|
М. АЛИХАНОВ-АВАРСКИЙПОХОД В ХИВУ(КАВКАЗСКИХ ОТРЯДОВ) 1873 XXIV. Немецкая записка. — Движение к Кош-купыру и к ханскому саду. — Авангардная стычка. — Ночное нападение и угон верблюдов. — Авангардные развлечения под Хивой. Вечером, 27 мая. Загородный ханский сад. Утром, 25 мая, пред выступлением из Кята, в отряде была получена записка генерал-адютанта Кауфмана, от 21 числа, написанная из предосторожности на немецком языке и извещающая о том, что он благополучно переправился через Аму, и с частью Туркестанского отряда находится уже в Хазараспе, в семидесяти верстах от столицы ханства. Прося о скорейшем соединении с ним наших отрядов, генерал уведомлял далее, что отряд его, состоящий из десяти рот, шести сотен, восьми орудий и двух митральез, будет под Хивой 30 мая. Генерал Веревкин ответил на том же языке, что 26 числа будет ждать под Хивой дальнейших приказаний... “Итак, завтра под Хивой!” радостно восклицали [237] все, выступая из Кята. Казалось, просто не дождешься этого “завтра”!... Общее нетерпение и солдат, и офицеров растет по мере приближения к цели в такой степени, что все опечалятся не на шутку, если объявят, что будет, например, дневка сегодня или завтра. Между тем время за последние дни летит точно молния: в течение дня быстро меняющиеся по пути картины не дают и почувствовать, как остался за плечами целый переход... Придя на место, уже чувствуешь и голод, и утомление, и не успеешь подкрепить себя крайне немудрым произведением какого-нибудь православного Лепорелло, как наступает вечер, клонит ко сну... А если еще пересилил на время этот сон и взялся за перо, — сразу чувствуешь все свое бессилие передать бумаге и картины своеобразной природы с ее культурными особенностями, меняющиеся пред нами как в калейдоскопе, и наши впечатления, мелькающие также быстро, как эти картины, но часы пролетают как одна минута, прежде чем успеешь набросать несколько страниц... Верстах в восьми от Кята отряды переправились через канал Шах-Аббат, столь же значительный как Клыч-Нияз-бай, по деревянному мостику, имеющему на восточной стороне глиняную башню, исправляющую здесь должность предмостного укрпления. Хивинцы уже перестали портить мосты, так как убедились, вероятно, что это совершенно безеполезно... За каналом мы сразу вступили в сыпучие [238] пески, которые в этом месте врезываются клином в Хивинский оазис и почти разделяют его на две части. Пройдя еще верст пятнадцать в этой новой обстановке, мы подошли к Кош-Купиру и около 5 часов вечера остановились в его пустых, брошенных кишлаках. Кош-купирские кишлаки, с окружающими их садами, лежат по берегам также огромного канала Казават, и принадлежат большею частью диванбегу и другим вельможам Хивинского ханства. Они представляют нечто особенное по своим размерам: можно сказать, что это положительно целые отдельные укрепления, заключающие в своих зубчатых стенах лабиринты всевозможных безоконных построек из глины, с несколькими просторными дворами. Не знаю, была ли в этом надобность, но вечером многие из кишлаков были преданы огню, и зарево их пожара долго освещало лагери соединенных отрядов... В этот же вечер неожиданно прибыл Киргиз, который каким-то чудом один прокрался через все ханство и привез из Оренбурга почту... Почти со времени оставления Кавказа мы прервали всякие сношения с цивилизованным миром и, конечно, не знаем, что в нем делается. Сколько нового, неожиданного, быть может, произошло за это время в политической и общественной жизни народов, невольно приходило в голову, и с этими мыслями мы бросились в оренбургский штаб за свежими [239] газетами, но, увы! новейшие из них были от 25-го марта... От Кош-Купира до Хивы всего около шестнадцати верст. Пройдя половину этого расстояния и переправившись через несколько каналов, вчера, около 10 часов утра, мы подошли к загородному ханскому саду, который отличается от кош-купирских кишлаков разве только своими еще более грандиозными размерами. Отряды расположились вокруг садовой ограды, а генерал Веревкин со своим штабом в самом саду. Как только пришли сюда, подполковник Скобелев получил приказание продвинуться, если можно, вперед еще на несколько верст с двумя сотнями Уральских и Сундженских казаков, обрекогносцировать местность и затем, остановившись на удобном месте, составить род авангарда. Скобелев пригласил меня примкнуть к его поездке, и мы тронулись по направлению Хивы... Уже в версте от ханского сада начали показываться по сторонам дороги небольшие партии неприятельских всадников, но продолжали подвигаться не обращая на них внимания. Держась в почтительном отдалении, всадники медленно отступали пред нами и скрывались за ближайшими садами. Отъехав версты две с половиной, мы вышли на небольшую равнину, пересеченную несколькими арыками; на мостике, переброшенном через один из них, копошилась спешенная толпа в несколько десятков человек. [240] Чтобы не дать испортить мостик; Скобелев вызвал наездников из обеих сотен и приказал мне атаковать толпу. Мы понеслись в карьер с места. Хивинцы успели снять лишь несколько досок мостовой настилки, но заметив нас бросились к своим коням и ускакали прямо по дороге Увлекаясь за ними, мы попали в узкую улицу между двумя кишлаками и вынеслись отсюда на большую равнину, окаймленную со всех сторон садами и глиняными стенками. Здесь неприятель рассыпался веером и скрылся в садах, а мы остановились посреди равнины, так как лошади были уже в мыле, и за нами не в первый раз раздавались сигналы “шагом” и “стой”. Вскоре к нам присоединился и подполковник Скобелев со своими сотнями. Едва осела пыль, скрывавшая нашу малочисленность, как уже толпы неприятельских всадников начали показываться со всех сторон и сгущаться все более и более... Вскоре сплошные массы Хивинцев заняли и кишлаки, оставшиеся у нас в тылу, и узкую дорогу между ними, по которой мы только что вынеслись на поляну: мы окружены, и путь отступления отрезан... Сотни спешились и открыли огонь, направляя его преимущественно на дорогу между кишлаками. Справа, из-за стенки одного сада, вдруг вылетел плотный клуб белого дыма, раздалось что-то в роде пушеченого выстрела, со свистом и визгом, потрясая возедух, пронеслось над нами ядро фальконета и [241] шлепнулось в противоположной стороне, в толпе хивинских же всадников. — Ловко! произнес есаул, стоявший недалеко от меня на фланге сотни. — Жаль, что у них мало этих пукалок; они бы этак скорее перебили друг друга... Перестрелка длилась уже четверть часа. Ожесточенные крики “аламан! аламан!”, наполнявшие воздух, раздавались все ближе и ближе. Пули визжали со всех сторон. Пролетели еще два-три ядра. Вдруг Хивинцы с саблями наголо хлынули на поляну со стороны нашего лагеря... Минута была не из особенно приятных, но встреченные градом наших пуль, они понеслись мимо кишлаков вправо и влево подобно стаям испуганных зайцев. Дорога между кишлаками очистилась, и за нею, движимые точно ураганом, заклубились облака желтой пыли, из которых начала прорезываться масса мчавшихся к нам белых всадников... Наши!.. Оказалось, что фальконетные выстрелы Хивинецев, не причинив никакого вреда, оказали нам одну только услугу: они подняли в лагере тревогу, и вот на помощь к нам послали оттуда всю кавалерию. Вместе с нею мы пошли вперед, по следам Хивинцев, но последние точно канули в воду, — ни одного из них не было уже видно. Не доезжая трех верст до Хивы, мы вернулись назад и под вечер прибыли в лагерь. В авангарде снова остались две сотни кавалерии, к которым вечером [242] послали из лагеря еще по одной роте Апшеронского и Ширванского баталионов... Сегодня на рассвете неожиданная тревога подняла на ноги весь лагерь. Когда я выскочил из кибитки, пехота уже стояла под ружьем, артиллеристы запрягали орудия, казаки седлали коней и, перегоняя друг друга, проносились к своим сотням. Вдали слышалась ружейная трескотня. В этой боевой обстановка священник в полном облачении служил молебен пред выстроившимися ротами Апшеронцев, у которых сегодня полковой праздник... Дело вскоре разъяснилось и войска были распущены. Ночью, на левом фланге лагеря, далеко выдвинулись вперед верблюды Оренбургского отряда, Иомуты заметили это, и налетев врасплох, отхватили более 400 голов, но в то время, когда они возвращались с этою добычей, авангард Скобелева перерезал им дорогу, отбил обратно верблюдов и положил на месте до двухсот человек неприятелей. Говорят, что особенно отличилась при этом сотня Дагестанцев, которая хоть раз наконец настигла иомутов, но за то так, что рубила на выбор и вернулась с трофеями в виде иомутских лошадей и оружия... Через несколько часов после тревоги, к генералу приехал подполковник Скобелев для доклада об утреннем нападении Хивинцев и на возвратном пути завернул ко мне в кибитку. — А лихое было дело сегодня! произнес он [243] между прочим с довольною улыбкой. — Жаль, что у нас мало конно-иррегулярцев. Ведь это золото!.. Они называют своего сотенного командира подполковника Квинитадзе, как принято у горцев, просто по имени, Иваном... Вот скачет Квинитадзе. Пред ним, в нескольких шагах, Лезгин настигает Иомута и одним ударом раскроил ему череп. Иомут полетел с коня, а Лезгин, догоняя следующего, оборачивается на всем скаку к своему командира: “Иван!.. видел?” — Молодец! видел, — отвечает тот... Лезгин наносит новый удар и новый иомут валится с коня: “Иван!... видел?” — Молодчина! — повторяет командир... Лезгин не мог уже догнать третьего иомута на превосходной лошади и выхватил пистолет; раздался выстрел и новая жертва грохнулась на землю вместе с конем, тот же вопрос и тот же ответ... Да что вы тут коптите, поедемте в авангард. Там у меня по крайней мере развлечение... Кстати, мой Мишка собирается дать сегодня генеральный шашлык... Поедемте. Отправились. Две сотни, составлявшие авангард, стояли попрежнему в четырех верстах от Хивы, на той самой поляне, на которой нас выручило вчера неожиданное появление кавалерии... До полудня время прошло в бесплодной перестрелке с мелкими неприятельскими партиями. Но к этому времени Хивинцы высыпали в столь значительных силах и начали наседать на нас так энергично, что пришлось дать знать в [244] лагерь... Не прошло и часа как оттуда снова прискакала кавалерия, а вслед за нею подошла и часть пехоты с генералом Веревкиным. По обыкновенно, держась почти вне выстрелов, толпы неприятеля гарцовали до изнурения лошадей и скрылись из виду после нескольких выстрелов из наших орудий. После этого и генерал отвел войска в лагерь, обещав усилить нас на ночь двумя ротами... Оставшись снова с двумя сотнями, мы расположились отдыхать под тенью фруктовой рощи, на берегу небольшого арыка. Но недолго продолжалось наше спокойсивие... — Ну, Мишка, давай-ка теперь свой шашлык! крикнул Скобелев, опускаясь на бурку. Но прежде чем он окончил свою фразу, жик! жжик! шлепнули две пули о ствол дерева над нашими головами, и толпа неприятельских всадников ринулась на поляну из ближайших садов с хивинской стороны. — К коням!.. Садись!.. Едва мы вскочили на лошадей, Хивинцев и след простыл... Подобные выходки повторялись несколько раз и выводили всех из терпения... — Ишь, проклятые, как разгулялись! слышалось между казаками. — Мало их потрепали сегодня утром... Надо бы еще маленько почесать... — В самом деле, надо бы их еще раз [245] проучить, подхватил Скобелев, — но ведь не подойдут, канальи... В это время солнце уже скрывалось за хивинскими садами, и со стороны лагеря показались две роты с орудием, который шли к нам на подкрепление. — Теперь, если хотите, мы можем и проучить хивинских наездников, обратился я к начальнику авангарда. — Стоит только заложить эти роты за арык, а какому-нибудь взводу казаков выехать вперед в виде разъезда и затем обратиться во мнимое бегство по направлению засады. Наверно партия Хивинцев бросится преследовать и нарвется. Предложение было принято. Роты залегли за арыком, по обеим сторонам орудия, а кавалерия, оставив на месте один взвод, начала медленно удаляться назад. Оставшись вести “приманку”, я объяснил казакам цель движения и мы тронулись. Пред арыком широкая полоса равнины была затоплена водой, выпущенной Хивинцами для затруденсния нашего движения. Далее через четверть версты дорога пошла между глиняными станками садов и вскоре выбежала на новую небольшую поляну. Как только мы доехали до ее средины, изо всех окружающих садов вылетели дымки, завизжали пули и начали выскакивать толпы всадников... Сделать залп изо всех ружей и повернуть назад было для казаков делом одного мгновения. Мы помчались что есть мочи. Вся масса Хивинцев, выхватывая сабли, с торжествующими криками ринулась за нами... Вот мы [246] уже на равнине пред нашим арыком... уже под ногами лошадей расплескалась и забрызгала вода затопленной местности. Послышалось отрывистое “пли”. Насыпь арыка точно дохнула дымом и треснул залп... Теперь Хивинцы повернули в свою очередь и помчались назад во весь дух, но не все некоторые из них барахтались в воде вмсте с лошадьми, другие корчились на сухой поляне... — Ваше благородие, казак у нас ранен в плечо, подлетел ко мне урядник, когда мы уже остановились. — Ты не видел? обратился с другой стороны Насиб. — Чего?.. Он указал на мою лошадь, которая дрожала как в лихорадке. С правой стороны по ее ребрам и задней ляшке струилась кровь: она была ранена тремя ружейными картечинами... Благословляю судьбу, что несмотря на эти раны бедное животное не свалилось во время нашей бешеной скачки пред Хивинцами, иначе... я бы наверно не писал теперь этих строк... [247] ХХV. Движение к Хиве и общее настроение. — Первые хрофеи пушки — Неудачная погоня за третьим орудием и мои впечатления — На перевязочном пункте. — Оригинальные пули и хивинская депутация. — Революция в городе, новый хан и бегство старого — Ответ генерала и пересуды офицеров — Письмо генерала Кауфмана. 5-го июля Лагерь под Хивой. Много прошло дней и еще более пронеслось событий и впечатлений со времени последнего моего письма. Но вы, вероятно, уже знаете причину перерыва моих рассказов на самом, так-сказать, пикантном месте. Во всяком случае не буду забегать вперед, и как ни трудно мне писать лежа на спине, постараюсь пополнить этот пробел насколько возможно. Остановившись в восьми верстах от Хивы, отряды Мангышлакский и Оренбургский ждали Туркестанцев единственно из военной деликатности, чтобы преждевременным взятием столицы ханства не поставить их в то неприятное положение, которого так боялись сами в течение похода, и которое непременно [248] должны испытывать рвущиеся в дело войска, перенесшие массу гигантских трудов, если опоздают несколькими часами и придут к шапочному разбору. Но Хивинцам, конечно, были недоступны эти тонкости. Стали, нейдут. Значит не могут, подсказывала им азиатская логика. Дерзость их возрастала с каждым днем. Они стали назойливы до такой степени, что не давали нам покоя ни днем, ни ночью. С утра 28 мая тысячи хивинских всадников начали наседать на авангард, заскакивать в тыл и подлетать к самому лагерю. Опрокинутые и отброшенные несколько раз, они появлялись снова. В виду этого, генерал Веревкин счел необходимым приступить, так-сказать, к началу конца... Около 12 часов утра он явился со всеми войсками соединенных отрядов к месту расположения авангарда, и приказав подполковнику Скобелеву следовать со своими войсками в арриергарде за кавалерией, двинулся вперед в направлении к Хиве. Пехота пошла в голове общей колонны. Войска были в самом радужном настроении и шли в смутном ожидании чего-то важного, как будто на давно обещанный праздник. Об офицерах уж я и не говорю: трудно себе представить более праздничный, более счастливый вид, чем был у них. Они были почти в том состоянии, когда человека так и подмывает плясать или обниматься... Я уверен, что никто из нас не сумел, бы обяснить, чему собственно мы радовались? Родные, [249] друзья, или даже нормальные условия жизни нас не ждали в Хиве. Мы знали, что пройдут еще многие месяцы, прежде чем нас вернут на родину. Мы даже не обманывали себя насчет тех затруднений, которые могут вырости под стенами Хивы и, в плохом случае, поставить вверх дном все достигнутые до сего времени результаты наших жертв и усилий. Но тем не менее, таково было наше безотчетное настроение... Дорога все время тянулась в неизменной хивинской обстановке, между садами и кишлаками, через канавы и арыки. Она то расширялась, пробегая по небольшим полям, то снова извивалась, стиснутая между глиняными стенками. Придерживаясь по обыкновению бессмысленной своей тактики, неприятельские массы неслись пред нами сломя голову, безжалостно загоняя превосходных своих коней, или рассыпались по окружающим садам и оглашали их своими криками. Только изредка, и то бесплодно, не нанося нам никакого вреда, Хивинцы пукали из своих фитильных ружей в то время, когда местность на каждом шагу благоприятствовала самым смертоносным засадам... На одной поляне Хивинцы столпились в большую массу и остановились. К головным частям потребовали орудия. — Эх-ма!.. Жги!.., жги, ребята! кричал на всем скаку есаул Горячев, вылетая вперед со своими орудиями. [250] Грянул выстрел. Белое кольцо его дыма еще расширялось в воздухе, как уж последовали другой и третий... Толпа дрогнула и быстро очистила поляну. Рассказывали уж после сами Хивинцы, что в то время сам хан находился во главе этой толпы, и что одна из наших гранат оторвала голову его лошади и разорвалась между окружавшими его. Хан повалился на землю, но быстро вскочив на ноги, сел на подведенную лошадь и ускакал за своими войсками... Продвинувшись еще немного, мы очутились на большой площадке между кишлаком и несколькими кирпичными заводами. Войска начали здесь скучиваться, так как впереди узкая дорога между двумя глиняныаш стенками, в которую уже вступили головные части, позволяла проходить только вытянувшись в длинную походную колонну... Впереди послышалась трескотня ружейной пальбы, загремели пушечные выстрелы и ядра одно за другим начали визжать через наши головы... Впечатление было, конечно, не особенно приятно. Киргизы, стоявшие вместе с нами в свите полковника Ломакина, соскочили с лошадей и спрятались под воротами соседнего кишлака. Туда же направился и один из наших эскулапов, но вскоре он как бомба вылетел оттуда обратно на дорогу, как оказалось, выпертый Киргизами, так как под воротами уж не было места... Что делалось впереди — никто не знал. Между тем все могло кончиться в одну минуту... Мне так хотелось быть хоть очевидцем происходящего, [251] и любопытство поджигало меня в такой степени, что минуты нашей остановки казались часами. Наконец, я не выдержал и хотя знал, что это не нравится Л., подъехав к нему, попросил его разрешения и поскакал вперед... Через минуту я уже вынесся на открытое место и очутился около моста, переброшенного через большой канал Палван-Ата, пересекавший дорогу. По ту сторону моста, на дороге стояли дулом ко мне два брошенные хивинские орудия, а несколько правее их, за глиняною стнкой, две Апшеронские роты. За каналом дорога скатывалась несколько книзу, и не далее 400 шагов от моста она упиралась в хивинскую крепостную ограду, зубцы и бойницы которой внушительно выглядывали из-за разных мелких построек. Ограда точно курилась. Дымки перебегали по ее бойницам, а пули насквозь пронизывали дорогу к каналу... Оказывается, что шедшие во главе отряда Апшеронцы были уже недалеко от канала, когда за мостом раздались первые пушечные выстрелы Хивинцев... Роты прибавили шагу и, приближаясь к каналу, неожиданно увидали пред собой неприятельскую батарею из трех орудий. В ту же секунду грянуло дружное ура! и 4-я стрелковая рота с капитаном Бекузаровым во главе, а за нею и 9-я, бросились через мост на неприятельскую батарею. Хивинцы не ожидали Русских так скоро и были поражены их внезапным появлением пред самым носом. Ура и стремительный напор Апшеронцев довершили их [252] панику: они побежали, успев оттащить назад только одну из своих пушек. Скучившись вокруг хивинских орудий, Апшеронцы очутились под сильным огнем крепостной ограды и укрылись на время за ближайшею глиняною стенкой... В таком положении я застал эти две роты, когда подезжал к каналу Палван-Ата. Едва я приблизился к мосту, как услышал недалеко от себя громкий голос, окликавший меня по фамилии. Оглянувшись, я увидел начальника штаба Оренбургского отряда, полковника Саранчова; он сидел на насыпи по сю сторону канала, укрываясь от выстрелов тою же самою стеной, за которой на противоположном берегу стояли Апшеронцы. — Скачите, пожалуйста, к генералу, произнес он, — и передайте, что здесь можно поставить орудия. Я поскакал обратно. Пехота уже приближалась к каналу. Но вместе с ней по узкой дороге между двумя стенками двигались такие тучи пыли, что в трех шагах солдаты исчезали в них точно призраки... За пехотой в такой же обстановке ехал генерал Веревкин со свитой. Он был неузнаваем: загар исчез, а белоснежные усы казались светло-русыми, — все было покрыто желтою пылью... Выслушав мой доклад, генерал приказал начальнику артиллерии, полковнику Константиновичу, послать вперед дивизион конной батареи, а мне — вести этот дивизион куда следует. Мы понеслись... Через минуту орудия уже стояли пред мостом на [253] Палван-Ате и громили городскую ограду. Но Апшеронцев уже не было на прежнем месте... После первых же выстрелов наших орудий подъехал к мосту и генерал Веревкин. Как только мы остановились несколько левее дороги, возле большого дерева, стоявшего по сю сторону канала, новое неприятельскос ядро пролетело через наши головы. Но где стреляли Хивинцы, внутри или вне крепостной ограды, не было видно. Говорили со всех сторон, что пушка, которую успели оттащить Хивинцы, стоит пред городскими воротами, прямо против нас, и то же самое подтвердил подъехавший к генералу полковник Саранчов. В это время к мосту подходила голова одной из Ширванских рот, и я пришел в такое состояние, точно хивинская пушка ускользала из моих собственных рук... Уж именно охота пуще неволи!.. — Ваше превосходительство, позвольте мне взять это орудие, невольно вырвалось у меня, как только я услышал слова начальника штаба. — Возьмите! ответил генерал, указывая на подходившую роту. Бывают черезчур сильные радости, как громом поражающие человека. В эту минуту меня охватила именно такая радость, но я уверен, что поймет ее только тот из военных, кто сам испытывал нечто подобное... Соскочив с лошади, я бросился к Ширванцам и с криком ура! побежал вперед. [254] Ура! ура!! подхватили белые рубашки и хлынули за мной... Судя по подробному плану Хивы с ближайшими ее окрестностями, который я достал еще на Кавказе, наша дорога должна была привести прямо к северным воротам города, с левой стороны расположененого пред воротами большого здания медресе Бек-Нияза. Но вот, пробежав в одно мгновение расстояние около 400 шагов, мы очутились пред этим зданием. По левую руку, несколько не доходя до медресе, мимо меня точно мелькнула огромная баррикада, состоявшая из нескольких сот арб, наваленных друг на друга. Она закрывала дорогу к городским воротам, но тогда на бегу это мне не пришло в голову и на баррикаду я не обратил никакого внимания, тем более, что размышлять было некогда: пули летели на нас целым дождем, солдаты валились на землю один за другим... Продолжая бежать по свободной дороге, проходившей правее медресе, мы очутились на кладбище, где за каждым памятником уже лежали группы Апшеронцев. Прямо против нас, шагах в двенадцати, возвышалась зубчатая стена городской ограды с двумя полукруглыми башнями по сторонам. Ворот не было. К левой башне примыкало здание медресе, в правую почти упиралась глиняная стенка. На кладбище между этими тремя стенами скучились три наши роты под безнаказанными выстрелами Хивинцев... Солнце обливало ослепительными лучами [255] желтоватую стену крепостной ограды и только узкие бойницы чернели на этом нестерпимо ярком фоне. Едва я остановился, как вдруг из одной крайней бойницы мелькнул огонек, грянул выстрел и ряд сосдних бойниц скрылся в облаке белесоватого дыма... Еще выстрел. “А!” раздалось за мной в то же мгновение чье-то громкое восклицание. Быстро обернувшись назад, я увидел пред собой на расстоянии одного шага капитана Бекузарова. Он стоял с маленькою сабелькой в руке против самого входа в медресе Бек-Нияза. За дверьми, внутри медресе, я увидел в ту же минуту дородного Туркмена в огромной бараньей шапке и в полосатом халате, уже замахнувшегося кривою саблей. Еще миг, сверкнуло подобно молнии стальное лезвие... и капитан, конечно, пал бы на месте, но, к счастию Туркмен со всего размаха хватил саблей о притолку двери. Нас обоих обдало мелкою глиной в то время, когда я почти инстинктивно уже спустил курок револьвера. Раздался выстрел, сабля выпала из рук Туркмена, он схватился за левый бок и крикнул “аман!” (Пощади.). — Вот тебе “аман!” произнес я совершенно бессознательно и, с грустью признаюсь, выстрелил вторично. Теперь мне тяжело и вспоминать это. Но в то [256] время, опьяняющий запах пороха, огоньки неприятельских выстрелов, в нескольких шагах от нас и кровь своих привели меня в такое остервенение, о котором раньше я не имел и понятия. Туркмен покачнулся, сделал шага два назад и грохнулся на пол. Я вскочил за ним в медресе, а за мной капитан и десятка два солдат. Но в момент, когда я заносил ногу на ступеньку пред его дверьми, я почувствовал как будто кто стегнул меня бичом по голой икре правой ноги и точно ударил палкой около чашки левой. В первую минуту я не сознавал происшедшего со мною и, остановившись возле трупа Туркмена, невольно прислонился к стене, чтобы только перевести дух, так как с непривычки задыхался от сильного бега. Медресе Бек-Нияза — квадратное здание с открытым двориком в средине и со множеством дверей, ведущих с этого двора в отдельные комнаты хивинских бурсаков. Комнаты теперь были заняты верблюдами в оригинальной упряжи и прислугой тех орудий, которые около моста попали в руки Апшееронцев. Солдаты Бекузарова рассыпались по двору и начали колоть хивинских артиллеристов. Вскоре из разных комнат донеслись до меня крики и стоны и я уже собирался уйти от этой потрясающей музыки, как к дверям медресе подбежал князь Меликов. — Чорт знает куда наши попали! торопливо воскликнул князь, в один прыжок очутившись [257] рядом со мной. — Меня прислали с приказанием отступить отсюда. Что вы здесь делаете? — Право не знаю. Я, кажется, ранен в ноги. — Где? Покажите. И он нагнулся, чтобы посмотреть. Но странно, мне самому даже не пришло в голову сделать то же самое, хотя я простоял почти полминуты до прихода князя и уже чувствовал, как что-то жидкое расползается под голенищами моих сапог. Князь отыскал на моих рейтузах три круглые отверстия: два около правого колена и одно около левого. — Пойдемте, пойдемте... пока вы в состоянии ходить, заторопился Меликов и направился к двери. — Я попробовал двинуться за ним, но остановился на первом же шаге, боль была страшная и я не мог становиться на левую ногу. Наконец, сильно прихрамывая и опираясь на шашку, я начал медленно подвигаться, вышел из медресе и сделал несколько шагов по дороге. Роты все еще лежали за могилами, но бойницы уже молчали и зловещее их безмолвие нарушали только выстрелы нашей батареи у канала, да гранаты, пролетавшие оттуда через наши головы за хивинскую ограду. Но вдруг все наши поднялись разом из-за своих закрытий и хлынули назад к каналу сплошною толпой, наполнявшею дорогу. В то же мгновение крепостная стена и обе башни опоясались дымом, грянул дружный точно по команде залп изо всех бойниц и пули целым снопом провизжали по дороге. [258] Несколько солдат упали, другие остановились среди бегущих. Послышались разные восклицания. “Ой, батюшки!.., оой!!..” как-то особенно громко крикнул предо мной майор Буравцов, раненый сразу в левую руку, в спину и выше правого локтя с раздроблением кости. Тот же залп свалил с ног раненых более или менее сильно майора Аварского, князя Аргутинского и задел в щеку Ширванского офицера Федорова. Хивинцы продолжали безнаказанно посылать в нас пулю за пулей, и вокруг меня все спешило поскорее выбраться из-под этих выстрелов. Между тем, силы мои уже истощались; я принужден был останавливаться после каждого шага, а до моста еще оставалось около ста шагов. В это время два Лезгина выбежали ко мне на встречу, подняли меня на руки и понесли за ту стенку около канала, за которой стояли вначале Апшеронцы (Этим двум Лезгинам я обязан сохранением жизни. Не будь их помощи, я бы свалился и тогда, неминуемо, подвергся бы участи остальных неподобранных раненых, которые оказались на другой день с отрубленными головами и с распоротыми животами.). Здесь меня положили на землю пред доктором Мешвеловым, который в одно мгновение разодрал в клочки мои рейтузы, так что от них уцелел только пояс и затем осмотерл раны: правая нога была прострелена навылет, в левой около коленных суставов засела пуля. Через минуту раны были наскоро перевязаны [259] клочками моего же окровавленного белья, я перенесен за мост и положен в ожидании носилок за то дерево, около которого стоял генерал Веревкин, когда мы бросились за третьим орудием. Несколько правее меня на берегу канала стояла батарея наших орудий и, под руководством самого начальника артиллерии, посылала в город снаряд за снарядом. Других войск я не видел. Генерала уже не было, он отъехал назад, будучи ранен на том самом месте, где я лежал теперь под защитой дерева; шальная хивинская пуля попала старику прямо в лоб, но к счастью, не пробив черепа, засела под кожей и была вскоре вырезана. У этого же дерева был ранен саперный подпоручик Саранчов, брат начальника штаба. Не пролежал я и минуты под этим несчастливым деревом, как пули завизжали снова. Откуда-то взялся в это время и подбежал ко мне Имеретин, человек подполковника Гродекова. — Ах, ваши благороди!.. бедни ваши благородие!.. начал он, разводя руками от удивления или соболезнования. — Отойди отсюда, прервал я, — тебя могут... — Ай! крикнул Имеретин на половине моей фразы, быстро поднося ко рту простреленный палец левой руки. — Ты ра... — Ай! вторично и как-то глухо прервал он мою фразу, хватаясь обеими руками за правый бок. [260] Побледнев в одно мгновение как полотно, Имеретин свернулся на бок и повалился как сноп... Вторая пуля угодила несчастному под самые ребра. Вслед за этим ко мне подошел полковник Константинович и, узнав, что я валяюсь в ожидании носилок, которых, кстати, и не имелось при Кавказском отряде, — был так любезен, что отправился распорядиться этим лично. Через несколько минут ко мне явился молодой офицер одного из Оренбургских баталионов и с ним восемь человек солдат с носилками. Подняли и понесли меня... но куда? Где перевязочный пункт, где даже отряды? Никто из нас не знал и не у кого было спросить... Пока солдаты, чередуясь между собой и отыскивая пристанище, наугад несли меня назад через разные поля и сады, натыкаясь на каждом шагу на арыки и стенки, мысли мои перелетели одним взмахом через степи и море, к родному уголку за снежными вершинами далекого края. Предо мной в живых картинах пронеслись и беззаботное детство, и лучшие годы юности; вокруг меня теснились живые образы близких сердцу людей; надо мной как-то особенно приветливо встала светлая лазурь родного неба; мне послышались и вечернее журчание знакомого ручья, и шум отдаленного водопада; я замирал, прислушиваясь к ним, всматриваясь в дорогие лица. Но вот все это точно задергивается туманною пеленой, мраком, начинает ускользать от меня как [261] призрак, как дорогое видение... и мне стало невыразимо грустно!.. С нынешним днем, думал я, должны были окончиться, хотя на время, все невзгоды и лишения тяжелого похода. Казалось, нас уже ждет своеобразная, заманчивая Хива, к которой два месяца подряд и днем, и ночью стремились наши мысли. Неужели меня здесь ждали только пули и нынешний день будет только началом неизведанных еще и, быть может, бесконечных мук!.. Да еще муки ли только ждут меня? Увижу ли я все то, с чем не легко было расстаться и на время, или должен сказать безвозвратно прости и сраженной молодости, и излюбленным мечтам, и надеждам многих лет?.. Неужели так скоро..., ведь я не жил еще! И две слезы готовы были скатиться с моих ресниц, но я поспешил оправиться, так как мы подходили в это время к конно-иррегулярцам, стоявшим на небольшой прогалине между садами. Солдаты остановились здсь на минуту и я был окружен Лезгинами, которые наперерыв друг пред другом спешили принести мне свои поздравления, даже не спрашивая как я ранен, точно дело было не в этом. Таков, оказывается, военный обычай этого племени. По указанно Лезгин, солдаты отыскали вскоре превосходный сад, где и поместили генерала Веревекина. Этот же сад был назначен перевязочным пунктом, и вот, наконец, принесли меня сюда и положили возле широкого пруда, под тенью [262] раскидистых карагачей. Ко мне бросаются доктора, снимают с ног окровавленное тряпье, один за другим зондируют раны и хозяйничают в моем теле, и наконец, перевязывают как следует и оставляют меня в покое, придя к тому убждению, что извлечь пулю невозможно, так как она засела в опасном месте между коленными суставами, на глубине почти двух вершков... Утешительно!.. Не правда ли?... Между тем около меня уже раздаются стоны и крики, — число раненых быстро ростет вокруг пруда: одних приводят, других приносят, а наиболее счастливые подходят сами и, усаживаясь где-нибудь в тени, молча и сосредоточенно ждут своей очереди стать под немилосердные скальпели и зонды... Некоторые из раненых страдали ужасно. Между прочими особенно врезался в моей памяти один несчастный, которого поддерживали два солдата. Его белая рубашка была окрашена кровью против самой груди; он не мог ни сидеть, ни лежать, стонал как-то отрывисто и глухо, и так его ломали корчи, что я не мог смотреть и отвернул свою голову... Иногда казались даже странными ужасные страдания некоторых, при относительно весьма незначительных ранах. Но дело вскоре разъяснилось... — Посмотрите, господа, чем стреляют эти канальи! произнес один из врачей, только-что вынувеший пулю, — ведь это хуже всяких разрывных пуль!.. Офицеры, стоявшие около меня, обернулись, чтобы [263] посмотреть на хивинское изобретение, и вскоре один из них принес показать и мне оригинальную, уже несколько сплюснутую, пулю, состоявшую из толченого стекла, обернутого в свинцовую оболочку. Впоследствии я слышал от самих Хивинцев, что подобные пули в большом ходу у всех Туркмен. После пуль общее внимание было привлечено толпой хивинских стариков, человек в десять, чинно проходивших мимо перевязочного пункта в огромных белых тюрбанах и в цветных халатах. Это была депутация города Хивы, пробиравшаяся к генералу Веревкину для передачи ему просьбы о прекращении нашей канонады, производящей в городе страшные опустошения... По словам этой депутации, вслед за первыми известиями о намерении Русских предпринять настоящую экспедицию, влиятельные люди Хивы разделились на две политические партии, из коих одна проповедывала сопротивление во что бы то ни стало, а другая — безусловное исполнение всех требований России. Во главе первой партии стал главный сановник ханства Мат-Мурад, диванбеги, сын раба-Персиянина, а второю руководил 20-ти летний юноша, родной брат хивинского хана, Сеид-Ахмет или Атаджан-тюря. Нужно заметить, что, как бывший воспитатель хана и как человек решительный и энергический, Мат-Мурад имел на него огромное влияние, и благодаря этому почти неограниченно управлял всем ханством. [264] При таких условиях борьба партий была немыслима. Мат-Мурад не только навязал хану свою политику, но еще сумел уверить, что его брат подкуплен Русскими и добивается престола во что бы то ни стало. Немилость встревоженного деспота, конечно, не замедлила обрушиться на голову Атаджана: месяцев за восемь до нашего появления под Хивой он попал под строгое заключение, в котором томился в ежедневном ожидании своей казни вплоть до 28 мая, когда неожиданное обстоятельство изменило судьбу несчастного хивинского принца... 28 мая, как я уже рассказывал, Мадраим-хан решился лично попытать счастья и встретил нас во главе своих войск в двух верстах от города Хивы. В то время, когда хан был еще за стенами, в городе уже распространилось известие о том, что войска его разбиты и обращены в бегство, а он сам едва спасся от плена после убитой под ним лошади. В Хиве тотчас же вспыхнуло возмущение: огромная партия недовольных жестоким и корыстолюбивым управлением Мат-Мурада немедленно освободила молодого Атаджана и провозгласила его ханом. Вскоре после этого к городским воротам подъехал и отступавший пред нами низверженный владетель Хивы, но его не впустили в город. Говорят, что хан совершенно растерялся при известии о перевороте, совершенном в его отсутствии. Мат-Мурад, напротив, точно ждал его, спокойно предложил бежать немедленно к Иомутам, “так как [265] размышлять некогда, Русские могут настигнуть каждую секунду”... Так и сделали: Мадраим-хан и его руководитель, в сопровождении нескольких сот преданных им всадников, обскакали городскую ограду и удалялись от ее южных ворот в то самое время, когда пред северными уже показались белые рубашки... — Итак, партия мира восторжествовала в Хиве и Атаджан немедленно откроет городские ворота, как только будут изгнаны Иомуты, которые только и продолжают сопротивляться, говорила депутация, присоединяя к этому просьбы населения о прекращении канонады. — Наши пушки не замолчат до тех пор, коротко ответил генерал, — пока ворота Хивы не будут отворены. Поспешите сделать это, если хотите спасти свой город. Иначе завтра я разнесу его!... С этим ответом депутация повернула назад и медленно потянулась снова мимо перевязочного пункта... Солнце уже приближалось к горизонту... У Палван-аты все еще гремели по временам наши орудия... Только небольшая часть пехоты, под начальством Скобелева, оставалась еще у канала и, прикрывая артиллерию, устраивала ей в то же время земляную батарею; остальные войска соединенных отрядов были уже отведены несколько назад и расположены двумя группами, в двух больших садах, недалеко друг от друга... [266] Наконец, и я перенесен с перевязочного пункта в Кавказский лагерь, где уже ожидали меня джелоемейка, разбитая под тенью деревьев, чистая постель и чай, — все, о чем только можно было мечтать здесь в моем новом положении. Знакомые офицеры обеих отрядов наполнили вскоре мое жилище, и я с удовольствием вспоминаю то дружеское участие, которое они выражали мне один пред другим. В особенности я никогда не забуду братьев Бекузаровых, ухаживавших за мной так, как это делают только самые близкие люди... Разговор собравшихся у меня вращался, конечно, вокруг событий все еще переживаемого дня. — Сегодня, надо отдать справедливость, говорил один, — мы “сунулись в воду, не спросясь броду”, и поэтому глупейшим образом попали в хивинскую ловушку... Помилуйте! лезть на незнакомую крепость, как кто хотел, без общего плана атаки, безо всякой рекогносцировки, не имея лестниц, не удостоверившись есть ли ворота, где они и в каком состоянии, — на что это похоже!.. Положим, мы в Средней Азии и имеем пред собой противника, с которым очень часто можно шутить, но Хива же все-таки не Мангит и не Ходжали, а мы и к ним подходили с большим военным смыслом, чем сегодня. Досаднее всего, что не подумали о лестницах! По крайней мере, раз уже сунулись, полезли бы на стену и сегодня же блистательно покончили бы с Хивой... [267] — Совершенно верное подтвердил другой, — и к сожалению, в военном деле всякая ошибка непременно влечет за собой и другую: если бы храбрые Апшеронцы, попавшие на кладбище и под перекрестный огонь в упор, догадались отойти назад после первого же безнаказанного залпа с крепостной ограды, ошибка дня обошлась бы не так дорого... А то они прождали за могилами ровно столько времени, сколько нужно Хивинцам для того, чтобы вновь зарядить свои допотопные ружья... Одна эта ошибка стоила сегодня нескольких офицеров и более двадцати нижних чинов... Рассуждения в таком роде длились у меня до позднего вечера, пока один из вошедших не дал новое направление разговору, сообщив, что получено письмо от генерала Кауфмана, в котором он извещает, что находится вместе с Туркменским отрядом у Янги-арыка, в семнадцати верстах от Хивы, и соединится с ними завтра, то-есть 29 мая... Было за полночь. Огни погасли и глубокая тишина давно уже царила в Кавказском лагере. Бодрствовали среди этого всенаполняющего безмолвия ночи только на батарее у Палван-аты, откуда доносился по временам гул орудийного выстрела, вслед за которым огненная полоска, точно вылетая из-за садовой ограды, направлялась к Хиве и рассекала на мгновение темное небо. Опять тишина на несколько минут... новый гул и новый огненный след на темном фоне беззвездной ночи... Бодрствовал и я, [268] прикованный к постели, и среди окружающей тишины безучастно прислушивался к гулу, безучастно взирал на зрелище ночного полета снарядов, чувствуя и лихорадочную слабость, и боль, и утомление, но напрасно стараясь заснуть, пока, измученный, я не принял пред рассветом почти опасную дозу морфия... [269] XXVI. Прибытие туркестанцев, встреча генерала фон-Кауфмана и его условия — последние действия генерала Веревкина — Свита главного начальника экпедиции и его торжественное вступление в Хиву. — Обращение к войскам и к депутации. — Телеграмма Государю — Достопримечательности Хивы Нужно ли говорить, что, на долго прикованный к постели, я не только не мог быть непосредственным свидетелем дальнейших эпизодов нашей экспедиции, но пролежав с лишним два месяца в расстоянии ружейного выстрела от ограды Хивы, мне даже не пришлось быть в этом городе и лично познакомиться с его достопримечательностями. Тем не менее, полагаю не лишним хоть бегло коснуться происходившего в городе и в оазисе за время моего тоскливого лежания. 28 мая, когда кавказцы и оренбуржцы бились под стенами Хивы, главный начальнык экспедиции, генерал-адъютант фон-Кауфман, вместе с [270] туркестанскими войсками, прибыл к селению Янги-арык и, расположившись здесь, в 20 верстах от столицы ханства, просил запиской генерала Веревкина соединиться с ним на следующий день, около 8 часов утра, на берегу канала Палван-ата, верстах в шести от города. Веревкин не мог исполнить это требование: он и сам был ранен, да и перевозка других раненых представила бы большие затруднения. Поэтому на встречу туркестанцам он отправил на другой день рано утром из обоих отрядов 2 роты, 4 сотни и 2 конных орудия с полковниками Ломакиным и Саранчовым. Колонна эта соединилась с туркестанским отрядом около моста Сари-кепри, верстах в двух от города. Еще ранее и несколько дальше от города, Кауфман был встречен депутациею Хивинцев, с которою явились также вновь избранный хан Атаджан-тюря и его престарелый дядя, Сеид-Омар. Последний обнажил голову перед генералом и с большим волнением в голосе произнес несколько приветственных фраз, на которые Кауфман ответил требованием безусловной покорности. — Только в нем, добавил генерал, — вы можете обрести спасение города, населения и имущества. Извольте поэтому немедленно раскрыть Хазараспские ворота, через которые я желаю вступить в город, свезти к ним все ваши орудия и очистить путь к дворцу хана. Даю два часа времени на это. [271] Люди Атаджана поскакали в город, чтобы исполнить эти требования, а наступающие войска, остановившись в виду города, ожидали истечения назначенного срока, как вдруг со стороны лагеря Кавказцев послышалась целая канонада. Наши орудия пробивали в это время брешь в ограде, через которую около 11 часов утра и ворвалась в город часть Кавказцев со Скобелевым. Полагая, что быть может канонада вызвана враждебными действиями неугомонных Туркмен, Кауфман послал узнать об этом в городе и в оренбургский лагерь и получил от Веревкина такое разъяснение: “В Хиве две партии: мирная и враждебная. Последняя ни чьей власти не признает и делала в городе всякие безчинства. Чтобы разогнать ее и иметь хотя какую-нибудь гарантию против вероломства жителей, я приказал овладеть с боя одними из городских ворот (Шах-абадскими), что и исполнено. Войска, взявшие ворота, заняли оборонительную позицию около них, где и будут ожидать приказания в-пр-ства”. Мотивированное таким образом занятие Шах-абадских ворот, у нас объясняют желанием Веревкина закрепить этим фактом, что честь занятия столицы ханства, как и покорение всей населенной ее территории на 275-верстном протяжении от устья Аму-Дарьи, принадлежит вверенным ему отрядам, Кавказскому и Оренбургскому, а не Туркестанскому, [272] что было совершенно верно. Многие однако сомневались в необходимости такого действия. Но как бы то ни было, получив записку Вееревкина и извещение из города, что там уже исполнены все требования относительно ворот и орудий, генерал Кауфман вступил в Хиву весьма торжественно. Колонна, предназначенная для этого, состояла из частей всех трех отрядов (9 рот, 7 сотен и 8 орудий.) и двинулась с музыкой Апшеронцев и с развернутыми знаменами. В огромной свите генерала, простиравшейся до 300 всадников, следовали Великий Князь Николай Константинович, герцог Лейхтенбергский Евгений Максимилианович, генералы Головачев, Троцкий, Пистолькорс и Бордовский посланник при Японском дворе Струве, медицинский инспектор Суворов, американский корреспондент Мак-Гахан, уполномоченные “Красного Креста”, множество адъютантов и чиновннков, офицеры всех родов оружия, представители Бухарского эмира и Коканского хана с своими свитами, депутация Хивы с молодым Атаджаном во главе и наконец казаки конвойной сотни и масса всяких переводчиков и джигитов в своих разнохарактерных, ярких костюмах. В сопровождении этой блестящей массы всадников, в которой развевались цветные значки разных отрядных и других начальников, генерал Кауфман вступил в Хазараспские ворота, у которых уже были выставлены все [273] снятые со стен орудия и где ожидали его старик Сеид-Омар с обнаженной головой и за ним громадная толпа горожан, сельского люда, пригнанного сюда для обороны города и пленных персов. Все это и особенно персы, видевшие в солдатах своих избавителей от тяжелой неволи, громко приветствовали войска... Торжественное шествие продолжалось затем чеерез город к цитадели, по единственной, наскоро расчищенной улице, по сторонам которой все переулки и площади все еще были забарикадированы тысячами арб, нагруженных разным скарбом; на них же ютились массы женщин и детей, — семьи сельчан, пригнанных со всех окрестностей для обороны столицы. Вступив в цитадель, войска остановились на площади перед дворцом хана. Здесь генерал Кауфман объехал их и, остановившись затем в средине карре, произнес громко и внятно: — Братцы! Презирая неимоверные трудности с героическим самоотвержением, вы блистательно исполнили волю нашего возлюбленного Царя-Батюшки. Цель наша достигнута: мы — в стенах Хивы. Поздравляю вас с этим молодецким подвигом, с победой, и именем Государя Императора благодарю за ваши труды и славную службу дорогому отечеству! Ответом на это было, говорят, столь оглушительное “ура!” что толпы Хивинцев, теснившиеся за войсками и не ожидавшие такого взрыва, в первую минуту шарахнулись в стороны... [274] После этого Кауфман вошел во дворец, который уже занимала одна из наших рот и где его ожидали депутации от города и окрестного населения, и, поднявшись на одну из его галлерей, — где стояло какое-то подобие трона, сидя на котором хан чинил обыкновенно свой суд, — обратился к присутствующим туземцам с такими словами: — Ведайте сами и передайте всем, что теперь вражда наша кончена и что отныне вы встретите в нас только своих покровителей. Пусть народ пребывает в полном спокойствии и обратится к своим мирным занятиям: войска великого Ак-Падишаха (Белого Царя.) не только сами не обидят никого, но и никому не дадут их в обиду, пока мы находимся в пределах ханства. За это я вам ручаюсь. Но помните и передайте также и то, что не будет никакой пощады тем, которые в точности не исполнят моих приказаний и последуют наущениям людей безрассудных и зловредных. Ваше благополучие, следовательно, будет зависеть от вашего благоразумия и покорности. Войска после этого остались в цитадели, а Кауфман выхал из города в сопровождении своей конвойной сотни и посетил лагери Кавказцев и Оренбуржцев, где также поздравлял и благодарил все части. После этого он навестил генерала Веревкина, а затем и нас, раненых офицеров. В моей [275] кибитке он провел с четверть часа, усевшись на единственный складной табурет и весьма любезно расспрашивал о состоянии моих ран и о деле, в котором они были получены. Второму посетителю, вошедшему в мое жилище вместе с генералом, сесть было не на что и он прослушал мой рассказ стоя. Между тем оказалось, что это был Великий Князь Николай Константинович, которого походный загар изменил в такой степени, что я не узнал его и принял, по погонам, за капитана генерального штаба из обыкновенных смертных. Его Высочество, как и герцог Лейхтенбергский, посещали нас, раененых, и впоследствии. В тот же день вечером генерал Кауфман отправил с двумя джигитами в Ташкент, для передачи в Петербург, телеграмму такого содержания: “Войска Оренбургского, Кавказского и Туркестанского отрядов, мужественно и честно одолев неимоверные трудности, поставляемые природою на тысячеверстных пространствах, которые каждому из них пришлось совершить, храбро и молодецки отразили все попытки неприятеля заградить им путь к цели движения, к городу Хиве, и разбив на всех пунктах туркменские и хивинские скопища, торжественно вошли и заняли 29 сего мая павшую пред ними столицу ханства. 30 мая, в годовщину рождения императора Петра I, в войсках отслужено молебествие за здравие Вашего Императорского Величества и панихида за упокой Петра I и подвижников, [276] убиенных в войне с Хивою. Хан Хивинский, не выждав ответа от меня на предложение его полной покорности и сдачи себя и ханства, увлеченный воинственною партиею, бежал из города и скрывается ныне в среде юмудов, неизвестно в какой именно местности. Войска Вашего Императорского Величества бодры, веселы, здоровы”. Так завершился день падения Хивы. Чувствую, что здесь было бы уместно более или менее обстоятельное описание своеобразных достопримечательностей этого издревле невольничьего рынка Средней Азии. Но, как я уже говорил, мне, к сожалению, не пришлось видеть Хиву и могу поэтому поделиться только теми скудными сведениями о ней, которые я собирал лежа на носилках... Столица древнего Ховаразма не такой в сущности значительный и многолюдный город, как это можно было думать, судя по протяжению его внешеней ограды. Она простирается до семи верст, имеет грушевидное очертание и по своей профили довольно внушительна, если хотите, но только для противника, не имеющего артиллерии. Она представляет глинобитную, чрезвычайно массивную зубчатую стену, имеющую 5 сажень высоты, прорезанную густо расположенными бойницами и через каждые 20 сажень полукруглыми башнями. Вдоль всей ограды тянется ров, которым большею частью служат весьма значительные ирригационные каналы. Ворот одиннадцать и по сторонам каждых из них — две высокие башни. Но [277] внутреннее пространство, охваченное этой оградой и представляющее гладкую равнину, только на половину занято постройками 25 тысячного населения города; остальное — обширные пустыри среди нескольких больших садов и кладбищ. В центре города, по восточному обыкновению, расположен так называемый арк или цитадель. Он представляет правильный четыреугольник в 200 и 300 сажень по сторонам, тесно застроенный и обнесенный оградою еще более высокой, чем внешняя, но с такой же массой башень, между которыми особенно выделяются своими размерами четыре угловые. В арке расположен ханский дворец, — обширное кирпичное здание с несколькими дворами, в архитектурном отношении не представляющее ничего особенного. То же самое можно сказать о мечетях и медресе, разбросанных в городе и в цитадели, об обширном караван-сарае из жженого кирпича и о крытом базаре. Затем, все остальные постройки города и его арка представляют в общем невообразимый лабиринт глинобитных сакель, обращенных внутрь своими фасадами и тесно скученных по сторонам кривых и узких улиц. По городу проходит и разветвляется в нем многоводный канал Палван-ата. Вообще, воды и зелени масса как в самой Хиве, так и в ее окрестностях. Таков в общих чертах “Ховарезм — цветущая столица от века”, как гласит надпись на одной из хивинских пушек, отбитых Кавказцами 28 мая. [278] XXVII. Размещение отрядов и первые дни под Хивою. — Возвращение хана, уничтожение рабства и судьба освобожденных. — Две тревоги. — Иомутский поход и дело близ Чандыра. — Слухи, толки, военный совет и движение всех отрядов к Иомутам. Через день после занятия Хивы последовал приказ о новом размещении всех отрядов. Кауфман с своим штабом и с Туркестанцами расположился в двух верстах от города, Оренбуржцы — на расстоянии одной версты, а Кавказцы — возле самого города, против Шах-абадских ворот. Наша пехота и артиллерия разместились здесь, в обширном саду дяди хана, старика Сеид-Омара, куда перенесли и нас, раненых, а кавалерия заняла ближайшие сакли, брошенные жителями. Первые дни нашего пребывания под Хивой были днями всеобщего оживления и радости. Недавние еще труды и лишения как-то сразу и бесследно отошли у всех в область точно далекого прошлого, и бодрость, здоровье и беззаботное довольство собой, казалось, брызжет из каждой пары тех [279] самых глаз, в которых еще вчера можно было прочесть и физическое и нравственное утомление. Люди словно переродились и выросли в собственном мнении. И понятно: всякий сознавал, что участвовал в тяжелом, но блистательном походе; что преодолел пустыню, являющуюся наиболее грозною из всех преград встречаемых войсками; что представлял собою единицу в той, в сущности, горсти людей, на долю которой выпала честь оказать некоторую услугу России, сломив сопротивление и приведя к покорности врага многочисленного и гордого недоступностью своего притона; наконец, всякий видел в перспективе награды совершенно не обычные: было уже приказано представить офицеров к двум наградам, а участников так называемого Туркменского похода, о котором речь впереди, — еще и к третьей. Настроение, словом, было самое радужное и дни большинства проходили в посещении соседних лагерей, или в поездках в Хиву, где покупали, на память о походе, местные ковры, оружие, посуду и разные безделушки. Хивинцы с этим же оригинальным товаром на первых порах просто наводняли наш лагерь, и, к чести их будь сказано, оказывались торговцами весьма добросовстными. По вечерам гремели музыка и песни, устраивались пикники с туземным оркестром и с плясками так называемых бачей и т. д. Но все это продолжалось недолго. С приближением средины лета немилосердное [280] солнце давало себя чувствовать все более и более. Целые тучи мошек над арыками и нестерпимый жар днем и ночью приковали офицеров к их немудрым жилищам и вскоре бивачная жизнь вступила в колею довольно тоскливую... В первых числах июня в Хиву возвратился ее законный повелитель, бежавший 28 мая к Туркменам, Сеид-Мухаммед-Рахим или, как народ его называет, Мадраим-хан. Он явился к генералу Кауфману с повинною и был утвержден им в достоинстве, хана. На другой день он присутствовал на параде всех отрядов. — Как вам нравятся наши войска? обратился к нему генерал. — Они напоминают мне камень, отвечал хан, — тогда как мое войско представляет собою только хрупкое стекло... Для управления страною до возвращения наших отрядов, при хане учрежден совет из трех русских штаб-офицеров, и ему объявлено, что вступая во власть, он прежде всего должен провозгласить об уничтоженин навсегда рабства в его пределах, что и было исполнено... Говорят, что число рабов или пленных Персов, разновременно запроданных сюда Туркменами, простиралось в оазисе до 40 тысяч. Цифра эта, быть может, и преувеличена; но их, во всяком случае, должно было быть не менее 20 или 25 тысяч, так как в одном только 1861 году персидский отряд [281] принца Султан-Мурада, при его движениии на Мерв, оставил в руках местных текинцев не менее 20 тысяч своих воинов, и главная их масса была продана в Хиву. Как бы то ни было, но вслед за объявлением свободы, Персы начали соединяться в большие партии для совместного возвращения на родину. Две такие партии, в 700 — 800 душ каждая, уже двинулись из оазиса и вступили в пустыню, где, как говорят, были поголовно вырезаны бежавшими из Хивы Туркменами... В виду таких слухов, несчастные Персы уже не спешат на родину, а сосредоточиваются возле нашего отряда, — где число их уже простирается почти до полуторы тысячи мужчин, женщин и детей, — чтобы следовать до берега Каспия при обратном движениии Кавказцев... Соседство этого персидского табора иногда разнообразило монотонную жизнь нашего отряда самым неожиданным образом. Так, однажды, в тихую ночь, спустя несколько часов после того, как погасли бивачные огни и все вокруг уже погрузилось в глубокий сон, вдруг из-за садовой ограды послышались страшные крики... где-то грянул выстрел, за ним другой... задребезжал сигнальный рожок, за которым вскоре залились и другие в разных концах сада... Тревога! “Что за дьявол... неужели нападение!” — подумал я, разбуженный этим шумом, торопливо зажигая свечу и выхватывая револьвер из-под подушки. [282] Между тем всполошился весь лагерь. “Вставать, живее!... Беги к орудиям!... Девятая рота!” несутся отрывочные крики с одного конца сада; “в ружье!.. что такое?!.. Седлай скорее, скотина!..” раздается на другом. Шум и беготня усиливаются, и через несколько минут между деревьями уже начали выростать и обрисовываться при лунном свете белые стены выстраивавшихся рот. Шум затих, наступило грозное, как перед бурею, молчание, и, чтобы оно разразилось вокруг целым адом кромешным, недоставало только одного магического слова “пли!” Вот, вот, казалось, оно раздастся, и в этом ожидании я уже чувствовал всю неириятность своего одиночества, так как соседи мои, штабные, уже побежали к ротам. В это время, точно угадав мои мысли, ко мне в кибитку влетел бледный и взволнованный наш доктор. — Вы слышали... тревога, произнес он почти растерянно. — Как не слышать... Скажите, что такое? — Не знаю... вероятно, Туркмены. Уже несколько дней носились слухи об их намерении напасть... Тревога, как вскоре выяснилось, была принята и соседними отрядами, но оказалась фальшивою. Пока докгор и я перекидывались словами, штабные начали возвращаться и сообщили нам ее романическую, против всякого ожидания, причину: однн из наших ловеласов, после некоторого возлияния, прельстился [283] чарами какой-то феи из персидского табора, и, как подобает сыну Марса, пустил в ход силу, чтобы оттащить ее... Персы взбудоражились и подняли крик. Стоявшее вблизи стадо верблюдов шарахнулось в сторону лагеря. Озадаченные часовые дали по ним один и другой выстрел, а горнист, с просонья, затянул тревогу и... пошла потеха! Но Зевс-громовержец не покарал однако виновника этой проделки, вероятно, в виду заступничества трех таких сильных Олимпа, как Венера, Марс и Бахус... Несколько дней спустя после этого, мы имели еще одно такое развлечение, но на этот раз без романической подкладки. Выстрелы и новая ночная тревога были вызваны какой-то ссорой между персами и джигитами... Наступил затем период полного затишья под Хивой; потянулись дни однообразные и скучные, и во всех заговорило желание поскорее вернуться в Россию. Это и удалось некоторым. Еще в средине июня выехали из отряда Великий Князь Николай Константинович и генерал Веревкин с несколькими офицерами. О возвращении же отрядов пока не могло быть и речи, так как обратное их движение предстоит по тем же пустыням, безусловно непроходимым во время летнего жара. Да и кроме того, в конце июня, неожиданно для всех, создался у нас, так называемый, Иомутский или Туркменский поход, к которому я и обращаюсь теперь. [284] В числе разных мероприятий относительно населения Хивинского оазиса генерал Кауфман нашел необходимым наказать своевольное племя Туркемен — Иомутов, которые не только упорно сопротивлялись нашему оружию до самого занятия столицы ханства, но и после этого, удалившись в свои пределы, не выказали никакого желания изъявить покорность, не смотря на пример, поданный им в этом отношенин их соплеменниками Чоудурами, Узбеками, Каракалпаками и другими. С этою целью от Иомутов была потребована, к известному сроку, контрибуция в 300 тысяч рублей, которую они не пожелали внести. Тогда, для понуждения их, в начале июля был отправлен, под начальством генерала Головачева, отряд из 8 рот туркестанских стрелков, 4 Семиреченских и 2 Кавказских сотен, при 6 орудиях и 2 митральезах. На угрозу Головачова, что прибегнет к оружию, если контрибуция не будет внесена немедленно, Иомуты возразили лаконически: “Драться не хотим, платить не можем”. Тогда отряд начал жечь их кишлаки и отбирать стада и имущество... В ответ на это, Иомуты собрались и, 13 июля, напали на Русский отряд, стоявший близ Чандыра, но были отбиты. Как рассказывают, эта неудача возбудила в них только жажду мести и еще большую энергию. Через день, 15 июля, они возобновили свое нападение при следующих обстоятельствах: Рассветало. Убрав свои аванпосты, отряд [285] Головачова снимался с лагеря, чтобы двинуться в кочевья Иомутов. Обычная перед выступлением возня была еще в полном разгаре и только кавалерия, назначенная в авангард, начала вытягиваться на дорогу. Но не успели головные сотни продвинуться и на полверсты, как вдруг увидели перед собой густые облака пыли, несущиеся на них подобно степному урагану. В то же мгновение воздух огласился неистовыми криками многих тысяч людей, земля загудела от топота и под облаками пыли зачернели громадные массы Туркмен, мчавшихся на казаков во всю прыть. Не успели последние опомниться, как уже был изрублен один из офицеров. Еще несколько мгновений... и сотни должны быть неминуемо раздавлены этой страшной лавиной, состоявшей, как уверяют, почти из 10 тысяч всадников, за спинами которых сидело еще около 6 тысяч пешего люда. Но сотни повернули вовремя и поскакали в лагерь; на их плечах туда же влетели и Туркмены. Быстро ссадив с коней свою пехоту, они принялись рубить, прежде чем успели взяться за оружие наши роты, озадаченные скачущими обратно казаками. Но замешательство длилось не долго... Со всех сторон загремели учащенные залпы стрелков, посыпалась картечь, затрещали митральезы, и ошеломленные степняки хлынули назад быстрее прежнего, оставив на месте груды своих тел и павших коней... Туркмены почти не стреляли в этот раз, и благодаря этому, лихой налет их, окончившийся [286] короткой свалкой, не причинил отряду больших потерь. “Но эти пять или десять минут были поистине адскими”, говорили участники, что, впрочем, видно и из того, что сам Головачов и начальник его штаба, Фриде, были ранены холодным оружием в середине лагеря. Там же один из Туркмен налетел с поднятой саблей на герцога Лейхтенбергского, но случившийся вблизи офицер предупредил его выстрелом из револьвера и уложил смельчака на месте... До средины июля дела наши в ханстве, казалось, идут как нельзя лучше. Но вот, точно в воздухе запахло вдруг каким-то неблагополучием... Еще до получения известия о Чандырском деле, у нас разнесся слух, что с Головачовым прерваны сообщения, и что его, менее чем двухтысячный отряд, окружен 30 тысячами Иомутов, поклявшихся погибнуть или истребить Русских. Говорили также, что смелое поведение Туркмен уже вызвало и в Хиве какое-то брожение, которое, в виду нашей малочисленности, легко может отразиться на настроении всего ханства. Известия из отряда действительно прекратились как-то сразу, и при этом хан сообщил Кауфману, что все пространство между Хивой и кочевьями Иомутов наводнено шайками этих Туркмен, которые перехватывают и убивают Русских нарочных. Все это повело к тому, что приказано было усилить караулы и вообще соблюдать крайнюю осторожность. В отрядах же пошли толки. [287] — Дай Бог, приходилось слышать, — чтобы этот туркменский поход не оказался крупной ошибкой... Россия не нуждается в каких-то иомутских 300 тысячах, чтобы из-за них утомлять и раздроблять, и без того не сильные, наши отряды. Да, наконец, и собрать эту грошевую контрибуцию с полуголодного населения, если она уже необходима, едва ли не благоразумнее было бы путем мирного и ласкового обращения с туркменскими старшинами. А то, не дай Бог, но ведь при энергичном сопротивлении на которое, как говорят, способны эти Иомуты, мы можем потерять сотню-другую людей... из-за чего? Стоит ли свеч эта игра?... Я не берусь судить, на сколько было правды в подобных философствованиях... Кончилось тем, что главный начальник экспедиции собрал военный совет, который и решил идти всем на соединение с Головачовым, а под Хивой оставить только раененых, больных и слабых, под небольшим прикрытием... Это было тяжелое для всех решение, и на остающихся оно произвело удручающее действие. Но поступить иначе нельзя было... Утром 15 июля Кауфман, с отрядами Кавказским и Туркестанским, оставил Хиву и двинулся в сторону Ильяллы, куда еще ранее выступили Оренбуржцы. В то же время нас перенесли в один из садов Туркестанского лагеря, где сосредоточилась, под начальством подполковника Буемского, вся наша, как говорили, “брошенная команда”. [288] XXVIII. Положение оставшихся под Хивой. — Послы Бухарский и Коканский. — Свидание с Хивинским ханом. — Письма Кауфмана и возвращение отрядов в Хиву. Дни, проведенные нами под Хивой до возвращения отрядов из Иомутского похода, едва ли когда-либо изгладятся из нашей памяти. Мы, небольшая горсть больных и раненых, представляли в это время обреченных на жертву. Отряды ушли и точно канули в воду: в первое время об них не было никаких известий. Из Хивы, между тем, доносились упорные слухи о враждебном настроении его населения, и туда никто не решался ездить, за исключением джигитов, которые то-и-дело возвращались с известием, что Хивинцы на базар уже начали коситься даже на них и почти не скрывают своего намерения напасть и вырезать нас. И мы этого ждали днем и ночью, в течение трех недель, имея только 200 штыков и две пушки в то время, когда протяжение нашей садовой ограды требовало для своей обороны по [289] крайней мере несколько баталионов, а Хивинцы могли нагрянуть на нас в числе не менее 10 тысяч... Не трудно понять, каковы были при этом наши затаенные чувства... Говорю — затаенные потому, что все старались казаться спокойными, но на самом деле всех томило пассивное состояние при страшном напряжении нервов, неизвестность и ожидание... “Хотя бы скорее напали эти халатники!” — иногда вырывалось у некоторых. Но это был, конечно, не вопль отчаяния, а понятная жажда выяснения опасности, желание, если она уже неизбежна, стать лицом к лицу с нею, не расходуясь физически и нравственно на бесплодный анализ, разрушительному действию которого не поддаются только исключительные или закаленные натуры... Но всему бывает конец... И наше возбужденное состояние постепенно сменилось каким-то фаталистическим равнодушием, а там, с прояснением политического горизонта в оазисе, отлегли в область прошлого и все тревоги. Известие о падении Хивы произвело, оказывается, глубокое впечатление на всю Среднюю Азию. Как первое последствие этого, в наш лагерь прибыл и расположился здесь, в ожидании Кауфмана, новый посол Бухарского эмира, Мирахур Исамеддин. Двойная его миссия заключалась в принесении “Ярым-Падышаху” поздравления с победой от имени своего повелителя и в доставлении, в качестве его дружественного подарка, скрывавшегося в Бухаре Киргиза Утатилау, — того изверга, если помните, который был [290] главным виновником вероломного избиения, около Кунграда, одиннадцати наших моряков, и который будет, конечно, повешен. С таким же поручением, но без живого подарка, явился вскоре и другой посол, — от хана Коканского. Появление этих господ, с их пестрыми и многочисленными свитами, внесло некоторое оживление в монотонную жизнь нашего лагеря. Маленькое разнообразие представил также приезд к нам Хивинского хана... “Государь Ховарезма” возбуждал, конечно, всеобщее любопытство. Но после своего возвращения из бегства, он жил в Хиве почти затворником, оставляя свой дворец только для редких посещений “Ярым-Падышаха”. Его и видели только во время этих проездов, а многим не представлялся даже и такой случай. Поэтому, как только стало известно, что приехал хан, все наши устремились в центр сада, где на открытой террасе, в тени громадного караагача, Буемский принимал этого интересного гостя. Для меня лично это был единственный случай взглянуть на побежденного нашего противника, и вот я — тоже на террасе, куда перенесен на походном кресле. Сеид-Мухаммед-Рахим-хан — молодой челоеек, лет двадцати семи или восьми, среднего роста и сложения. По типу, складу и всей вообще внешности, это — самый ординарный, несколько сутуловатый и неуклюжий Узбек, в котором хана я узнал только потому, что он сидел отдельно на складном стуле, тогда как вся его свита, — состоявшая из довольно [291] пожилых сановников ханства, как диван-беги, закаатчи, мехтер (Диван беги, — нечто в роде министра внутренних дел, закаатчи — главный сборщик податей, мехтер — шталмейстер.) и другие, — группировались прямо на полу и несколько позади хана. Скромный его костюм также не представлял ничего особенного: большая черная шапка из мерлушки, полосатый шелковый халат, поверх которого надет еще другой из голубого сукна и, наконец, огромные сапоги из толстой верблюжьей замши. Никакого оружия, никаких украшений. Лицо смуглое и несколько скуластое, с довольно правильным носом, окаймлено жидкой черной бородкой с едва пробившимися усиками над толстыми чувственными губами. Маленькие бесстрастные глаза хана не лишены проницательности. Но вся физиономия выражала какую-то усталость, или апатию, и невольно наталкивала на мысль, что, по всей вероятности, этот деспот произносит с таким же невозмутимым спокойствием фразу “перерезать ему горло”, с каким он несколько раз обращался к своей прислуге с лаконическим приказанием: “чилим” (Чилим — аппарат для куренья, в роде кальяна.). Буемский представил меня хану как адъютанта “брата Ак-Падишаха” и офицера-мусульманина. В устах переводчика слово “адъютант” превратилось в “помощника” и, вероятно, благодаря этой ошибке, я привлек на себя особое внимание хана, относившегося вообще довольно безучастно... [292] — С которыми из войск вы прибыли сюда? спросил меня хан после двух-трех вопросов о моей стране и племени. — С теми, которые шли со стороны Бахри-Хазара (Бахри-Хазаром или морем Хазарским до сего времени называют в Средней Азии Каспий.), по Уст-Юрту. — Эти войска пробрались к нам более неожиданно, чем все другие, заметил хан. — Я был уверен, что Русские не пройдут через Уст-Юрт. Когда же это случилось и ваш отряд соединился около Кунграда с Оренбургским, я лишился 12 тысяч хорошо вооруженных и храбрых киргиз-кайсакских всадников: они дали мне слово драться, но не сдержали его в виду соединения двух отрядов. Не будь этого, продолжал он, слегка улыбаясь, — быть может, мне удалось бы не впустить вас сюда или не выпустить... хотя трудно бороться с таким устроенным войском, да еще с таким оружием. Ваше войско — камень, а мое — стекло. “И стреляет со стеклом”, чуть не вставил я, вспомнив хивинские пули, но ограничился вопросом: — Вероятно Иомуты думают иначе о русских войсках, если решились на борьбу с ними? — Иомуты ничего не думают, отвечал хан, — это народ очень храбрый, но безрассудный. Остальная беседа с ханом не представила ничего выдающегося. Он сообщил в заключение, что, [293] по последним известиям, Иомуты удалились в степь, а затем удалился и сам. О положении дел в отрядах мы узнавали только из следующих шести записок, которые разновременно были присланы генералом Кауфманом на имя Буемского: “16 июля 1873 г. 9 ч. вечера. Ночлег у Хазавата, на правом берегу арыка. Идем благополучно. Сегодня сделали 30 слишком верст. Слухов из отряда генерала Головачова в нашу пользу много. Донесения нет. Завтра идем дальше; ночевать будем на половине дороги к Змукширу. Что у вас делается? Пишите. Ген.-адютант фон-Кауфман 1-й”. “17 июля 73 г. 7 ч. утра, на переходе от Хазавата, в 5 верстах от ночлега. Сейчас получил донесение от ген. Головачова. Утром, 15 июля, Туркмены, в огромном числе конных и пеших, напали на отряд его, готовившийся выступить к их кочевьям. Неприятель отбит с огромной потерей. Это уже второе такое дело, после которого едва ли они опомнятся. Саранчов (Вступил в командование Оренбургским отрядом после отъезда ген. Веревкина.) в 6 верстах от Головачова. Я иду, может быть поспею, если Туркмены не убегут в пески. Головачов ранен саблей в руку, Фриде — в голову. Кауфман 1-й”. [294] “18 июля 73 г. Змукшир, 8 ч. вечера. Отряд идет благополучно. Погода свежая и даже сырая. Завтра — в Ильяллы. Получил донесение ген. Головачова от 17-го. Туркмены признали себя разбитыми. Кавалерия наша настигла Иомутов отделения Ушак; отбила весь скот и все имущество; множество трупов оставлено на месте. Иомуты остались одни; прочие роды, — по рассказам нескольких человек, возвратившихся в Змукшир, — убрались на свои места. Оренбургский отряд вошел в связь с отрядом ген. Головачова и оба стоят невдалеке друг от друга. Кауфман 1-й”. “20 июля 73 г. Бивуак близ Ильяллы. Я вчера прибыл благополучно в Ильяллы, около которого нашел расположенными в лагерях оба отряда: ген.-м. Головачова и Оренбургский. Оба отряда в благополучном состоянии. Иомуты и вообще Туркмены признали себя окончательно пораженными. Отделения Иомутов в панике разбрелись в разные стороны в пески, но куда именно — точных сведений я не имею. Остальные роды Туркмен разошлись по своим местам; я потребовал к себе их старшин и сегодня объявлю им мою волю. Письмо такого же содержания я вместе с сим пишу хану. Все ли у вас благополучно? Будьте [295] покойны и, главное, здоровы. Ген.-адют. фон-Кауфман 1-й”. “22 июля 73 г. Лагерь у Иляллы. Здесь все благополучно. Вчера объявил Туркменам всех родов, кроме Иомутов, которые разбежались после разгрома, уплату контрибуции, половину деньгами, половину верблюдами. Старшины обещались уплатить в назначенный им 12 дневный срок с сего числа. Чтобы следить за ходом этого дела и на всякий случай, я остаюсь на несколько еще дней здесь. Пишите каждый день о том, что у вас делается. Будьте здоровы. Оренбургский отряд сегодня выступил в Кызыл-такир, в 23 верстах отсюда, где и будет стоять во время взноса контрибуции. Прочия войска остаются пока в Ильяллы. Скажите Атаджану, что, быть может, дня через три или четыре, я ему разрешу ехать (Как уже было говорено, после бегства Мадраима Хивинцы провозгласили ханом его брата, Атаджана. Это обстоятельство еше более усилило вражду к нему возвратившегося впоследствии хана. Опасаясь ее последствий после ухода Русских, Атаджан просил Кауфмана разрешить ему отправиться в Мекку.). Ген.-адют. фон-Кауфман 1-й”. “26 июля 73 г. Лагерь у Ильяллы 10 ч. вечера. Здесь все благополучно. Сбор пени, хотя и медленно, но идет. Завтра кончается 6-ти дневный срок, в который назначен взнос первой половины [296] денежной пени. Я не остановился еще на решении, к каким прибегну мерам взыскания, если таковая не будет вся представлена. Слухи о том, что Иомуты очень пострадали от действий отряда ген.-м. Головачова, постоянно подтверждаются. Ген.-адют. фон-Кауфман 1-й”. Затем, известий уже не было почти две недели, но прошел слух, что войска возвращаются в Хиву, собрав с Иомутов, взамен контрибуционных денег, все, что только было возможно, начиная от верблюдов, и кончая серебряными слитками из женских уборов... И действительно, в полдень 6 августа прибыли отряды Кавказский и Туркестанский, и в сад наш вступил генерал Кауфман с своей огромной свитой, в которой среди массы белых кителей резко выделялась неуклюжая фигура Хивинского хана, в ярко-зеленом атласном халате... Раздались песни, загремела музыка и общей радости не было конца... Под вечер нас посетил Кауфман. Мы поздравили его с Георгием 2-й степени, а он, в свою очередь, порадовал нас известием, что через три дня тронемся, наконец, обратно в Россию, куда Оренбуржцы уже двинулись прямо из Змукшира... [297] XXIX. Мирный договор, новое политическое положение ханства и обратное выступление войск. — Головачов и Кауфман. — Неделя на каюках и заложение Петро-Александровска. — Финал. Какими политическими или иными соображениями руководилось наше правительство в своем отношении к покоренной нами стране, — мне не приходилось слышать. Но говорили, что генерал Кауфман имеет повеление не присоединять Хивинское ханство, а только поставить его в вассальные отношения к России. В этих видах он заключил с ханом договор, по которому последний является отныне безусловным исполнителем всех требований России; обязан выплатить ей в течении десяти лет военную контрибуцию в два миллиона рублей, и, наконец, уступить ей дельту Аму и все свои владения на правом берегу этой реки, часть которых будет передана Бухаре, в вознаграждение услуг, оказанных эмиром в течение настоящего похода. За этим договором, завершившим дела наши в ханстве, последовал приказ о выступлении отрядов в свои округа, за исключением больных и [298] раненых, которые не могли следовать при войсках и были предназначены поэтому к отправлению на лодках по Аму-Дарье до Аральского моря и далее, на пароходе, в Казалинск. В эту категорию из Кавказского отряда были выделены 14 нижних чинов и три офицера, вместе со мною. Приказ о выступлении вызвал положительный энтузиазм в войсках и его не разделяли только мы: тяжело было расставаться со своим отрядом, да и завидно, что товарищи будут дома, пройдя только тысячу верст до Каспия, тогда как мы должны проехать для этого, кружным нутем через Оренбург и Астрахань; без малого пять тысяч... Но нет худа без добра: мы избегнем за то вторичную прогулку по пустыне Уст-Юрта и совершим путешествие по новым незнакомым местам... Наступило, наконец, давно желанное утро 9 августа, дня нашей разлуки с Хивою. Кавказский отряд выстроился в саду для напутственного молебствия и потянулся затем с песнями мимо моей кибитки. День был сырой и пасмурный, но все лица сияли. Помимо радости понятной, люди видимо потешались и своим оригинальным видом: все были в белых французских кепи с назатыльниками и... в полосатых хивинских халатах, купленных для всего отряда в виду осенних холодов на Уст-Юрте и взамен полушубков. В тот же день, около полудня, нас перенесли к берегу Палван-ата, громадного канала, проведененого из Аму-Дарьи и снабжающего водою Хиву и [299] ее окрестности. Здесь была собрана целая флотилия больших хивинских каюков, в которых почти до вечера то устанавливали артиллерийский парк и разные казенные тяжести, то размещали с лишним 200 человек самого пестрого военного люда, но большею частью больных и раненых. На обоих берегах канала толпились, кроме того, сотни хивинских бурлаков, которые должны потянуть наши лодки на лямках против течения. Возня с этой посадкой окончилась только к вечеру, и тогда явился проститься с отъезжающими начальник Туркестанского отряда, генерал Головачов. Здесь я видел его первый раз. Это не старый еще человек, с длинными шелковистыми бакенбардами и с симпатичной вообще наружностью, украсившийся всего несколько дней перед тем Георгием на шее и прошедший свою военную школу на Кавказе, где до генеральского чина командовал Куринским полком и был одновременно начальником Ичкеринского округа. Простившись с своими Туркестанцами, он вошел и в наш кавказский каюк, где с видимым удовольствием вспоминал свою службу в Чечне и в горах Дагестана. — Я так люблю этот край, говорил он, — что питаю совершенно родственное чувство ко всем Кавказцам, и буду, господа, весьма доволен, если вы мне позволите быть чем-нибудь вам полезным. Едва мы успели поблагодарить любезного генерала, как подошел другой старый кавказец, [300] ген.-адют. К. П. фон-Кауфман, командовавший тоже полком на передовом пункте Дагестана, в Аймаки, во время самого разгара муридизма. Он обратился к нам с несколькими любезными вопросами о нашем снаряжении на предстоящий далекий путь, и простился затем в таких выражениях: — Прощайте, господа, и не поминайте нас лихом! Кавказцам, если они даже забыли меня, и Кавказу, которому принадлежат лучшие воспоминания моей жизни, передайте мой сердечный привет. Счастливой дороги, с Богом!... После этого напутствия последовал наконец сигнал к отплытию. Хивинские бурлаки пришли в движение и, вскоре, флотилия наша, медленно и бесконечно-длинной вереницей, потянулась вверх по каналу... Путешествие было в высшей степени оригинальное и представляло богатый материал для кисти художника. На протяжении всех семидесяти верст от Хивы до Аму-Дарьи оба берега Палван-ата утопали в роскошной зелени непрерывных садов, между которыми разбросаны отдельные кишлаки и целые деревни, эффектно выделявшиеся из общего растительного фона. При появлении нашей флотилии все население этих аулов высыпало обыкновенно на самый берег, образуя собою самые характерные группы мужчин, женщин и детей... Палван-ата, как магистральный канал, разветвляется на своем пути на массу глубоких оросительных арыков; через них переброшены неуклюжие, но оригинальные мосты; возле [301] них то-и-дело ютятся то крошечные мельницы, то скрипучия водоподъемные сооружения, приводимые в движение бесконечным кружением верблюдов с завязанными глазами... В этой обстановке мы подвигались целую неделю до Аму-Дарьи, останавливаясь на ночь возле аулов и днем, по несколько раз, для отдыха Хивинцев. Нас нередко задерживали, кроме того и разные приключения. — Стой, стой! раздаются вдруг неистовые крики среди медленно ползущих каюков. — Дур, дурун хоу! — ревом подхватывают со всех сторон Хивинцы. Пробуждается полусонный люд, млеющий под открытым солнцем. Останавливаемся. — Что случилось?! — Оказывается, что каюк сорвался с лямки и быстро пошел обратно по течению, кружась и ударяясь по пути о встречные лодки... Бурлаки с целым гвалтом бегут сначала по берегу, не раздеваясь кидаются затем по горло в воду, вызывают общий смех на всех каюках, и, наконец, при помощи людей из прибрежного аула, бросившихся на перерез беглеца, ловят его и влекут обратно, отделавшись только двумя-тремя папахами, упавшими в суматохе в воду... Но не всегда однако приключения обходились так дешево. Раз, на большой глубине, свалился в воду артиллерист и его вытащили полумертвым. В другой раз пошел на дно со всеми людьми сильно перегруженный каюк парка; людей спасли, а каюк остался на месте. Были остановки и более печальные [302] вызванные похоронами четырех солдат, умерших в течение нашего плавания по арыку. Это были, по словам сопровождавших нас врачей, прямые жертвы постоянного влияния сырости и громадной разницы в температуре дня и ночи, причин, которые за то же время значительно ухудшили состояние больных и увеличили число их... Последние три дня до выхода на Дарью, наша флотилия представляла еще более своеобразную картину. Дело в том, что Палван-ата из узкого и глубокого канала превращается в своих верховьях в быструю, широкую и крайне мелководную реку, но с фарватером по средине. Двигаясь по берегу, Хивинцы уже не могли тянуть здесь наши каюки. В них запрягли поэтому гуськом по пяти лошадей, выставленных по приказанию из Хивы, но которых хватило только на часть каюков; остальных потянули сами Хивинцы, человек по 12 каждую, идя по пояс в воде и оставшись в одних только бараньих шапках. Эта оригинальная конная флотилия, сопровождаемая беспрерывными криками погонщиков и тем не менее двигавшаяся еще медленнее прежнего, потянулась на следующий день мимо города Хазараспа, расположенного несколько в стороне от арыка, а еще через день, — вышла на Дарью... расставшись здесь с конями и Хивинцами, мы понеслись, наконец, по течению широкой и многоводной реки, раскинувшейся версты на три, и флотилия наша сразу рассеялась благодаря неумелости солдат, неожиданно попавших [303] в незнакомый роли лоцманов и матросов: одних понесло вправо, другие врезались в камыши левого берега, некоторые сели на мель... Приключения эти повторялись довольно часто, но к вечеру мы все же добрались до Ханки, небольшого городка, расположенного ровно в 30 верстах от столицы ханства. Вышло, таким образом, нечто неожиданное, никем не предусмотренное: потратив целую неделю на плавание в 110 верст, мы снова очутились в расстоянии одного перехода от Хивы, который мы могли бы совершить без особенного утомления в один день, хотя бы на хивинских арбах, не подвергаясь ни сырости, ни бесконечному томлению... Но такова была судьба! В Ханки мы застали весь Туркестанский отряд, приготовлявшийся к переправе. Генерал Кауфман с своим штабом был на правом берегу реки, и здесь, в 10 верстах от Ханки, в обширных садах, раскинувшихся между каналами Буз-яп и Дорт-гул, избрал уже место для нового укрпления, предназначенного наблюдать за Хивою и служить административным центром Аму-Дарьинского района. В укреплении останутся из Туркестанского отряда 10 рот, 4 сотни и 8 орудий, и оно будет называться Петро-Александровск, чтобы увековечить на этой далекой окраине имена двух Государей, из коих второй блистательно осуществил заветную мечту первого о некогда славном “Ховаразме”... В Ханки, где нас продержали почти целую неделю в ожидании сбора всех отправляющихся в [304] Россию, к нам присоединились разные команды нижних чинов, и десятка два офицеров, между которыми были генералы Бордовский, вступивший в роль адмирала нашей флотилии, Пистолькорс, Колокольцов, флигель-адъютант граф Милютин, американец Мак-Гахан и т. д. Флотилия, вследствие этого наплыва, превратилась в целую армаду и в жаркий полдень 21 августа двинулась наконец в сторону Арала, при звонкой песне юнкеров, отправлявшихся в Оренбургское училище и неожиданно огласивших широкое раздолье новой русской реки родным мотивом “Вниз по матушке...” Дальнейшее наше путешествие было интересно во многих отношениях. Но слишком 700-верстное плавание по Аму, Аральскому морю и Сыр-Дарье до Казалинска, — где все мы распростились, быть может на веки, и разбрелись по разным концам России, — и мое личное следование затем на Кавказ, через Оренбург, Самару и Астрахань, уже не имеют непосредственного отношения к Хивинскому походу, впечатления которого составляли единственную цель настоящих записок. Оставляя, поэтому, все это в стороне, скажу в заключение, что 9 ноября, ровно через три месяца после разлуки с Хивой, я вернулся в Тифлис. КОНЕЦ. Текст воспроизведен по изданию: Поход в Хиву (Кавказских отрядов), 1873. Степь и оазис. СПб. 1899 |
|