу. Мы слышали уже несколько дней тому назад что вы едете к нам. Я сошел с лошади и меня подвели к генералу Головачеву, который сидел тут же на пушке, покуривая папироску. Подле него стояло еще орудие снятое с передка, а, неподалеку лежали две убитые лошади — единственная потеря понесенная здесь Русскими, как я после узнал: хотя земля была взрыта по всем направлениям неприятельскими ядрами, ни один человек не был ранен. А будь у Хивинцев вместо ядер гранаты, Русские, конечно, потерпели бы немалый урон. Генерал Головачев, высокий, широкоплечий мужчина с длинными бакенбардами и открытым приятным выражением лица, приветливо пожал мне руку, заметил что я совершил переезд весьма отважный и пригласил меня тут же завтракать. Должно-быть по всей фигуре моей видно было что в завтраке я сильно нуждался. Со впалыми глазами и щеками, грязный, пыльный, неумытый и оборванный — винтовка, которую я носил в течении целого месяца на ремне через плечо истерла мне все платье — я представдял своею фигурой совершенное пятно в среде щеголей Русских в их белых кителях и фуражках, с золотыми и серебряными пуговицами, которые все смотрели такими чистыми и вылощенными, будто они выехали на парад на Исакиевскую площадь. [118] Завтрак состоял из холодного вареного мяса, холодного цыпленка, коробки сардинок и бутылки водки, расставленных на белой скатерти, разостланной на густой зеленой траве. Офицеры встретили меня очень дружелюбно, выказывали не малое любопытство относительно пережитого мною времени в Кизил-Кумах и дивились как мог я решиться один предпринять такой безумный переезд. По их словам, было сто шансов против одного что я погибну; они описывали такими живыми красками все опасности которых я избежал что мне не шутя стало жутко. Чувство мое в эту минуту могло бы сравниться с чувством человека которому говорят что он одолел громадную, разяренную львицу, тогда как сам он до тех пор думал что убил только крупного волка. После утреннего дела все были в самом веселом настроении духа; благоприятнее этого времени мне трудно было бы найти для своего приезда: тяжелый, почти невозможный переход был совершен, а интересная часть кампании только-что начиналась. Во время завтрака Головачеву донесли что часть неприятеля вернулась и поджигает в настоящую минуту большой каюк, стоящий внизу, у форта. Стрелки уж опять принялись за дело, стараясь оттеснить Хивинцев, что им вполне и удалось, прежде нежели огонь успел хорошо разгореться. Немедленно переправлен был на ту сторону один офицер топограф с двадцатью солдатами с приказанием забрать горящий каюк и наскоро сделать очерк реки и окружающей местности. Часа через два-три офицер вернулся с хивинским каюком, который оказался весьма мало поврежденным. Тем временем я узнал что я тут настиг только небольшую колонну, высланную из главного отряда для занятия хивинского укрепления. Главная же квартира с остальной частью армии расположилась верстах в семи еще дальше вниз по реке. Головачев не стал занимать брошенное неприятелем укрепление, а отдал приказ идти обратно в лагерь, так как Кауфман предполагал переправляться через реку не в этом месте, а под Шураханой. Все же дело этого утра имело целью обеспечить проход нескольким каюкам захваченным у Учь-Учака. Битва, собственно говоря, [119] началась еще накануне вечером, когда генерал фон-Кауфман проезжал по речному берегу, посматривая, не видать ли каюков, и беспокоясь, какая причина могла их задержать. Когда он проезжал этим местом, неприятель самым неожиданным образом открыл по нем огонь; до тех пор даже и не предполагалось присутствия укрепления на этом пункте. Стрельба была так правильна что пушечные ядра падали как раз среди штаба. Теперь каюки уже успели прибыть, а так как неприятель больше не показывался, то мы поехали в лагерь, с тем чтобы переправиться через реку на следующее утро. По приезде в лагерь я принял приглашение офицера который первый меня встретил в этот день, и расположился у него. Это был Чертков, оказавшийся старым приятелем моего спутника до Перовска, мистера Скайлера. Первым делом моим, конечно, было представиться генералу фон-Кауфману. Я застал его за чаем в открытой палатке; одет он был в бухарский халат и курил папиросу. Это был человек лет 46 — 50, лысый и небольшего роста сравнительно с обыкновенным ростом Русских; он носил одни усы, в голубых глазах его светилась веселость и добродушие. Пожав мне руку, он пригласил меня садиться, и начал разговор заявлением что я “молодец", опрашивая понятно ли мне значение этого слова. После нескольких вопросов касательно моих приключений, он сообщил о ходе кампании до этого времени — разказ который я сообщу читателю в следующей главе. Позволение сопровождать армию в дальнейшем ее следовании к Хиве он дал мне тут же, и без всякого, по-видимому, колебания. От главнокомандующего я отправился к Великому Князю Николаю Константиновичу, который устроился тут в глиняном домике. Од также принял меня самым приветливым образом. Затем возвратился я в палатку Черткова, и в первый раз за эти два месяца уснул спокойно. С этого дня, вплоть до окончания Хивинской кампании, и после того, во время экспедиции против Туркмен, я был при русской армии. Здесь должен я сказать несколько слов о доброте с которой ко мне относились со всех сторон. По приезде моем к армии я был в [120] бедственном положении. Со мной не было никакой провизии, даже не осталось у меня ни чаю, ни сахару — этой необходимой поддержки людей в пустыне — но этого недостатка я и не почувствовал. Правда, никогда еще не был я так близок к гибели от голодной смерти как в первые три дня по прибытии моем в русскую армии; но происходило это частию от того что я уже был ослаблен продолжительным переездом во время которого мне вечно приходилось быть впроголодь, главная же причина была та что и ни у кого не имелось провизии. Прежние запасы все были потрачены, а нового подвоза из-за реки еще не было. Некоторое время никому из нас нечего было есть, и мы эти дни с радостию набросились бы и на черные сухари которые казались мне прежде такою невозможною пищей. Убили несколько лошадей, но их стало не надолго, а многих нельзя было употребить на еду. Это было первым случаем когда мне пришлось отведать конины; она показалась мне превкусною, жаль было только что ее нельзя было достать побольше. Но с тех пор как у Русских опять появились съестные припасы, мне ни разу не случалось пройти мимо какой бы то ни было палатки где они ели или пили без того чтобы меня не пригласили присоединиться к ним. Начиная с Великого Князя и кончая самым незначительным офицером в отряде — в этом отношении все были одинаковы. Раз двадцать в день сыпались на меня со всех сторон приглашения закусить или пить чай. До самого нашего прибытия в Хиву мне ни разу не представилось случая заставить моих людей готовить что-нибудь для меня, все это время я жил на счет русских офицеров. И теперь, в ту минуту как я пишу эти строки, сердце мое переполняется благодарности при воспоминании об их широком гостеприимстве. Я рад воспользоваться настоящим случаем чтобы выразить им свою признательность; поблагодарить не только тех с которыми я сошелся потом на самую короткую ногу, но и многих других, которых я даже не знаю по фамилиям, хотя доброту и щедрость их я испытал на себе, а дружеские их лица никогда не изгладятся из моей памяти. Текст воспроизведен по изданию: Военные действия на Оксусе и падение Хивы. Сочинение Мак-Гахана. М. 1875
|
|