Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЭДМУНД БРЭМ

ПУТЕШЕСТВИЕ

ПО СЕВЕРО-ВОСТОЧНОЙ АФРИКЕ ИЛИ ПО СТРАНАМ ПОДВЛАСТНЫМ ЕГИПТУ

СУДАНУ, НУБИИ, СЕННАРУ, РОССЕРЕСУ И КОРДОФАНУ

Жизнь чужеземцев в Хартуме.

«Moecht' icli den Menschen doch nie in dieser schnoden Verirrung

Wiederseh'n! Das wuethende Thier ist ein besserer Anblick.

Sprech' er docli nie von Freiheit, als koenn' er sicli selber regieren!

Losgebunden erscheint, sobald die Schranken hinweg sind,

Alles Boese, das tief das Gesetz in die Winkel zurucktrieb.»

У самой границы османских владений в центральной Африке представители различных национальностей снова сосредоточиваются в одном месте, подобно тому, как мы это видели в главных городах этого обширного государства, распространившего свои владения в трех частях света. Хартум, этот самый южный из значительных городов в странах, подвластных турецкому скипетру, носит еще вполне турецкий отпечаток. Последователи трех религий уживаются здесь между собою так же мирно, как в настоящее время, — не то было прежде, — и в остальной Турции. Да, именно в далеком Судане все более и более уничтожаются те преграды, которые разделяют их повсюду. Христианин и турок не смотрят здесь друг на друга с тем презрением, как в Египте или Сирии. Они оба чувствуют, что живут на чужбине; a на чужбине, более чем где-либо, один человек нуждается в другом. Тут обоих разделяется только язык; что касается до нравов, то они предписываются господствующею партиею. Оба они до того снисходительны, что готовы очистить рядом с собой почти равное место даже глубоко презираемому египтянину. Исключенными из их союза остаются только одни туземцы.

Европейцы, турки и египтяне вот те чужеземцы, о жизни и занятиях которых я намерен поговорить. Другие же чужеземцы в [189] Судане, как например абиссинцы, арабы, нубийцы и различные негритянские племена мало или даже вовсе не отличаются от суданцев, нравы и обычаи которых они вполне приняли, лишь только освоились с страною.

Начну с наших соотечественников. Я придаю здесь слову «соотечественник» не то узкое значение, которое привыкли соединять с ним у нас в Германии. Уже в Египте начинают расширяться пределы этого понятия об отечестве. Уже в Египте немец радуется, встречая другого немца, и не спрашивает своего земляка уроженец ли он севера или юга, рейнских или остзейских провинций. Лишь только очутишься в Хартуме, как не нуждаться уже более ни в рекомендательных письмах, ни в коротких знакомых, чтобы попасть в круг тамошних европейцев. Трех слов: «господа! я европеец», произнесенных на языке понятном кому-нибудь из присутствующих, совершенно достаточно для новоприбывшего, чтобы получить право входа в каждый европейский дом. Итальянский и французский языки самые употребительные между европейцами в Хартуме; кто может сказать хотя несколько слов на одном из этих языков, тот признается всеми за соотечественника. Только уже после более или менее продолжительной беседы спрашивают новоприбывшего: «какой вы нации?»

Европейцы в Хартуме невольно образуют как бы одну большую семью. Почти каждый вечер они собираются где-нибудь, чтобы побеседовать, покурить табаку, выпить водки. Ежемесячно поступает в их владение тетрадь французских газет. Один за другим, все прилежно и внимательно перечитывают ее, желая знать о событиях, совершающихся в отечестве. Это дает потом материал для разговоров на многие вечера. Тут иногда возникают партии, — в особенности между французами. Одни защищают монархию, другие республику. И вот в Хартуме вспыхивают горячие споры, разрешаются современные великие вопросы. Каждый кружок считает себя чуть ли не целою нациею. Среди спорящих в круговую обходит вино и воспламеняет дух. Те, которые только что не сходились в одних лишь политических взглядах, становятся враждебными и в других отношениях. Представитель республики должен выслушивать, как роялист обрушивает теперь всю брань и ругань, направленные им когда то против сущности республики, — на его собственную голову. Спор угрожает сделаться серьезным. Но тут встает с дивана др. Пеннэ, берет бутылку с воодушевляющим питьем, наливает его немного широкую чашу, смешивая с [190] свежею водою, подходит к сильно разгорячившимся и говорит успокаивающим голосом:

— Mais, Messieurs, laissez done la politique; allons, buvez.

Все следуют приглашению, успокаиваются, мирятся, смеются, шутят и в заключение расходятся по домам с отяжелевшими головами.

Доктор Пеннэ — это ангел мира для живущих в Хартуме европейцев; после духовенства миссии и австрийского консула это единственный франк, к которому следует относиться с полным уважением. Он француз, в котором соединены все преимущества его нации, нисколько не затемненные ее пороками. Др. Пеннэ патриархально гостеприимен, любезен в обхождении, приветлив с каждым. Он не обидел ни разу ни одного из своих земляков; но я не думаю, чтобы в Хартуме нашелся хотя один европеец, которому Пеннэ не простил бы даже какого-нибудь оскорбления. У Пеннэ нет врагов в Судане.

Этот то человек и собирает в своем гостеприимном доме, прозванном нами в шутку «Hotel du Cartoum», всех остальных, к сожалению не похожих на него, европейцев. Дом его находится в центре города и обладает всеми приятностями хартумского жилища. Вот под навесом, на открытом воздухе, сидят несколько человек и прислушивается к монотонному визгу водоподъемного колеса в соседнем саду. Этот звук, не совсем лишенный мелодии, пробуждает в сердцах общества другие звуки. Сегодняшний вечер, — предположим, что это один из тех прохладных и свежих вечеров дождливого времени, которые приносят с того берега благоухание цветов мимозы, — решено посвятить музыке. Хозяин заиграл на гитаре. Co струн раздались звуки «Allons en-fants de la patrie». Все поют Марсельезу, — французы, итальянцы, немцы, поляки, — словом все европейцы, случившиеся на этот раз в Хартуме.

Voila, Messieurs, une belle chanson de Beranger: «Mes jours sont condamnes etc». Все молчат, все воодушевлены, — песнею-ли, водкою-ли, не все ли равно?

Затем дается большая опера, т.е. каждый поет что знает. Ни от кого не требуется, чтобы он был артистом, — он должен только петь. Баркаролла из «Фенеллы» исполнена хором всех мужчин, с аккомпанементом гитары, за раз на трех языках. И еще вопрос, — вызывала ли она когда-нибудь, хоть раз, на первой европейской сцене, большее воодушевление, чем в Хартуме, пропетая в одну из тамошних чудных тропических ночей... [191]

Я очень любил бывать на этих вечерах. Суровость жизни во внутренности Африки настойчиво преследует путешественника во всех его утомительных переездах, — поэтому ему необходима поэзия для поддержания бодрости духа, подавленного всякого рода лишениями, болезнями и одиночеством, — бодрости, которая помогает переносить все трудное и непривычное. Ощущаешь что-то совершенно особенное очутившись так далеко от всех родных нравов и обычаев. He легкая задача отказаться от дорогих звуков родного языка, лишить себя всех телесных и душевных удовольствий своего отечества. Если в таком случае прозвучит напев родины, — как отрадно становится тогда сердцу!...

Вот путник останавливается на ночь в пустыне. Наступает тот покой, та торжественная тишина, которая дает духу беспредельный простор для самых разнообразных мыслей. Невольно вырывается из груди песня родины, — а ласковая, заботливая фантазия развертывает перед путником, отрадно успокоенным им самим — пропетою песню, образы этих песен. Как-то раз мы в совершенном одиночестве, я и один мой спутник, пели немецкие любовные песни (Minnelieder). И вот возник перед нами образ любви, — милый, очаровательный образ, на котором с тихим наслаждением покоилась наша фантазия. Что в том, что оп померкнет перед ярким светом действительности, — мы, удовлетворены уже и тем, что вызвали его.

Только там, на далекой чужбине, становишься ценителем поэзии, только там ощущаешь всю ее силу. Кто хочет вполне понять песни наших поэтов, тот должен, читать их в совершенном уединении, читать там, где он не может сообщить их никому, кроме самого себя. Тогда их влияние и достоинство всего ощутительнее. Мы слишком привязаны е тому, к чему привыкли с детства, чтобы разом отказаться от всего, решительно от всего. Мы иногда только воображаем, что совершенно избавились от тоски по родине; часто одного слова родного языка достаточно, чтобы перенести нас всем сердцем в область детства. Для нас, немцев, в Хартуме самый плохой роман доставил бы большое наслаждение. Мы с интересом перечитывали по нескольку раз всякий клочок печатной бумаги. Нас привлекало не достоинство того, что мы читали, а только воспоминание об отечестве. Его ни чем не заглушишь! Тоска по родине охватывает часто самый сильный дух и хотя он иногда счастливо побеждает ее, но она возвращается опять и [192] опять, и еще в сильнейшей степени. Покуда нас еще окружают знакомые образы, может быть это чувство и ее имеет над нами власти. Но когда мы очутимся в одиночестве, оно начинает рисовать нам потребность в отечественном языке и привычках, в более и более привлекательных красках, и в конце концов все-таки одолевает. Воспоминание о родине есть та связующая сила, которая соединяет европейцев в Хартуме. Такие противоположные друг другу и большею частью испорченные характеры не могли бы сойтись нигде на родине. Только всемогущество родственного языка, нравов и обычаев принуждает их жить вместе довольно согласно. Потому и разговоры их вращаются около отечества и отечественного. Только в подобные часы и нравится каждому из нас франк Судана.

Европеец, живущий в Хартуме, кажется вновь прибывшему в высшей степени любезным человеком. Он делает ему самые заманчивые, дружественные предложения, гостеприимен. и предупредителен; — но скоро начинаешь замечать, что он действует таким образом только из эгоистического расчета. Днем и узнать нельзя веселую вечернюю компанию. Но произнести окончательный приговор о европейце мы сумеем лишь тогда, когда бросим проницательный взгляд во внутренность какого-нибудь европейского дома. Только тут мы заметим разорваность тех самых уз, которые казались нам столь-крепкими; мы откроем всю беззаконность, среди которой живут здешние европейцы, заметим, что это отверженцы своих наций, — мы увидим, что все европейское общество состоит, почти без исключения, из негодяев, плутов, мошенников, убийц.

Некто, пожалуй, не поверит справедливости моих резких слов, так как в Хартуме судит теперь европейский консул старающийся всеми силами противодействовать анархии, при которой жили франки. Все это так, но — для того, чтобы вполне поверить моим словам, стоит только раз побывать на одном каком-нибудь вечернем собрании, когда чрезмерно выпитое вино развязывает язык и омрачает разум европейцев. Тут не редко услышишь, как они упрекают друг друга в самых позорных поступках; тут можно узнать, что аптекарь Лумелло, с помощью какого то французского врача, отравил несколько человек; — что сардинец Роллет избил своего невольника до такой степени, что этот несчастный испустил дух; — что призванный недавно перед трон верховного судьи Николай Уливи, — не говоря уже о его бесчисленных мошенничествах, обманах, кражах и открытых убийствах, — до того [193] тиранил свою родную дочь, что та с отчаяния обратилась к присутствию турецкого суда с просьбою защитить ее от отца, который хотел изнасиловать ее, собственную свою дочь... Вот они начинают рассказывать, нисколько не подозревая, что этим самым открывают свои преступления, о том, сколько невольниц надоело одному, сколько раз другой из них делался счастливым отцом в «своем гареме, состоящем из 4 или 5 прелестных абиссинок»; — как кто-нибудь продал свою невольницу после того, как она родила уже ему ребенка и т. п.

Торговля невольниками в их глазах совершенно невинное ремесло. He позор ли для европейского имени, что те, которые носят его, не колеблясь усваивают себе турецкие злоупотребления, с которыми так долго и тщетно борется их правительства! Многоженство и торговля невольниками находят в Хартуме пламенных защитников. Чувство справедливости европейца восточного Судана упало так низко, что он нисколько этим не возмущается. Все, что удовлетворяет его страстям, все, что потворствует его желаниям, кажется ему справедливым и законным. Николая Уливи, который был всегда первый во всевозможных порочных поступках, перещеголял в торговле невольниками какой то француз Вессье. Этот Вессье вел свою выгодную торговлю оптом. Он посылал в Каир под французским флагом целые корабли, нагруженные этим «товаром», а впоследствии ходатайствовал о получении места французского консульского агента в центральной Африке.

Говорят, что, по сделанным наблюдениям, невольники более надежные слуги, чем свободные люди, и стараются этим оправдать отвратительную торговлю людьми; утверждают также, что в Судане даже нельзя не держать рабов, потому что того требуют совершенно особенные местные условия... Ни то, ни другое не основательно. У меня в услужении были только свободные люди, и их качествами и исполнительностью я всегда был гораздо более доволен, чем мои хартумские соотечественники качествами и исполнительностью своих невольников. Если бы даже действительно справедливы, были извинительные причины, оправдывающие покупку рабов, во всяком случае они не могут оправдывать их продажи.

Я мог бы откроить еще много страниц из так вмазываемой нами «Большой книги» или Chronique scandaleuse Хартума и попросить моих читателей взглянуть на них; но мне кажется, что и этого не многого, что я только сообщил, слишком достаточно. Лучше обратим наши взоры на деятельность австрийского консула [194] в настоящее время; тут мы с благодарностью увидим, что прежняя анархия сдерживается этим уполномоченным лицом. Немцу должно быть приятию, что немецкое правительство первое учредило консульство в Хартуме.

Честные европейцы по возможности удаляются от остальной мошеннической шайки. Но изолироваться совершенно, к несчастию, невозможно. Старая привычка слишком сильна и волей не волей увлекает вас в их среду. Даже миссионеры, живущие вообще совершенно уединенно в собственном доме, примешивались иногда в дикий кружек своих духовных чад. Мы, немцы, хотя нас было и немного, всегда составляли свой отдельный круг. Другие жили так, как им позволяли их разнообразные занятия. Одни купцы, другие правительственные должностные лица. Последние делают очень мало или даже не делают ничего. Предоставляя дела своим подчиненным, сами они живут в полное свое удовольствие; за тех, в свою очередь, трудятся их невольники; только изредка совершают они торговую поездку в Каир. Роллэ много раз посещал верхний Бахр-эль-Абиадт, для меновых сделок с неграми; Николай Уливи торговал по большей части с Кордофаном и в качестве оптового торговца с мелкими купцами Хартума. Духовенство служило по воскрёсеньям обедни в своих небольших капеллах, а в будни обучало христианское юношество. Иные не имели в Хартуме никаких занятий, а все-таки они там жили. Я попытаюсь обрисовать одного подобного господина, и делаю это тем охотнее, что предмет моего описания, Контарини, человек довольно сносный, правда, в высшей степени беспечный, но в тоже время добродушный и незлобный, — а главное — это своеобразная личность Хартума.

Контарини родился на одном из греческих островов от французских родителей, обладает point d'honneur, «amour de sa patrie», — под которым разумеет Францию, — и говорит на семи языках. Он начал свое жизненное поприще юнгой на военном корабле, но в Константинополе дезертировал с него «от побоев, которыми его наделяли без всякой меры», попытал свое счастье купцом, но ему не удалось. Поэтому он сделался толмачом и, побывавши в этой должности во всевозможных странах, очутился наконец в Хартуме. Здесь он живет уже довольно долго и занимается винокурением. Но его занятие приносит ему так мало доходу, что он принужден блюдолизничать, что ему легко удается, как человеку знающему все, что только может заинтересовать европейцев, турок, греков, арабов и суданцев. Он первый европеёц, [195] приветствующий вновь прибывшего земляка. С удивительною ловкостью и искусством умеет он войти со всяким в дружеские отношения и охотно принимает на себя всякие поручения. Вследствие этого он бывает то посредником, то ветошником, то маклером или толмачом, шутником, распространителем новостей и т. п. Никто не понимает, каким образом существует Контарини с двумя невольницами и их детьми, а между тем он беспечен с утра до вечера. Он нежно любит детей своих невольниц, хотя одно из них родилось от безобразной негритянки, вследствие чего Контарини не всегда охотно признает себя отцом. В своей убогой обители он очень гостеприимен, но зато также весьма бесцеремонно пользуется чужим гостеприимством, и еще больше вином. Знакомство со всеми интересными личностями Хартума для него, как нельзя более кстати; оно дает ему возможность и втираться в любой дом и пребывать в нем к полному удовольствию хозяина. Всякую новость он с. неутомимою деятельностью старается распространить как можно скорее и неспособен замешкаться нигде, до тех пор, пока не обегает всех и не облегчит своего сердца вполне.

Из мест и стран, в которых ему удалось побывать во время своих путешествий, назову лишь следующие: Константинополь, Триест, Афины и вообще все города греческого материка и островов, Тулон, Марсель, Смирну, Бейрут, Египет, Аравию, Йемен, Кордофан и Абиссинию. В последней стране, кажется, пришлось ему особенно плохо. Там верхом на быке совершил он, решительно безо всего, трехмесячное путешествие и добрался таким образом, на своем верховом животном, до города Сауаким, находящегося неподалеку от Красного моря. Тут изнуренное животное пало под ним. Кроме него у Контарини не было ничего, и он не мог продолжать своего путешествия. Но губернатор Сауакима полюбил этого чудака, одел его, снабдил на дорогу деньгами и отправил в Йемен, откуда он, после многих приключений, прибыл снова в Каир. Его приключения так разнообразны, что для описания их потребовался бы целый том. И действительно, надо пройти самые различные житейские положения, чтобы признать постоянное пребывание в Хартуме за приятное. Знания Кантарини заслуживают лучшей участи, но едва ли он желает ее; конечная цель его стремлений никогда не шла далее обладания двумястами талеров на наши деньги.

Что касается одежды, пищи и питья европейцев, то в этом отношении они живут вполне по-турецки. Они превосходят турков [196] в одном беспутстве. Турки и в Хартуме не отступают от своих обычаев. Многоженство, которое эти неверные исповедники христианской религии чтут все без исключения, ввело между ними также и турецкую систему затворничества жен. Прелестные невольницы Николая Уливи были, подобно первым красавицам турецкого гарема, недоступны взорам прочих европейцев. Даже бледная, подобная луне, дочь Уливи, Женевьева, которую я видел впоследствии в Каире, не смела в отцовском доме выходить из женских комнат. Вообще европейцы приняли очень много турецких обычаев и между ними нельзя этого не признать — несколько хороших; но зато они отказались от такого множества добродетелей своих соотечественников, что нельзя сказать, чтобы они стали лучше. Они погибли для своего отечества. Они никогда не действуют ради общественной пользы, а только ради личной выгоды. От них нечего ожидать научных наблюдений. Все их стремления сводятся к тому, чтобы упрочить свое существование и сделать свою жизнь по возможности приятнее. Благородные наслаждения им вовсе незнакомы, a потому они предаются самым грубым. Если мы подчас и встречаем в них влечение к чему-нибудь возвышенному, то должны смотреть на это влечение как на последнее дыхание прежней лучшей жизни, занесенной ими с родины. Жизнь их в Хартуме — это жизнь людей, оторвавшихся от всяких уз общественности, дружбы и любви; она в высшей степени печальна! Если даже они под час и сознают это, если порою они: и оглядываются на процветающие земли родины — во всяком случае они неразрывно связаны с своим теперешним существованием. Отвыкнув от всех обычаев, они уже не могли бы быть счастливыми в своем отечестве. Вот почему они остаются на невеселой чужбине и там доживают свой век. Если кто-нибудь из них умрет от лихорадки, то остальные зарывают его в песках степи и отправляются в его жилище, чтобы там при звуках стаканов, поделить между собою его имущество 89. Нет друга, который оплакал бы умершего, не прольется над ним ни одной слезинки. Кто не сумел заслужить уважение при жизни; тому нечего ждать его после смерти. Пройдет несколько лет и самое имя его будет забыто. Вот какова жизнь европейцев в Хартуме! [197]

_______________

Грек центральной Африки ни чуть не хуже своих соотечественников, где бы они не были, т.е. он лжет, надувает, ворует и убивает, если это можно сделать без большого шуму, и в Хартуме точно также, как и в Константинополе, в Смирне или в Каире. Хорошая александрийская и каирская полиция положила тетерь конец убийствам, которые в прежнее время совершались греками и мальтийцами беспрестанно. Греки в Судане купцы; очень может быть, что именно по этому там редко случается, чтобы грек крался за своим врагом с кинжалом в руках: торговля и убийство плохо вяжутся между собою. В замен того у него остаются к услугам, для нанесения вреда своим врагам, в Судане ложь, обман, воровство; а эти пороки никогда ему не были чужды. Одна весьма употребительная в Египте пословица говорит: «один араб по хитрости равен двум жидам, два араба ни чуть не хуже одного мальтийца, но чтобы было с чем сравнить всю мерзость единственного грека, для этого необходимо соединить по меньшей мере трех мальтийцев».

В некоторых отношениях греки схожи с коптами. Последних встречаем мы и в Судане при тех же условиях, как в Египте. Они писцы и счетчикн чиновников, надувают их где только могут и угнетают своих подчиненных и здесь совершенно так же, как и там.

Набросанная мною картина христиан, живущие в Судане, далеко не отрадна. Отвернемся же от нее и взглянем теперь на жизнь поселившихся в Хартуме магометан.

_______________

Турки восточного Судана — это представители высших почетных должностей. Другие Османы, живущие в Хартуме, — купцы и наконец ссыльные. Аабас-паша ссылал всех, становившихся ему в тягость, на золотые прииски Хассана или в Хартум. Здесь, как и в Египте, под именем турок известны кавказцы и притом не только магометане родом из Константинополя, или вообще из европейской или азиатской Турции, а скорее смесь всевозможных преданных исламу белых наций, которые, покинув свою родину, долгое время проживали в Турции и усвоили обычаи этой страны. По этому мы находим между ними черкесов, грузинов, курдов, греков, босняков, валлахов и других славян, сделавшихся ренегатами. От всех этих национальностей резко отделяются и отличаются персияне. [198]

Большая часть турок прислана в Судан египетским правительством для исполнения каких-нибудь должностей. Только купцов привлекло сюда корыстолюбие.

Характеристическая особенность турецкого образа жизни мало выступает в Судане, почему я и буду говорить только о их гостеприимстве, которое обнаруживается здесь более, чем где либо. Здесь, в самой средине, где турки живут разъединено, они часто ведут самую патриархальную жизнь. Какой-нибудь кашеф или каймакан живет часто в течении целого года совершенно уединенно в деревушке, нередко окруженной первобытными лесами или находящейся среди пустынной степи. Однако немногочисленная прислуга перестает наконец удовлетворять его своими рассказами: ему нужно общество. По этому, когда под его кров приходит чужемец, то его радость здесь искреннее, чем бы можно было ожидать от него среди городской суеты. Он с удовольствием исполняет все обязанности «тиафа» и старается всеми средствами, находящимися в его распоряжении, помешать или по крайней мере отдалить отъезд своего гостя. Он всячески хлопочет угодить ему, подает на стол все, что только может предложить его кухня; он умеет различать по глазам своего гостя все его желания и отпускает его не иначе, как с сожалением.

Подъезжая на своем верблюде к ворота«м турецкого дома, путешественник заставляет животное опуститься на колени, соскакивает с седла и входит в приемные покои домохозяина. «Эив салам аалейкум!» — Мир с вами! — говорит он, направляясь к дивану. Хозяин встает и отвечает: Аалейкум эль салам, ву рахмет лилляхи ву барахту, или варакату!» — Да будет с тобой благодать и милость господня и его благословение! 90 — «Мархабаабкум» — Добро пожаловать! — Этих немногих слов вполне достаточно для того, чтобы доставить гостю (кто бы он не был, только не простой феллах или суданец) все права гостеприимства и обеспечить дружелюбный прием.

Лишь только иностранец прибудет на пароходе или на верблюде в какой-нибудь маленький городок, тот час являются турецкие должностные лица и начинают его приветствовать. Иногда эти [199] посещения бывают в тягость, но избежать их невозможно. Нельзя также осуждать этих отшельников за примешивающиеся сюда любопытство и желание ознакомиться с вновь прибывшим. Принужденный ограничиваться в течении целого года одной и той же обстановкой, турок ждет не дождется хоть какой-нибудь перемены в своей скучной жизни. Он отправляется на барку, пьет кофе, обходится очень любезно и приветливо и наконец просит чужеземца посетить также и его. Приглашение это принимается ради разнообразия тоже очень охотно; выкуриваешь несколько трубок у нового знакомого, между прочим узнаешь кое что о самой местности и удовлетворенный возвращаешься в свой лагерь или на корабль. Я говорю «удовлетворенный» потому что чего же еще и желать, чего еще нужно?

Мне незачем объяснять, как приятен для путешествующего по стране, не имеющей вовсе гостиниц, турецкий обычай оказывать самый радушный прием даже незнакомцам, словом их гостеприимство. Даже при уходе своем путешественник получает доказательство этого гостеприимства: хозяин не отпустит своего гостя в дорогу не снабдив его бараном, хлебом или другой какой-нибудь провизией для кухни; затем он провожает его до прямого пути или до тех пор, пока ему угрожает какая-нибудь опасность, и на прощанье желает незнакомцу благословения Аллаха.

_______________

Арабы, переселившиеся из Египта в Судан, живут только в городах этой страны, и если они не солдаты и не местные должностные лица, то занимаются ремеслами. В Хартуме они бывают башмачниками, седельными мастерами, красильщиками в синий цвет (потому что они умеют обращаться только с индиго), цирюльниками, приготовителями кофе, оружейниками, булочниками, купцами, духовными лицами и т. д. Они не всегда сохраняют свои туземные обычаи и нравы, но считают себя гораздо развитее нубийцев и суданцев. В Хартуме они имеют собственные квартиры, хотя бы и находящиеся между жилищами туземцев; а на базаре есть один кофейный дом, посещаемый исключительно ими — «Аулад-Массери» т.е. «сынами Каира». Благодаря лишь им столица Судана сделалась более обитаемою. Они исполняют все необходимейшие работы и прежде всего устранили недостаток в насущном хлебе. До них в Хартуме все принуждены были есть отвратительное печенье туземцев, теперь же там можно достать великолепный пшеничный хлеб. В домах знатных турков мы встречаем египтянина слугою, и в [200] этом случае хотя он сам подчинен турку, за то ему подчинены все темные слуги рабы его господина. Это зависит от его способностей. Вдали от своего отечества он очень надежный и верный слуга; он исполняет свои обязанности серьезно и усердно, а особенно, если уже вышел из юношеского возраста. Хотя в Египте часто предпочитают нубийских слуг египетским, но в Судане последними дорожат более, чем первыми. Египтяне и на чужбине носят свою одежду, которая так идёт к ним, и резко отличаются от туземцев чистоплотностью.

Если египтянин намеревается основать в Судане свой семейный очаг и жениться, то он строит свой дом не иначе как вблизи жилищ своих земляков и высматривает себе невесту не между «дочерями страны», а старается сохранить свою расу в чистоте. Взрослая дочь египетских родитёлей большая редкость в Хартуме. Найдя ее, египтянин считает себя вполне счастливым. Он учит своих детей читать и писать и вообще воспитывает их лучше суданцев, если только у последних еще может быть речь о воспитании. Как европейцы между собою, так и египтянин с своими земляками составляет тесный круг. Нет конца его радости, если ему удается воскресить в своем кругу что-нибудь родное. Надо слышать как говорит египтянин о своем прекрасном Каире, чтобы понять всю глубину его тоски по родине. Надо видеть с какою радостью толпятся они в кофейне вокруг своего певца, желая послушать родных песен; с каким напряжением внимают они речам медда, когда он переносит свои рассказы в пределы их родины. Они всегда полны хвалами своему отечеству, отечество для них

"Дом, подобный блеском солнцу, Земное небо с золотыми вратами."

А когда они говорят о своей юношеской жизни, то не находят слов для ее описания. Чтобы лучше изобразить арабскую тоску по родине, я сошлюсь на одного арабского поэта и приведу его слова, в переводе Рюккерта:

«О welches Leben, das ich gelebt.
О welches Eden, das ich verloren!
Wo ich gewandelt in Fuell' und Lust,
Vom Most der Jugend und Rausch' durchgohren,
Des Wohlbehagens Gewand geschleift,
Durch Garten, dicht wie das Haar des Mohren, [201]

Bereit zu dursfen auf meinen Wink,
Und auf mein Lacheln sich zu befloren.
Wenn Kummer hatte zu toedten Macht,
Er musste toedtlich dies Herz durchbohren.
Und lies ein Glueck sich zurueckbeschworen,
Mein Seuefzen hatt' es zurueckbeschworen 91

И для того собираются египтяне каждый вечер, чтобы в своих беседах вспоминать о Каире, чтобы обменяться своими чувствами. Прочитав ночную молитву, отец семейства берет свой чубук и отправляется на рынок. Рынок заменяет для него, так же как и для турка, все к чему только может стремиться его сердце вне своего дома. Здесь остается он до поздней ночи. И тогда, освежившись, телом и душою, сладкими речами и кофеем, направляется он домой в свое убогое жилище и принимается на следующее утро за свое дело, в сладкой надежде провести вечер опять в близком кругу «сынов своего отечества.» Так утешает он себя день за днем, год за годом и молит судьбу, чтобы она поскорее открыла ему путь на родину.

Быть может также и чуждый негр, только что прибывший в Хартум, стремится на родину, в свои непроницаемые леса; — но его тоске по родине не внемлет никто! И он также чужеземец в подвластных туркам странах; но о его жизни на чужбине я не могу здесь говорить. [202]

_______________

Рабы и охота за ними.

«О, du grosser Geist, was thaten meines armen Stamm's Genossen,

Dass du liber uns die Schalen deines Zornes atisgegossen!

Sprich, wann wirst du mild dein Auge aus den Wolken zu uns wenden?

Sprich, о sprich, wann wird der Jammer deiner schwarzen Kinder enden?» 92

«Vor dem Sklaven, wenn er die Kette bricht,

Vor dem freien Menschen erzittert nicht!» 93

Борьба народностей Судана с турецко-египетским правительством окончена, — с рабами она продолжается еще и теперь; с ними она будет продолжаться до тех пор, пока родящийся свободным человек в состоянии будет защищать свое священнейшее благо, — до тех пор, пока человеческое мужество, соединенное с презрением смерти, еще может бороться против хитрости и подлости, алчности — и страсти к порабощению. Под именем рабов я понимаю всех тех свободных народов, которым турецкое правительство объявило вечную войну, намериваясь обратить силу их мужчин и красоту их женщин в услуги рабства; потому что и на тех и на других оно смотрит не лучше, чем [203] образованный человек на животных своих стад; потому что оно находит людей, покупающих людей. Несчастная участь — быть продажным товаром досталась следующим племенам Абиссинии: Галла или Галлас, Шоа, Макатэ, Амгара и различным негритянским племенам из южных земель по берегам Белой и Голубой рек, из Такхалэ; Дарфура и других земель, лежащих на запад или на юго-запад от Кордофана, как-то: Шиллук, Динка, Такхалауи, Дарфуры, Шейбуны, — Кик, Нуэр и др. Первые поступают в торговлю под именем Габеши, остальные под одним общим названием Аабид т.е. рабы. Война с ними называется рассуа, или рассвэ. Я намерен здесь сообщить то немногое об этих бедных людях и об охоте на них, что я узнал при помощи собственных наблюдений и из рассказов достоверных людей.

Земля черных людей простирается на северной стороне Африки, подобно широкому поясу, с запада на восток, через всю эту часть света. Ее границы лежат между тринадцатым и шестнадцатым градусами широты, — на западе — более к югу, на востоке более к северу. Приблизившись на такое расстояние к экватору, встречаешь уже черную (эфиопскую) расу. Как далеко простираются их земли за равноденственною линиею по направлению к югу — не известно. На этом обширном пространстве земли с самых древних времен производилась торговля людьми. В восточный Судан не турки ввели эту торговлю. Они только переняли это варварство полудиких народов и снаряжали великолепные охоты на людей подобно тому, как они производились до их владычества.

Во время моего пребывания в северо-восточной Африке я познакомился с неграми, живущими по Голубой и Белой реке, в Таккалэ и Дарфуре. Обитатели Дарфура, Такхалэ и гор Таби, по верховьям Голубой реке, более всех других приближаются в умственном и телесном отношениях к Кавказской расе. Обитатели нижней Белой реки, — более похожи на животных; тело их худо, руки и ноги несоразмерно длинны; лоб, как у обезьян, отступает назад; череп, с макушкою, лежащею далеко назади, суживается конусообразно. Почти безбородое лицо имеет толстые, мясистые сильно вывороченные губы, широко приплюснутый бесформенный нос и расположенные несколько наискось глаза. Отсутствие ума и глупость видны во всех чертах. Страшное безобразие лица еще более увеличивается от странного обычая выбивать передние зубы нижней челюсти. Общий вид человека отвратителен. Это Шиллуки и Динка. По причине близости их места жительства к границам [204] покоренных турками земель, их ловят и обращают в рабство гораздо в большем количестве сравнительно с другими. Это самые негодные и самые злые слуги своих угнетателей господ.

Однако не следует считать их дикими. Они занимаются земледелием и скотоводством, умеют плавить и ковать железо, искусно формуют, и обжигают глину и изготовляют не совсем безыскусственное оружие, платье и разные инструменты. Но во всем этом их превосходят живущие далее к югу колоссально высокие Нуэры. Обрабатываемые ими хлебные растения — дурра и дохн. Стада их состоят из коров, вышеупомянутых маленьких коз и покрытых волосистою шерстью овец. Их хижины — тщательно сделанные токули, их оружие — копья, луки, шиты и дубины. Копья шиллуков и динка состоят из тонких, гибких и эластических бамбуковых тростей, в полтора фута длиною, с прикрепленным к ним куском железа, обделанным в виде вытянутого в длину скоблильного ножа. Трости часто бывают обвернуты кожею ящерицы или змеи или тощими железными полосам. Это оружие употребляется на войне или в поединках для бросания и колонья. Шуллуки и динка умеют искусно как бросать, так и ловить эти копья своими маленькими щитами. Другой род копий, предназначенный преимущественно для поединков есть четырехсторонняя очень постепенно заостряющаяся железная пирамида, снабженная по лежащим на диагонали противоположным углам страшными крючками.

Их луки и стрелы сделаны совершенно удовлетворительно. Лук — это довольно толстая, к обоим концам утончающаяся, малогибкая бамбуковая трость, обмотанная узенькими полосками гибкого железа, с тетивою из кишечной струны. Стрелы состоят из гладких, тонких тростниковых палочек с железными наконечниками, которые часто бывают снабжены опасными крючками, а еще чаще отравлены и тогда неизбежно смертельны. Для втравливания стрел негры употребляют сок какого то неизвестного мне дерева, но ни в каком случае не молоко из Asclepias. procera, как это ложно утверждают. Копья они с уверенностью бросают на расстоянии пятидесяти шагов, а стрелами попадают в цель на расстоянии восьмидесяти шагов.

Дубина бывает различной формы и величины. Она состоит или из эбенового дерева, или из какой-нибудь другой крепкой и тяжелой древесной породы. Иногда она снабжена, на подобие средневековой булавы, множеством деревянных, остроконечий, иногда обвита [205] железными лентами; в других случаях, как например тогда, когда она сделана из эбенового дерева, она гладка и к концу несколько толще чем у ручки.

В хижинах этих находят разноцветные циновки, сделанные из искусно переплетенной соломы, расположенной изящными рядами, таиоке небольшие стулья, не выше шестн. футов, вырезанные из одного куска, разные плетеные вещи, которые и нашим мастерам не стыдно бы было выдать за свои, и тому подобные хозяйственные принадлежности. В плетении и прядении все негры проворностью и искусством превосходят суданцев. Они особенно искусно плетут из лыка свои висячие корзины, снизу похожие на сети, а к верхнему концу с уживающиеся и собирающиеся в один узел; в этих висячих корзинах обыкновенно прячут деревянные тарелки и чашки, чтобы предохранить их от разрушительных челюстей термитов. Нужно видеть их жалкие рабочие инструменты, чтобы вполне оценить до какой степени превосходны их работы. Также глиняная посуда, сделанная и обожженная неграми, чрезвычайно ценится в Судане за свое хорошее качество.

Поистине чудовищны их трубки для табаку, которые хотя и не служат трубками мира как у дикарей северной Америки, но во всяком случае очень на них похожи. Трубка состоит из трех. частей: собственно трубки, чубука и мундштука. Трубка, приготовляемая из обожженной глины, имеет колоссальные размеры и соответственную тяжесть; она вставляется в просверленную толстую бамбуковую трость, на которую насаживается мундштук — шарообразная, достигающая дюймов четырех в поперечнике обезьянья тыква, наполненная наркотическими травами; просверленный стебель этой тыквы и есть собственно мундштук. Во время курения, табачный дым проходит сквозь смоченные наркотические травы мундштука и вследствие этого действует на курящего опьяняющим образом. По всей вероятности негры употребляют для наполнения своей громадной трубки не настоящий род табаку, а скорее какое-нибудь другое растение. Полученные от них пробы табаку представляли отломки плотно сдавленных лепешек, сделанных из каких то зеленых листьев; но узнать вид этих листьев невозможно. Дым их чрезвычайно крепок. Для зажигания своих трубок негры всегда имеют ври себе железные угольные щипцы. Часто можно видеть как динка и шиллук даже в рабстве с истинным наслаждением сосет свою трубку. Экземпляры этих громаднейших трубок, привезенные мною в Европу, я добывал [206] обыкновенно у негритянок, хотя они расставались с ними очень неохотно.

Об одежде негра собственно говоря не может быть и речи. Все без исключения мужчины ходят голые; иногда они бреют себе голову и в этом случае покрывают ее особенной красной шапочкой, похожей на парик, в котором вместо волос служат толстые бумажные нити, длиною каждая около двух дюймов. У женщин и девиц бедра покрыты небольшим передником из кожаных полосок или из железных листочков, соединенных между собою на подобие панциря. Из украшений они больше всего любят разноцветный (а особенно голубой) стеклярус. При меновой торговле негр охотно отдает целый центнер слоновой кости за горсть этого жалкого товара.

Замечательно, что вся хозяйственная утварь, вся одежда, — если только можно назвать одеждою только что описанную мною шапочку и пояс, — все оружие негров и т. п. окрашено в красный цвет. Или они особенно любят эту краску, или другого красильного, вещества, кроме красного, годного для окрашивания их произведений, у них вовсе нет.

Шиллуки и динка — между собою смертельные враги. Одни стараются захватить других в рабы и без всякой церемонии убивают отдельных людей, которые осмеливаются заходить во владения чужого племени. Они плохие воины, но, как уже заметно по их телосложению, отличные бегуны. Во время их военных походов очень часто можно видеть как они бегут своею легкою, но скорою рысцою. Динка, живущие по правому берегу Белой реки, в течении шести лет, ограбили и разорили множество деревень 94 по близости города Сеннар, увели с собою скот и забрали побежденных жителей в плен. Джезир, во всю свою ширину, отделяет эти деревни от их поселений; но, по уверению суданцев, динка не утомляясь пробегают в один день пространство по меньшей мере миль в двенадцать; поэтому их очень боятся в деревнях, лежащих по верховьям Голубой реки, между городами Сеннар и Россёрес.

О религии негров Белой реки я узнал только то, что она не магометанская. Суданцы и арабы называют их «каффур» 95, то есть [207] такими людьми, которые отвергают основные положения магометанской религии или божие милосердие, — следовательно язычники. Говорят, что их религия имеет лишь самые темные и сбивчивые представления о каком-то добром и о каком-то злом существе, которые они олицетворяют в своих идолах. При посредстве торговой экспедиции по Белой реке, обыкновенно попадают в Хартум маленькие, вырезанные из Дерева, человеческие фигурки, которых ложно принимали до сих пор за идолов. Это ни что иное как изображения, сделанные родителями для воспоминания о своих умерших детях. Негры не хоронят своих умерших, а бросают их, на съедение многочисленным крокодилам, в волны Белой реки.

Стоящие выше, и в душевном и в телесном отношении, негры Такхалэ, Дарфура и гор Таби составляют переход от ниже стоящего негритянского типа к облагороженным кавказского расою варварийцам и суданцам. Дарфурцы все без исключения магометане, жители Такхалэ — магометане только частью, а Таби — язычники.

Жителям Дарфура, Такхалэ и Джебель-Таби не предстоит еще опасности попасть под турецкое владычество. Первая страна, хотя и не была до настоящего времени доступна европейцам, успела однако многое заимствовать из образования, нравов и обычаев Египта, Нубии, Кордофана и Марроко, — благодаря торговле, которую она вела пo временам с этими сравнительно более цивилизованными странами. У дарфурского султана есть огнестрельное оружие, и он умеет его употреблять. Народ его по большой части одет и во всех отношениях более похож на суданцев, чем на негров. Обширные безводные степи, многочисленность и храбрость их обитателей защищают эту страну от воинственных вторжений страстных до завоеваний турок. Против Дарфура не снаряжаются охоты на рабов. Дарфурский негр может попасть в руки других народностей, обращающих его в рабство, разве только украденный еще ребенком.

Такхалэ — дело иное. Эта горная страна лежит слишком близко к Кордофану, чтобы нельзя было нападать на нее оттуда. Номады и правительство Кордофана беспрестанно делают туда набеги и, возвращаясь из своих разбойничьих походов, приводят с собою жителей гор. Это чрезвычайно красивые способные негры, которых поэтому очень ценят как рабов. Хотя они употребляют такое же оружие как и шиллуки и динка, но в настоящее время им уже знакомо и огнестрельное оружие, кроме которого они еще имеют свое собственное, в высшей степени опасное оружие, называемое [208] «трумбаш» Это широкий и тяжелый серповидный железный инструмент, хорошо отточенный с обеих сторон. С силою брошенный искусною рукою, он, постоянно вертясь сам около себя, со свистом. прорезывает воздух и наносит смертельные раны. Такхалэ и таби умеют попадать им в человека на расстоянии более ста шагов, или же употребляют его вместо меча.

Такхалэ лежит к югу от Кордофана. Его границы отстоят от эль-Обеида лишь на несколько миль. Это горная страна. Ее деревни лежат на вершинах гор или в самых густых первобытных лесах. Хребет Таби, называемый также «Джебаль-Табиa», состоит их многих гор, соединенных вместе. Он лежит между городом Россерес и Хассанскими золотыми приисками, господствуя над дорогою, идущею от одного места к другому. По словам многих турков и арабов эти горы можно об ехать в три дня, — они очень плодородны, богаты источниками и дают приют четырем тысячам воинственных горцев.

Все попытки турков покорить Такхалэ или Таби разбивались до сих пор о храбрость негров и непроходимость гор. В горах — пушки бесполезная тяжесть. Эти горы вся защита и неприступная крепость осажденного народа. Здесь он сам, без посторонней помощи, может защищаться против значительнейшего большинства. Такхали очень опасные соседи для жителей Кордофана. Таби своевольно запирают дороги в Хассан. Обе эти страны составляют самое громадное препятствие для расширения владений государств, подвластных туркай.

О нравах и обычаях этих двух негрских племен я решительно ничего не могу сказать. Турки считают их людоедами и на столько же их ненавидят, как боятся, так как они беспрестанно на них нападают. Жилища у них такие же как и у других негритянских племен. И они, также как другие, занимаются скотоводством, земледелием и меновою торговлею.

Рассуа ведется не против только негров; часто обращают в рабство и абиссинских народов. Абиссинцы самые дорогие рабы, и потому их можно встретить только в домах знатных людей. К несчастию, различные племена находятся между собою в войне и продают своих пойманных врагов в рабы туркам гораздо в большем числе, чем эти последние могли бы добыть их во время своих разбойничьих походов; я говорю «добыть», потому что человек, предназначенный в рабы, и есть ничто иное как добыча.

Абиссинец, — все равно, к какому бы племени он ни [209] принадлежал, — безукоризненного телосложёния и обладает вполне красотою форм кавказской расы, к которой он и принадлежит, по мнению некоторых ученых. Он имеет перед негром множество преимуществ и очень близко подходит к белому рабу, или, как теперь говорят — мамелюку. И он, также как мамелюк, часто приобретает своим поведением любовь доброго господина, а с нею вместе и свою свободу.

Абиссинская девушка ценится дороже раба мужеского пола и заслуживает этого или своею красотою, или известною верною привязанностью к своему, слишком часто жесткому, господину. Красота делает ее обыкновенно наложницею ее обладателя. По турецкому закону всякая раба становится свободною, если она родила своему повелителю ребенка. Она получает тогда даже все права, которые принадлежат «законной» жене. Поэтому в турецких домах абиссинки часто бывают свободными и даже хозяйками дома. He один европеец живет с абиссинкою в счастливом супружестве.

После всего сказанного казалось бы, что участь абиссинца в рабстве довольно сносна. Но это не так. К сожалению, абиссинец довольно часто служит турку в самой низшей сфере, в какой только может один человек служить другому, — в должности евнуха. Сделавшись евнухом, он становится похожим не на человека, a скорее на какого-то скверного демона. Ничего не может быть отвратительнее этого несчастного в преклонных летах. Даже по платью «ара» (так арабы называют скопца) отличается от других людей. В лице его есть что-то ужасное. Жирные, вспухшие, блестящие и безбородые щеки, широкие, толстые, надутые губы и по истине дьявольская усмешка в глазах — все это так и говорит наблюдателю само за себя. В чертах лица, собственно говоря, нет никакого выражения. Вся голова представляет какую-то губчатую жирную массу, осененную исполинскою чалмою.

Характер очерченного субъекта соответствует его наружности. Он как будто мстит человечеству за причиненное ему зло. Он своенравен, упрям, коварен и мстителен, и обращается с находящимися под его надзором гаремными женщинами с изысканною жестокостью. Благодаря тому, что евнух необходим в турецком домашнем быту, он стоит выше всей остальной прислуги и тиранит ее самым ужаснейшим образом. На улицах какого-нибудь большого города часто можно видеть как евнух, при помощи поднятой палки, пролагает себе путь через самую густую толпу, и хотя египетский феллах или суданец не знает какого это [210] высокого господина слуга, однако и без этого имеет известное уважение к этому спутнику высоко почитаемых во всей Османской империи женщин, и потому остерегается чем-нибудь оскорбить его.

_______________

Прежде чем вслед за рассуа мы проникнем в первобытные леса, возвратимся несколько назад и придем на невольничий рынок в Египте. До настоящего времени, всякий путешественник лишь только успеет вступить в столицу этой страны, как уже прежде всего справляется о невольничьем рынке. Насыщенный и на-строенный всем величием, виденным им в немногие дни, удовлетворенный созерцанием одного из чудес света — пирамидами, пораженный еще великолепием гробниц калифов, мрачно настроенный городом мертвецов, упоенный наслаждением вечно-ясным, безоблачным небом, оглушенный древним и вечно новым гулом и шумом города сарацинов, отправляется он на невольничий рынок., чтобы и здесь удовлетворить своему любопытству. Его проводник останавливается, перед каким-то старым зданием. Путешественник очутился перед «векале эль аабид» (домом для продажи рабов), Здесь открывается перед ним какая-то запутанная смесь дворов, конюшен, комнат и помещений. Уже у самого входа он видит перед собою «товар». На дрянных рогожах, сплетенных из пальмовой мочалы, сидят темные дети юга, убого одетые, напоказ иностранцу или купцу. Джелляби, лежа на анкаребе, спокойно покуривает свою трубку и приглашает приходящих осмотреть «эль фархат» (молодых зверей). Если посетитель хороший покупщик, то джелляби даже встает, чтобы проводить его туда, где сидят невольники. Тут, не обращая внимания на пол и возраст, заставляет он их показывать зубы, чтобы судить no ним о летах — как это делают и в Германии с продаваемыми лошадьми — затем принимать всевозможные положения тела, чтобы показать его гибкость, и наконец раздеться, чтобы подвергнуться тщательному исследованию какого-нибудь бесчувственного и сластолюбивого варвара, — исследованию, которое способно в глубочайшей степени возмутить чувство стыдливости даже дикого. Рабы остаются перед купцами, по-видимому, совершенно бесчувственными; нисколько не изменяясь в лице, исполняют они все приказания джелляби, позволяют делать с собою все, что угодно, и переходят из рук в руки, не показывая ни малейшего чувства страдания. Между тем уже один вид раба [211] ужасен для чувствующего европейца! Перед ним — человек, уподобляющийся скоту и с которым обращаются как со скотиною. Возмущенный, он отворачивается и уходит из векале; он оставил рынок, на котором обходятся с рабами еще мягко и по-человечески, — сравнительно с рынками внутренней Африки. Он видел на этой мрачной картине немного светлых лучей; но лишь в Судане может он увидеть невольничество во всем его ужасе, лишь там встретит он охоту на рабов.

Когда рассуа, или несущаяся на своих быстроногих конях арабская орда, приближается к отечеству абиссинца или негра, то этим последним грозит порабощение и мучительная барщина, угнетение туземных их нравов, разрыв их священнейших уз, уничтожение их благороднейших чувств. Нечего удивляться, что человек с мужеством вступает в страшную борьбу с своим кровожадным, корыстолюбивым врагом; нечего удивляться, что за жестокость и он платит жестокостью. Турецкое правительство ловит людей за тем, чтобы раздавать их вместо жалованья своим чиновникам; арабы хотят иметь рабов для того, чтобы употреблять их как слуг, которыми можно помыкать как угодно, или продавать их как прибыльный товар. Коричневый или черный житель гор или первобытного леса знает свою судьбу; он умеет постоять за свой очаг и стоит за него. Охота на рабов в настоящее время не так уже прибыльна, как была прежде, когда негр не успел еще узнать, что и его заклятой враг существо смертное. Теперь часто погибнет солдат более, чем удастся поймать врагов.

Еще недалеко то время, когда необразованный сын дикой природы смотрел на белого, как на существо неуязвимое, священное, подобное божеству или дьяволу. В 1851 году итальянец Николай Уливи, тот — купец, проживавший в Хартуме и известный всему восточному Судану за мошенника, обманщика, вора и убийцу, начальствовал над торговым флотом, ежегодно посылавшимся из Хартума к Белой реке, чтобы производить там меновую торговлю с туземными неграми племен Динка, Шиллук, Нуэр и др. Алчность итальянца не удовлетворялась получаемым таким способом громадным барышом. Однажды во время торговых сделок в стране Кик, один из нескольких тысяч негров, собравшихся около судов, поспорил с матросом, который, как ему показалось, надул его, — что и было на самом деле. Люди на берегу начали было роптать на вопиющую несправедливость белых. Тогда Николай, устрашившись опасности, которая могла грозить его торговле, и желая [212] показать бедным черным свою силу, приказал пятидесяти солдатам из негров, сопровождавшим торговую экспедицию, стрелять по собравшемуся на берегу народу. Более двадцати негров упало после первого залпа.

Трепеща как перед неотразимым судом всемогущих богов, невежественные дети природы бросились перед этим преступником на колена; с криками невыразимого ужаса попадали они ниц; с плачем и рыданиями осматривали они тела убитых, из ран которых струилась горячая кровь. Как дети, неспособные постичь неисповедимые судьбы Божии, ощупывали они эти раны, из которых не торчало ни стрел, ни копий. Свинцовые смертоносные пули из оружия белых невидимо совершили свой жестокий путь. В то время огнестрельное оружие не было еще известно черным, Они знали преступника, но не знали, что за оружие было в руках этого преступника, Вот их братья лежат убитые, точно лесные звери. Они видят ужасное событие, но не видят причины его, и с воплем убегают от страшного места.

А Николай Уливи впоследствии похвалялся этим делом. За убитых отомстила только лихорадка.

Мне, быть может, возразят, что жестокость Уливи была печальною необходимостью, делом самосохранения. В том-то и дело, что нет. Несколько тысяч собравшихся негров непременно уничтожили бы эту кучку своих врагов, если бы только они знали, что могут победить их своим оружием. Это мы можем видеть из тех охот на рабов, которые производятся в новейшее время.

He все негрские племена остаются до сих пор неведении относительно белых и их оружия, подобно обманутым Кик. Шиллук и Динка, Такхали и Дарфурцы, Абиссинцы и Таби знают с каким врагом они имеют дело. А если негр убедился, что он сражается с смертным сущёством, то и белого он всегда победит. Потому эта преступная охота становится все реже, труднее и опаснее...

В том же самом году, который видел убийства Николая Уливи, Лятиф-паша снаряжал рассуа против Такхале. Смелый князь, ибо этого имени заслуживает и черный, пытался отомстить врагам своей нации. Он перестал платить дань, которую турки наложили, после одного счастливого похода, на его землю. Он проник даже во владения турок, в провинцию Кордофан, разрушал там деревни, угонял стада, убивал и уводил в плен [213] людей: он считал себя вправе воздать за бесчисленные жестокости, которые причинялись когда-то его народу. Лятиф-паша снарядил против этих земель значительное войско. Более тысячи солдат-негров с Голубой реки, искони заклятых врагов племени Таккали, четыреста конных арнаутов и шесть пушек с своею командою составляли его военные силы. Подобные войска в прежнее время обыкновенно приводили с собою от пяти до шестисот пленных. На этот раз все войско было разбито наголову. Негритянский король, к величайшему удивлению, образовал войско, снабженное огнестрельным оружием и обученное перебежчиками. Всякий перебежчик, который являлся к нему со своим оружием, получал от него в подарок хижину и двух жен. Между своими соплеменниками он чувствовал себя гораздо лучше, чем в неволе у притеснявших его турок: раб научается забывать самых заклятых своих врагов. Битва еще и не начиналась, как сотни солдат-негров вышли из рядов своих батальонов и перешли е неприятелю. Турки, вдобавок, дурно предводительствуемые ничтожным полковником, одноглазым, или как выражаются итальянцы «отмеченным Христом» 96, всеми солдатами ненавидимым Махаммедом-Ара, принуждены были, не смотря на всю храбрость арнаутов, проиграть битву. Махаммед-Ара встретил в короле страны Такхале уже не равного себе, а превосходнейшего противника. Он выказал в битве величайшее малодушие, а негритянский король величайшую храбрость. Удачно заманив неосторожных врагов в горы, последний с быстротою молнии напал на них и разбил. Турецкий предводитель только благодаря быстрому отступлению спас остатки своего войска. Из целого эскадрона в сто кавалеристов у него осталось лишь пять здоровых человек.

Охота на рабов это совершенно партизанская война. С обеих сторон сражающиеся стараются превзойти друг друга хитростью и жестокостью. Я попытаюсь описать эту войну со слов одного подружившегося со мною, правдивого турецкого майора.

Рассуа в полном сборе. Пушки и оружие в совершенном порядке; упряжных и вьючных животных достаточное количество даже солдаты в самом веселом настроении духа. Верблюды навьючены солдатским багажом и небольшими ящиками со снарядами; солдаты идут таким образом налегке. Вот достигли они границ [214] страны подвластной туркам м вступают во владения свободных черных, в первобытные, ничем еще не оскверненные леса. Колонны разделяются и с трудом пролагают себе путь под навесом вьющихся растений, сквозь чащу низких мимоз. Лес становится все гуще и гуще. He видать ни одного врага. Изредка встречающиеся деревни пусты; солдаты довольствуются тем, что поджигают их. Войско все дальше и дальше проникает в лес. Трудности все увеличиваются. Верблюды, непривычные к чуждому им климату, гибнут от укушения ли тысяч мух, как иные полагают, или от непригодности трав для их пищи. Южнее тринадцатого градуса верблюды уже не заходят. Груз снятый с них разделяется между солдатами. Медленнее подвигаются теперь их ряды. Вот они идут уже несколько дней, а все еще не заметили ни одного врага. Но черные лица давно уже следят за ними. Перескакивая от дерева к дереву, прячась за каждым стволом, черные люди наблюдают каждое их движение, считают или соразмеряют их силы и извещают своих единоплеменников о результате своих исследований. Наконец солдаты замечают их, но достаточно нескольких выстрелов, чтобы разогнать негров.

Незнакомые с первобытными лесами уже едва-едва плетутся ряди воинов, ослабевших от всякого рода трудностей, сквозь почти непроходимую лесную чащу. Пушки, по необходимости, оставлены уже сзади. Страшно утомленные воины отыскивают свободного места, годного для лагеря. После короткого отдыха все приходит в движение. Топоры рубят мимозы, иглистые сучья которых, соединенные непроницаемыми рядами, защищают лагерь. Небольшое пространство дает приют всему тесно сбившемуся батальону. На лес спускается темная ночь. Испытанные египетские солдаты попарно стоят на часах. Глубокая тишина. В начале ночь в первобытном лесу тиха и темна, лишь позднее раздаются ночные звуки. Где то вдали слышен глухой рев пантеры. Молочно-белый филин выкрикивает свое имя; томительно страшно раздается по лесу его «буум». Тихо, чуть слышно проносится над лагерем мелодическое, чистое, как колокольчик, чириканье известных родов кузнечиков. В отдаленном болоте квакают лягушки; в самой глубине леса ревет гиена. Густые рои жужжащих москитов, сотни летучих мышей кружатся около голов часовых, опирающихся на свои ружья.

«He слышишь ли, брат мой? Там, в кустах, кажется, что-то зашелестело! Смотри, — там что-то темное?» [215]

— А это, верно, марафил 97. He стреляй no нем! Почему знать, — может быть это один из тех проклятых, волшебник, — аус билляхи мин эль шеитан, я рабби! 98 — волшебник, принявший образ марафила.

«Будь проклят этот лес и его обитатели! Брат мой! у меня темнеет в глазах, я устал, устал! А я рабби!»

Утомленный солдат, несмотря на взаимные, частые ободрительные оклики прочих часовых, с трудом удерживается ото сна; он не дремлет, правда, — но от усталости у него мутится в глазах. Он не видеть как, в темноте ночи, тихо, подобно крадущимся кошкам, приближаются какие то черные, едва заметные для глаза, люди, а ни между тем уже как раз около него неслышно всползают на вал. Наконец он их заметил.

Аллах ху акбар! Эсмаа я ахуи, гауэн аалиена я рабби, эль аббихт!» 99. Больше он не сказал ничего: копье прошило ему грудь. У самого плетня подымается несколько тысяч черных людей, раздается продолжительный, похожий на вой, пронзительный боевой крик. Из груди негра вырывается вой пантеры, рев гиены, смертельный крик филина; с этим ужасным боевым криком прорезывает воздух с силою брошенное смертоносное копье. И если оно попадает в лагерь, то попадает в самые густые толпы стеснившихся солдат; выстрелы нескольких ружей показывают этим последним, что и у нападающих есть также люди умеющие владеть огнестрельным оружием. Сотни солдат пускают свои выстрелы в неприятеля, пушки гремят, пули наносят мало или совсем не наносят вреда. Нападающие давно уже скрылись. Густые деревья, земляные валы, холмы и ночь служат им защитою. Пули солдат свистят между ветвями мимоз, но теперь уже служат лишь для того только, чтобы удержат неприятеля от нового нападения.

Рассвет положит конец свалке. Солнечные лучи осветили поле битвы. Многие из солдат даже и не двинулись; смерть застегнула их во время сна. Копья крепко пригвоздили их к земле и только рукоятки торчат наружу. Другие скончались в ужасных мучениях, [216] в них вонзились отравленные стрелы. Некоторые лежат в предсмертной агонии. Из числа черных на месте битвы не осталось мертвых; уцелевшие унесли с собою тела своих братьев, чтобы погрести их по собственному обычаю или предать их волнам священной реки.

В подобных обстоятельствах предводителю рассуа остается только пуститься в обратный путь. Его чернокожие солдаты, вследствие военных неудач, сделались склонны к возмущениям и легко переходят на сторону своих родственников по племени, не смотря на то, что всегда употребляют предосторожность посылать их только на таких врагов, с которыми они с самого детства привыкли драться на жизнь и на смерть. В начале их конечно встречают с радостью, но вскоре снова начинают смотреть на них как на ненавистное, совсем бесполезное бремя. Непривычным к стране арнаутам, кроме опасных врагов угрожает еще верный их союзник — климат.

С закатом солнца бесчисленные рои москитов затемняют, воздух и нарушают покори и без того уже истощенного чужеземца. Миллиарды этих ночных мучителей терзают посетителя белого или верховьев голубого Нила, или девственного леса. Их так боятся в болотистых низменностях Бахр эль абиадта что Кик и Нуэрн спят на золе, чтобы только как-нибудь спастись от них. Они просовывают свое длинное тонкое жало через плотнейшую ткань и впиваются в кожу своей жертвы, кровью которой их прозрачное тело окрашивается в ярко-красный цвет; а от укушений их вскакивают чрезвычайно болезненные, невыносимо зудящие волдыри.

Европеец, проведший весь день в движении и работе, ночью лишенный необходимого покоя, нигде не находящий себе облегчения, не в силах устоять против лихорадки свирепствующий в этой адской стране. Вода, которую он пьет, почерпнута из лесных болот или из медленно струящихся рек, на место хлеба он употребляет неудобоваримую кисру, пищею ему служит лукме; мясо достается лишь изредка, потому что негры скрыли свои стада. Ядовитые миазмы болот, вредные испарения лесов одинаково опасны для него. Он становится жертвою губительной горячки. Больной лежит он на голой земле, под жгучим солнцем центральной Африки. Блестящее светило дня посылает на него свои знойные лучи, но больного знобит ледяной холод; его зубы стучат, члены дрожат как бы во время сурового мороза. Но вот лихорадочный жар охватывает бесприютного. Тоже солнце, которое не в [217] состоянии было согреть его, теперь становится для него источником неисчерпаемых мучений.

«Брат мой, о брат мой, хоть каплю воды молит он слабым голосом. Ёму подают желаемое; он жадно проглатывает воду, но через минуту выплевывает ее среди еще усилившихся страданий. Вскоре он теряет сознание и в бреду оканчивает свою жизнь. Сильные конвульсии корчат все его тело, плечевые и шейные железы надуваются; раздается внезапный крик, — и перед нами лежит труп!

В остальных солдатах пробуждается мужество отчаяния; они бешено требуют, чтобы их вели на неприятеля; забывая магометанскую покорность судьбе они проклинают как его, так и свою злую долю. Большее число людей пропадает от коварной болезни чем от негров; более трети всего войска гниет в лазарете. Солдаты спаслись от одной смерти лишь для того, чтобы погибнуть от другой; когда угрожает невидимый враг, то нечего бояться отравленных стрел, копий и дубин видимых неприятелей. С штыком или ятаганом в руке они взбираются на горы и кидаются на деревни чернокожих. За каждым древесным стволом скрывается вооруженный человек; верная стрела неслышно скользит из его рук. Здесь мало пользы от огнестрельного оружия. Воины дерутся грудь о грудь. Выстрелы чернокожих солдат, которые не могут победить своего страха к огнестрельному оружию и стреляют отворачивая лице в другую сторону, пропадают даром и бесцельно; ни военное искусство, ни пушки не помогут в девственном лесу. Солдат, обученный по всем правилам европейской дисциплины, уступает в одиночной борьбе хитрому негру.

Это счастье для последнего, если ему удается опередить неприятеля, но горе ему если ему это не удастся! Тогда деревню негров окружают со всех сторон и берут ее приступом. Солдаты, словно тигры, бросаются на свою добычу. Стариков, больных и негодных для рабства они беспощадно убивают, а женщин обесчещивают. С бешенною яростью мужчин также сумели справиться. Их всех обезоружили и защемили в шэбу 100, в которой они пытаются задушить себя и недаром. [218]

Перед их глазами убивают жен и детей, отцов и матерей; даже и невинные домашние животные не находят пощады. К чести белых надо сказать, что в подобных обстоятельствах негры, в сравнения с ними, настоящие черти, которые с наслаждением придумывают неслыханные пытки для побежденных. Всех пленных собирают в кучу и негодных убивают на месте. Победитель, забрав с собою и весь оставшийся в деревне скот, пускается в обратный путь. Окруженные солдатами движутся пленники, подвергаясь более худому обращению, чем стадо скота. Командующий приказывает остановиться. Все взгляды обращаются к пылающей деревне. Быть может тяжело раненый находит себе смерть в пламени, быть может замученная женщина, кусая землю зубами, чтоб хоть сколько-нибудь утешить свои страдания, видит как быстрыми шагами приближается к ней неразрушительный поток огня, а она не в силах подняться с места и в смертельном ужасе должна ждать предсмертной агонии; быть может какой-нибудь забытый ребенок молит о помощи внутри объятой пламенем хижины; но какое дело до всего этого победителям? Совершенно таким же образом поступают они еще со множеством других деревень, пока не наберут достаточно рабов, или пока солдаты не в силах будут бороться далее с климатом и с все возрастающим числом врагов. Тогда наконец возвращаются они в Хартум, обозначая свой путь пожарами, убийствами и грабежом.

Шествие подвигается довольно медленно вперед. Несчастные страдальцы еще не вылечившиеся от ран, полученных на поле битвы, с шеею натертою до крови шэбою, бедные, голодные, истощенные женщины, слабые дети не в силах идти быстро.

Я был свидетелем того, как прибыл в Хартум один транспорт негров-дишка; это было страшное зрелище. Ни одно перо не в состоянии. описать его; нет слов, чтобы выразить его. В течение целых недель преследовала меня постоянно эта картина ужаса.

Это было 12-го января 1848 г. Перед правительственными зданиями в Хартуме сидели на земле в кружок более шестидесяти мужчин и женщин. Все мужчины были скованы, но женщины не [219] носили уз; между ними ползали на четвереньках дети. Несчастные, без слез, без жалоб лежали под палящими лучами солнца, устремив на землю безжизненный, славно окоченевший, но бесконечно жалобный взгляд; кровь и гной сочились из ран мужчин, и ни один врач не оказывал им помощи; одна раскаленная земля служила для того, чтобы унимать кровь; они питались только зернами дурры, т.е. тою же пищею, которою насыщаются верблюды. Взгляд присутствующего невольно переходил от одной возмутительной картины к другой. Вот перед нами больная мать с своим истомленным грудным ребенком! С слезами на глазах смотрит она на приползшего к ней на четвертинках ребенка; он тянется к материнской груди; но в ней уже нет более молока. Кожа у обоих висит большими складками на костях. Я видел мысленно как над обоими парил ангел смерти, я слышал шорох его крыльев и молил Создателя, чтобы он скорее, как можно скорее послал его.

К нам подошел египтянин, тчауш или унтер-офицер, солдат, стоявших на карауле. «Видишь ли, господин, Аллах благословил наш поход, и мы были счастливы. Мы разорили пять деревень и умертвили более пятисот нечестивых. Ая келяб, а я малаин, я Аллах уркус 101. Постойте, я подмогу вам!» Изверг схватил в одну руку хлыст, в другую музыкальный инструмент, тряхнул обоими, и приказал неграм через толмача петь и плясать.

Вот какова охота за рабами, которую открыто ведет правительство! He удивительно после того, что ею занимаются и частные люди. Между Обеидом и Белым Нилом живут кабабиши, разбойническое кочующее племя, номинально также подвластное туркам. Двадцать или тридцать из этих номадов садятся на своих быстроногих, выносливых коней и несутся к горам. Прежде чем весть об этом успеет дойти до отважных жителей гор, они врываются в какую-нибудь деревню, похищают десять или, двенадцать детей; а когда негр схватится за оружие, то их уже и след простыл. После этого набега, в лагерь номадов являются торговцы рабами, покупают детей и уводят их в Обеид. Мальчиков или берут в солдаты или делают из них также как из девочек, служителей, рабов для знатных и богатых. Счастье для них, если они достанутся кроткому египтянину или турку; но горе, если злая доля кинет их в руки нубийца, кордофанца или европейца. Хлыст из бегемотовой кожи разорвет им спину прежде, чем они [220] достигнут юношеского возраста. Жестокое обращение продолжается и после того как они найдут себе господина. Правда, что негр в рабстве совсем другой человек, чем на свободе, в своих родимых горах. Как всякий притесненный и к тому же неразвитой человек, он становится коварным, хитрым и злым. Его энергия переходит в упрямство, его военное искусство в хитрость и коварство, его кровавая ненависть к враждебному племени в притеснение; прежний воин становится опасным убийцею. Раб, не могущий разорвать свои цепи, измышляет свои средства отмстить тем, которые сковали их для него. Ему все равно достанется ли он мягкому или суровому господину; он одинаково ненавидит как того, так и другого. Но в этом виноваты одни белые. Они отняли у него, быть может, жену, детей, разлучили со всем, что было ему дорого, лишили его свободы и взамен всего этого предложили постыдное рабство, человека унизили до степени животного. Путешественник, вступающий в столицу Кордофана, видит, что невольники исполняют должность служителей как знатных так и простых; что на них навьючивают труднейшие работы и налагают тяжелые цепи, чтобы предупредить их бегство: неприятно отдается звук этих цепей в сердце каждого честного человека, который видит рабство во всей его отвратительной наготе. Возможно ли упрекать несчастного невольника, когда он стремится подышать чистым воздухом своих родных гор, на место мучительной пыли степи, которую он должен превратить в плодородное поле? Неужели преступно его желание высвободить свою изорванную кнутом спину от гнетущего ярма и с копьем в руке, свободно выступить против того, который годами держал его в постыдном рабстве. Он убегает в цветущие леса своей родины, к своим братьям по племени. Но ужасное наказание ждет его, если эта попытка бегства не удастся, и его поймают снова. Рабовладелец не выпустит добровольно своего негра, с которым может распоряжаться по произволу, точно с бессловесным животным, И какое бывает горе когда умрет такой невольник! Как сожалеет его господин те двести или триста пиастров, — которые он стоил ему! Но в несравненно сильнейшую ярость впадает рабовладелец, если его рабу удастся убежать от него! Он наперед клянется в жестокой мести и в бесчеловечном наказании. Затем он отправляется к известному роду людей, исполняющим обязанность гончих собак Северной Америки; приводит их в свое жилище, показывает след убежавшего и обещает им известную сумму денег, если они поймают его. [221] Человеческие ищейки приготовляются ловить его; вооружаются пистолетами, огнестрельным оружием и копьем и берут с собою цепи, гвозди и топор, чтобы на месте же смастерить шэбу. Из тысячи следов они умеют открыть след бежавшего. После охоты, продолжающейся целые часы и дни им действительно удается поймать раба или убить, если он не отдастся живым в руки. В первом случае они приводят несчастного обратно к его господину. «Свяжите его и привяжите к этой перекладине!» приказывает он остальным. Приказание тотчас же исполняется. Палачи, которые должны наносить удары кнута, получают столько опьяняющей меризы, сколько в состоянии выпить. Истязание начинается; мученик не издает ни единого звука. Кожа на его спине уже разорвана, кровавый прут впивается в его обнаженные мышцы, оторванные куски мяса летят во все стороны. Мученик молчит: он потерял сознание или умер. Я сам видел одного человека, который вынес подобное истязание и остался в живых.

Мы находились в пограничной деревне Мелбес в Кордофане; это было в мае месяце 1848 г. Мой слуга Махаммед сдирал кожу с нескольких больших грифов, и мясо их лежало большими кучами вокруг нашей хижины. Грифы питаются только гнилым мясом и сами принимают его запах, так что в коллекциях воняют продолжении нескольких лет, несмотря на камфару и другие, сильно пахучие средства. Нубиец мой набил себе нос луковицами, чтобы иметь возможность выдержать вонь этих птиц. Вдруг к нему крадучись подошел человек и с мольбою обратился к нему с следующими арабскими словами: «Я аху и, бе рахмет лилляхи, ву рассулу Махаммед, этини хаза эль лахем» 102. Удивленный вышел я из моей ребуки. Передо мною стоял человек, — нет, его уже нельзя было назвать человеком, — передо мною стоял человеческий скелет, с безжизненными глазами, с ногами скованными цепью, весом более чем в 10 фунтов, с спиною покрытою 8-ю или 10-ю гниющими ранами, длиною в 4 — 8 дюймов, шириною в 1 — 2 дюйма. Все тело его дрожало от слабости; он упирался на палку, чтобы поддержать свой слабеющий, бессильный остов. «Уже одна походка человека показывает стремление его духа к высшему, небесному, божественному», так объясняют обыкновенно то, что человек ходит прямо, на двух ногах. [222] Возможно ли было сказать это в настоящем случае? Если бы это животное, которое стояло перед нами, не упиралась на палку, то было ли бы оно еще в силах ходить прямо, глядя на небо? Нет; оно едва было бы в состоянии проползти несколько шагов на четвереньках, но, несмотря на это, его отягощали еще тяжелою цепью и хлыстом понукали е работе!

«Несчастный, на что тебе это мясо?» спросил я его.

«О, господин, я съем его, я так ослабел; вот уже много месяцев как я не видел мяса, я подкреплюсь этою пищею.»

Я ничего не ответил ему; у меня не нашлось для него слов. Молча исполнил я его просьбу. Если бы он попросил меня пустить ему в лоб пулю из стоящего подле ружья, то я бы исполнил и это! Вот каково рабство во внутренности Африки; передо мной стоял невольник, который бежал, был снова пойман и три месяца тому назад подвергся наказанию!

Мне могут возразить, что чернокожие, как известно, едят без отвращения собак, змей, крокодилов и других животных, к которым нам было бы противно прикоснуться; — но грифов они никогда не едят. Я думаю, что человеку, у которого есть какая либо другая пища, невозможно дотронуться до этой отвратительной птицы. Это же самое доказывало изумление и отвращение моего черного слуги при этой просьбе несчастливца; это самое доказывали гиены, которые с жадностью пожирают всякую падаль, но колеблются есть мясо грифов. Эта мысль могла только придти в голову человека, полумертвого от голода и почти потерявшего сознание, который в своем плачевном состоянии уже едва мог быть назван человеком.

Нарисовав эту мрачную картину человеческого несчастия, я обращусь теперь к более светлым сторонам рабства и замечу, что негр своим упрямством и хитростью часто действительно заслуживает наказание; я знаю, что иногда стоит страшных усилий, держать его в повиновении и что многие магометане лучше обращаются с своими рабами, чем с свободными слугами. Негры, попавшиеся в рабство детьми, или рожденные в неволе, легко забывают свое рабство, потому что никогда не знали свободы; многие из магометан обращаются с ними кротко, кормят и одевают их, делают из них почти членов семейства, словом дают им все — кроме свободы. Но они даже и не. тоскуют по этому, незнакомому для них благу; более того, они даже чувствовали бы себя' несчастными, получив его. Лишь одни совсем бесчеловечные господа, к числу которых принадлежат иногда европейцы, разлучают родителей с [223] детьми, чтобы продать этих последних; их сограждане сильно бы осудили их за это. Таким образом случается, что негр, рожденный в неволе, уважается наравне с свободным человеком; потому что черный цвет его кожи не считается здесь, как в Америке, печатью стыда. Ислам соединяет все народности. Негр принимает нравы и обычаи того народа, среди которого он взрос, и остается рабом только по имени. В подобном положении находится большинство негров в Хартуме, исключая тех, которые принадлежат европейцам, потому что у этих последних они остаются рабами в полном смысле этого слова.

В Хартуме своеобразный обычай дозволяет негру переменять своего господина. Если невольник, справедливо или несправедливо, недоволен своим положением, то отправляется к другому, известному по своему человеколюбию, турку или арабу и отрежет ухо одному из его ослов, лошадей или верблюдов... По закону, или по обычаи равносильному закону, несостоятельный преступник становится собственностью владельца изуродованного им животного, если только прежний господин не заплатит за убыток.

Верблюды и лошади в Хартуме ценятся дороже невольников, и потому хозяин редко соглашается заплатить выкупные деньги; к тому же невольник продолжал бы отрезывать уши ослов или верблюдов до тех пор, пока хозяину его не наскучило бы платить за них.

Зная судьбу негров, в этом обычае нельзя найти ничего предосудительного, исключая мучения животных, но все-таки он доказывает известную долго коварства. Этот порок, вместе с неблагодарностью, встречается у негров постоянно. Мы сами no опыту убедились в последней. По приезде нашем в столицу Кордафана, мы узнали, что сын изгнанного из Дарфура «султана» Абу Медина 103 живет здесь в крайней нищете. Барон решился взять его к себе, и если он будет согласен, увезти его с собою в Европу. Перед тем он уже был раз в Англии, и ему так понравилось там, что он очень желал опять вернуться в Европу. Ааб д-эль-Самаахт 104 предстал перед нами в лохмотьях и, казалось, пришел в восхищение от представляющейся ему возможности улучшить свое положение. Оп упал ниц, поцеловал ноги барона и воскликнул: «О господин, я твой раб, делай со мною, что хочешь, я недостоин твоей [224] милости!» Барон подарил ему платье и денег, ел с ним за одним столом и обращался с пим с любовно и уважением. Но не прошло и восьми дней как неблагодарный принц оставил и обокрал нас. Я мог бы рассказать факты, которые как бы подтверждают мнение, что чернокожие склонны ко всем порокам. Но это утверждение было бы основательно лишь в том случае, если бы мы признали белых беспорочными; а к несчастно это далеко несправедливо, особенно относительно людей, удаленных от родины. Еще очень сомнительно кто обращается более жестоким образом: негр ли с побежденным европейцам, или европеец с попавшимся ему в руки негром. Одно воспоминание о только что описанной охоте за рабами не может расположить нас в пользу белых. Я нахожу очень понятным, что негр в неволе забывает все добродетели свободного человека и принимает за то все пороки раба; понятно также, что, наученный страданиями своих обращенных в рабство братьев, он из глубины души ненавидит белых людей. И эта, часто слишком хорошо оправдываемая ненависть кажется туркам предлогом для жестокой охоты за рабами. Они не думают о том, что предшественники их посеяли худые семена, которые всходят теперь; они забывают, что сами положили зародыш ужасной губительной войны. Негр, которого все путешественники по Белому Нилу, единогласно, описывают как добродушного, беспечного человека, превращается во время войны с турками, в тигра. Неудивительно, что грубый невежественный обитатель девственных лесов, чтобы спастись от угрожающей ему при появлении врагов страшной судьбы, защищает святейшее благо человечества, свою свободу с мужеством, достойным более образованных и развитых людей; неудивительно также, что он кроваво мстит своим врагам, которые с огнем и мечем врываются в его землю, что он сам из мести грабит их собственность, преследует и убивает всех путешественников, принадлежащих к ненавистному народу, и вообще всех белых и об являет открытую и тайную войну всему племени своих мучителей. Мы менее строго будем судить об ужасном обычае абиссинцев убивать всех пленников, если вспомним, что путь этих врагов обозначался ужасом и проклятиями, несчастием и отчаянием. Ненависть темнокожего племени вполне оправдывается; жестокость, с которою они убивают всякого, попавшегося им в руки белого, есть только следствие этой ненависти, которая, к несчастно, имеет слишком хорошее основание. Охота за рабами, — вот что преграждает путешественнику путь во внутренность Африки. [225]

_______________


Комментарии

89. Случается ли это еще и теперь, когда в Хартуме живет консул — не знаю; но прежде это было постоянным явлением.

90. Это то самое приветствие, которое Пророк называет прекраснейшим "ибо делающему или желающему добра должно быть воздано сугубо".

91. Гарири, пер. Рюккерта.

92. О ты, великий дух! Что сделали члены моего бедного племени,
Что ты излил на нас сосуды своего гнева!
Скажи, когда обратишь ты на нас из за облаков милостиво твой взор?
Скажи, о скажи, когда окончатся бедствия твоих черных детей.

93. Перед рабом, когда он разбивает цепи, Перед свободным человеком не трепещите!

94. Между прочим два больших селения Рараба, Абудин и бывшее во время путешествия Руссеггера в самом цветущем состоянии Сэрох.

95. "Каффур" — искаженное множ. число от слова "каффр" Следовало бы, по настоящему, говорить каферун.

96. Marcato di Cristo,

97. Марафил — это весьма употребительное в Судане название пятнистой гиены.

98. "Спаси меня, Боже, от привидения (от Диавола)! О, спаси меня, Господи!"

99. Великий Боже! Слушай, брат мой! Помоги нам, о Господи! Негры!

100. Шэба — грубо выделанная деревянная распорка, в которую вставляется шея пойманного. Спереди распорка эта замыкается плотно прибитый поперек деревянным бруском, а на заднем конце ее находится длинная рукоятка, которую должен нести сам узник или же, если опасаются его побега, ее несет идущий за ним. Пленник остается в шэбе до прибытия на место назначения.

Ношение подобного ярма, которое нисколько не сглажено и не покрыто ничем мягким, причиняет жестокие раны, незаживающие во все время пока ярмо остается на шее пленника. Конечно ни одному подобному узнику нет возможности бежать. Однако такую жестокость вряд ли можно извинить осторожностью, признаваемою необходимою для преступников — или рабов, не совершивших никакого преступления,

101. О вы собаки, негодяи; вставайте, пляшите!

102. Брат мой, во имя Всемилостивого Бога и его Пророка, молю тебя, дай мне это мясо!

103. В переводе: отец (основатель) города.

104. Раб неба.

(пер. ??)
Текст воспроизведен по изданию: Путешествие по Северовосточной Африке или странам подвластным Египту: Судану, Нубии, Россересу и Кордофану, д-ра Эдуарда Брэма. СПб. 1871

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.