|
М. АЛИХАНОВ-АВАРСКИЙПОХОД В ХИВУ(КАВКАЗСКИХ ОТРЯДОВ) 1873 I.Встреча с лейтенантом Штум и прибытие в Темир-Хан-Шуру. 7 апреля 1873 года. Шура. На почтовой дороге по Тереку грязь была непролазная. Около станицы Шелковой я наткнулся на завязший точно в болоте громадный тарантас шестериком. Целая груда чемоданов и ящиков была выложена на землю и недалеко стояла с багажом еще и перекладная. Человек шесть ямщиков и прислуги силились сдвинуть экипаж, но тщетно. Несколько в стороне от экипажей, на краю дороги, стоял в венгерке иностранный офицер. Он наблюдал за происходившим пред его глазами, а его молодое красивое лицо выражало отпечаток крайнего нетерпения. Когда я поравнялся, офицер, как бы направляясь ко мне, изящно взял “под козырек”; в его лице не трудно было прочесть желание сказать что-то, и я остановился. Подойдя ко мне иностранец назвал себя и начал горячо рассказывать о своем [2] критическом положении: он едет дни и ночи, чтобы не опоздать ко времени выступления русского отряда из Киндерли, но, несмотря на массу бумаг от всевозможных столичных и нестоличных начальников, его везут “не так быстро как русских офицеров”, которые то и дело перегоняют его и пролетают мимо на своих почтовых тележках. Признаюсь, я удивился этой массе вещей, когда узнал, что мой собеседник — лейтенант Вестфальского гусарского полка Штум, отправляющийся также в Хивинский поход. Мы решили проехать вместе до первой станцин, с тем чтоб оттуда выслать за его экипажем свежих лошадей. Усаживаясь в мою тележку, лейтенант в свою очередь удивился. Он странно оглядел небольшие сак и чемодан, валявшиеся в моих ногах вместе с крошечною складною кроватью. — Это весь ваш багаж? спросил он, — и вы с ним отправляетесь в Хиву? — Да. Здесь необходимое платье и несколько книг, и я буду очень рад, если мне не придется бросить и это. Вы, я полагаю, встретите большие затруднения, если не облегчите себя: ваш багаж потребует не менее десяти верблюдов. — Я ничего не брошу, отвечал Штум. — Я не еду сражаться, и потому желаю окружить себя возможно большими удобствами. Во Францию во время войны я выехал с меньшим багажом, но тогда я знал, что пускаюсь не в дикую степь, где ничего себе не [3] достану. Скажите, неужели в походе все русские офицеры отказывают себе во всех удобствах? — Мы отказываемся от многих мелких удобств жизни, чтобы приобрести одно крупное удобство похода: быть налегке, иметь поменьше вещей, следовательно поменьше и хлопот. Тем не менее, мы оставляем за собою достаточно, чтобы считать свою обстановку гораздо комфортабельнее солдатской: мы будем, быть может, на солдатской пище, но с прибавлением к ней всего, что можно найти в походной лавке маркитанта; мы поедем верхом, ничем не обремененные, в то время когда солдат с ружьем, с тяжелою сумой пройдет сотни верст при самых неблагоприятных условиях. Наконец, у нас найдется хоть кожаная подушка на ночлеге, когда солдат не найдет зачастую и камня под свою голову. Полагаю, что этого достаточно. Дальнейший путь мы совершили вместе и 29 марта прибыли в Шуру. Здесь мы узнали, что вследствие разных затруднений по снабжении отряда перевозочными средствами, он выступит только после 10-го апреля. Торопиться, значит, не за чем. Пользуясь временем, мы приобрели здесь хороших лошадей и весьма удобно снарядились к походу. Штум купил на большую сумму изделия Дагестана и дорогое оружие для кабинетов императора Вильгельма, наследного принца и короля Баварского. Первому из них он прямо телеграфировал о своем приезде в Шуру и о дальнейших предположениях. [4] II. Морской переезд. — Токмак — Киндерлинский залив. — Общий вид лагеря Кавказцев. 13 апреля Лагерь у Порсу-Буруна. К отходу последней шкуны мы перехали в Петровск. Пристань была полна массой самой разнородной публики. В гавани уже шумели разведенные пары Тамары. Среди телег, лошадей и озабоченнного люда, сновавшего по всем направлениям, я с трудом пробрался к краю пристани, где группировались офицеры и дамы, провожавшие в поход родных и знакомых. Как всегда в подобных случаях, здесь глаза полные слез, едва слышный шепот, там беззаботный, раскатистый смех. Что говорили, что чувствовали эти близкие друг другу люди под влиянием разнообразных оттенков душевного настроения, в виду скорой и, быть может, роковой для многих разлуки… дополните вашею собственною фантазией. [5] Погода стояла превосходная. Море словно замерло! На шкуне размещались последние части экспедиционного отряда. На палубе и в трюме — массы военных всякого вида. Все занято, спешит и суетится: артиллеристы привязывают к бортам свои орудия, казаки и Лезгины-милиционеры устанавливают лошадей или перетаскивают громадные кипы прессованного сена; солдаты, вмест с мешками сухарей, бережно переносят куличи — был третий день Пасхи. Около буфета оживленная группа офицеров всех оружий с любопытством оглядывают и слушают лейтенанта Штума, которого убедили наконец оставить в Петровске большую часть своих чемоданов и который рассказывает теперь, что отправляется в Хиву в тех самых чакчирах, в которых был под Гравелотом. Издали посматривают на эту группу неизбежные всюду сыны Израиля, чающие быть маркитантами, и судя по масляным глазам заранее тают от мысли, что карманы этих офицеров будут выворочены в их собственные. Наконец нагрузка кончена, раздались свистки. Шкуна тронулась, обогнула мол и, провожаемая прощальными знаками с берега, плавно вышла на открытую зеркальную поверхность моря. Это было в полдень 10 апреля. Все предвещало приятный переход по Каспию и, оставаясь на палубе, веселый наш круг невольно любовался картиной быстро удаляющихся от нас береговых гор Дагестана. Постепенно суживаясь и [6] бледнея, скрылась наконец из виду последняя их полоса, и гладкая блестящая поверхность моря слилась со всех сторон со светлою лазурью безоблачного неба. “Прости, дорогой край! Быть может, последний раз я видел причудливые очертания твоих гор!.” Погода точно манила нас только в ожидании этого “прости”. Голубые полосы все чаще и чаще начали прорезывать бледнеющую поверхность моря, спустился туман и вскоре задул свежий, резкий ветер. Будто разбуженный им старый Каспий шевельнулся как бы нехотя, нахмурился, а там, разгневанный, тряхнул седыми кудрями. С шумом рассекая неотступные волны и как бы изнемогая в неравной борьбе, Тамара все чаще переваливала с боку на бок, все шире размахивала громадные мачты. Говор умолк. Веселые еще недавно собеседники с бледными лицами разбрелись по каютам, да и мне уже становилось нестерпимо. При помощи матроса я побрел к средине палубы, свалился как труп и пролежал здесь до самого утра 12 числа. Вокруг меня между привязанными орудиями в беспорядке валялись артиллеристы. Их стоны и проклятия раздавались поминутно, составляя резкий контраст с веселою болтовней счастливцев, не страдавших от качки. — Скоро ли, братцы? заговорил один из моих соседей, лежавший как пласт с самого Петровска. — Часов через пять будем, ответил проходивший мимо матрос. [7] — Через пять. Ах ты татарское море! Не смея встать на ноги и вполне разделяя бессильный гнев бедного соседа, я только плотнее закрылся плащом. — Ишь как орудия-то закачало, заметил один из балагуров, — гляди, стрелять не будут. — Небось, ответил другой, — как жарнем из голубчиков, так твой Хивинский царек подберет халат, да и пятки покажет. — Какой он, чучело, царек?.. — А то как же его… нешто нет у них?.. — Хивинский хан… а по-нашему, по-русски, просто хам. Долго не умолкала беседа солдат, прерываемая дружным хохотом. Наконец кто-то крикнул “берег, ребята!” Точно магическое слово раздалось над грудой мертвых тел, все ожили и приподнялись. Вдали, за синевой моря, виднелась узкая желтоватая полоса. Вскоре, как бы вынырнув из моря, встал перед нами скалистый Токмак, северный, возвышенный берег у входа в Киндерлинский залив, а там показался и южный, песчаный берег, косою врезавшийся в море, почти не возвышаясь над его уровнем; на берегу опрокинутая лодка, жалкая, покосившаяся кибитка Туркмена-рыболова и вдали, как ползущие по раскаленному песку тени, два тощие гиганта-верблюда. Вот та безотрадная картина восточного берега, которая представилась нашим взорам. [8] Пройдя мимо Токмака, Тамара вошла в обширный залив, который по своему очертанию мог бы считаться превосходною гаванью для целого флота, если бы не мелководье, позволяющее судам двигаться только ощупью, описывая громадную дугу по фарватеру. На северном прибрежье показались белые пятна постепенно выяснявшегося лагеря нашего отряда, и туда устремились все взоры и бинокли. — Вон он, вон он, ребята, слышались возгласы повеселевших солдат, точно они приблизились к обетованному краю. Лагерь, между тем, обрисовывался все яснее; в нем уже зашевелились люди, казавшиеся муравьями, и вскоре пред нами раскинулся целый холщевый город. По заливу, сажен на сто от берега, тянулась импровизованная пристань, деревянные мостки на козлах, построенные саперами для облегчения выгрузки. Несколько десятков солдат, стоя по пояс в воде, еще продолжали эту работу, а несколько лодок с офицерами, далеко отделившись от пристани, качались на воде в ожидании нашей остановки. Было около одиннадцати часов, когда, наконец, раздался “stop!” и с грохотом полетел якорь. Мы остановились саженях в двухстах от берега, рядом со стоявшею в заливе шкуной Иран. Пока подъехавшие офицеры рассказывали об ужасах береговой жизни, со всеми ожидавшими нас “удовольствиями”, зашумела паровая лебедка и началась выгрузка. Ящики, орудия и лошади, [9] перехваченные канатами, поминутно взвивались высоко над палубой и медленно опускались в лодки. Вскочив в одну из них, в которой уже стояли, понурив головы бедные измученные животные, я и Штум направились к берегу… Я недоумевал все более по мере приближения к лагерю. Зная, что прошел только месяц с тех пор, как зародилась мысль о сформировали нашего отряда, я невольно задавал себе вопрос: когда успели перебросить сюда всю эту груду вещей, покрывающих огромное пространство?. У самого берега возвышаются чуть не целые горы всякого провианта, прессованного сена, дров, бочек и т. п. Несколько далее, вокруг штабных кибиток и походной церкви, сколоченной из досок и обтянутой войлоком, по всем направлениям тянутся линии французских палаток, с рядами составленных ружей. Направо, обращенные в поле орудия, ракетные станки, зарядные ящики; налево, коновязи с сотнями лошадей и вокруг лагеря огромные табуны верблюдов. Все это рельефно выделялось на желтоватом песчаном фоне. Лагерь кишит жизнию, но, говорят, только по случаю прихода шкуны. Везде снуют пешие и конные, между которыми особенно характерно выделяются здешние степняки. Вы видите поминутно как здесь в группе загорелых солдат во всем белом братается с ними, оскаля зубы, неуклюжий Киргиз в безобразной волчьей шапке, из-под которой едва выглядывают крошечные плутовские глаза с [10] лоснящимися, точно темно-бронзовыми скулами; там пробирается между кибитками полусонный его собрат, мерно покачиваясь на спине косматого верблюда, или с гиком проносится на маленькой обросшей лошаденке темная фигура рослого Туркмена. За лагерем, на горизонте, с одной стороны море, с другой — необозримая равнина, окаймленная где-то в непроглядной дали едва замтным подъемом Кара-Зенгира. Ни одной травки, ни одного холмика на всей этой обширной прибрежной полосе! Все желто, все залито ярким палящим солнцем!.. [11] III. Обед у начальника отряда. — Лица штаба. — Общее нетерпение. — Причины сформирования отряда и его цель. — Порсубурунские колодцы. — Первый вечер в лагере. — Театр. 14 апреля. Завтра отходит одна из шкун и потому спешу поделиться с вами впечатлениями хотя первого дня, проведенного в Киндерлинском лагере Начальника отряда полковника Ломакина мы, то-есть Штум и я, встретили при самом выходе на берег. Представившись ему тут же, мы получили раз навсегда любезное приглашение к его столу и затем отправились в отведенную нам просторную кибитку. Через час позвали обедать. В особой кибитке к незатейливому столу радушного хозяина собрались человек двенадцать самой разнородной военной публики: здесь вы бы нашли все переходы от мелкого затертого офицера какого-нибудь штаб-квартирного захолустья до патентованного аристократа с берегов Невы, прилетевшего участвовать в экспедиции в качестве фазана, — термин, хорошо [12] известный еще со времен Кавказской войны. Между ними я с радостью встретил несколько старых знакомых… Вы, конечно, знаете, что в походе забывается отчасти та рознь, которая существует в общественном положении людей и они знакомятся и сближаются очень скоро. Через четверть часа мы все сидели вокруг стола, почти как старые друзья, — кто на складном табурете, кто на опрокинутом боченке, — занятые общею оживленною беседой. Меню первого нашего походного обеда, — обеда штабных, следовательно наиболее счастливых в отряде, — было для меня настолько ново, что передаю здесь на ваш гастрономический суд: суп из консервов, шашлык из молодого верблюда и что-то кисло-сладкое из жестяных коробок. Усердно запивая этот во всяком случай оригинальный обед, мы просидели за столом несколько часов. Бесьда вращалась, конечно, вокруг предстоящего похода. Но прежде, чем резюмировать все, что было здесь говорено о предметах, имеющих прямое соотношение к походу, я слегка познакомлю вас с нашим обществом. Начальник отряда, как я уже говорил, полковник Ломакин человек пожилой и простой в обращении. Бросив еще в молодости службу в артиллерии, он перешел в военно-народное управление Дагестана и последние годы был приставом мангышлакских Киргизов. Ему поручен отряд, [13] как более знакомому со здешнею степью и ее населением. Заменяющий начальника штаба, подполковник Гродеков, производит впечатление сериозного и способного молодого человека. Надо только пожелать, чтоб его неопытность не повлияла на сериозное наше предприятие. Два подполковника генерального штаба — два резкие контраста. Первый из них, Пожаров, имеет вид ученого архивариуса, да он и в самом деле человек ученый: окончил университет и две академии, и автор нескольких математических сочинений. Другой, Скобелев, напротив, красавец мущина, лихой наездник и хотя оригинал несколько, но человек военный с головы до пяток. Пройдя чрез Военную Академию, он уже побывал в Средней Азии, на Кавказе и, чуть-ли еще не в Испанин у Дон-Карлоса. Добровольно бросив роскошную жизнь на берегах Невы, он прилетел в Киндерли, буквально, в чем был, не позабыв только неизменного своего Михаила, бывшего дворового человека. Здесь, применяясь к климату, он сбрил свою голову, заменил сапоги кавказскими чувяками и в такой степени переломил свою избалованную натуру, что на самом деле смеется над теми лишениями, которые отравляют жизнь и самого неприхотливого из армейцев. Все того мнения, что он очень способен и имеет все данные для того, чтобы сделать [14] блестящую карьеру, если только не свернет себе шеи раньше... О его оригинальностях много говорят и, конечно, не без иронии, но… дай Бог побольше таких людей. Начальник артиллерии, подполковник Буемский, почтенный человек, вымирающий тип старых кавказцев. Начальник кавалерии, полковник Тер-Асатуров, человек, которому остается только пожелать, чтоб и на этот раз не изменило ему его завидное счастье. Затем, шарообразный адъютант Шкуринский, почему-то прозванный “ананасом”, князь Меликов, прекрасный товарищ и добрейший малый, молоденький саперный офицер Маслов, которого все называют “отрядным соловьем” и, наконец, отрядный врач — ич. Последний говорит, что он из “забранего края”, но в этом, по меньшей мере, можно сомневаться, — в такой степени его речь, ужимки и самый тип напоминают классические образцы сынов Обетованной земли. Прибавьте еще обозного офицера, германского нашего гостя и вашего покорнейшего слугу, — и вот вам весь сонм так-называемого штаба Мангышлакского отряда. Дух строевых офицеров не оставляет желать ничего лучшего. Да и штабные все, за исключением впрочем эскулапа, с лихорадочным нетерпением ждут и не дождутся выступления; все на этот раз [15] даже без исключения готовы перенести с полным самоотвержением всевозможные лишения и в то же время все боятся придти в Хиву к “шапочному разбору”. Эта боязнь, к сожалению, имеет свои основания. Первая телеграмма о представлении соображений для сформирования нашего отряда получена на Мангышлаке 3 марта, в то время когда большая часть колонн прочих отрядов, Оренбургского, Туркестанского и Красноводского, уже выступила в степь; следовательно, отряды эти уже более месяца в движении. Между тем, вследствие позднего снаряжения и недостатка в перевозочных средствах, мы можем подняться еще только через несколько дней; а судя по картам, нам предстоит самый дальний путь от наших пределов до Хивы. Дело в том, что вследствие подстрекательств из Хивы в семидесятом году, поголовно восстали наши мангышлакские Киргизы и, между прочим, убили своего пристава полковника Рукина. Войска наши быстро подавили это возмущение, но тем не менее в ноябре прошлого (1872.) года был решен Хивинский поход, как следствие тех неудач, которыми сопровождались все попытки нашего правительства установить с Хивой добрые отношения. Мангышлакский отряд не входил в составленный тогда общий план экспедиции. Только вследствие того, что недостаток перевозочных средств не позволил одному из [16] отрядов, именно Красноводскому, выступить в предположенном составе, решено было для движения к хивинским же пределам сформировать еще новый отряд на Мангышлак (Мангышлак, по-киргизски, — Мын-кышлак, что значит тысяча зимовок.). При этом исходным пунктом для его операций избран Киндерли (По-киргизски Кын-даралы — пески впадины.), как место, откуда идет кратчайший из полуострова караванный путь на Хиву и в то же время пункт наиболее удобный для стоянки судов и высадки войск. Отряд наш должен отвлечь на себя часть неприятельских сил и движением среди многочисленных киргизских кочевий парализовать усилия Хивинского хана к поддержанию между ними беспорядков и вообще враждебного к нам настроения. Подобное движение не может не вселить между Киргизами доверия к нашей силе и тем самым упрочить нашу власть над ними, которая до сего времени признавалась только номинально. Затем, конечная цель отряда — соединение с войсками идущими из Оренбурга и совокупное действие против Хивы под общим начальством генерала Веревкина. Вот суть всего того, что было высказано за нашим обедом. После обеда я обошел Порсу-бурун, — так называется та часть Киндерлинского прибрежья, на которой раскинут наш лагерь. Он весь покрыт желтоватым песком, перемешанным с мельчайшими [17] раковинами; вероятно еще недавно воды Киндерлинского залива покрывали эту местность. Трудно ходить, нога вязнет, корпус невольно наклоняется вперед и вследствие этого у всех как будто изменилась походка. В районе лагеря войска выкопали до 25 “колодцев”, говорили мне. Приближаясь к ним, я надеялся увидать если не настоящие колодцы, то по крайней мере что-нибудь в этом роде; но я был разочарован при всей скромности моих ожидании. Представьте себе круглые, воронкообразные ямы, в которых едва могут спрятаться три человека. На дне их, в уровень с поверхностью залива, виднеется неопределенного цвета жидкость, перемешанная с песком и обломками раковнн, — морская вода, несколько опреснившаяся вследствие естественной фильтрации чрез песчаный пласт. Она имеет до того неприятный вкус и запах, что невозможно пить. “Тухла маленько, проклятая!” говорят бедные солдаты и… пьют эту, драгоценную здесь, мерзость, вокруг которой они толпятся с манерками и баклагами и просто не дождутся очереди, так как ее просачивается так мало в воронку, что в полчаса едва наполняется ведро. Пока пароходы в заливе, мы, счастливые, пьем пресную кавказскую воду или сельтерскую, а там… что будет. Осмотрев несколько колодцев, я поспешил в кибитку, — так нестерпимо жарко было даже в [18] кителе! Почти отвесные лучи солнца жгли и ослепляли; приходилось чисто по-киргизски морщить физиономию, чтобы выносить убийственно яркий свет. Между тем теперь только средина апреля, — какая же адская температура ждет нас среди лета, вдали от моря, в безводной пустыне?.. Едва догорели последние лучи солнца, с береговых тоней прилетели в лагерь целые тучи разных мошек, зажужжали необыкновенно крупные комары, и мы все поневоле выползли из душных кибиток и направились к единственному месту прогулки, к пристани. Огни раскинулись по всему берегу. В заливе, на высоких мачтах, как яркие звезды горели фонари, длинными огненными замками отражаясь на гладкой водяной поверхности. Над лагерем парил неясный гул, в который соединились все разнородные звуки говора и движения. По временам громко раздавался где-нибудь здоровый голос, перекликающийся через весь лагерь, и замирал в отдалении. Слышался глухой стук топора или протяжный крик верблюда, жалобный, словно плач ребенка. Чудный был вечер, но мошки отравляли всю его прелесть. Раздалась повестка вечерней зори. Люди выстроились пред своими палатками и среди торжественной тишины, воцарившейся во всем лагере, полились стройные звуки русского гимна. Нельзя было в эту минуту не любоваться видом солдат с обнаженными головами, при фантастическом освещении сотни [19] костров, и на заднем плане картины, за темными силуэтами озадаченных Киргизов и верблюдов, — заревом громадного костра, пред которым, залитые ярким светом, стояли в глубоком безмолвии казаки и Лезгины конно-иррегулярцы… После зори мы отправились… куда бы вы думали? В театр! — Верно солдатики “ломают комедь”? спросил я Ломакина, который любезно роздал нам билеты в театр”. — Ничуть не бывало, спектакль как следует, играют актеры и очень миловидная актриса. Сюрприз был самый неожиданный. Нам рассказали, что одна из шкун Общества “Кавказ и Меркурий”, захватив пассажиров, собиралась уже отплыть из Баку в Астрахань, как вдруг получилась телеграмма об отправлении ее к отряду в Киндерли. Туда же направилась, не долго думая, и бывшая на шкуне странствующая труппа актеров. Приехали, вбили в песок несколько жердей, обтянули их кошмами от кибиток и вместо занавеса, накинули пароходный брезент, — театр готов! Пришли. Несколько рядов досок на бочках занимали офицеры, а вокруг плотно сомкнулась пестрая, разноплеменная толпа солдат, Киргизов, казаков, Лезгин, Туркмен и Армян. Давали Водевиль с переодеванием и еще что-то с бесконечными куплетами. В конце спектакля на эстрад появился [20] какой-то бойкий господин и торжественно пожелал “христолюбивому воинству избить врага и заслужить всяких подвигов и лавров-с!” Послt этого прелестного напутствия все побрели в свои кибитки, но я еще любовался картиной лагеря при свете догорающих костров, пока все не исчезло предо мною в непроницаемом мраке темной степной ночи. [21] IV. Киндерлинская жизнь. — Комары одолели! - Охота за фламинго. — Сапер и его Оффенбаховщина. — Аул. — Киргизские женщины их болезнь и предсказание нашей гибели. — Влияние Хивы, бегство мангышлакцев, недостаток верблюдов и их распределение по ротам. — Набег на Киргизов — Снаряжение людей. — Сила отряда. — Парад и молебствие. Напутственные слова начальника отряда. — Выступление 1-й и 2-й колонн. — "Ребячество". 16 апреля Прошли, наконец, четыре дня в томительном ожидании похода. Киндерли опротивели. С каждым днем становится все жарче. До заката солнца все ищут тени и безвыходно сидят в своих кибитках. Лагерь кажется покинутым, напоминает царство теней. Изредка проберется между палатками чья-нибудь прокисшая, полусонная фигура, а там… снова томятся на солнце одни лишь страдальцы часовые. В кибитках духота и несносные мошки. Палатки кажутся серыми от их сплошной массы; все руки и лица обезображены ими. Нигде нет спасенья от этих маленьких, назойливых наших мучителей! [22] Скука смертельная! Зевота как нарочно неотступно преследует вас, но не дай Бог зевнуть без некоторых предосторожностей — целый десяток маленьких врагов как будто ждут только этого случая, чтобы ворваться в рот незваными гостями. Днем в жару мы задыхаемся, закупоренные под разными бурками и плащами, в надежде заснуть или, по крайней мере, избавиться от страшных кровопийц; пот валит градом. Едва одолеет дремота, уже прокрались, жужжат вандалы и страшное жало моментально впивается куда-нибудь в пятку или кончик носа. И это беспрерывно днем и ночью, просто отчаянье овладевает! Нельзя ни читать, ни писать, ни придумать что-нибудь, чем бы наполнить или сократить дни, кажущиеся бесконечными от совершенной праздности. Рад бы выйти из кибитки, несмотря даже на адскую температуру, если бы там, вокруг лагеря, на всем этом беспредельном пространстве можно было увидеть хоть кустик зелени, деревцо или какую-нибудь торчащую глыбу камня, чтобы остановиться на них и отдохнуть утомленному взору. Здесь можно позавидовать даже Киргизам, у которых не может быть этих странных желаний, потому что они не имеют понятия о другом пейзаже, кроме неизменных песков, которые стелятся пред их глазами сегодня, как вчера и завтра, как сегодня. Лейтенант Штум вздумал было развлечься охотой за прелестными фламинго, — их очень много в [23] заливе, — но его первая же попытка, хотя и увенчалась успехом, сопровождалась таким ожесточенным нападением целой тучи мошек и комаров, что Прусак вернулся с охоты с твердым намерением не возобновлять своей попытки. После заката солнца струи живительной прохлады несутся с моря и лагерь несколько оживает. Утомленные люди, как тени выползают из своих нор и тогда сотый раз слышится один и тот же вопрос: “Господа, когда же наконец мы тронемся из этого ада?.” По вечерам же нас развлекает порядочный хор апшеронской музыки, но чаще — наш сапер “отрядный соловей”. Он страстный поклонник Оффенбаха и хотя с грехом пополам, поет, и главное неутомимо, почти весь каскадный репертуар. Едва замолкнет музыка, как тотчас же несется из какой-либо кибитки его звонкий голос: О да о жеее… нщины, — ах! проклятый комар!… О да о жеее… нщины у вас Найдуу… тся, — опять, подлый!… — Браво соловей! раздается из другой кибитки, — молодчина! Не унывай! И один за другим, целая гурьба ищущих развлечения направляется к Маслову и вскоре вместо соло, слышится импровизованный хор, непрерываемый никакими комарами. Выходит, если не особенно музыкально, то, во всяком случае, забавно. Но помимо этого и вечером голова обречена на [24] полное бездействие. Невозможно зажечь свечу, — целый рой насекомых жужжат вокруг пламени, масса их погибает на фитиле и свеча гаснет. В порыве отчаянья, раз днем я сбросил покрывавшую меня груду, выбежал из кибитки, вскочил на лошадь и поскакал в степь по направлению небольшого киргизского аула, видневшегося вдали, за цепью часовых. Пять-шесть закоптелых и ободранных кибиток разбросаны на небольшом пространстве и в тени их приютилось несколько коз и больных верблюдов. При моем приближении огромные собаки с оглушительным лаем кинулись ко мне навстречу и в то же время фигуры людей, которые я видел еще издали, поспешно скрылись в одну из кибиток, из которой теперь выглядывало только чье-то сморщенное лицо. Подехав к ней, я слегка приподнял войлок и среди убогой обстановки киргизского жилища увидел группу испуганных молодых женщин и детей, скучившихся вокруг одной дряблой старушки. Попытка ободрить их удалась мне как нельзя более, благодаря языку (Киргизский язык — исковерканное наречие общего татарского языка. Особенность его составляет, между прочим, быстрое, отрывочное, гортанное произношение и звук джа, которым, в большинства случаев, заменяются татарские я, е, и. Так например, татарские якши, яман, йок, итт Киргизы произносят: джакши, джаман, джок, джгит.) и нескольким мелким монетам. Через минуту вышли изо всех кибиток и [25] доверчиво столпились вокруг моей лошади полунагие дети и женщины. Я видел первый раз киргизских женщин, правда самых бедных, но он были едва прикрыты невозможными лохмотьями, грязны, безобразны и обезображены еще более страшною болезнью, свирепствующею между ними. К одной молоденькой Киргизке я обратился с вопросом о болезни, которая оставила ужасные следы на ее лице. В ответ она стыдливо опустила голову и что-то невнятно пробормотала. — Куда Урус идет? спросила меня, между прочим, старушка, — зачем? Вас мало, Хивинцев много, они злы. Погибнете… вас перережут. Не знаю, удалось ли мне уверить этих женщин, что мы победим Хивинцев, сколько бы их ни было, если только поборем степь, но слова старушки выражают общее убеждение всего степного населения. Часто беседуя с Туркменами и Киргизами, которые состоят при отряде и будут служить нашими проводниками, я мог убедиться, что у них еще довольно свежи предания о походах Бековича и Перовского, и что все их племя не сомневается в предстоящей нам гибели. С одной стороны это убеждение и с другой боязнь возмездия Хивинского хана за содействие русскому отряду вынуждают степняков уклоняться от исполнения наших требований, между которыми самое важное доставка необходимых верблюдов. [26] По словам начальника отряда, десять тысяч (Туркменский старшина Машрик полагает кочевого населения на Мангышлаке гораздо больше, именно: 300 кибиток Туркмен и до 25 тысяч кибиток Киргизов.) кибиток мангышлакского населения должны иметь только для перевозки имущества и домашнего скарба во время своих перекочевок не менее 4 тысяч верблюдов. На самом деле цифра эта гораздо значительнее, так как редкий из здешних номадов не считает своих верблюдов десятками. Теперь вся эта масса людей и верблюдов как бы провалилась сквозь землю. Все это бросило обыкновенные места своих аулов вслед за первыми известиями о намерении Русских двинуть к предлам Хивы новый отряд из Мангышлака, и удалилось за сотни верст от нас, частью на окраину полуострова, к Кайдакскому заливу, а частью на Усть-Юрт к хивинским пределам. Между тем, верблюды — все для нас. Они в значительной мере обусловливают успех всего дела и для того только, чтобы подняться с места с двухмесячным продовольствием нам необходимо их до 2.500 голов. Но добыть верблюдов при настоящих условиях оказывается больше чем трудно, и до сего времени мы приобрели всевозможными путями только 900, из коих одна треть слабых и ненадежных. Такое положение дела вынуждает, конечно, [27] безотлагательно приступить к самым крайним мерам, и вот, между прочим, 12 апреля послан майор Навроцкий с двумя сотнями для отбития верблюдов путем внезапного нападения на киргизские аулы, кочующие у Кайдакского залива. 13 числа происходило новое для нас зрелище. Рано утром пригнали в лагерь огромное стадо всех наших верблюдов дия распределения их по ротам и сотням, и на целый день это послужило развлечением для солдат. Каждая часть, получив 30 — 40 голов, накладывала на них свою метку: бедным животным то выстригали лбы, то на разных частях тела, дегтем или краской, выводили изображение креста, луны или целую надпись в роде 4 стр. р. и затем с триумфом вели их к палаткам, потешаясь над своим малярным искусством. Все верблюды чрезвычайно худы, так как они ежегодно изнуряюися к весне, вследствие зимней бескормицы на Мангышлаке, и совершенно поправляются в мае. Нас же необходимость заставляет пользоваться ими в самое тяжелое для них время. Вечером принесли приказ. — Наконец-то!.. Слава Богу!.. Ура!! кричали офицеры, прочитав извстие о том, что “завтрашнего числа и т. д. выступает первая колонна”. Мгновенно все просияли, забыв и воду, и мошек, и адский жар, точно за пределами Киндерли их ждут все блага земные. Утром 14 числа происходило напутственное [28] молебствие и для этого войска (В Киндерлинском лагере собрались: восемь рот Апшеронского, две роты Самурского, восемь рот Ширванского полков и команда сапер. Две сотни Дагестанцев и четыре сотни Кубанских и Терских казаков. Всего: 86 офицеров, 2.437 штыков, 645 коней кавалерии, 10 орудий, три ракетные станка и около 900 верблюдов. Сверх этого, при отряде состоит сотня Киргизов, в которой числится до 40 конных и столько же пеших проводников и вожатых для верблюдов. Вообще нужно заметить, что, несмотря на малочисленность отряда, в штабе нашем ужасно суетятся и потому приведенные цифры едва ли не сомнительной точности.) построились в общее каре, на песчаной равнине на краю лагеря, имея своих верблюдов во второй линии. Люди молодые, бывалые проглядывают только между казаками и конно-иррегулярцами, среди которых не мало испытанных, даже стариков, обвешанных крестами и медалями. Одежда их легкая и как нельзя более приспособленная к степным походам: кепи с фартучком падающим на плечи, рубаха и шаровары, все белое; обувь легкая; на поясном ремне или через плечо разные сосуды для воды, обшитые войлоком; ружье и две сумочки с патронами дополняют все немудрое снаряжение нашего солдата. Все остальное идет на верблюдах. Проехав по фронту войск, начальник отряда остановился в центре каре и среди воцарившейся торжественной тишины произнес возвышенным и несколько взволнованным голосом: “Братцы! Большое и трудное дело предстоит нам. Много трудов и тяжелых лишений придется перенести. Но Кавказцам ли, закаленным в [29] многотрудной и славной войне, прошедшим гигантские горы и дремучие леса, остановиться пред какими-либо препятствиями в здешних степях?!. Помолимся Богу, чтоб Он помог нам с честью вернуться на наш дорогой Кавказ!” Эти простые, но задушевные слова, как нельзя более отвечавшие общему настроению, глубоко запали в душу каждого из присутствовавших. Под их впечатлением люди молились благоговейно, как пред грозною битвой, приготовляясь бодро встретить предстоявшие им неизбежные роковые испытания; молились как в те редкие минуты жизни, когда слышится в воздухе, чувствуется сердцем и смутно сознается приближение еще неведомой грозы. По окончании молебствия и окропления святою водой, отряд прошел пред начальником под звуки Гунибского марша. Взрывая глубокий песок, загорелые и обросшие офицеры и солдаты шли свободно, с тем особенным видом счастливых людей, которые возвысились в собственных глазах вследствие сознания важности и трудности дела, выпавшего на их долю. Этот бравый молодецкий марш не имел ничего общего с темии стройными церемониалами, которые мы так часто видим на гладко-утоптанных городских площадях, и всю его прелесть составляли не сомкнутость и равнение, которым здесь не было и места, но тот неподдельный, бодрый дух, который, казалось брызжет из каждой пары глаз. Наконец, с музыкой и песнями вытянулась в [30] степь первая колонна (Авангард из двух рот со взводом кавалерии, под командой капитана Бекузарова, выступил из Киндерли еще 2 апреля и занят устройством полевого укрепления у колодцев Беш-Акты.) из шести рот Апшеронцев и двух сотен казаков, под начальством майора Буравцова. Завидно было смотреть на этих счастливцев, покидавших Киндерли. Оставаясь на месте, мы мысленно провожали колонну, пока вереницы людей и верблюдов не слились в облаках пыли в одну неясную линию и не скрылись за горизонтом. Вчера утром по тому же направлению выступила вторая колонна, из шести рот, двух сотен, шести орудий и ракетной команды. Несмотря на 409 верблюдов, приданных этой колонне, наши кавалеристы, не исключая и офицеров, отправились пешком, так как принуждены были нагрузить ячменем своих верховых лошадей. Завтра наконец тронемся и мы, но дождемся ли этого завтра? Сегодня после ужина наши штабные разошлись по кибиткам ранее обыкновенного, чтоб успеть уложиться и выспаться. С. и я остались вдвоем за бутылкой шипучего, — благо еще есть лед на шкуне, — и наша беседа, странствуя по целому миру, уже не первый раз подходила под самые стены Хивы. — Надо полагать, дело без штурма не обойдется? — По всей вероятности… Средне-Азиятцы, как показали Самарканд, Ура-Тюбе, Джизаг, упорно отстаивают свои укрепленные города. [31] — Так что же? С какими-нибудь охотниками вперед и… пан, или пропал! — Конечно. — По рукам? — Идет!… “Ребячество”, быть может скажете вы. Пусть будет так, но я право радуюсь и тому, что моя натура сохраняет еще способность ребячиться. Чокнулись стаканы, дружеским пожатием руки мы скрепили наше обещание и разошлись. Я вернулся в свою кибитку счастливый, как с любовного свидания. [32] V. Наше выступление. — Кабак — Следы войск. — Легенда о семи башнях. — Дезертиры. — Озеро Каунды и киргизский Кавказ. — Ночлег на мешках и утро у колодца Арт-Каунды. 18 апреля Кол. Арт-Каунды. Около полудня 17-го числа выступила из Киндерли последняя часть отряда — арриергардная рота с орудием и с нею штабный транспорт, то-есть 20 отборных верблюдов, навьюченных нашими вещами. Немного погодя, после небольшого завтрака, за которым было высказано множество надежд и желаний и не менее того выпито шампанского, знаменщик Кабак вынес и развернул белый значок начальника отряда с крупною надписью “Кавказ” и мы сели на лошадей. Кабак — один из почетных Киргизов, плотный, здоровый и между своими считается красавцем. Его лицо с черною французскою бородкой и с добрыми глазами, способными, впрочем, засверкать порой как у разъяренного тигра, как бы вылито из [33] томпака и потускнело от времени. В нем есть что-то располагающее в его пользу при первой же встрече, и он действительно общий наш любимец. Между прочим говорят, что из уважения к памяти бывшего своего друга и начальника, полковника Рукина, Кабак не задумался устроить поминки на его могиле в то время, когда все Киргизы питали к нам самые враждебные чувства, и здесь, по обычаю своего племени, он роздал бедным несколько верблюдов и отпустил на волю своих невольников. Замечательно благородная черта в характере полудикого номада! О Кабаке вообще рассказывают не мало интересного, но об этом когда-нибудь в другой раз. Итак, вслед за Кабаком мы сели на лошадей и тронулись в путь в сопровождении полсотни Киргизов и Туркмен, и нескольких казаков. Широкою, изрытою лентой обозначался след наших колонн на гладкой, словно разровненной поверхности глубоких песков. Мы двигались в облаках пыли среди общей тишины, как будто каждый из нас одинаково сознавал и не желал нарушить торжественность этой минуты. Но недолго длилось молчание. Едва проехали версту, как вдруг испуганные лошади передовых казаков зафыркали и кинулись в стороны: поперек дороги лежал труп верблюда с раскрытым ртом, выпученными глазами и с казенным седлом на спине; еще несколько шагов — другой и третий. Затем на каждой версте по дороге или несколько в [34] стороне от нея, среди то разбросанных, то просыпанных мешков с ячменем и сухарями валялись по несколько павших верблюдов. Некоторые из них еще сохраняли признаки жизни и тогда оглашали воздух раздирающими душу предсмертными криками. Впечатление на первых порах было самое тяжелое. Самые неутешительные мысли теснились в голову, и некоторые из нас невольно заговорили шепотом о незавидной участи отряда, который взял с собю только крайне необходимое для того, чтобы как-нибудь дойти до хивинских пределов, и теперь на первом же переходе, на первых же верстах принужден бросать по негодности верблюдов часть этих крайне скудных запасов. Жар был невыносимый. Проехав верст восемь, мы поднялись на небольшое возвышение Кара-зенгир (В переводе — Черный завал.), окаймляющий пески Киндерлинского прибрежья, и остановились. На краю дороги, у самого гребня возвышенья, стоит полуразрушенная круглая башня, и далее по тому же гребню, на значительном расстоянии друг от друга, возвышаются еще несколько таких же. На крупных почерневших камнях, из которых сложены башни, напрасно мы искали следов надписи или каких-либо знаков. — Что это за башни? спросил я одного из престарелых Киргизов нашей свиты. [35] — Бог знает. У нас это возвышение известно под именем Кыз-Карылган (Погибель девиц). рассказывают, что во времена давно-прошедшие к Туркменам бежали откуда-то семь калмыцких девиц. За ними гнались. Эти башни, которых тоже семь, могилы тех девиц и обозначают места, где каждая из них упала от изнурения и умерла от жажды. Таким образом, эти башни у самого преддверия степей и соединенное с ними предание служат прекрасным предостережением, напоминая, какую грозную силу составляет здесь безводье; без него не обходятся даже поэтические легенды. С возвышенья, на котором мы стояли, открывался прелестный вид в сторону Порсу-Буруна. Вдали едва внднелось море. За то Киндерлинский залив сверкал на солнце как гигантский серебряный щит, брошенный у песчаного прибрежья. Этот величавый простор, эта бесконечная даль, незаметно сливавшаяся точно с бирюзовым сводом неба, так способны были бы вызвать в другое время и восторг, и благоговейное созерцание; а тут, жгучее палящее солнце как будто убило отзывчивость сердца к красотам природы. “Издали все хорошо” — вот одинокая прозаическая мысль, которая приходила в отяжелевшую голову и вытесняла всякую способность восторгаться. Отдохнув несколько минут и взглянув в последний раз на синеву моря, за которым остался наш дорогой Кавказ, мы тронулись далее. Еще около [36] десяти верст мы ехали по следам нашего отряда, но Господи, что это за грустные были следы!. На всем этом пространстве так много было разбросано овса и сухарей, столько валялось верблюдов, что, казалось, мы идем по пятам бегущих пред нами в паническом страх остатков разбитой армии. Оставив этот путь и свернув вправо, мы направились прямо на восток, чтобы пересечь лежавшее пред нами большое Каундинское озеро и выйти кратчайшим путем на колодезь Арт-Каунды (Задний Каунды.), лежащий на северо-восточной стороне озера. Колоннам нашим было указано другое, более удобное, направление: идя на северо-запад, оне должны ночевать у колодцев, лежащих по берегу озера, и затем, обогнув его с запада, выйти к тому же колодцу Арт-Каунды. Вскоре мы оставили за собою возвышенное плато и начали углубляться в огромную котловину, которая, по мере нашего движения, все более и более пересекалась песчаными холмами и рытвинами. Кое-где и тут бродили наши тощие верблюды, брошенные по совершенной их негодности; между ними встречались, впрочем, и здоровые, вероятно, ловкие дезертиры с первого же ночлега, которым не полюбилась тяжелая казенная служба и, в особенности, судя по окровавленным их ноздрям, безцеремонное обращение наших солдат. Киргизы наши рассыпались во все стороны, стараясь поймать бглецов, но безуспшно. Маленькие [37] лошади их вязли в пески, а верблюды флегматически поворачивались, иногда под самыми руками, и уходили, взбираясь на остроконечные вершины сыпучих барханов. Перед вечером показались вдали неясные очертания обрывов северо-восточного берега озера, а затем заблестела внизу и гладкая поверхность самого Каунды. Мы полагати, что предстоит переправиться в брод по огромному мелководному озеру, но приблизившись к самому берегу увидали, к своему удивлению, что на дне озера нет ни капли воды, что оно сплошь покрыто соляною корой, так обманчиво блестящею на солнце, и что Каунды ни что иное как обширный продолговатый солончак, имеющий верст восемь в ширину и около ста в окружности. Солончак этот служит резервуаром, куда стекают дождевые воды с отлогостей огромной Каундинской впадины, и только в начале весны дно его несколько покрывается водой. Но вслед за наступлением первых жаров вода быстро испаряется, оставляя на дне значительный осадок соли, покрывающий его остальную часть года подобно только-что выпавшему снегу. В мелких камышах, которыми слегка подернуты края солончака, мы заметили несколько болотных черепах, составляющих, по словам Киргизов, всю фауну этой впадины. Солнце уже скрылось, когда мы, не замочив даже копыт, переехали озеро и начали взбираться на его обрывистый северо-восточный берег. Подъем [38] был трудный; несколько раз приходилось слезать с лошадей и задыхаясь от усталости карабкаться на верх между громадными глыбами разбросанных камней. — Ну, хороша степь! заметил “Ананас”, едва переводя дух и спотыкаясь уже не первый раз, — хоть Кавказу под пару!… И действительно, в темноте, скрывавшей желтые зубцы оставшихся позади песчаных холмов, место это напоминало один из тех диких, безлесных и крайне утомительных подъемов, которые попадаются сплошь и рядом во время переездов по горным тропинкам Дагестана. Но вот выбрались на какое-то плато. Свежий ветерок пахнул в лицо, копыта лошадей застучали по твердому грунту, но разобрать обстановку, в которой мы продолжали путь, не было никакой возможности; глаза уже не служили, темь стояла чисто степная. Это удовольствие продолжалось еще часа два, и мы уже порядочно чувствовалп все последствия продолжительной и быстрой езды, когда проводники, наконец, остановились: — Что такое? — Приехали, раздался хриплый голос переводчика Косума, маленького ожиревшего киргиза, с глазами едва выглядывающими из косых щелок его обрюзглой, вечно засаленной физиономин. Слезли. На земле, в нескольких шагах от нас, едва [39] заметным пятном выделялся какой-то бугор; то был склад нашего овса, заранее перевезенного сюда из Киндерли. Киргизы, приставленные к этому запасу, должно быть предпочли тень родных кибиток томлению на солнце и, вместо того, чтобы караулить русское добро, ушли, бросив мешки на произвол судьбы. Расчитывая переночевать на голой земле, мы, конечно, обрадовались этой находке и разместилпсь на мешках с таким удовольсгвием, какое едва ли испытывают ваши разбитые на балу красавицы на своих мягких белоснежных постелях. Киргизы между тем бросились разводить костер, с криком и шумом, неизбежным там, где сошлись хоть трое из них. Кто-то из них принес и воду из колодца. — Ну что, Косумка, хорошая вода? — Ничего… немного хуже киндерлинской, но пить можно. Попробуйте, ответил переводчик, ощупью пробираясь между мешками и поднося полукруглое кожаное ведро. Попробовал… но как описать вам эту воду киргизского Кавказа? Если бы человек, задавшись самыми преступными целями, вздумал перемешать все что есть гадкого в мире, то и тогда едва ли вышла бы столь убийственная мерзость на вкус и запах!… Даже бедные лошади, несмотря на страшную жажду, которая должна была томить их, фыркали и отворачивали головы от этой отвратительной жидкости. [40] Закусив холодною бараниной с солдатскими сухарями и не дождавшись чаю, мы растянулись на своих мешках и скоро заснули богатырским сном. Я проснулся сегодня в четыре часа утра, дрожа от холода и сырости. На востоке, сквозь мглу, покрывавшую степь, едва только пробивались румяные полосы, но вскоре первые лучи восходящего солнца озарили и гладкую равнину, и высокие обрывистые берега Каундинского солончака, покрытого длинными тенями противуположных утесов. Я подошел к самому краю обрыва, который тянулся в нескольких шагах от нашего бивуака и широкими извилистыми террасами окаймлял соляное озеро с востока; подо мной, саженей на двадцать ниже, на одном из уступов, который настолько же возвышался над поверхностью солончака, как муравьи копошились казаки и Киргизы, вытаскивая воду из едва заметного отверстия колодца Арт-Каунды. На средине озера возвышался отдельный утес глинистого песчаника, почти правильной цилиндрической формы и среди блестящей соляной поверхности он походил на гигантскую башню затонувшего замка. Далее тянулись яркие песчаные холмы противоположного ската, уходя в даль своими неуловимо-мягкими контурами. Я уселся на краю обрыва со стаканом чаю и пока седлали лошадь набросал в свой альбом эиот характерный вид здешней пустыни. Сию минуту выступаем, предстоит огромный безводный переход. [41] VI. Безводная степь и навык степняков. — Миражи. — Случайная встреча с войсками и их критическое состояние — Промах штаба. — Оплошность начальника и катастрофа. — Походный порядок в степи — Убыль верблюдов. — Следы первой колонны и ее бивуак в Сенеках — Аварский и ночлег у Апшеронцев. 19 апреля, Сенеки. Пользуясь дневкой, опишу вам подробно и как умею богатый впечатлениями и злополучный день 18 апреля, который, я уверен, никогда не изгладится из моей памяти. На восток от Каундинского озера тянется необозримая степь. Она представляет твердую глинистую равнину, усеянную только мелкими кустами бурьяна. Ни одна тропка, ни один холмик не оживляет ее утомительного однообразия. Мы выехали с ночлега в шестом часу утра 18 числа и должно быть под невольным влиянием этой невеселой обстановки ехали молча, изредка перебрасывались отрывочными фразами. Слышался глухой топот наших коней, да по временам кто-нибудь [42] хлопнет от скуки нагайкой — вот все, что нарушало таинственную тишину обширной пустыни. По мере углубления в степь, все чаще и чаще попадались нам перебегавшие между кустами маленькие ящерицы и змеи такого же серого цвета, как земля и бурьян; наконец их стало столько, что многие сами попадали под копыта лошадей и наши казаки забавлялись некоторое время, убивая их на всем скаку ловким ударом плети. Я несколько раз смотрел на компас. Проводники наши, далеко отделившись вперед, замечательно и верно держали в течении шести часов подряд одно и то же направление на северо-восток. Надо удивляться в этом отношении способности и навыку кочевников: степь раскинулась как море на сотню верст во все стороны н на ней нет ни одной тропы, ни одного следа живого существа; нет неровностей, — ни один куст не возвышался даже на поларшина над прочими; наконец, нет даже звезд на небе. При этих условиях Киргизы едут как бы по врожденному инстинкту, вернее чем по компасу, и прямо выходят к надлежащему месту. По каким признакам они ориентируются — мне было просто не понятно!… Занятый этою мыслью, я подъехал к одному из старых степняков — к киргизскому мулле и предложил ему несколько вопросов. — Места, где кочуют наши аулы, отвечал он, — испещрены тропками. Большие безводные пустыни которые тянутся на несколько дней пути и в [43] которых не бывают кочевья, мы переезжаем лишь по одним и тем же известным направлениям, поэтому Киргиз всегда найдет в них след, который вы, непрывычные, пожалуй, и не заметите. — Но по нашему, направлению сегодня, кажется, нет никаких следов. — Нет. Киргизская дорога левее; по ней отравились ваши войска. В подобных местах, при выступлении, берем направление по соображению и строго держимся его, а при выходе из пустыни смотрим на показавшиеся вдали предметы и по ним соображаем куда направиться. Бывают случаи, блуждают и Киргизы, но очень редко, — это стыдно у нас; тогда можно взять направление по солнцу. Но если ненастный день и не велик запас воды, на лошади в такой пустыне очень плохо заблудившемуся Киргизу; верблюд лучше, он может шесть дней не пить, хотя и ему трудно последние три дня. Но за то в темную ночь, например, если запоздалый Киргиз не может отыскать колодца, он бросит повод и не управляет, а только погоняет, — верблюд привезет его к воде, даже в совершенно незнакомой местности… В 7 часов уже запекло солнце. Во рту начало сохнуть, и мы поминутно останавливались, чтоб утолить жажду остатками соленой киндерлинской воды, но с каждым выпитым стаканом жажда становилась еще нестерпимее. Немного погодя наши взоры с напряженным [44] вниманием устремились на край горизонта. Там, точно в лесистых берегах, заблестели на солнце серебристые полосы воды; вот они слились в одну сплошную поверхность огромной реки с чернеющими там и сям небольшими островами, поросшими высоким камышом. Мы уже надеялись обогатить географию новым открытием, но, к общему разочарованию, дело скоро разъяснилось: виды менялись как в волшебном фонаре, оставаясь неизменно в одном и том же расстоянии от нас, несмотря на ускоренное движение наших коней. Наконец они исчезли совершенно, оставив нам одно только воспоминание об обманчивых степных миражах. В тот же день, как нам рассказывали, одна из частей нашего отряда была в такой степени обманута этим явлением, что выстроила боевой порядок и добрую четверть часа ждала атаки какой-то кавалерийской массы, появившейся на горизонте… В одиннадцать жар стал невыносимым. Пот струился по лицам и огромными пятнами выступал наружу сквозь китель и околыш фуражки. Мы остановились для привала. Соскочив с мокрых лошадей и допив свою воду, мы с жадностью кидались к вонючим киргизским бурдюкам смазанным внутри верблюжьим салом, и, делать нечего, тянули тот... каундинский нектар еще разогревшийся на солнце, от которого только накануне с таким отвращением отскакивали даже лошади. Многие из нас готовы были дорого [45] заплатить за лишний стакан этой мерзости, способной, как казалось, умертвить живых, а теперь оживлявшей чуть не мертвых… Но, увы, и ее уже не осталось… Казаки и киргизы быстро соорудили нам навес из винтовок и пик с накинутыми на них бурками, но в тени этого импровизованного шатра едва уместились наши головы, а все остальное пекло немилосердное солнце. Несмотря на всю нашу усталость, очевидная бесполезность подобного бивуакирования среди палящего зноя, без тени и воды, заставила нас поспешить завтраком и тронуться в дальнейший путь. Жаль было усталых и все еще мокрых лошадей, но делать было нечего, — до места ночлега оставалось еще несколько десятков верст. Мы сели и поехали тем же крупным шагом. Проводники взяли на этот раз направление прямо на север, но спустя какие-нибудь полчаса они снова остановились и обратили наше внпмание на крайнюю черту расстилавшейся пред нами равнины. Удивительное зрение у этих людей! — Там что-то шевелится, кажется видны люди, заговорили Киргизы, когда мы, при всем напряжении глаз, видели пред собой только чистый, открытый горизонт. Достали бинокли, и только тогда мы могли убедиться, что на этот раз уже не мираж перед нами, а действительно что-то похожее на привал большого каравана. Мы направились к нему и вскоре ясно разглядели бивуак одной из наших колонн. [46] Не доезжая с полверсты до места расположения войск, мы были встречены полковником Тер-А. в сопровождении сотни казаков в синих бешметах и с готовыми винтовками в руках. Он рассказывал, что принял за неприятеля нашу кавалькаду и что собирался завязать дело… Итак, мы случайно наткнулись в степи на второй эшелон. Его бивуак представлял крайне печальную картину. Лишь кое-где белели маленькие французские tentes d’abri, а затем куда ни взглянуть, везде валялись на голой земле пестрые массы людей, лошадей и верблюдов. Все смотрело изнуренным и обессиленным до крайней степени. Под открытым солнцем, среди раскиданного там и сям оружия, валялись исхудалые люди с помутившимися глазами; в них трудно было узнать тех людей, которые так бодро выступали из Киндерли несколько дней тому назад. Неоторые лошади стояли понурив головы и столько страдания выражали глаза этих бедных животных, что невозможно было без боли смотреть на них… Обходя бивуак, я поминутно слышал стоны, точно на перевязочном пункте после битвы, и на каждом шагу натыкался на самые тяжелые сцены. Тут столпились и растирают молодого солдата, пораженного солнечным ударом. Там, в тени орудия, мечется другой с посиневшими губами и с остервенением рвет свою рубаху; к нему подбегает офицер и дает несколько глотков теплой, мутной воды; губы [47] несчастного впиваются в жестяную крышку, она мигом осушена и бедняк, несколько успокоенный, снова падает на спину… Загорелые, запыленные офицеры перебегали от одного солдата к другому и раздавали им по глотку остатки воды из собственной фляги, и этот глоток производил магическое действие. Едва наполнялась крышка, как к ней разом протягивались десятки рук. Я видел как один солдат подошел к Лезгину-милиционеру, проходившему мимо с бутылкой воды, и держа последнюю быть может рублевую бумажку умолял взять ее за две крышки воды. Лезгин сжалился, поделился с солдатом, но денег не взял. Мне рассказывали массу не менее трогательных сцен, бывших в этот трагический для нашего отряда день, но, к сожалению, я не могу остановиться на них. Оказалось, что, не встретиив ни одного из Туркмен, отряд уже выдержал первую битву с грозною союзницей этих номадов, с неумолимою природой. И поражение наше висело при этом на волоске. Я расскажу вам как это случилось, и тогда судите сами, кто виноват . В устах доброй нашей половины, конечно, природа пустыни служит козлом отпущения в настоящем случае, но я того мнения, что она если и враг наш, то лишь подобный лихому партизану, который держшся в почтительном отдаленин при нашем благоразумии и осмотрительности и напротив, налетает вихрем при малейшей оплошности. [48] Дело в том, что войска, по неопытности, вышли в поход с незначительными запасами воды, а некоторые части и вовсе без нея, по неимению сосудов. Как это могло случиться просто не понятно, но несколько десятков бурдюков, нарочно присланных из Тифлиса для перевозки воды, не были розданы войскам и так и остались в Киндерлинском складе. Но это только цветочки. Выступив из Киндерли в воскресенье, 15 апреля, полковник, ведший вторую колонну, остановил свой эшелон для ночлега в открытой степи, не доходя восьми верст до первого колодца Каунды, этим лишил себя возможности пополнить воду, израсходованную на ночлеге. В понедельник колонна остановилась опять в степи, не дойдя нескольких верст до следующего колодца Арт-Каунды. В следующий день для сокращения пути, полковник провел колонну напрямик, оставив в трех верстах вправо от себя Арт-Каунды, не смотря на то, что до следующего колодца не менее 80 верст отсюда, и пройдя в сильный жар 27 верст, в третий раз ночевал в безводной степи. Рано утром, 18 числа, в четвертый день похода, колонна тронулась далее, но многие роты уже не имели ни капли воды. Солнце между тем пекло и пекло, подняв температуру до 42° R. Безводие, палящий зной и жгучий удушливый ветер соединились в этот день [49] как бы нарочно для того, чтоб испытать людей и лошадей, еще не втянувшихся в степной поход. Под влиянием мучительной жажды, разжигаемой еще более адскою температурой, солдаты в изнеможении опускались на землю или отставали десятками и заnем казаки арриергарда подбирали этих несчастных и сажали на своих лошадей. Офицеры ободряли людей, пока выбившись из сил и сами не падали на землю. Уныние, овладевшее людьми, перешло наконец в какое-то тупое отчаяние: побросав оружие и сбросив все платье, совершенно голые, одни из них разрывали раскаленный песок, ложились в образовавшиеся ямы и засыпали себя землей, в надежде хоть сколько-нибудь укрыться от невыносимо-жгучих лучей; другие, не зная на что решиться, безцельно кидались в стороны и как сумасшедшие метались по земле… Ужасный имели вид и те из солдат, которые еще сохранили силы и плелись на своих местах. Запыленные с головы до ног, с мутными бессмысленнымп глазами и с засохшею пеной на губах, они походили на живых мертвецов и с трудом передвигали ноги. В таком критическом состоянии колонну остановили в 10 часов утра. Но как помочь ей?... Сенеки, ближайшие из окрестных колодцев, были в 35 верстах от места привала!... Туда однако с казаками и Лезгинами немедленно поскакал за водой подполковник С., захватив с собою бурдюки и другие сосуды; но когда они могли вернуться? [50] В ожидании этой воды каждый искал тени; стараясь приютить хоть одну голову, и тени, павшие от орудий, зарядных ящиков, верблюдов и лошадей, мгновенно покрылись свалившимися людьми. Раскинули и tentes d’abri, но их было так мало в каждой части, что все вместе не укрыли бы и одной роты. Крайняя опасность, угрожавшая отряду, послужила, между прочим, предметом горячего спора между многими офицерами, собравшимися под одним из зарядных ящиков, но внезапный сигнал “по возам” прервал его во время самого разгара. — Да наконец, заметил один из оптимистов, уже вылезая из-под ящика, — Кавказцы никогда не ходили по степям, а ошибки неизбежны во всяком новом деле. — Совершенно верно относительно ошибок, прервал его Б — ский, тоже приподнимаясь со своего места и направляясь к своим орудиям, — но речь идет о необъяснимых и непростительных промахах и оплошностях, которые приводят к катастрофам и которые могут и должны быть избегнуты!... В четвертом часу пополудни войска снялись с бивуака и продолжали движение. Несмотря на незначительность отряда, он в походе и в такой открытой степи, занимал почти полверсты в ширину и до полуторы в глубину. Открывала движение небольшая группа проводников, Киргизы и Туркмены на своих маленьких обросших лошаденках; за ними шла кавалерия постепенно, [51] развернутым фронтом, с распущенными цветными значками; по фасам — две роты, каждая в две линин; в арриергарде — рота и сотня казаков. В средине этого четыреугольника, охваченного кольцом далеко раскинувшихся казачьих разъездов, двигалась остальная пехота с артиллерией, огромный верблюжий транспорт, стадо в несколько сот баранов, спешенные казаки, ведя в поводу своих лошадей, на которых сидело человек 200 слабых и больных пехотинцев, и наконец производящий маршрутную съемку топограф, пред которым неизменно тянется десятисаженная цепь, привязанная к казачьему стремени. В таком порядке колонна едва подвигалась вперед. Изнуренные верблюды несли громадные вьюки на своих спинах, ибо на них же взвалили часть груза с павших и брошенных верблюдов, которых уже насчитывали около 250. Артиллерийские лошади с трудом вытягивали ящики и орудия, в такой степени нагруженные ячменем, и разными солдатскими мешками, что если бы встретилась надобность открыть огонь, то потребовалось бы не мало времени, чтобы развязать веревки, сбросить этот груз и снять чехлы с самых орудий. Обессиленные люди также затрудняли движение; многие из них опустились на землю на первой же версте, несмотря на ободрительные примеры своих офицеров. В этом отношении я никогда не забуду между прочим тщедушного капитана Асеева, на лошади которого ехал изнуренный солдат, в то время, когда сам он, напрягая последние усилия, шел [52] пред своею Самурскою ротой с двумя солдатскими ружьями на плечах. Жар начинал спадать, но тем не менее движение совершалось при гробовом молчании всей колонны; только в одной из рот раздались было песни, но они составляли такой диссонанс с общим настроением, что вскоре смолкли сами собой. Проследовав несколько верст с колонной, мы отделились и поехали вперед. Только теперь, когда я взглянул на нее издали, тяжелое впечатление, произведенное на меня состоянием колонны, уступило место совершенно новому чувству: казалось движется грозная армия в боевом порядке, — так много внушительного было в этой массе, медленно подвигавшейся вперед в густых облаках пыли. Уже совершенно стемнело, но еще оставалось верст пятнадцать до колодцев Сенеки, когда мы вышли на караванный путь, идущий из форта Александровского в Хиву. Картина несколько изменилась, появились небольшие холмы, между которыми извивалась дорога; по сторонам ее довольно рельефно выделялись белые группы солдат, неподвижно лежавших на земле, — то были отсталые от передовой колонны. Кто-то одиноко, сидевший недалеко от них закуривал папиросу; отблеск огня сверкнул на стальных ножнах его сабли и изобличил в нем офицера. — Что, вы устали? обратился к нему начальник отряда. [53] — Нет... оставлен вот с ними до присылки воды, отвечал офицер, приподнимаясь со своего места и указывая на лежавших по сторонам солдат. — Ну, как ваша колонна прошла сегодня? — Страх, господин полковник!... Растянулись мы верст на пятнадцать, да чуть было все не погибли... Счастье ведь какое! продолжал офицер, уже обращаясь к нам и нисколько понизив голос: — ну, налети на нас сегодня хоть тысченка этих степных халатников, ведь какую бы кашу могли заварить!… Тут почти вскачь подехала телега и кто-то громко крикнул: — Апшеронцам вода! Где Апшеронцы? — Слава Богу, ответил офицер, — сюда, сюда!... И лежавшие Апшеронцы медленно, как белые привидения, зашевелились в темноте… При дальнейшем следовании мы уже поминутно встречали телеги или толпы конных, которые везли воду и спешили на встречу к своим частям. В этот день мы уже проводили семнадцатый час на седле и устали до того, что, казалось, вот-вот оставят силы, а бедные наши лошади, свесив головы на поводья, с трудом передвигали ноги и уже не слушали ни шпор, ни нагаек. Представьте же теперь нашу радость, когда в 10 часов вечера показались наконец вдали бивуачные огни первой колонны, разбросанные на большом пространстве. Лагерный шум доносился еще издали, оживляясь по мере нашего приближения. Вот уже близко, в нескольких [54] шагах, раздается ржание коней и чья-то бойкая перебранка из-за сорвавшейся в колодец манерки. Многочисленные костры бросали, свет на самые характерные группы людей, суетившихся среди верблюдов и лошадей. Вокруг колодцев происходили страшный шум и давка, готовые, казалось, перейти в общую свалку… Это общее, хотя и лихорадочное, оживление могло заставить забыть труды и впечатления еще переживаемого дня, если бы не крайнее физическое изнеможение, с которым, неразлучна апатия ко всему окружающему. Я слез с коня и готов был тут же свалиться, а бедный конь так и тянул по направлению к колодцу и, казалось, умолял напоить его. Я чувствовал, как дрожали, подкашивались мои ноги и решился прилечь где-нибудь поскорее. — Насиб! бурку! крикнул я своему Лезгину-милиционеру. — Советую, господа, и вам то же самое, обратился я к своим спутникам, стоявшим недалеко в каком-то раздумьи, — ждать нечего, маркитанта нет, а верблюды с нашими вещами, слава Богу, если придут чрез два дня… — Это вы приехали? послышался знакомый голос майора Аварского. Он назвал меня. — Тьфу ты, дьявол!… Да тут сам чорт шею сломит! воскликнул близорукий майор, наткнувшись, прежде чем я успел ответить, на лежавшего поперек верблюда. — Я, батюшка... здравствуйте. [55] — Ну что, размяло косточки? опросил Аварский, выделяясь из толпы, когда пламя соседнего костра блеснуло на его очках и освтило смугло-худощавую физиономию с большою черною бородой. — Да что вы тут стоите? — Да вот, думаю, где бы поскорее свернуться... я едва стою на ногах. — Пойдемте ко мне, ведь тут вас раздавят ночью. — А у вас что же, палаты какия-нибудь? — Дворец, батюшка, в готическом стиле. Вот даже отсюда видно, как красуется его шпиц, ответил Аварский, указывая в стороне от бивуачного шума на единственный офицерский шатер, в котором просвечивался огонек. — Живо построили, ведь мы часа два уже здесь. Аварский пригласил еще несколько человек, стоявших около меня, но почти незнакомых ему офицеров. Мы, конечно, не заставили просить и отправились за ним. Не могу при этом не сказать двух слов о замечательно романической судьбе этого прекрасного офицера. Он из кавказских горцев, уроженец Дагестана. Будучи мальчиком, в 1839 году, при штурме Ахульго, где был убит его отец Алибек, герой обороны, Аварский был взят в плен третьим баталионом Апшеронского полка и отправлен для воспитания в Петербург. Здесь в корпусе он принял православие и, будучи выпущен в [56] офицеры, служил сначала в гусарах, а теперь, по истечении 34 лет после плена, судьба привела его командовать тем самым третьим Апшеронским баталионом! (Этот же баталион под начальством Аварского заслужил в Хивинском походе Георгиевское знамя, а сам он умер подполковником от раны, полученной у ворот Хивы.) В палатке Аварского, на разостланных бурках, уже помещались человек десять Апшеронских офицеров. Между ними стояло несколько медных чайников, маленькие холщовые мешки с колотым сахаром и белыми сухарями и несколько стаканов, над которыми струился легкий пар только что налитого чаю. По углам палатки высились целые вороха сабель, револьверов, нагаек и дорожных сумок. Солдатский штык, воткнутый в землю около чайников, исправлял должность подсвечника, а пламя единственной свечи, колеблясь в густом табачном дыму, тускло освещало группу усталых собеседников в самых непринужденных позах. “Счастливцы эти строевые; куда бы ни пришли, у них все с собой”, подумалось мне при взгляде на этот незатейливый приют, казавшийся таким привлекательным!… Мы разместились среди потеснившихся хозяев, появился ром, и после двух-трех стаканов горячего чаю, по крайней мере, я как бы переродился с новыми силами, так живительно действует здесь этот поистине нектар степных богов… [57] В палатке давно уже слышался богатырский храп заснувших офицеров. С колодцев все еще доносился несмолкаемый шум. Я слушал чей-то рассказ о впечатлениях дня… и не помню, как и заснул под этот говор каким-то убитым, непробудным сном... [58] VII. Утро следующего дня и лихорадочная жизнь у колодцев. — Характеристика Киргизов — Сенеки. — Последствия 18 числа. — Исправление ошибок и уменьшение отряда — Известие о результате набега и слух об отравлении колодцев. 20 апреля. Сенеки. Высоко уже поднялось солнце и сквозь парусину шатра ярко-матовым светом разливались его лучи надо мной, когда я проснулся на другой день. В палатке никого уже не было. Едва я приподнялся, потягиваясь и расправляя свои измятые члены, как осторожно разодвинулись полы шатра и между ними показался сперва медный чайнпк, затем усатое, загорелое лицо майорского вестового и наконец вся его грузная изогнувшаяся фигура. — Заспались, ваше благородие, заговорил вестовой! — Прочие господа давно уж повставали и чайку понапились; вот Ширванцы стали подходить, так они вышли встречать... Это уж в другой раз я вам чайничек подогреваю, продолжал солдат, как [59] видно из разговорчивых. — Да казак раза три приходил понаведаться, не встали ли, мол. — Какой казак? — Не могу знать, ваше благородие, из каких он будет... По нашему, должно, не силен, ни слова не разумеет. Да он и по сейчас… Но далее я уже не слушал. В палатку просунулась огромная черная папаха и я видел, что, путаясь между полами, как в тенетах, ко мне пробирался “казак”, о котором шла речь. — А!… Насиб! здравствуй! Что, брат, скажешь? — С конем нашим, отвечал он по-лезгински, — что-то плохо… Ноги распухли, не ест ничего и не встает, бедный… Мысль потерять лучшую лошадь в отряде, а самое главное, перспектива остаться без лошади на все время предстоящих “удовольствий”, подобных только-что испытанным накануне, обдала меня, как варом. Я схватил фуражку и выскочил из палатки. — Где он? — Вот здесь, недалеко, идите за мной, говорил Насиб, пробравшись вперед. Переходя через спящих людей и лавируя между животными и беспорядочно нагроможденными вещами, я следовал за Насибом и еще издали увидал своего “Султана”. Он лежал под открытым солнцем возле группы столь же изнуренных офицерских лошадей, глаза которых, казалось, так ясно выражали какую-то трогательную покорность судьбе. Я [60] подошел к своей лошади, погладил ее и попробовал поднять; она приподнялась немного, но снова рухнулась и, будто с мольбой в помутившихся глазах, лизнула мою руку. — Да что же с нею? спросил я в отчаянип Насиба, которого добрая физиономия почему-то показалась мне в эту минуту необыкновенно глупою. — То же, что и со всеми другими, — надорвалась. — Когда ты поил ее? — Вчера, через полчаса после прибытия, я дал ей два ведра. Она осушила их мигом, и когда я достал третье, уже для своей лошади, “Султан” отогнал ее и впился в ведро так, что я сначала не мог отнять, а потом сжалился… После восьмидесятиверстного безводного перехода в страшный жар, лошади, не чувствующей ног от изнурения, сразу три ведра воды!. О, добрый Насиб — это ты!… Его услуга мне только напомнила Крыловского медведя, но делать было нечего: кроме привычных к степям киргизских лошадей, все остальные более или менее в таком же плачевном состоянии... Я возвратился в палатку, с наслаждением окатил себя несколькими ведрами воды, напился чаю и затем, свежий и бодрый, пошел бродить по лагерю и осматривать место нашего расположения. Вокруг колодцев стояли плотно-столпившиеся массы верблюдов и слышались шумные киргизские голоса. Сквозь эту “флотилию пустыни” я с трудом [61] пробрался к одному из колодцев, отверстие которого, как и всех остальных, выложено огромными глыбами камня; здеcь, в страшной суете, Киргизы поили наших верблюдов. Смотря на эту процедуру, я решительно не знал, чему более удивляться: быстроте ли, с которою осушались большие деревянные корыта, или необыкновенной ловкости, с которою Киргизы доставали воду из двадцатисаженной глубины. Откинув на затылок волчий малахай, засучив рукава за локти и широко расставив ноги, Киргиз как привинченный стоит надь отверстием колодца; перебирая веревку, его мускулистые руки мелькают быстро, точно крылья ветреной мельницы, и что ни взмах — сажени на полторы вылетает веревка, к которой привешена тяжелая кауза (Большой киргизский сосуд из верблюжьей кожи для вытаскивания воды из колодцев). Невольно бросаются в глаза некоторые особенности этого оригинального племени. В отличие от чистоплеменных Туркмен, Киргизы обладают более живым темпераментом и грязны до невозможности. Они говорят, что платье предохраняет от солнца, и несмотря даже на сорокаградусный жар, никогда не покидают огромную маховую шапку и несколько ватных халатов. Киргизы вечно шумят, — такова их натура; слушая их болтовню о прошлогоднем снеге, можно подумать, что они сейчас подерутся; однако ничуть не бывало, — это только обыкновенный способ их разговора. О самых простых [62] вещах, в дороги или на бивуаке, они говорят не иначе как громко перекрикиваясь, и их резкие голоса день и ночь раздаются по всему лагерю, за исключением тех коротких промежутков, когда они едят. Обыкновенно, на краю лагеря, киргизская ставка бросается в глаза еще издали, — пиками воткнутыми в землю около целой пирамиды безобразных седел, с торчащими на целый фут передними луками. Вот тут-то, три раза в сутки, плотным кольцом усаживаются Киргизы вокруг огромного чугунника какого-то варева, из которого неизменно выглядывают верблюжьи кости. Какая-то благоговейная тишина водворяется между ними; в это время они как бы немеют и, пока остается в котле хоть ложка их серой похлебки, можно, кажется, услышать муху, пролетавшую над киргизскою трапезой. У колодцев, где солдаты и казаки поили коней или наполняли свои баклаги, кипела та же шумная жизнь, полная брани и смеха, но не доставало только киргизской ловкости. Ведра, манерки и котелки на длинных веревках целыми десятками сновали в колодезь и обратно, путались, обрывались, и в результате, в деле совершенно новом для солдат, конечно, выходило много шуму, но мало воды. Вода здесь превосходная. Колодцев около двадцати, и они разбросаны на небольшой, с квадратную версту, совершенно голой равнине, занятой теперь нашими войсками. С севера и юга равнина окаймляется двумя параллельными грядами высоких холмов, [63] обрывающихся меловыми утесами ослепительной белизны, между которыми тянется караванный путь. Вот это-то дефиле, образуемое горами и усыпанное колодцами, и носит имя, напоминающее знаменитого учителя Нерона. Отряд наш уже стянулся к Сенекам. Проведя всю ночь на 19 число в дороге, вчера утром добрела сюда злополучная вторая колонна, а сегодня в полдень прибыл наконец и арриергард со штабными верблюдами. Последствия крушения 18 числа, к счастью, незначительны: кроме верблюдов, пало несколько лошадей и с ума сошел один артиллерист. Но люди уже отдохнули и оправились от понесенных трудов как ни в чем не бывало; они снова смотрят молодцами и теперь, когда я пишу эти строки, со всех концов лагеря несутся громкие солдатские песни. — Ну, что, труден поход? спросил я одного солдата, который наполнил водой какую-то кишку и пригонял ее для носки через плечо. — Он, поход бы ничего, ваше благородие, да вот без воды, не знали мы, будто маленько не ладно. Да уж не надует больше!… И действительно, надо полагать, “не надует больше”, и тяжелый урок послужит в пользу. В Киндерли уже полетали нарочные за бурдюками, а солдаты научились придавать здесь надлежащую цену каждой капле воды, и лихорадочно работают над приспособлением к ее переноске разных [64] пузырей, шкур, желудков и т. и. Все, что только может вместить и сохранить воду, все мало-мальски подходящее, бережно применяется к делу. 18 число произвело, конечно, весьма сильное впечатление на всех нас и, говоря откровенно, на некоторых даже деморализующее влияние. Нашлись господа, которые не скрывали желания возвратиться и высказывали, что дальнейшее движение поведет к неизбежной гибели. Но к чести отряда надо прибавить, что эти единичные уроды нашей семьи встртили общее неодобрение и будут возвращены в Киндерли. Остальные затем офицеры наэлектризованы попрежнему, и я готов утверждать, что они предпочтут погибнуть, чем вернуться; некоторые, и между ними подполковник С, даже объявили торжественно, что в случай возвращения отряда, они переоденутся в туркменское платье и пойдут чрез степь для присоединения к отряду полковника Маркозова во что бы то ни стало!… Сегодня утром, к прискорбию нашему, сделалось известно, что число павших верблюдов (На первых переходах до Сенеки части отряда бросили в пути 340 верблюдов из 865 и до 6 тысяч пудов провианта разного.), не позволяет поднять надлежащее количество продовольствия на весь отряд, а артиллерийские лошади изнурены в такой степени, что не вывезут орудий; причины эти заставляют уменьшить почти вдвое и без того не сильный отряд. Две сотни кавалерии, три полевые орудия, часть пехоты, весь колесный обоз и все, без [65] чего только мыслимо дальнейшее движение к Хиве, отправляются обратно в Киндерли. Офицерам объявлено, что они пойдут на солдатской пище и чтобы бросили поэтому не только палатки, железные кровати, посуду и лишнее платье, но и все, что только может считаться прихотью для простого солдата. Это исполняется в точности, и тем более охотно, что сами офицеры прекрасно сознают необходимость этого. Я видел офицеров тех казачьих сотен, которые предназначены к возвращению; они чуть не плачут и готовы идти пешком, лишь бы делить общую участь и не возвращаться. Сейчас получено донесение майора Навроцкого о его удачном набеге на кочевья около Кайдакского залива. Киргизы сопротивлялись с оружием в руках, и у нас убит один и ранено несколько казаков, но отбито при этом столько верблюдов, лошадей и овец, что две сотни с трудом ведут их. По просьбе Навроцкого, на встречу к нему посылают конно-иррегулярцев. Это известие мигом облетело лагерь и на всех лицах засияла радость: верблюды — все для нас, они дороже людей теперь!… Другой слух не так благоприятен. Говорят, что Хивинцы засыпали колодцы, лежащие на нашем пути в средине степи, а некоторые даже отравили. Для поверки этого известия сегодня же посланы Киргизы. Завтра выступаем далее. Текст воспроизведен по изданию: Поход в Хиву (Кавказских отрядов), 1873. Степь и оазис. СПб. 1899 |
|