|
КРЮКОВ А.
КИРГИЗСКИЙ НАБЕГ
(Друзьям моим.) Вы конечно знаете, в географическом отношении, тот участок земли, который, находясь между реками Уралом и Илеком, и будучи огражден от Киргизских степей рядом форпостов Ново-илецкой линии, составляет особенный округ местечка (Илецкой защиты.), давно известного по своим солекопням. Если жь не [116] знаете, то прошу вас взглянуть на подробную карту России. Чрез этот самый участок (или как вам угодно его назвать), в 18… году пролагал я, разумеется по приказанию начальства, дорогу для обозов с илецкою солью; и во время исполнения сего дела, со мною случилось приключение особого рода, приключение, достойное занять несколько строф в какой-нибудь Байроно-романтической поэме: ибо в нем новость положений была соединена с неожиданностию и ужасом. Как жаль, что я не умею писать поэм! Покрайней мере я расскажу вам мое поэтическое приключение просто, как прозаический анекдот; и если вы удостоите меня таким же вниманием, каким пользуются расскащики городских новостей и других невинных [117] житейских вздоров, то я буду доволен тем, как нельзя более. И так, прошу слушать… Но прежде считаю нужным сказать несколько слов о Ново-илецкой линии и соседях ея Киргизцах. Сия линия с начала весны до конца осени содержится в грозном военном виде: форпосты бывают вооружены пушками, небольшими отрядами регулярной пехоты, Козаков, Тептярей, Мещеряков и Башкирцев; денно и нощно разъезжают по ней дозоры – и от одного пикета до другого ловкий Башкирец может докинуть стрелу. Случится ли ночная тревога: вдруг вспыхивают маяки (т.е. огромные шесты, обверченные соломою и стоящие, подобно великанам, при каждом пикете); толпы Козаков, Мещеряков, Башкирцев высыпают [118] из укреплений, и с топотом их коней сливается гул вестовой пушки, находящейся в Илецкой защите, на вершине Намаза (Намаз, киргизское слово, значит святый. Так называется гипсовый холм при Илецкой защите, на коем Киргизцы в старину совершали торжественные молитвы.) или караульной горы. Но и при таких мерах предосторожности, киргизским разбойникам удается иногда, обманув кордонную стражу, пробираться на нашу сторону, похищать руский скот, пожигать сено, топтать поля, увлекать в неволю оплошных поселян или бедных путешественников, не разбирая ни звания, ни пола, ни возраста. Случается даже, что Киргизцы, собравшись большою толпою, имеют дерзость нападать на самые форпосты, выдерживать стычки с [119] нашими отрядами и срывать пикеты в уединенных местах. Впрочем, никогда почти военные проказы сих номадов не остаются без наказания. Козаки, а особливо Илецкой защиты, будучи лучше вооружены, смелее и решительнее своих неприятелей, умеют угадывать их намерения, находить Киргизцев чутьем по следам, открывать шайки их в чаще камышей, в глубине оврагов, нападать врасплох – и смертельными ударами отучать их от пагубной страсти к набегам. Кстати о защитинских Козаках. Киргизцы боятся их более суровой зимы, скотского падежа и улькун-мултык или большого ружья, т.е. пушки. Некоторые из наших линейных героев (Напр. покойный Яков Беляков, о котором сложено несколько песень и которого Киргизцы называют Якуб-батырь.) приобрели в [120] степях и между своими какую-то знаменитость, похожую на славу, так что дела их воспеваются Рускими в народных исторических песнях, а имена наводят панический страх на Ордынцев, присоединяющих к ним, в знак невольного уважения, почетное название батыря, т.е. богатыря. Напрасно доныне Правительство старалось и старается положить конец беспрестанным разбоям и дракам на Ново-илецкой, и вообще на Оренбургской линии. Все его предприятия по сему предмету послужили только к подтверждению истины, что доколе Киргизцы будут Киргизцами – народом кочующим, необразованным и огражденным от [121] всякой власти непроходимостию степей, до тех пор грабительство, известное у них под названием баранты, будет уважаемо ими, как народный обычай: ибо нравы непросвещенных народов не изменяются и веками. Следственно Киргизцев надобно по возможности просветить. – Правительство, как вам известно, приступило уже к исполнению сего благодетельного средства; но это не относится к моему анекдоту. Я сказал, что Новоилецкая линия содержится в военном виде только с начала весны до конца осени. Зимою картина переменяется. Глубокий снег, трескучие морозы, ужасные мятели, называемые там буранами: все это принуждает киргизских батырей сидеть смирно в их войлочных шатрах или кибитках. [122] Самые беспокойные из них откочевывают, вместе с дикими птицами, к теплым берегам Аральского моря, к пределам Бухарии и Хивы; а те, которые посмирнее, облегают дружелюбными аулами русскую границу, меняют свой скот на хлеб линейных жителей и на принятые в кочевом киргизском быту произведения наших мануфактур, ездят к нам в гости и сами принимают гостей; одним словом, живут с нами, как добрые приятели, до самой весны. При таком положении дел, военная строгость на линии становится не нужною. В начале Ноября, часто и ранее, линейные гарнизоны идут на зимния квартиры, Башкирцы и Мещеряки длинными толпами отправляются в свои кантоны; линия пустеет; сердитые бураны [123] увиваются вокруг покинутых маяков, а в форпостных землянках остается только небольшое число обывателей и сторожей (Войска, охраняющия линию в продолжение лета, обыкновенно называются летнею кордонною стражею.). Мне должно было исполнить поручение, о котором сказал я выше, в половине Маия. Ново-илецкая линия не была еще тогда занята войсками, а цветущая весна благоприятствовала уже набегам неугомонных Ордынцев. Впрочем, имея в конвое семь хорошо-вооруженных Козаков Защитинской сотни, я с братом моим, унтер-Шихтмейстером (Автор служил тогда в горной службе.), с унтер-офицером Мошниным (не без намерения сказываю его имя) и восемью [124] вооруженными работниками, – благополучно и без всяких замечательных приключений, снял ситуацию малоизвестных пустынь, чрез которые пролагалась дорога. Оставалось только выставить по ней знаки или вехи, для указания прямого пути в сих бесприметных местах. В полдень, 20 Маия, мы находились посреди необозримой равнины, как плаватели посреди Океана. Седой ковыль, подобно тонкой пелене, мялся под нашими ногами, струился вокруг нас и сливался вдали с краями синего неба. Лишь изредка утомленные взоры спешили отдыхать на коврах муравы и цветов, покрывающих длинные впадины, которые можно назвать Оазисами сей равнины. Вправо открывались иногда дымоподобные холмы Общего Сырта и леса Уральского берега. [125] Как жаль, что какой-нибудь ученик Орловского не подсмотрел шествия нашего маленького каравана (Я назвал мою команду караваном, во первых потому, что она с виду в самом деле походила на караван, хотя в ней и не было ни товаров, ни верблюдов; во вторых потому, что не нахожу приличнейшего ей названия.)! Эта картина, по моему мнению, стоила бы мастерского карандаша его. Я постараюсь описать ее, как умею. Несколько ловких Козаков, беспрестанно заезжая вперед, вели, посредством длинных своих дротиков, прямую линию, а вслед за ними работники вколачивали в землю колья, с навязанными на верху пучками белого ковыля, – зыбкими, как перья старинных рыцарских шлемов. По обе стороны линии тянулось несколько возов [126] с кольями; и наконец, шествие заключалось длинными карандасами – степным экипажем, весьма похожим на похоронные дроги. На них сидел поручик К… (который поехал со мною из кр. Рассыпной, в качестве смотрителя солевозной дороги), полубольной, высокий, сухощавый, как рыцарь печального образа, в одном камзоле, с калмыцкою трубкою в зубах, с татарским колпаком на голове. Что касается до меня, то покорный слуга ваш, земляк диких Ордынцев, привыкший с детских лет к их кочевой жизни, – ехал верхом, сидя на широком и мягком киргизском седле так же спокойно, как в вольтеровских креслах. Рядом со мною ехали два Козака, сохранившие в памяти неизтощимый запас любопытных преданий, [127] которые в совокупности составили бы самую подробную историю их родины; бывавшие в молодецких походах далеко за Сыр-дарьею и не уступавшие в искустве защищаться и нападать ни одному из степных Каратаев и Джилиманов (Современные батыри, славные в степи, – первый, как бывший претендент Ханского достоинства, вторый, как неукротимый разбойник.). Тут же ехал и веселый, беззаботный Мошнин. С благодарностию должен я сказать, что меткое ружье его часто доставляло нам вкусный обед в нашем безквартирном походе. Наряд Мошнина составлял большую противоположность с одеждою Козаков. При высоком росте и крепком сложении, при загорелых лицах, украшенных густыми усами, [128] они были одеты в преширокие кафтаны и шаровары, имели на голове мохнатые шапки, за плечами длинные уродливые ружья с ражками, а вместо пояса толстый ремень, с привешенными к нему пороховым рогом, киргизскою калтою (Калта, так называется кожаная сумка, которая служит Киргизцам вместо лядунки и ташки.), ножем и другими снарядами. Напоминая одеждою, вооружением и ухватками сподвижников Стеньки Разина, Козаки мои могли бы до смерти перепугать собою какого-нибудь эфирного петиметра или робкую, нежную даму. Напротив того Мошнин, в кожаном картузе, в изношенном мундире с обрезанными фалдами, в холстинных панталонах, [129] в шерстяных чулках и поршнях (Поршни – два лоскута сыромятной кожи, стянутые ремнями и таким образом составляющие род сандалий. Их носят в некоторых губерниях крестьяне.) или руских сандалиях, столь же легких, как башмаки французского придворного кавалера, – Мошнин, невысокий и плотный, с коротким ружьем своим, точно так же походил на степного богатыря, как жокей нынешнего лорда на турецкого пашу или на железного воина крестовых походов. Шутя с товарищами и наблюдая за действием наших геодезистов, я вовсе не думал о бродящих киргизских разбойниках, хотя знал, что в настоящее время года странствовать там, где мы находились, не совсем безопасно. Правда, видя [130] иногда задумчивого Козака, обводящего вокруг внимательные взоры, я начинал чувствовать тайное беспокойство и пристальнее смотреть в туманную даль; но тишина земли и неба скоро возвращала мне прежнюю беззаботность. Что касается до моих воинов, то они говорили о Киргизцах неиначе, как с величайшим презрением. Например, заметив однажды вдали неподвижную точку, я спросил одного из моих Козаков, не может ли он рассмотреть, что там чернеется? – «Куст, или беркут (Степной орел.),» отвечал он сухо. – То-то; смотри, не Киргизец ли? – «Ну, так что жь, хоть и Киргизец.» – Как бы они не напали на нас врасплох? – «Пускай попробуют!» – сказал [131] прехладнокровно Козак. Тем и разговор кончился. Таким образом достигли мы вершины речки Николки, где заранее предположено было порядочно отдохнуть, пообедать и накормить лошадей. Мошнин, исправляя должность квартирмейстера, приехал туда прежде нас и успел застрелить несколько уток для нашего обеда. Место, на котором поставили мы свой табор, лежит гораздо ниже окрестной равнины, возвышающейся вокруг него (как отлогие края чайного блюдичка вокруг дна) едва приметною покатостию. Это небольшой острый мыс, образуемый озерцом, или лучше сказать, глубокою, похожею на провал ямою и крутым оврагом, в нее впадающим. Вода в яме, к счастию нашему, была холодна и чиста, а берега ея [132] устилались коврами свежей, прекраснейшей муравы. Все это было для нас тем приятнее, что утомленные ездою и зноем, мы чувствовали в одно время и жажду и голод и большую нужду в отдохновении. Я был весел, я был почти счастлив. Кому, подобно мне, случалось странствовать по степям, тот конечно не спросит: от чего все номады так сильно привязаны к своей дикой, кочующей жизни. Поверите ли, что сия незавидная и повидимому даже бедственная жизнь, имеет свои радости, свои наслаждения, вовсе неизвестные слабым, изнеженным обитателям городов и столиц? Одно уже отсутствие светских приличий, одна совершенная свобода поступков и склонностей делает жизнь сию драгоценною для души гордой, свободной и мечтательной. [133] Может быть не все согласятся в этом со мною; но я признаюсь вам, что часто, среди блестящих увеселений столицы, среди всевозможных изобретений ума и роскоши, друг ваш уносится мечтами в зауральские степи, к тому прекрасному времени, когда, новый Дон-Кихот, беспечно и весело искал он приключений в сих уединенных и молчаливых пустынях. В несколько минут лошади наши были выпряжены, расседланы, стреножены и пущены на свежую мураву. Бледный огонек засверкал под чугунным котлом, повешенным, как водится, на деревянном треножнике, и каждый из путников спешил воспользоваться временем роздыха, чтобы удовлетворить свои желания или прихоти. Один, например, закидывал в озеро [134] походные верши; другой вытаскивал из дорожной сумы готовый запас; третий устроивал из войлока род палатки, чтобы защитить себя и товарищей от палящего зноя. Степной наш метр-д'отель или попросту кашевар, усердно щипал уток, застреленных Мошниным; поручик еще раз закуривал калмыцкую свою трубку; брат мой играл козачьим дротиком; я, сидя на карандасах, спиною к оврагу, вынул из кармана табакерку и открыл ее.… Вдруг пронзительный крик, показавшийся мне журавлиным, поразил слух мой – и прежде нежели я успел спросить о причине сей нечаянности, смятенные мои товарищи закричали: «Киргизцы! Киргизцы!» Я оглянулся назад: девять наездников, на лошадях, черных, как вороново крыло, в остроконечных [135] белых колпаках, в легкой, свободной одежде – неслись на нас с быстротою буйного вихря, неслись, испуская ужасные вопли и грозно потрясая своими длинными, зыбкими пиками! Впрочем, рассматривать их было некогда. Все мы, как вы представить себе можете, вскочили, засуетились, схватили ружья – и несколькими, наудачу пущенными выстрелами, встретили незваных гостей. К счастию, глубокий овраг, примеченный Киргизцами тогда уже, когда они подскакали к его берегу, отвратил от нас ужас внезапного нападения. Увидев свою ошибку, Ордынцы круто поворотили в сторону и спешили оный объехать, с намерением завладеть всеми нашими лошадьми, бродившими, благодаря беспечности Козаков, довольно далеко от табора. Наши также [136] бросились к лошадям, и вырвали их почти из рук разбойников. Им не удалось даже похитить козачьего дротика, воткнутого в землю на том месте, где должно было поставить астролябию для назначения новой линии. После такой неудачи, Ордынцы пустились от нас в ту сторону, откуда сделали нападение; а наши, сопровождая их криком, бранью и проклятиями, спешили оседлать лошадей и говорили в один голос, что должно гнаться за Киргизцами. Сначала я был поражен нечаянностию сего приключения, как дикий Американец первым выстрелом пушки; но видев и малочисленность нападавших и постыдное бегство их с места сражения, ободрился и старался доказать своим спутникам, сколь бесполезно и [137] легкомысленно их намерение догонять летучую киргизскую шайку, которая, на прекрасных конях своих, далеко оставила бы нас за собою, как сокол оставляет иногда задорное стадо ворон. – Но поручик (вид стычки и ружейные выстрелы в одну секунду возвратили ему и юношеский жар и опрометчивую храбрость), но Мошнин, вышедший из себя от ярости, но Козаки, жадные к корысти и бою, не хотели и слушать моих представлений. Только некоторые из работников, спрятавшиеся под возы при первой тревоге, и два Козака из Татар, трепетавшие и побледневшие от ужаса, боязливыми взорами изъявляли свое согласие со мною. Делать было нечего! Опасаясь прослыть трусом между товарищами, я взял у одного из миролюбивых [138] воинов карабин и сумку с патронами, повесил их себе на плеча и сел на лошадь, чтобы лететь, как говорится, навстречу славы и смерти. В это время мы заметили, что Ордынцы, отъехав от нас с версту или более, дают кому-то сигнал, кружась на лошадях по азиатскому обыкновению. Недоумение наше при сем явлении было непродолжительно: густая толпа, как туча, показалась на краю горизонта – и все мои воины соскочили с коней без команды! Я, не теряя на сей раз присутствия духа, взобрался на вершину воза с кольями, для наблюдений… и вот, смотрю вправо – валит другая толпа, гуще первой; прямо против нас – показывается третья.… Признаюсь, что при сем зрелище сердце мое сжалось, как [139] высушенная губка, и вдруг налилось кровью, как губка, брошенная в воду. Все понятия об ужасах киргизского плена, все повествования об истязаниях пленников, слышанные и читанные мною в продолжение жизни, слились в одну мысль – и эта мысль с неизъяснимою быстротою проникла все мое существо! Надобно знать, что живучи в Оренбургском краю, должно поневоле беспрестанно слушать ужасные повествования о жестокостях Киргизцев и о бедственной участи их пленников (как здесь, например, слушаем мы иногда скучные разговоры о модах, журнальных перебранках, политике и погоде); а потому каждый, пускающийся в путь по линии – не говорю уже о степях – бывает заранее сильно напуган предполагаемыми [140] опасностями и ужасается при одной мысли о появлении хищников. Так и мне слишком были известны разбойнические их подвиги, чтобы чувствовать весь ужас нашего положения. К тому же часто слыхал я, что по зверскому обыкновению Киргизцев, неприятель, упорный в сопротивлении и взятый с оружием в руках, не должен ожидать нималейшей пощады. Сии варвары обыкновенно извлекают из него жизнь медленными муками: отсекают член за членом, морят голодом и жаждою, жгут на огне, сдирают кожу с живого.… Я окинул глазами наше местоположение: глубокий овраг, обрывистые берега – какие превосходные средства защиты! – Пусть они нападают! Будем обороняться до последней крайности, стрелять до последнего [141] заряда, спустимся в овраг – бросимся в воду, если враги сделают удар решительный, – умрем, но не отдадимся в плен!... Мне первому вздумалось тогда устроить из наших возов род цитадели, которая могла бы нам служить оградою со стороны, открытой нападению Ордынцев. Козаки поняли эту мысль и усердно помогали мне сдвигать тяжелые телеги и карандасы. Двум оробевшим Татарам приказано было держать оседланных лошадей, чтобы оне не разбежались, если испугаются киргизских воплей или выстрелов. – В суете и заботе я не видал, что делали в это время Мошнин и поручик, только слышал их проклятия и громкие крики. Наконец, приготовившись таким образом к обороне, мы [142] сделались спокойны и увещевали друг друга не суетиться и не тратить даром зарядов. Между тем толпа неприятелей на левой стороне остановилась в нескольких стах саженях от нашего стана. Мы видели, как Ордынцы снимали с себя лишнее платье, чтобы легче сидеть на конях. Нельзя было без некоторого тайного удовольствия смотреть на сих ловких всадников, когда они на длинных и статных аргамаках своих, пригнувшись к луке, легкою рысью переезжали широкое поле. Каждый из них был вооружен копьем необычайной длины; многие сверх того имели лук и стрелы, секиры или ай-балты (Ай балта – топор на длинном топорище.), сабли и даже [143] ружья, с длинными ражками и вместо замков фитилями. Некоторая часть Киргизцев спустилась в овраг при его вершине, так что нам были видны только их белые колпаки и концы копей. Это был, кажется, их вагенбург, с заводными лошадьми и с разными тяжестями. Другие, разделясь на малые партии, издали разъезжали вокруг нас, как бы высматривая местоположение. Наконец все три толпы (кроме вагенбурга) слились в одну и стали на скате равнины, прямо против открытой стороны нашего стана, в трех или четырех стах саженях от оного, – и с полчаса стояли на одном месте, вероятно, советуясь между собою. Мы, с своей стороны, разместясь позади укреплений, взвели [144] курки и спокойно ожидали первого натиска. Вы, может быть, улыбаетесь, находя в моем рассказе о киргизском набеге важность и подробности, приличные произшествиям знаменитым; но, друзья мои! где дело идет о жизни и смерти, там легкомысленная шутка не имеет ни сколько места; и умереть от кинжала убийцы, по моему мнению, еще ужаснее, нежели от меча воина или от ядра неприятельской батареи. Но вот толпа Ордынцев вытянулась в длинный строй.… еще минута – раздались дикие крики, поднялось облако пыли, дрогнула земля – и строй бросился на нас, как стая бешеных собак на одинокого путника!... С нашей стороны грянули ружья – и Киргизцы ли утратили ту неукротимую храбрость, [145] которая отличала предков их под знаменами Батыев и Тахтамышей, или мы встретили их с необыкновенною смелостию – только выстрелы наши удержали буйное стремление коней ордынских; но пули уже до них долетали. Вот зажужжала одна – и огромная серая лошадь присела от раны под своим всадником; вот другая влепилась в Ордынца: мы слышали самый шелест удара! Строй заколебался, рассыпался – и отступил. Мы вздохнули вольнее. Скоро они выстроились снова, напали на нас по прежнему, и как прежде, не устояли под метким огнем наших ружей. Такая робость врагов ободрила нас еще более. Я даже имел любопытство посмотреть вокруг себя на картину нашего воинственного [146] табора. Большая часть работников, вооружась бывшими у них фузеями, усердно стреляла на ряду с Козаками; но два или три добрые человека предпочли мирное положение под телегами опасной храбрости защищаться. Брат мой, не имея оружия, кроме козачьей пики, стоял, опершись на нее, посреди табора. Поручик, с длинным пистолетом в руке, – с пистолетом, у которого, как после оказалось, не было кремня – шумел, командовал, не смотря на то, что его вовсе не слушали. Мошнин, в буйной запальчивости, не хотел оставаться под защитою возов. Он беспрестанно ругал Киргизцев, с остервенением дворового пса, лающего на вора – и всячески старался подкрасться на ружейный выстрел к тем из них, которые, [147] отделясь от общей толпы, разъезжали позади ямы и в глубине оврага. Некоторые молодые Козаки и работники последовали его примеру. Один из них так перепугал киргизского батыря, неосторожно высунувшего свой колпак из-за небольшого пригорка, что тот, желая избегнуть выстрела, поворотил лошадь свою, как говорится, на двух задних ногах – и стремглав полетел вниз, вместе с нею. Но не прошло секунды, как мы увидели его преспокойно едущим на той же лошади, с концем переломившейся при падении пики; и должно признаться, что в таких случаях Киргизцы очень похожи на пробочные куклы, которыми играют дети: как их ни кинь, они все-таки очутятся на ногах! [148] После третьего нападения, подобного первым, Киргизцы, казалось, отчаялись одержать над нами победу. Впрочем у них явилась новость: знамя, или просто, пестрый бумажный платок, привешенный к пике. Мошнин, всегда готовый на шутки, назвал киргизского знаменщика портупей-прапорщиком – и я не мог не улыбнуться, слыша крик его: «в портупей-прапорщика стреляйте!» сопровождаемый язвительными насмешками. Но опасность еще не миновалась. К ногам моим упала стрела, а в след за нею – другая. Заметив это нечаянно, я осмотрелся и увидел еще несколько стрел, вонзенных в землю вокруг меня. К счастию никто не был ими ранен, и оне возбудили только ярость в моих товарищах. [149] В это время от толпы Киргизцев отделилось несколько человек, которые, приблизясь к нам, далее однако жь ружейного выстрела, потребовали переговоров. Мы отвечали, что нам нет нужды заключать условия с разбойниками. Не смотря на то, один из них, вероятно какой нибудь степной Цицерон, хотел доказать нам, что они не разбойники, что наехали на нас нечаянно, отыскивая потерянных лошадей, что им приятно будет расстаться с нами дружелюбно – и в заключение, увещевал положить ружья и выйти к киргизской шайке, для взаимных совещаний, угрожая в противном случае гневом и мщением батырей. Все это, разумеется, говорено было на языке киргизском, который многие из нас хорошо понимали. [150] Политика и хитрость переговорщика, который предполагал в нас не более рассудка, как в маленьких детях, до крайности казались забавными. Оратор нашей стороны, Мошнин, отвечал ему на длинную речь жестокою бранью; потом, показывая вид, что соглашается на его предложение, он спрятал ружье за спину и тихонько начал подходить к почтенному краснобаю, с намерением дать ему последнее увещание – ultima ratio Мошнина. Однако жь Ордынец, заметив хитрость, пустился, как из лука стрела, к своей шайке. Вскоре после того несколько самых бойких наездников, отделясь от толпы, и как бы упрекая своих товарищей в малодушии, начали потихоньку приближаться к нашему табору. Можно было догадаться, [151] что они хотели напасть на нас быстро и неожиданно, так, что б мы принуждены были бросить ружья, не сделав по ним более одного выстрела. Впереди всех ехал видный юноша. Он гордо приподнимался на седле и в одной руке держал длинное копье, а в другой увесистую ай-балту. Уже, по видимому, он был готов, показывая путь товарищам, кинуться на наш табор, как в то же самое мгновение Козак Колесников нацелил на него длинное ружье свое.… выстрел раздался, пуля зажужжала – и Ордынец тихо повалился с коня.… Наши с радостным криком кинулись вперед.… Загремели ружья, Киргизцы смутились – и обратили нам тыл! Против обыкновения, они не успели даже взять с собою падшего своего предводителя, [152] которого Мошнин подтащил за ногу к табору. Убитый Киргизец был молод, красив и дороден. Пуля прошла у него сквозь обе щеки, пониже висков. Козаки, по старой привычке, не замедлили ободрать его до-нага, и приметив в нем некоторые признаки жизни, из сожаления к его страданиям, или вероятнее по злобному чувству вражды, поспешили добить несчастного собственною его секирою. Погибель товарища, а может быть и самого начальника шайки, казалось, поразила ужасом всех Ордынцев. Еще несколько времени одни из них стояли в молчании против нашего табора, другие ездили вокруг него, осыпая нас бранью, проклятиями и угрозами; но скоро все, толпа за толпою, объехав овраг и яму, потянулись вниз [153] по течению речки, так что в ея впадине мы видели один только лес копей – и наконец ничего уже более не видали. Радость, объявшая нас при отъезде Киргизцев, была радость людей, избегнувших бедственной смерти. Козаки – и все вместе с ними – став на колени, громко возблагодарили Всевышнего за свое чудное избавление. Никогда я сам не бывал набожнее, не молился усерднее. После молитвы, я и некоторые из Козаков взъезжали на возвышения и объехали пустую окрестность, чтоб издали наблюдать за удалившимися Киргизцами. Коварство их было нам довольно известно: они могли скрыться в засаде и выжидать другого удобного случая к нападению. Впрочем, не успев еще оглядеться, мы вовсе потеряли их [154] из виду; а там, где они были, нашли только следы конских копыт, двух убитых лошадей, да несколько стрел. Беда миновалась; но быв ею напуганы и справедливо опасаясь новых нападений, мы должны были решить, что безопаснее: провести ли нам ночь на том месте, где находились, пуститься ли в путь далее по предназначенному направлению, или обратиться к Уралу, где ожидала нас совершенная безопасность и до которого, как нам казалось, могли мы достигнуть прежде наступления ночи? Последнее мнение было принято большинством голосов на нашем маленьком совете. И так, бросив на месте мертвого Киргизца и множество кольев, как тяжесть, уже для нас [155] бесполезную; устроив из телег род подвижного укрепления или каре; отделив по два человека для авангарда и аррьергарда, а прочих свернув в колонну, с готовыми на всякой случай ружьями и копьями, двинулись мы (за помощию Божиею, сказал бы князь Курбский) в поход – и не встретив неприятелей, достигли вечером до небольшого полуострова, образуемого течением речки, где рассудили за благо провести ночь. Здесь мы с большим наслаждением утолили свой голод, не ев почти целый день; отсюда жь послал я двух Козаков (тех самых, которые струсили) на Урал, с известием о появлении Киргизцев внутри линии. Никогда не забуду я ночи, проведенной мною в сем месте. Опасаясь нового нападения Ордынцев, я [156] не смыкал глаз – и до самого рассвета сидел перед тлеющим огоньком, разговаривая, подобно Оссиану, с безмолвными мраками и наблюдая за расставленными вокруг нашего табора часовыми. Тут получил я некоторое понятие о жизни ратника в бурное военное время. Говорить ли о том, как мы на другой день благополучно достигли Урала, как встретились с сотнею Козаков, высланных по распоряжению Г. Оренбургского Военного Губернатора для преследования Киргизцев; как, наконец, сделав большой крюк, прибыли в Илецкую защиту? – Все это нимало не относится к моему анекдоту; а потому, имея полное право написать здесь: конец, я прошу вас, друзья, принять сие описание [157] первых и вероятно последних ратных подвигов вашего друга с благосклонною улыбкой – и если вы найдете оное не совсем достойным внимания, то вините голую истину, которая водила пером моим. А. Крюков. Текст воспроизведен по изданию: Киргизский набег// Северные цветы на 1830 год. СПб. 1829 |
|