Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ

МЕМУАРЫ

MEMOIRES

Вторая часть

Герцог Буйонский, желавший дать испанским послам время склонить на свою сторону генералов, не помню уж под каким предлогом отложил нашу встречу на другой день. Признаюсь, я не заподозрил его намерений и уразумел их только вечером, найдя де Бофора в совершенном убеждении, что не останется ничего иного, как закрыть ворота Парижа перед депутатами, посланными в Рюэль, Парламент изгнать, захватить Ратушу и впустить испанскую армию в предместья столицы. А так как президент де Бельевр уже уведомил меня, что герцогиня де Монбазон говорила с ним в таких же выражениях, я все понял и начал догадываться, какую глупость совершил, столь откровенно изъяснившись у герцога Буйонского в присутствии дона Габриэля де Толедо. Впоследствии я узнал от самого посла, что той же ночью он провел четыре или пять часов у герцогини де Монбазон, которой обещал двадцать тысяч экю наличными и пенсию в шесть тысяч экю, если она добьется от де Бофора того, чего хочет эрцгерцог. Не забыл он и остальных. Д'Эльбёфа он купил по дешевке, маршалу де Ла Моту намекнул, что поможет ему уладить вопрос о герцогстве Кардонском 181. Словом, в тот день, когда мы — герцоги де Бофор и Буйонский, маршал де Ла Мот и я — собрались на совещание, я почувствовал, что в снадобья, которыми нас потчуют, подмешали изрядную долю испанского слабительного. [198]

Все пришли к убеждению, что измена армии г-на де Тюренна не оставляет нам более выбора и единственное решение, какое должно теперь принять, — это с помощью народа овладеть Парламентом и Ратушей.

Вздумай я повторять здесь доводы, какие я привел, оспаривая это мнение, я уверен — я наскучил бы вам, ибо они были все те же, что, помнится, я приводил вам уже не раз. Герцог Буйонский, потеряв Веймарскую армию и потому понимая, что не имеет более веса достаточного, чтобы добиться значительных выгод от двора, не боялся уже полностью связать себя с Испанией и оставался глух к тому, что я говорил. Я, однако, склонил на свою сторону г-на де Бофора и де Ла Мота, довольно скоро убедив их, что им не занять достойного места в партии, которая через две недели в каждом шаге и движении своем будет зависеть от испанского правительства. Ла Мот без труда согласился с моим мнением, но, зная, что дон Франсиско Писарро накануне выехал к герцогу де Лонгвилю, с которым маршал связан был близкой дружбой, он уклонился от определенного ответа. Герцог де Бофор не колебался, хотя по многим признакам я заметил, что он наслушался наставлений г-жи де Монбазон, чьи выражения я узнавал в его затверженных речах. Герцог Буйонский был сильно смущен. «Но если бы даже мы, как вы недавно предлагали, успели вовлечь в дело Парламент, а Веймарская армия, которую не удержало бы наше содружество с магистратами, все равно предала бы нас, разве мы не оказались бы тогда в том же положении, что и нынче? — с волнением заметил он. — И, однако, в этом случае вы полагали продолжать военные действия с помощью наших войск, войск герцога де Лонгвиля и тех, что набирают для нас сейчас во всех провинциях королевства». — «Прибавьте к этому, сударь, — возразил я, — и с помощью парижского Парламента, который высказался бы в пользу общего мира и связал бы себя с нами словом; тот самый Парламент, который не захочет поддержать нас теперь, когда у нас нет виконта де Тюренна, будь он уже связан словом, продолжал бы нас поддерживать и без него, — тогда мы могли бы столь же безусловно на него рассчитывать, сколь в настоящую минуту безусловно не можем на него положиться. Корпорации, если они уже зашли достаточно далеко, всегда продолжают двигаться вперед; если они уже решились, можно не опасаться их отступления. Предложение заключить общий мир, сделанное в ту минуту, когда г-н де Тюренн объявил себя нашим союзником, на мой взгляд, могло заставить магистратов решиться — мы упустили эту минуту; я убежден, что теперь с ними ничего поделать нельзя. Более того, — прибавил я, обращаясь к герцогу Буйонскому, — я уверен, что и вы, сударь, убеждены в этом, как и я. Разница между нами состоит лишь в том, что вы полагаете, будто мы можем поддержать дело руками народа, я же считаю, что этого делать не должно, — давний этот вопрос уже не раз подвергался обсуждению».

Герцог Буйонский, который отнюдь не желал снова возвращаться к опасному предмету, ибо уже в двух или трех случаях чистосердечно признал мою правоту в этом деле, поспешил переменить разговор. «Не [199] будем пререкаться, — сказал он. — Положимте, что в этих обстоятельствах нам не следует прибегать к народу, как нам в таком случае быть? Что вы советуете?» — «Мой совет будет странным и необычным, — ответил я, — вот он: я изложу его в двух словах, объяснив сначала, на чем я его основываю. Мы не можем помешать заключению мира, не уничтожив Парламент руками народа, мы не можем продолжать войну руками народа, не попав в зависимость от Испании; мы не можем заключить мир с Сен-Жерменом, не согласившись оставить Мазарини министром, а при таком министре мы не можем полагать себя в безопасности». Герцог Буйонский, который с наружностью быка сочетал прозорливость орла, не дал мне закончить. «Понимаю, — сказал он, — вы намерены предоставить совершиться миру, однако при том не хотите в нем участвовать». — «Я хочу большего, — ответил я, — ибо намерен противоборствовать ему, но лишь своими силами и силами тех, кто отважится на этот поступок». — «Понимаю и это, — подхватил герцог Буйонский, — мысль ваша благородна и прекрасна, и к тому же она вам выгодна, быть может, она выгодна также и герцогу де Бофору, но она выгодна лишь вам двоим». — «Если бы она была выгодна лишь нам двоим, — возразил я ему, — я скорее откусил бы себе язык, нежели стал ее предлагать. Но она выгодна вам более, чем кому бы то ни было, если вам угодно будет сыграть ту же роль, какую возьмем на себя мы; но даже если, по-вашему, она вам не подходит, вам все равно не помешает роль, нами сыгранная, ибо вы можете извлечь из нее большую пользу. Изъяснюсь подробнее.

Я уверен, что те, кто станет упорствовать, требуя отставки Мазарини как непременного условия для заключения мира, смогут повелевать народом еще достаточно долго, чтобы воспользоваться благоприятными случаями, какие фортуна непременно рождает во времена, когда ничто еще не успокоилось и не улеглось. Кто как не вы, сударь, с вашей репутацией и с вашими дарованиями, способен сыграть эту роль с большим достоинством и силою? Мы с герцогом де Бофором пользуемся уже расположением народа, вы приобретете его завтра, высказавшись в подобном духе. Все провинции будут видеть в нас единственную надежду общества. Все ошибки правительства зачтутся нам в заслугу; влияние наше оградит народ от некоторых из них; испанцы будут относиться к нам с великой почтительностью, сам Кардинал не сможет отказать нам в ней, ибо приверженность к переговорам вынудит его к нам обратиться. Все эти выгоды отнюдь не убеждают меня, что выход, мною предложенный, безусловно хорош, — я вижу все его неудобства, а случай, на который, без сомнения, должно положиться, ступив на этот путь, может уготовить на нем бездны; их, однако, не должно бояться тому, кто знает, что на торных дорогах они встречаются еще чаще. Мы и так уже слишком долго обсуждали пропасти, что неизбежны на путях войны, но разве не видны с первого взгляда те, что сулит нам мир под эгидою оскорбленного правительства, для совершенного восстановления которого потребна наша гибель? Приняв все это в соображение, я уверен, что предложенный мной план [200] выгоден вам всем, никак не менее, нежели мне; но, повторяю, если даже вам неугодно его избрать, вы должны были бы желать, чтобы его избрал я, ибо он весьма облегчит вам примирение с двором, облегчит двояким образом, предоставив вам более времени для переговоров прежде, нежели мир будет заключен, а после его заключения принудив Мазарини обходиться более учтиво с теми, в ком он может опасаться возможных моих союзников».

Герцог Буйонский, по-прежнему полагавший, что крайности ему на руку, улыбнулся на мои последние слова. «Вы недавно упрекнули меня за риторическую фигуру Олденбарневелта, — сказал он, — возвращаю вам упрек, ибо рассуждение ваше подразумевает, что миру должно непременно быть заключенным, между тем об этом-то и идет спор: я утверждаю, что мы можем продолжать войну, подчинив себе Парламент с помощью народа». — «Сударь, — возразил я ему, — я говорил так единственно потому, что вы просили не пререкаться более об этом предмете и пожелали услышать от меня лишь подробности моего плана. Ныне вы возвращаетесь к самому существу вопроса, насчет которого я могу ответить вам лишь то, что уже повторял раз двадцать или тридцать». — «Нам не удалось убедить друг друга, — молвил герцог Буйонский. — Согласны ли вы подчиниться большинству голосов?» — «От всего сердца, — ответил я. — Это самое справедливое. Мы в одной ладье — нам суждено погибнуть или спастись вместе. Вот герцог де Бофор, который несомненно разделяет мои чувства; имей мы даже еще более власти в народе, нежели сейчас, мы навлекли бы на себя бесчестье, воспользовавшись нашим влиянием, не говорю уже, чтобы предать, но хотя бы принудить даже самого ничтожного участника партии к тому, что было бы ему во вред. Я подчинюсь общему мнению, я готов подписаться в том своей кровью, с единственным условием, чтобы вы не были в числе тех, пред кем я свяжу себя этой порукой, ибо вам известно, я и без того связан с вами почтением и дружбой, какие к вам питаю». Герцог де Бофор позабавил нас тут своими сентенциями, какие он не упускал случая изречь как нельзя более невпопад.

Герцог Буйонский, хорошо понимавший, что мнение его не будет поддержано большинством, и предложивший голосовать лишь в надежде, что я побоюсь спора, могущего обнаружить перед слишком многими игру, которой вся тонкость в том и состояла, чтоб ее скрыть, сказал мне честно и прямо: «Вы сами знаете — ни мне, ни вам не пошло бы на пользу обсуждать сегодня подробности перед людьми, способными этим злоупотребить. Вы слишком умны, да и я не довольно безумен, чтобы предложить им подобное кушанье в столь сыром и неудобоваримом виде. Умоляю вас, вникнем в дело поглубже прежде, нежели они хотя бы заподозрят, что мы его обсуждаем. Вы утверждаете, что для вас нет выгоды в том, чтобы стать хозяином Парижа с помощью народа; моя выгода, по крайней мере, как я ее понимаю, состоит в том, чтобы не допустить заключения мира, покуда я сам не договорюсь с двором. Спросите маршала де Ла Мота, — прибавил он, — согласилась ли бы мадемуазель де Туси, чтобы он [201] подписал мирный договор». Я понял, на что намекает герцог Буйонский: маршал де Ла Мот был страстно влюблен в мадемуазель де Туси; в эту пору полагали, что он женится на ней даже ранее, нежели это случилось на самом деле. Герцог Буйонский, желавший объяснить мне, что чувства его к жене не позволяют ему избрать путь, который я предлагаю, но не желавший, чтобы его поняли другие, воспользовался этим способом, чтобы дать мне понять свою мысль и удержать меня от дальнейших настояний в присутствии тех, кому он доверял не так, как мне. Все это он и объяснил мне несколько позже, когда смог поговорить со мной с глазу на глаз, ибо мадемуазель де Лонгвиль, в покоях которой в Ратуше происходил этот разговор, отдав визиты, возвратилась в Ратушу, и нам пришлось искать другого пристанища для продолжения беседы.

Поскольку господа де Бофор и де Ла Мот замешкались, чтобы приказать открыть нам комнату, служившую чем-то вроде приемной и выходившую в залу, герцог Буйонский успел сказать мне, что я не должен полагать, будто план, мной предложенный, пришел на ум мне одному, — он сам сразу подумал о том же, едва узнал, что армия предала его брата; план этот он находит единственно разумным и мог бы сам сильно подкрепить его, склонив к нему испанцев; раз пять или шесть на дню он готов был объявить мне о своем намерении, но жена его неизменно противилась этому с таким упорством, со слезами и отчаянием, что наконец он дал ей слово выкинуть эту мысль из головы, вступить в соглашение с двором или же войти в сговор с Испанией. «Я вижу, — добавил он, — что второе вам не по душе, помогите же мне в первом, умоляю вас; вы видите, сколь безусловно мое к вам доверие».

Герцог Буйонский изложил мне все это второпях и много короче, нежели я пересказал вам здесь, но поскольку господа де Бофор и де Ла Мот подошли к нам вместе с президентом де Бельевром, которого они встретили на лестнице, я успел только крепко пожать руку герцогу Буйонскому, и мы все вместе вошли в приемную. Герцог вкратце передал де Бельевру начало нашего разговора, потом сказал, что сам он не может присоединиться к предложенному мной плану, ибо ставит на карту судьбу всего своего рода, в гибели которого навсегда будет повинен; он должен помнить о своем брате, а интересы того, без сомнения, никак не сообразуются с подобным поведением; во всяком случае, он заранее уверен: оно не отвечает ни характеру виконта, ни его правилам; словом, герцог приложил все старания, чтобы убедить нас, а более всех президента де Бельевра, что, отвергая мое предложение, ведет честную игру. Я заметил его старания — ниже я объясню вам их причину. После долгих рассуждений об этом предмете, отдававших уже многословием, он вдруг, переменив тон, обратился к герцогу де Бофору и ко мне. «Впрочем, давайте уговоримся так, как вы только что предлагали, — сказал он. — Не соглашайтесь на мир или хотя бы не поддерживайте его своими голосами в Парламенте, если Мазарини не будет отставлен. Я присоединюсь к вам, я буду говорить то же. Быть может, наша решимость придаст Парламенту более [202] твердости, нежели мы надеемся. Если же этого не случится, а я весьма сомневаюсь, чтобы это случилось, позвольте мне попытаться спасти мою семью и достигнуть этого посредством примирения, условия которого не могут быть благоприятными для меня при нынешнем положении дел, но, быть может, станут таковыми со временем».

Ни разу в жизни моей не испытывал я большей радости, нежели в эту минуту. Поспешив взять слово, я заверил герцога Буйонского, что мне так не терпелось высказать ему, сколь усердно я готов ему служить, что я даже не оказал должной почтительности герцогу де Бофору, взяв слово прежде него, чтобы объявить: я не только освобождаю герцога Буйонского от всех обязательств, какие он взял на себя передо мной лично, но и сам обязуюсь исполнить все, чего он пожелает, дабы облегчить ему переговоры; я сам и мое имя к его услугам, чтобы он мог посулить двору все, что будет ему выгодно, и поскольку на деле я не намерен мириться с Мазарини, я с великою охотою предоставляю ему право обернуть себе на пользу все видимые мои поступки.

Г-н де Бофор, который неизменно тщился перещеголять последнего оратора, в напыщенных выражениях объявил, что готов принести в жертву герцогу все прошедшие, настоящие и будущие интересы рода Вандомов; маршал де Ла Мот наговорил ему учтивых слов, президент де Бельевр воздал ему хвалу. За четверть часа мы обо всем условились. Герцог Буйонский вызвался добиться от испанцев одобрения наших действий, если мы поручимся честным словом ничем не выдать им, что он заранее оговорил их с нами. Мы с де Ла Мотом взялись предложить герцогу де Лонгвилю от имени герцога Буйонского, герцога де Бофора и моего держаться того же поведения, какому решил следовать герцог Буйонский, — мы уверены были в его согласии, ибо люди нерешительные всегда охотно и даже с радостью хватаются за предложения, которые открывают перед ними два пути, и, стало быть, не требуют от них выбора немедленного. По этой же причине мы надеялись, что г-н де Ларошфуко не помешает нам устроить дело с принцем де Конти и г-жой де Лонгвиль; итак, мы решили, что герцог Буйонский в тот же вечер изложит свой план принцу де Конти в присутствии всех генералов, кроме д'Эльбёфа, который находился в армии и у которого де Бельевр взялся получить одобрение нашему предприятию — по крайней мере, в этой своей части оно было совершенно во вкусе д'Эльбёфа. Однако д'Эльбёф сам принял участие в совещании, потому что вернулся раньше, чем его ждали.

Совещание это примечательно было тем, что герцог Буйонский в продолжение его не сказал ни единого слова, которое могло бы дать повод укорить его в желании хоть сколько-нибудь кого-то обмануть, но и не пренебрег ни единым словом из тех, что могли бы помочь ему скрыть истинные его намерения. Я приведу вам его речь, не опустив ни малейшей запятой, ибо записал ее час спустя после того, как герцог ее произнес, но прежде изложу вам то, что он сказал мне по выходе из приемной, где состоялась часть нашего послеобеденного разговора. «Не правда ли, вы [203] сожалеете обо мне, — сказал он, — видя мое бессилие избрать тот единственный путь, который сулит нам славу в будущем и безопасность в настоящем? Это путь, который избрали вы, и, будь в моей власти ему следовать, полагаю, не хвалясь, толика моего участия оказалась бы не лишней на чаше весов. От вас не укрылось, что перед президентом де Бельевром я не решился начистоту объявить причины, определяющие образ моих действий — да, это так; однако вы согласитесь, что иначе и быть не могло, если я расскажу вам, как позавчера этот простолюдин битый час бранил меня за то, что я-де слишком стараюсь щадить чувства моей жены. Но вам, кому внятно все человеческое, кто способен сострадать моей слабости, вам я признаюсь в ней и уверен даже, вы пожалеете меня, но не осудите за то, что я не хочу подвергнуть женщину, которую так горячо люблю, и восьмерых детей, которых она любит более своей жизни, столь рискованной участи, какую вы решили избрать и какую я сам избрал бы от всего сердца, не будь у меня семьи». Чувства герцога Буйонского и доверие его, разумеется, глубоко меня тронули; я ответил ему, что далек от мысли судить его, напротив, я всю жизнь свою буду чтить его за это еще более; любовь к жене, названная им слабостью, принадлежит к тем чувствам, какие политика осуждает, но мораль оправдывает, ибо они неопровержимо свидетельствуют о благородстве сердца, которое, возвышаясь над политикой, становится в то же время и выше корысти.

Я не лукавил, заверяя в том герцога Буйонского, — вы помните, я не раз говорил вам, что иные недостатки свидетельствуют о благородстве души более иных добродетелей.

Немного позднее мы вошли в покои принца де Конти, который сидел за ужином, — герцог Буйонский попросил принца благоволить выслушать его в присутствии герцогини де Лонгвиль, генералов и всех значительных лиц в партии. Но поскольку, чтобы собрать всех этих людей, потребно было известное время, беседу решили перенести на одиннадцать часов вечера; герцог Буйонский между тем отправился к испанским послам и убедил их в том, что план, который мы только что вместе составили (он, однако, утаил от них наше в нем участие), весьма им благоприятствует, ибо твердость, выказанная нами в отношении Мазарини, может нарушить заключенный мир; но даже в том случае, если этого не случится, испанцы впоследствии могут с большой выгодой для себя воспользоваться ролью, какую я вознамерился сыграть. Это свое утверждение, о котором я упоминаю лишь мимоходом, герцог приправил всеми доводами, способными убедить испанцев; от примирения д'Эльбёфа с Сен-Жерменом они только выиграют, ибо оно избавит их от человека, который будет стоить дорого, а пользы не принесет никакой; его собственное примирение с двором, даже если оно состоится, — а он в этом весьма сомневается, — может сослужить им службу, ибо неискренность Мазарини заранее дает герцогу право сохранить с испанцами прежние дружеские связи; на обещания принца де Конти полагаться нельзя никак, ибо принц самый обыкновенный флюгер, а на герцога де Лонгвиля можно положиться лишь отчасти, ибо он все время ведет [204] переговоры с обеими партиями; де Бофор, де Ла Мот, де Бриссак, де Витри и другие не захотят пойти против меня, и потому план подчинить себе Парламент, с тех пор как я ему воспротивился, более неисполним.

Все эти доводы, подкрепленные приказом, имевшимся у послов, во всем полагаться на герцога Буйонского, побудили их одобрить все, чего он желал. По возвращении в Ратушу ему не составило труда убедить и генералов, которых прельстила предоставленная им возможность по утрам разыгрывать храбрецов в Парламенте, а вечерами без помех вести переговоры с двором. Самым хитроумным и ловким в речи герцога показалось мне то, что он как бы невзначай примешал к ней обстоятельства, которые, в случае надобности, можно было толковать по-разному, а стало быть, при необходимости рассеять подозрения насчет дурных его умыслов сыграть на руку испанцам или, напротив, двору, к каким могла дать повод его речь. Все разошлись довольные совещанием, продолжавшимся не более часа с четвертью. Принц де Конти уверил нас даже, что герцог де Лонгвиль, которому немедля послали о нем депешу, совершенно его одобрит, в чем, как вы увидите далее, он не ошибся. Я возвратился с герцогом Буйонским к нему в Отель, где, как он меня предупредил, ожидали испанские послы. Я тотчас заметил, что герцог постарался убедить их к своей и моей выгоде, сколь разумна моя решимость отказаться от примирения. Они наговорили мне любезностей и осыпали обещаниями. Мы обо всем согласились, что не составило труда, ибо испанцы одобряли все предложения герцога Буйонского. Он посулил облегчить им отступление, предоставив возможность отвести войска с достоинством, чтобы не подумали, будто их к этому принудили. Он заранее получил их согласие на все, что, побуждаемый силою обстоятельств, мог предложить им в будущем; он всему определил срок, назвав десятка два разных чисел в календаре, иной раз одно с другим несовместных, чтобы впоследствии пользоваться ими по своему усмотрению. Едва испанцы вышли, я заметил ему, что еще не встречал человека, столь убедительно доказывающего собеседникам, будто перемежающаяся лихорадка полезна для их здоровья. «Беда в том, — отвечал он мне, — что на сей раз мне приходится убеждать в этом самого себя». .

Не могу удержаться, чтобы снова не повторить вам, что в продолжение двух разыгравшихся в этот день сцен, столь же трудных, сколь важных, герцог Буйонский не сказал ни единого слова, за которое его по справедливости можно было бы упрекнуть, как бы ни повернулось дело, и не упустил при этом ни одного, которое могло бы содействовать его цели. Де Бельевр, как и я, обратил на это внимание в разговоре, состоявшемся после обеда у принца де Конти, и похвалил мне за это ум герцога. «Тут непременно участвует и благородное сердце, — ответил ему я. — Плуты всегда осмотрительны лишь наполовину. Я не раз убеждался в этом, наблюдая большинство тех, кто слывет при дворе особенным хитрецом». Я и нынче уверен в этом, как и в том, что герцог Буйонский был неспособен на вероломство. [205]

Воротившись домой, я застал у себя Варикарвиля, прибывшего из Руана от герцога де Лонгвиля; тут я принужден просить у вас прощения в том, что, излагая события гражданской войны, до сих пор коснулся лишь весьма бегло одного из главных ее действий, которое разыгралось или, лучше сказать, должно было быть разыграно в Нормандии. В убеждении, что все, писанное с чужих слов, недостоверно, я с самого начала моего рассказа полагался лишь на то, чему был очевидцем, и, будь моя воля, ни на волос не отступил бы от этого правила. Однако, поскольку в ту пору судьба свела меня с Варикарвилем, а он, на мой взгляд, был самым правдивым из наших современников, полагаю, мне все же следует кратко изложить вам все, что произошло в тех краях с 20 января, когда герцог де Лонгвиль отбыл из Парижа в Нормандию.

Вы уже знаете, что парламент и муниципалитет Руана объявили себя его сторонниками, так же поступили господа де Матиньон и де Бёврон со всем нормандским дворянством 182. Крепости и муниципалитеты Дьеппа и Кана отдали себя в его распоряжение, Лизьё со своим епископом 183 его поддержал, и жители этих мест, горячо ему преданные, с радостью споспешествовали общему делу. Деньги, поступившие в королевскую казну 184, всюду были конфискованы, число набранных рекрут, как сообщали, достигло семи тысяч пеших и трех тысяч конных — на деле их было четыре тысячи пеших и полторы тысячи конных. Граф д'Аркур, которого Король выслал туда с небольшим летучим отрядом, держал все эти города, войска и обывателей в постоянной тревоге, почти не выпуская своих противников из стен Руана, — единственным ратным их подвигом осталось взятие Арфлёра, крепости, оборонять которую было невозможно, да трех маленьких крепостей, которые никто не думал защищать. Варикарвиль, близкий мой друг, говоривший со мной совершенно доверительно, приписывал это жалкое и постыдное поведение не недостатку мужества герцога де Лонгвиля, бывшего храбрым солдатом, ни даже недостатку у него опытности, хотя он и не был хорошим полководцем; он винил в этом его обычную нерешительность, которая неизменно побуждала герцога к осторожности. Кажется, я уже говорил вам, что Анктовиль, командовавший его конницей, был присяжным его посредником, и г-жа де Ледигьер уведомила меня из Сен-Жермена, что в начале второго месяца войны Анктовиль тайно туда прибыл; зная, что герцога де Лонгвиля так и тянет завести переговоры даже тогда, когда он и в мыслях не имеет мириться, я принял это сообщение совершенно спокойно, тем более что Варикарвиль, которого я известил о нем, отвечал: почва-де, о которой идет речь, мне известна, она никогда не отличалась твердостью, но, если она станет более зыбкой, нежели обыкновенно, меня тотчас уведомят.

Едва я узнал, что Париж склоняется к миру, да еще вовлекает в него и нас, я почел своим долгом сообщить о том герцогу де Лонгвилю, хотя Варикарвиль полагал это ошибкой, — он говорил и самому герцогу, что друзья его должны обращаться с ним как с больным, оказывая ему услуги подчас вопреки собственной его воле. Я не принял на себя смелости [206] воспользоваться этим правом, когда неуместные выходки Парламента в любую минуту могли привести к сомнительному миру, но надеялся предотвратить дурное действие, какое сообщение подобного рода могло оказать на ум, столь склонный к колебаниям, как у герцога де Лонгвиля; я надеялся, повторяю, предотвратить дурные следствия этого сообщения, попросив в то же время Варикарвиля держаться начеку и не спускать глаз с герцога де Лонгвиля, дабы, по крайней мере, помешать ему склониться к злополучным сепаратным сделкам, к каким он всегда был весьма привержен. Я ошибся в своих надеждах, ибо герцог де Лонгвиль в конце дела с такой же охотой внимал советам Анктовиля, с какой внимал советам Варикарвиля в начале его. Первый постоянно склонял его в пользу двора, к которому герцог де Лонгвиль по натуре своей неизменно тянулся вновь, едва ему стоило от него оторваться; второй, нежно любя его самого и желая, чтобы он не терял достоинства своего перед правительством, без труда привлекал его на свою сторону, едва случалось дело, способное воспламенить сердце, которое всем было хорошо, и ум, который плох был одним лишь недостатком твердости.

Прошло уже шесть недель с тех пор, как герцог де Лонгвиль вступил в гражданскую войну, когда я послал ему названное известие и из ответа Варикарвиля понял, что пришел черед Анктовиля нести дежурную службу при герцоге. Тот и в самом деле некоторое время спустя совершил тайную поездку в Сен-Жермен, о которой я упомянул выше, но Варикарвиль впоследствии сообщил мне, что Анктовиль не добился там выгод ни для себя самого, ни для своего господина; это побудило герцога де Лонгвиля с окольных путей вернуться на прямую дорогу и воспользоваться гласным предлогом совещания в Рюэле, чтобы участвовать в договоре. Поскольку он не одобрял моих взглядов на это совещание, которые я весьма обстоятельно излагал ему через Варикарвиля, он прислал мне его же, чтобы убедить меня в своих, но будто бы для того, чтобы уведомить меня о переговорах, которые от имени эрцгерцога пытался завязать с ним дон Франсиско Писарро. Из подобного сообщения Варикарвиля, сделанного им мне в тот вечер, мы с герцогом Буйонским поняли — дворянин, которого мы отправили в Руан к герцогу де Лонгвилю, сообщит ему самую радостную для него весть, объявив, что мы не намерены более стеснять его в переговорах. При этом Варикарвиль, один из самых твердых людей во Франции, даже торопил меня с выправлением паспорта Анктовилю, которого герцог де Лонгвиль намеревался послать на совещание; Варикарвиль признался мне с глазу на глаз, что уверен — оставаясь в партии, которую он не имеет духа поддержать, его господин ежеминутно будет выказывать слабодушие. «Больше я уже никогда не обманусь, — добавил он, — Анктовиль прав. И я готов впредь всегда с ним соглашаться». Самое поразительное, что герцог де Лонгвиль, о ком Варикарвиль по справедливости высказал такое мнение, в прошлом раза четыре или пять участвовал уже в гражданских войнах. Возвращаюсь, однако, к тому, что произошло в Парламенте и на совещании. [207]

Я упоминал выше, что депутаты возвратились в Рюэль 16 марта; на другой день они отправились в Сен-Жермен, где в канцлерском доме должно было собраться второе совещание; прежде всего они огласили там требования участников партии, которые те поспешили составить, с редким усердием радея о личной пользе, хотя позаботившиеся о своей выгоде генералы оговорили все же, что требования эти следует огласить лишь после того, как ограждены будут интересы Парламента. Но Первый президент поступил как раз наоборот, желая якобы засвидетельствовать военачальникам, что их интересы дороже Парламенту, нежели его собственные, а на деле, чтобы уронить их в общем мнении. Я предвидел это и настаивал, чтобы генералы подали свои ходатайства не прежде, чем будет достигнуто соглашение касательно статей, которые Парламент требовал изменить. Первый президент сумел обольстить генералов, и потому, едва распространилась весть, что военачальники приняли решение изложить свои требования, в армии не осталось офицера, который не почел бы себя вправе обратиться к Первому президенту со своими притязаниями. Притязания тогдашние были столь смехотворны, что нынче в них трудно и поверить. Довольно будет сказать, что у шевалье де Фрюжа они были велики, у Ла Буле значительны, а у маркиза д'Аллюи безмерны.

Герцог Буйонский признался мне, что не придал должного значения этой неприятности, хотя она выставила всю партию в самом смешном виде — смешном настолько, что герцог Буйонский, чувствуя себя истинной причиной происходящего, глубоко устыдился. Я приложил неслыханные старания, чтобы убедить герцога де Бофора и де Ла Мота не попадаться на эту удочку, и оба мне это обещали. Но Первый президент и Виоль завлекли последнего пустыми надеждами. А герцог Вандомский пригрозил сыну проклясть его по всей форме, если тот не выхлопочет для него хотя бы начальствование над флотом, которое обещано было ему в начале Регентства взамен губернаторства в Бретани. Самые бескорыстные вообразили, что останутся в дураках, если не последуют примеру прочих. Герцог де Рец, узнавший, что сосед его г-н де Ла Тремуй добивается графства Руссильонского и даже не прочь и от Неаполитанского королевства 185, до сих пор не простил мне, что я не сделал попытки вернуть ему должность генерала галерного флота 186. Словом, один лишь де Бриссак согласился не заявлять никаких притязаний, да и то, когда безмозглый Мата сказал ему, что он действует себе во вред, забрал в голову, что ему надобно вознаградить себя должностью, — какой, я расскажу вам позднее.

Все эти поступки, весьма неблаговидные, побудили меня держаться отдельно от всех, и, воспользовавшись минутой, когда принц де Конти объявил в Парламенте, что своим представителем на совещание назначает графа де Мора, сделать в тот же день, 19 марта, другое объявление от собственного имени; я просил верховную палату приказать депутатам ни под каким видом не сопрягать меня ни с чем, что прямо или косвенно трактует о какой-либо выгоде. Шаг этот, который я вынужден был совершить, чтобы общее мнение не приписало мне оплошности г-на де [208] Бофора, и дурное впечатление, произведенное тучей нелепых притязаний 187, на несколько дней ускорили требование генералов убрать Мазарини, хотя вначале они намеревались объявить его лишь тогда, когда посчитают для себя полезным подогреть присущую Кардиналу трусость и оживить переговоры, какие каждый из них вел с ним через различных посредников.

В тот же вечер 19 марта герцог Буйонский собрал нас у принца де Конти и добился решения о том, чтобы принц де Конти сам назавтра же объявил в Парламенте: он, мол, и остальные генералы представили перечень своих требований единственно потому, что вынуждены были оградить свою безопасность на случай, если кардинал Мазарини останется первым министром; но от своего имени и от имени всех знатных особ, состоящих в партии, он заверяет Парламент, что едва лишь Кардинал будет отставлен, они отказываются от всех личных выгод без исключения.

Двадцатого марта объявление это сделано было в весьма красноречивых выражениях — принц де Конти на сей раз изъяснился и более пространно, и более решительно, нежели обыкновенно. Я совершенно уверен, будь оно сделано, как то было условлено между мной и герцогом Буйонским, прежде чем генералы и их подручники разворошили муравьиную кучу своих требований, оно скорее уберегло бы репутацию партии и сильнее напугало бы двор, чем даже я надеялся: Париж и Сен-Жермен подумали бы тогда, что генералы решили объявить о своих интересах и послать депутатов для переговоров о них для того лишь, чтобы принести свои интересы в жертву изгнанию Мазарини. Но поскольку сцена эта разыгралась после того, как генералы в подробностях изложили свои требования, — одни чересчур фантастические, другие чересчур основательные, чтобы служить всего лишь предлогом, — в Сен-Жермене их ничуть не испугались, поняв, как от них избавиться, а Париж, не считая самого мелкого люда, все равно сохранил дурное впечатление от их поступка. Такова, по моему мнению, самая большая ошибка, когда-либо совершенная герцогом Буйонским, — она столь велика, что даже мне, доподлинно все знавшему, он никогда в ней не признался. Он винил герцога д'Эльбёфа, поторопившегося вручить свой перечень в руки Первого президента. Но все равно герцог Буйонский был первой причиной этой ошибки, ибо он первый поощрил такой образ действий, а тот, кто в великих делах доставляет другим повод совершить промах, зачастую виновен более, нежели они сами. Вот в чем великая ошибка герцога Буйонского.

А вот одна из величайших глупостей, совершенных мной за всю мою жизнь. Я уже говорил выше, что герцог Буйонский обещался посланцам эрцгерцога обеспечить им путь к почетному отступлению в их пределы в случае, если у нас наступит мир; посланцы, слыша всякий день разговоры о депутациях и совещаниях, несмотря на все свое доверие к герцогу Буйонскому, от времени до времени напоминали мне о том, что я дал им слово не допустить, чтобы их застигли врасплох. Кроме упомянутого обязательства перед испанцами, я имел особенные причины желать им помочь [209] в силу дружбы моей к Нуармутье и Легу, которым весьма не нравилось, что я не признал доводов, какие они привели, убеждая меня согласиться на приход испанцев; так вот, поскольку соображения эти вдвойне побуждали меня исполнить обещание, хотя при том обороте, какой приняли дела, оно казалось мне уже неприличным, я приложил все старания, чтобы герцог Буйонский, — а я питал к нему уважение и дружбу, — не медля более, облегчил испанцам возможность отступить с почетом по плану, который он мне ранее изложил. Я видел, что он откладывает исполнение своего замысла со дня на день, и он не утаил от меня причину этой отсрочки: поскольку через посредство принца де Конде он вел переговоры с двором о возмещении за потерянный Седан, ему было чрезвычайно на руку, чтобы испанская армия оставалась поблизости. Его собственная честность и мои доводы после нескольких дней промедления одержали верх над соображениями выгоды. Я отправил нарочного Нуармутье.

Мы решительно и прямо поговорили с посланцами эрцгерцога. Мы объяснили им, что мир может быть заключен с минуты на минуту, и принц де Конде через четыре дня окажется перед их армией, что армия виконта де Тюренна наступает под командованием Эрлаха, совершенно и безусловно преданного Кардиналу; к концу беседы герцог Буйонский открыл для них, как обещался, путь к почетному отступлению. Он объявил, что, по его мнению, посланцам должно заполнить пустой бланк, подписанный эрцгерцогом, превратив его в письмо, адресованное принцу де Конти; эрцгерцог уведомлял бы в нем Принца, что он явился во Францию единственно для того, чтобы способствовать воцарению в христианских странах долгожданного общего мира, а не для того, чтобы воспользоваться раздором в королевстве, и в доказательство этого он предлагает отвести свои войска, как только Король соизволит назвать место совещания и депутатов, которые явятся туда для переговоров. Бесспорно, предложение это в новых обстоятельствах уже не могло произвести решительного действия, однако оно могло послужить той цели, ради которой герцог Буйонский к нему прибегнул, ибо не подлежало сомнению: в Сен-Жермене сразу поймут, что предложение это теперь не может завести далее, чем того пожелает сам двор, и согласятся на него, хотя бы для вида, а стало быть, предоставят испанцам благопристойный повод отступить, не нанеся урона своей чести. Бернардинец, однако, был не слишком удовлетворен этим почетным путем и впоследствии с глазу на глаз сказал мне, что вместо него предпочел бы простой деревянный мост через Марну или Сену. Однако послы согласились на все, что предложил герцог Буйонский, ибо таков был полученный ими приказ, и без возражений написали письмо под его диктовку.

Принц де Конти, который был болен, а может сказался больным, что проделывал нередко, страшась смуты во Дворце Правосудия, возложил на меня объявить от его имени палатам о письме, якобы полученном от эрцгерцога, которое испанские посланцы вручили принцу с большой торжественностью; я оказался таким простаком, что принял это поручение, давшее повод моим врагам утверждать, будто я совершенно предался [210] Испании, и это тогда, когда я отвергал все ее посулы, клонившиеся к моей личной выгоде, и разрушал все ее замыслы, дабы охранить истинную пользу государства. Быть может, никто еще не совершал большей глупости, и самое замечательное, что я совершил ее без раздумий. Герцог Буйонский из любви ко мне был ею раздосадован, хотя ему самому она была весьма на руку; в согласии с ним я отчасти поправил дело, добавив к сказанному мной в Парламенте 22 марта, что, ежели эрцгерцог не сдержит в точности данное им обещание, принц де Конти и остальные генералы, — они поручили мне заверить в этом высокое собрание, — немедля и безусловно предоставят свои войска в распоряжение Короля.

Как я только что упомянул, герцогу Буйонскому было весьма на руку, что заявление это сделано было мною, ибо Кардинал, который полагал во мне решительного противника мира, видя, что я взялся быть его глашатаем почти в то самое время, когда граф де Мор доставил совещанию требование его отставки, заподозрил, будто я затеваю какую-то новую игру. Он испугался более, чем был бы должен. Депутатам, по приказу Парламента огласившим это требование на совещании, он велел дать ответ, о котором я расскажу ниже, — из него следовало, что Мазарини не на шутку струсил; поскольку исцелить его страх обыкновенно способны были одни лишь переговоры, к которым он был весьма привержен, он стал содействовать тем, что принц де Конде завел с герцогом Буйонским, ибо полагал, что речь моя в Парламенте задумана мной в сговоре с ним. Видя, однако, что она не имела следствий, Кардинал вообразил, будто наша затея не удалась, и, поскольку Парламент не воспламенился, как мы на то рассчитывали, он может теперь с нами расправиться.

Принц де Конде, который и в самом деле весьма желал примирения с герцогом Буйонским и виконтом де Тюренном, стремясь привлечь на свою сторону столь выдающихся людей, сообщил первому из них запиской, а тот показал ее мне, — что за одну ночь Кардинал решительно переменился к герцогу, и он не может взять в толк почему. Мы с герцогом Буйонским без труда разгадали причину и решили, по выражению герцога Буйонского, еще пришпорить Мазарини, то есть снова повести атаку на него лично, а это доводило его до отчаяния, хотя, рассуждая здраво, он должен был бы относиться почти безучастно к нападкам, которые в существе своем не причиняли ему большого вреда; но нам с герцогом Буйонским они были выгодны, хотя и по-разному. Герцог Буйонский полагал, что таким способом поможет переговорам, а мне было весьма полезно объявить себя врагом Мазарини накануне заключения договора, который должен был принести мир всем, кроме меня. Опираясь на это рассуждение, мы с герцогом Буйонским и действовали, да притом столь успешно, что принудили принца де Конти, отнюдь того не желавшего, предложить Парламенту, чтобы он приказал своим депутатам поддержать графа де Мора, когда тот потребует отставки Мазарини.

Принц де Конти объявил об этом в Парламенте 27 марта, и поскольку в нашем распоряжении было два или три дня, чтобы обработать умы, [211] тотчас же восьмьюдесятью пятью голосами против сорока решено было приказать депутатам добиваться удаления Мазарини. «И добиться», — добавил я в своей речи, и, хотя поддержали меня всего двадцать пять голосов, я не был удивлен. Я уже изложил вам причины, по каким мне должно было особо отличиться в этом вопросе.

Понадобились бы многие томы, чтобы рассказать вам обо всех затруднениях, какие выпали нам в описываемую пору. Скажу лишь, что, хотя я один решительно не желал примириться с двором, я едва не запятнал себя в общем мнении и едва не прослыл в народе мазаринистом оттого лишь, что 13 марта не дал растерзать Первого президента, 23 и 24-го воспротивился распродаже библиотеки Кардинала 188, полагая такой поступок беспримерным варварством, а 25 марта не удержался от улыбки, услышав, как кое-кто из советников в ассамблее палат предложил сровнять с землей Бастилию. Я вновь попал в честь у посетителей зала Дворца Правосудия и у самых рьяных членов Парламента, оттого что решительно осудил графа де Грансе, который имел дерзость разграбить дом советника Кулона, оттого что потребовал 24 марта, чтобы принцу д'Аркуру дозволено было изъять все деньги из королевской казны в Пикардии, негодовал 25 марта против перемирия, которое смешно было отвергать в пору совещания, и протестовал против перемирия, заключенного 30 марта, хотя знал, что уже подписан мир. Все эти подробности, сами по себе ничтожные, заслуживают внимания историка потому лишь, что наглядно представляют причудливость времен, когда глупцы становятся безумцами, а самым здравым отнюдь не всегда удается говорить и действовать разумно. Возвращаюсь, однако, к совещанию в Сен-Жермене.

Вы уже видели, что депутаты лукаво начали его с изложения частных притязаний. Двор ловко поддерживал тайные переговоры о них с самыми значительными лицами, пока не уверился в том, что мир водворен, а тогда отверг, по крайней мере, большую их часть весьма находчивым способом. Он разделил эти притязания надвое, назвав одни прошениями о справедливости, а другие — о милости, и на свой лад изъяснил различие между ними. А поскольку Первый президент и президент де Мем вошли в сговор с двором против представителей генералов, хотя и делали вид, будто их поддерживают, двор весьма дешево от них отделался: ему это почти не стоило наличных денег, он обошелся почти одними только словами, а их Мазарини не ставил ни в грош. Он почитал своей заслугой, что развеял, по его выражению, эту тучу притязаний с помощью щепотки алхимического порошка. Впоследствии вы увидите, однако, что он благоразумно подмешал к нему немного золота 189.

Еще легче разделался двор с предложением эрцгерцога об общем мире. Он ответил, что с радостью его принимает, и в тот же день отправил графа де Бриенна к нунцию и к венецианскому послу, чтобы с ними, как с посредниками, обсудить, каким образом приступить к переговорам. Мы уверены были, что дело тем и кончится, и оказались правы. [212]

Что до отставки Мазарини, которой, как вы уже знаете, от имени принца де Конти первым потребовал граф де Мор, которой вкупе с посланцами генералов де Барьером и де Гресси продолжал домогаться де Бриссак, по просьбе Мата возглавивший эту депутацию, и на которой вновь стали, как это было приказано их корпорацией, настаивать, по крайней мере с виду, депутаты Парламента, — так вот что до отставки Мазарини, Королева, герцог Орлеанский и принц де Конде держались одинаково твердо, и в один голос неуклонно повторяли, что никогда на нее не согласятся.

Некоторое время продолжались жаркие споры насчет парламента Нормандии, который прислал на совещание своих представителей вместе с Анктовилем, представлявшим герцога де Лонгвиля; но наконец согласие было достигнуто.

Изменить статьи, которыми был недоволен парижский Парламент, удалось почти без затруднений. Королева согласилась отказаться от созыва королевского заседания в Сен-Жермене; она пошла на то, чтобы запрещение созывать ассамблеи палат до конца 1649 года не было записано в декларации, — депутаты должны просто поручиться ей в том своим словом, а Королева в ответ поручится своим, что такие-то и такие-то декларации, дарованные ранее, будут нерушимо соблюдены. Двор обещал не торопить возвращение ему Бастилии и даже обязался оставить ее в руках Лувьера, сына Брусселя, которого Парламент назначил ее комендантом после взятия крепости д'Эльбёфом.

Дарованная амнистия составлена была в тех самых выражениях, каких добивались генералы, — для большей верности в ней поименно названы были принц де Конти, господа де Лонгвиль, де Бофор, д'Эльбёф, д'Аркур, де Риё, де Лильбонн, герцог Буйонский, де Тюренн, де Бриссак, де Витри, де Дюра, де Матиньон, де Бёврон, де Нуармутье, де Севинье, де Ла Тремуй, де Ларошфуко, де Рец, д'Эстиссак, де Монтрезор, де Мата, де Сен-Жермен д'Ашон, де Совбёф, де Сент-Ибаль, де Ла Совта, де Лег, де Шавеньяк, де Шомон, де Комениль, де Морёль, де Фиеск, де Ла Фёйе, де Монтезон, де Кюньяк, де Гресси, д'Аллюи и де Барьер.

Некоторые затруднения возникли с Нуармутье и Легом, ибо двор желал даровать им забвение вины, как совершившим преступления более тяжкие, потому что они все еще открыто пребывали в испанской армии; канцлер даже показал депутатам Парламента приказ, которым первый из них в качестве помощника главнокомандующего королевской армией под начальством принца де Конти предписывал всем селениям Пикардии доставлять съестные припасы в лагерь эрцгерцога, и письмо, в котором второй убеждал Бридьё, губернатора крепости Гиз, сдать ее испанцам, обещая от их имени освободить герцога де Гиза, захваченного в плен в Неаполе. Бриссак утверждал, что письма эти подложные, и поскольку Первый президент к нему присоединился, понимая, что мы никогда не пойдем на уступки в этом вопросе, объявлено было, что и тот и другой включены будут в амнистию, как и все прочие. [213]

Президент де Мем, которому очень хотелось бы меня опорочить, едва речь зашла о Нуармутье и Леге, стал твердить, что не может взять в толк, почему я не упомянут особо в этой амнистии, ибо человек моего сана и звания не может быть смешан с толпой. Герцог де Бриссак, имевший более навыка в свете, нежели в дипломатии, не нашелся, что ответить, и объявил, что на сей счет должно бы спросить моего мнения. Он послал ко мне своего приближенного, которому я вручил записку следующего содержания: «Поскольку во время нынешних волнений я совершал лишь поступки, какими, по моему разумению, мог послужить Королю и истинному благу государства, у меня довольно причин желать, чтобы Его Величество был извещен об этом к своему совершеннолетию — посему я прошу господ депутатов не допустить включения моего в амнистию». Я подписал эту записку и просил де Бриссака вручить ее представителям Парламента и генералов в присутствии герцога Орлеанского и принца де Конде. Он не исполнил этого, уступив настояниям маркиза де Лианкура, который полагал, что подобная выходка еще озлобит против меня Королеву; он, однако, изложил содержание моей записки, и я не был упомянут в декларации. Вы и представить себе не можете, до какой степени эта безделица поддержала меня в общем мнении.

Тридцатого марта депутаты возвратились в Париж.

Тридцать первого они делали свой отчет в Парламенте, по случаю чего герцог Буйонский обменялся с президентами весьма резкими словами. Личные переговоры его успехом не увенчались, те, что вел за него Парламент, его не удовлетворяли, ибо депутаты добились лишь подтверждения прежнего договора о возмещении за потерю Седана, а герцог не видел в нем для себя надежной гарантии. Вечером ему вновь явилась мысль нарушить празднество мятежом, ибо ему казалось, что в нынешнем умонастроении народа вызвать мятеж не составит труда; однако он отказался от этой мысли, приняв в соображение множество обстоятельств, при каких мятеж был теперь некстати даже по его понятиям. Одно из наименее важных заключалось в том, что испанцы уже отвели свою армию.

В тот вечер мне несказанно жаль было герцогиню Буйонскую. Убежденная, что это она помешала своему супругу принять разумное решение, она проливала потоки слез. Они струились бы еще обильнее, знай она, как это знал я, что вина не на ней одной. Герцог Буйонский не раз упустил возможность нанести решительный удар по собственной оплошности и только из пристрастия своего к переговорам. Недостаток этот, на мой взгляд, слишком свойственный его натуре, внушал мне подчас, как я уже говорил, сомнения, способен ли он совершить все то, на что позволяли надяться великие его дарования.

Первого апреля, которое в 1649 году пришлось на Великий четверг, декларация о мире утверждена была Парламентом. Накануне ночью меня уведомили, что кое-где сообралась толпа в намерении помешать этому утверждению, и народ грозится даже опрокинуть стражу у Дворца Правосудия; я боялся этого более всего на свете по причинам, уже [214] изложенным выше, и потому постарался растянуть подолее освящение мирра и елея 190, которое совершал в соборе Богоматери, чтобы иметь возможность прийти на помощь Парламенту, если он подвергнется нападению. Когда я выходил из собора, мне сказали, что на набережной Орфевр началось волнение; я уже направлялся туда, когда паж герцога Буйонского вручил мне записку, которою тот заклинал меня скорее явиться в Парламент: он опасался, что народ, не видя меня на моем месте, воспользуется этим предлогом и поднимет бунт, утверждая, что, стало быть, я не одобряю мира. На улицах и в самом деле слышались одни только крики: «Долой Мазарини! Долой мир!» Я убедил толпу, собравшуюся у Нового рынка и на набережной Орфевр, разойтись, объявив, что приверженцы Мазарини хотят посеять рознь между народом и Парламентом и должно остерегаться этой ловушки; у Парламента есть причины поступать так, как он это делает, но сговора его с Мазарини опасаться нечего, уж на мои слова они могут положиться, ибо я заверяю их своей честью, что никогда с Кардиналом не примирюсь. Мое заверение успокоило всех.

Войдя во Дворец Правосудия, я нашел караульных возбужденными не менее народа. Витри, которого я встретил в Большом зале, где было почти пусто, сказал мне, что стражники предложили ему убить всех тех, на кого он укажет им как на приспешников Мазарини. Я стал увещевать их, как увещевал других, но спор наш еще продолжался, когда мне пришлось занять место в Большой палате. «В елей, который он только что освятил, он подмешал селитры», — заметил при виде меня Первый президент. Я услышал его замечание, но виду не подал, ибо, отзовись я на него в эту минуту и достигни оно ушей Большого зала, быть может, не в моей власти было бы спасти от смерти хотя одного из магистратов. Герцог Буйонский, которому я передал эти слова по окончании собрания, рассказал мне впоследствии, что в тот же день после обеда он устыдил за них Первого президента.

Кардинал похвалялся, что купил мир по дешевке, но мир не принес ему всего того, на что он надеялся. Остались недовольные, хотя Кардинал мог без труда лишить меня этого бродила, а располагать им было мне весьма на руку. Принц де Конти и герцогиня де Лонгвиль отправились в Сен-Жермен засвидетельствовать свою преданность двору, но сначала в первый раз свиделись в Шайо с принцем де Конде, выказав при этом взаимную холодность. В день, когда зарегистрирована была декларация, Первый президент снова уверил герцога Буйонского, что ему будет возмещена потеря Седана; герцог представлен был Королю принцем де Конде, который дал понять, что поддерживает герцога в его притязаниях; Кардинал осыпал его всевозможными любезностями. Видя, что пример этот начинает оказывать свое действие, я ранее, нежели предполагал, объявил, сколь опасным для себя полагаю являться ко двору, где по-прежнему властвует мой заклятый враг. Я сообщил об этом принцу де Конде, который дней восемь или десять спустя после заключения мира ненадолго прибыл в Париж и которого я встретил у герцогини де [215] Лонгвиль. Герцог де Бофор и маршал де Ла Мот высказались в том же смысле; д'Эльбёф имел намерение поступить так же, но двор подкупил его, не помню уж какой подачкой. Господа де Бриссак, де Рец, де Витри, де Фиеск, де Фонтрай, де Монтрезор, де Нуармутье, де Мата, де Ла Буле, де Комениль, де Морёль, де Лег, д'Аннери действовали в согласии с нами, и мы образовали силу, которая, принимая в соображение поддержку народа, отнюдь не была призрачной. Кардинал вначале, однако, посчитал ее именно таковой и обошелся с нами столь высокомерно, что когда де Бофор, де Бриссак, де Ла Мот и я попросили одного из наших друзей 191 заверить Королеву в нашей всепокорной преданности, она ответила, что примет эти заверения лишь после того, как мы исполним свой долг в отношении г-на Кардинала.

В эту пору в Париж из Брюсселя возвратилась герцогиня де Шеврёз. Лег, опередивший ее на восемь или десять дней, приготовил нас к ее возвращению. Он в точности исполнил данную ему инструкцию: стал усердным ее обожателем, хотя вначале ей не понравился. Мадемуазель де Шеврёз позднее говорила мне, что мать ее находила в нем сходство с Бельрозом, комедиантом наружности самой невзрачной, но перед отъездом из Брюсселя к нему переменилась, а в Камбре во всех отношениях осталась им довольна. По возвращении Лега в Париж я во всяком случае заметил, что он совершенно доволен ею: он превозносил нам ее как героиню, которой, если бы война продолжалась, мы были бы обязаны поддержкой герцога Лотарингского и уже теперь обязаны выступлением испанской армии. Восхвалял ее и Монтрезор, который, защищая интересы герцогини, угодил на пятнадцать месяцев в Бастилию 192, и я охотно ему вторил, надеясь отнять герцога де Бофора у г-жи де Монбазон с помощью мадемуазель де Шеврёз 193, которую когда-то за него прочили, а также чтобы проторить себе новый путь к испанцам, в случае, если возникнет необходимость к ним податься. Герцогиня де Шеврёз прошла более половины этого пути мне навстречу. Нуармутье и Лег, уверенные в том, что я буду ей совершенно необходим, опасались, однако, как бы г-жа де Гемене, которая смертельно ненавидела герцогиню, хотя та и доводилась ей золовкой, не помешала тесной дружбе между нами, о какой они мечтали; чтобы привлечь меня к герцогине, они и расставили мне сети, в которые я попался.

К вечеру того самого дня, утром которого герцогиня прибыла в Париж, они попросили меня быть вместе с ее дочерью воспреемником младенца 194, весьма кстати явившегося на свет. По этому случаю мадемуазель де Шеврёз украсила себя, как это принято в Брюсселе на подобного рода церемонии, всеми своими драгоценностями, роскошными и многочисленными. Она была хороша собой, а я кипел гневом против принцессы де Гемене, которая на второй день осады Парижа со страху уехала в Анжу.

Назавтра после крещения младенца случай позволил мне заслужить благодарность мадемуазель де Шеврёз и подал надежду на ее дружбу. Герцогиня, ее мать, явилась в Париж из Брюсселя, и явилась без [216] позволения. Разгневанная Королева повелела ей покинуть столицу в двадцать четыре часа. Лег тотчас уведомил меня об этом. Я вместе с ним отправился в Отель Шеврёз и застал красавицу за утренним туалетом всю в слезах. Я растрогался и просил г-жу де Шеврёз не повиноваться приказу до тех пор, пока я не буду иметь чести снова с ней увидеться. И тотчас отправился на поиски де Бофора, решившись убедить его, что ни честь, ни выгода наша не допускают восстановления именных указов 195 — одного из самых ненавистных средств, какие использованы были для попирания гражданских свобод. Я отлично понимал, что, хотя ради нашей общей безопасности, нам важно оградить себя от этих указов на бумаге и на деле, мне и герцогу де Бофору не к лицу затевать дело такого рода, представлявшееся весьма щекотливым на другой день после заключения мира, тем более что речь шла об особе, которая слыла первой заговорщицей и интриганкой во всем королевстве. Потому-то я рассудил за благо, чтобы атаку, которой мы не могли и не должны были избежать, хотя она и влекла за собою известные опасности, повел г-н де Бофор, а не я. Он упорно от этого отказывался, приводя множество вздорных доводов. Умолчал он лишь об истинной причине, состоявшей в том, что г-жа де Монбазон убила бы его. Пришлось вмешаться мне самому, ибо только один из нас двоих мог оказать хоть сколько-нибудь влияния на Первого президента. Я и отправился к нему прямо от г-на де Бофора; но едва я начал убеждать его, что интересы Короля и спокойствие государства возбраняют озлоблять умы нарушением столь торжественных деклараций, он перебил меня словами: «Довольно, милостивый гоосударь, вы не желаете, чтобы она уехала, она не уедет. — И, склонившись к моему уху, добавил: — У нее слишком красивые глаза». На самом же деле, хотя Первый президент и исполнил бы полученный приказ, он сам еще накануне написал в Сен-Жермен, что привести его в исполнение невозможно и он лишь напрасно подвергнет испытанию могущество Короля 196.

Я с торжеством возвратился в Отель Шеврёз, меня встретили весьма любезно. Мадемуазель де Шеврёз пришлась мне по вкусу; я завязал близкую дружбу с г-жой де Род, внебрачной дочерью кардинала де Гиза, большой ее приятельницей, и достиг успеха, уничтожив в ее глазах герцога Брауншвейг-Цельского, с которым она была почти сговорена. Лег, бывший на свой лад педантом, вначале чинил мне препятствия, но решимость дочери и сговорчивость матери скоро их устранили. Я каждый день виделся с мадемуазель де Шеврёз у нее в доме и весьма часто у г-жи де Род 197, которая предоставляла нам полную свободу. Мы ею воспользовались; я любил ее или, скорее, полагал, что люблю, ибо не прервал своей связи с г-жою де Поммерё.

Общество де Бриссака, де Витри, де Мата и де Фонтрая, сохранявших дружбу с нами, представляло в ту пору выгоду, не лишенную неудобств. Они были закоренелыми распутниками, а поскольку общая безнравственность еще развязывала им руки, они каждый день предавались излишествам, порой завершавшимся скандалами. Однажды, возвращаясь [217] после обеда у Кулона, они увидели похоронную процессию, напали на нее со шпагами в руках и, указывая на распятие, кричали: «Рази врага!» В другой раз избили королевского лакея, не выказав ни малейшего почтения к его ливрее. В их застольных песнях доставалось порой самому Господу Богу 198. Не могу вам описать, как огорчали меня подобные безумства. Первый президент умело ими пользовался; народ смотрел на них косо, священники негодовали. Я не мог их покрывать, оправдывать не решался, и они неотвратимо ложились пятном на Фронду.

Слово это приводит мне на память то, что я, кажется, забыл пояснить вам в первой части моего труда. Речь идет о происхождении этого слова, что само по себе не столь уж важно, однако не должно быть опущено в повествовании, где оно непременно будет часто упоминаться. Когда Парламент начал собираться для обсуждения общественных дел, герцог Орлеанский и принц де Конде, как вы уже знаете, довольно часто являлись в его заседания и порой им даже удавалось успокоить умы. Но спокойствия хватало ненадолго. Два дня спустя страсти разгорались снова, и собрания проходили с тем же пылом, что и прежде. Башомон заметил однажды, что Парламент уподобляется школярам, которые стреляют из пращи 199 в парижских рвах, бросаясь врассыпную, едва завидят полицейского комиссара, но, стоит тому скрыться из виду, собираются вновь. Сравнение понравилось, песенки его подхватили, но в особенности оно пошло в ход после заключения мира между Королем и Парламентом, когда им стали пользоваться, обозначая непокорство тех, кто не примирился с двором. Мы сами охотно его применяли, ибо заметили, что отличительная кличка воспламеняет умы. Когда президент де Бельевр сказал мне, что Первый президент использует это прозвище против нас, я показал ему манускрипт одного из основателей Голландской Республики, Сент-Алдегонде; по его словам, Бредероде в самом начале нидерландской революции обиделся на то, что повстанцев прозвали гёзами 200, а принц Оранский, бывший душою мятежа, в ответ написал ему, что тот не понимает истинной своей выгоды: ему, мол, должно радоваться, и сам принц не преминет отдать приказ вышить на плащах своих сторонников маленькие нищенские котомки в виде знака ордена. В тот же вечер мы решили украсить шляпы лентами, которые формой своей напоминали бы пращу. Один преданный нам торговец изготовил множество таких лент и продал их несметному числу людей, не заподозривших в этом никакой хитрости. Мы надели их в числе последних, чтобы не раскрыть нашего умысла, ибо это нарушило бы всю прелесть таинственности. Действие, оказанное этой безделицей, трудно описать. Мода охватила всё — хлеб, шляпы, банты, перчатки, манжеты, веера, украшения, — и мы сами вошли в моду куда более из-за этого вздора, нежели из-за существа дела.

Мы, без сомнения, имели нужду во всем, что могло нас поддержать, — против нас была вся королевская семья, ибо, несмотря на свидание мое с принцем де Конде у г-жи де Лонгвиль, я чувствовал: мы примирились с ним лишь отчасти. Он обошелся со мной учтиво, но холодно, и мне даже [218] стало известно, что он уверен, будто я на него жалуюсь, так как он якобы нарушил обещания, переданные им через меня некоторым членам Парламента. Поскольку ничего такого я не говорил, я имел основания полагать, что его умышленно постарались настроить против меня. Связав это обстоятельство с некоторыми другими, я пришел к выводу, что это дело рук принца де Конти, который вообще от природы был на редкость зложелательным и к тому же меня ненавидел, сам не зная за что, да и я не мог уразуметь причину его ненависти. Г-жа де Лонгвиль тоже меня не любила, но причину этого я мало-помалу разгадал, о чем расскажу вам позднее. Были у меня основания не доверять герцогине де Монбазон, которая имела над де Бофором влияние куда меньшее, нежели я, но все же большее, чем потребно было, чтобы выведать у него все его тайны. Ей не за что было меня любить, ибо я лишал ее главного преимущества, какое она могла извлечь из этого влияния при дворе. Мне ничего не стоило бы с ней примириться, ибо не было на свете женщины более доступного нрава, но как было примирить подобное примирение с другими моими обязательствами, которые были мне более по вкусу и куда более надежны. Как видите, положение мое оказалось не из легких.

Граф де Фуэнсальданья не замедлил утешить меня. Он был не слишком доволен герцогом Буйонским, упустившим решительную минуту для заключения общего мира, совершенно недоволен своими посланцами, которых называл слепыми кротами, и весьма доволен мной, ведь я неизменно добивался заключения мира между обоими венценосцами, не преследовал никакой личной корысти и даже не примирился с двором. Он прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с предложением поддержать меня всем, что во власти Короля, его господина, и объявить мне, что, беря во внимание вражду мою с первым министром, он не сомневается: я нуждаюсь во вспомоществовании; он просил меня принять сто тысяч экю, которые дон Антонио Пиментель доставил мне в виде трех векселей — один на Базель, другой на Страсбург, третий на Франкфурт: он-де не требует взамен никаких обязательств, ибо Его Католическое Величество не ищет для себя в этом никакой выгоды, руководясь лишь желанием оказать мне покровительство. Надо ли вам говорить, что я отозвался на оказанную мне честь с глубоким почтением, изъявив за нее самую красноречивую благодарность, и, отнюдь не отвергая подобную помощь в будущем, отклонил ее в настоящем, объяснив дону Антонио, что счел бы себя недостойным покровительства Его Католического Величества, если бы принял его щедроты не будучи в состоянии ему служить; по рождению я француз, а, в силу своего звания, более чем кто-либо другой, привязан к столице французского королевства; на свою беду, я поссорился с первым министром моего Короля, но моя обида никогда не заставит меня искать поддержки у его врагов, разве что меня вынудит к этому необходимость самозащиты; божественное Провидение, которому ведома чистота моих помыслов, поставило меня в Париже в положение, дающее мне, судя по всему, возможность продержаться собственными силами, но, если я буду [219] иметь нужду в покровительстве, я знаю, что не найду покровителя более могущественного и более славного, нежели Его Католическое Величество; прибегнуть к которому всегда буду считать для себя честью. Фуэнсальданья был весьма доволен моим ответом; его мог дать, — сказал он позднее Сент-Ибару, — только тот, кто чувствует свою силу, не падок на деньги, но со временем не отказался бы их принять. Он тотчас же снова прислал ко мне дона Антонио Пиментеля с длинным письмом, исполненным учтивости, и с маленькой запиской от эрцгерцога, который сообщал мне, что по одному слову, писанному моей рукой, он выступит con todas las fuergas del Rei su sennor (Со всеми силами Короля, своего господина (исп.).).

На другой день после отъезда дона Антонио Пиментеля я сделался жертвой мелкой интриги, которая раздосадовала меня сильнее, нежели иная, более важная. Лег сообщил мне, что принц де Конти жестоко на меня разгневан; он твердит, будто я выказал ему непочтение, и клянется жизнью своей и всего своего рода меня проучить. Явившийся вскоре Саразен, которого я приставил к принцу секретарем и который отнюдь не чувствовал ко мне за то признательности, подтвердил слова Лега, заметив, что, должно быть, оскорбление было ужасным, ибо ни принц де Конти, ни герцогиня де Лонгвиль не хотят сказать, в чем дело, хотя оба разъярены до крайности. Вообразите сами, как должна изумить подобная вспышка человека, который не чувствует за собой никакой вины. Но зато она меня весьма мало огорчила, поскольку к особе принца де Конти я питал почтение неизмеримо меньшее, нежели к его сану. Я просил Лега засвидетельствовать принцу мою преданность, почтительно осведомиться о причинах его гнева и заверить его, что я, со своей стороны, ничем не мог этот гнев заслужить. Лег возвратился ко мне в убеждении, что на самом деле принц вовсе не гневается — гнев его, совершенно напускной, имеет целью вызвать меня на объяснение, чтобы затем примириться, хотя бы по наружности; Лег пришел к этой мысли потому, что, едва он передал принцу де Конти мои слова, тот очень обрадовался, но послал Лега за ответом к герцогине де Лонгвиль, которая, мол, особенно задета оскорблением. Герцогиня наговорила Легу для передачи мне множество учтивостей и просила его привести меня к ней в тот же вечер. Она приняла меня наилучшим образом, заметив, однако, что имеет важные причины быть мною недовольной; причины эти принадлежат, мол, к числу тех, о которых не говорят, но мне и самому они отлично известны. Вот и все, что мне удалось у нее выведать о существе дела, ибо она осыпала меня любезностями и даже всеми способами дала понять, что хотела бы вновь видеть меня, как она выразилась, в союзе с нею самой и с ее друзьями. При последних словах она понизила голос и, ударив меня по щеке одной из перчаток, которые держала в руке, заметила с улыбкой: «Вы отлично понимаете, что я имею в виду». Она была права; и вот что я понял. [220]

Говорили, будто г-н де Ларошфуко уже давно ведет переговоры с двором, и я верю этому, потому что задолго до того, как Дамвилье, превосходная крепость на границе Шампани, была отдана принцу де Конти, который доверил ее г-ну де Ларошфуко, об этом ходили настойчивые слухи, едва ли бывшие пророчеством. Но поскольку на разглагольствования Мазарини положиться было нельзя, Ларошфуко счел, что легче будет вырвать у него твердое обещание насчет Дамвилье, или, может быть, подтверждение обещанного, если вновь придать весу особе принца де Конти, чему принц де Конде отнюдь не способствовал — все знали, сколь глубоко Принц презирает брата 201, да и поступки его показывали: примирение их далеко не искреннее. По этой причине принц де Конти желал, хотя бы по наружности, вновь стать во главе Фронды, от которой он довольно сильно отдалился в первые дни мира, и даже в последние дни войны, как из-за насмешек, которых не умел избежать, так из-за своего сближения с двором, которое, вопреки здравому смыслу, было не столько истинным, сколько наружным. Г-н де Ларошфуко, полагаю я, вообразил, будто холодность в отношениях с Фрондой легче всего преодолеть, устроив примирение со мной, которое к тому же наделает шуму, а стало быть, обеспокоит двор, а это было бы ему на руку. Впоследствии я раза два просил его рассказать мне правду об этой интриге, подробности которой он запамятовал. Он только сказал в общих словах, что в их кругу убеждены были, будто я старался повредить герцогине де Лонгвиль, раскрыв глаза на его с нею связь ее супругу. Вот уж на что я во всю мою жизнь не был способен, и мне не верится, что вспышка принца де Конти вызвана была подобным подозрением, ибо стоило мне через Лега выразить ему мою преданность, как я принят был с распростертыми объятиями; однако, едва герцогиня заметила, что я в уклончивых выражениях отвечаю на ее слова о ее друзьях, она вновь сделалась холодна, и холодность эта в короткое время превратилась в ненависть. Понимая, что я по справедливости ничем не заслужил гнева принца де Конти, и догадываясь, что гнев этот притворен и всего лишь предлог для последующего примирения, которое должно послужить своекорыстным целям, я и вправду остался холоден, и даже более, чем следовало, к словам герцогини насчет ее друзей. Она все поняла; эта обида в соединении с прежней, о которой я уже упоминал и причины которой до сих пор мне неизвестны, привела к следствиям, которые должны были бы научить и ту и другую сторону, что в важных делах не бывает поступков маловажных.

Кардинал Мазарини, у которого не было недостатка в уме, но которому весьма недоставало благородства, едва мир был заключен, стал думать лишь о том, как бы ему, с позволения сказать, развязаться с принцем де Конде, в буквальном смысле слова спасшим его от петли; одним из первых планов Кардинала было вступить в союз с семьей Вандомов, чьи интересы уже в самом начале Регентства два или три раза оказались противными Отелю Конде 202.

С этой же целью Кардинал усердно старался привлечь к себе аббата Ла Ривьера и даже имел неосторожность дать понять принцу де Конде, [221] что вселил в аббата надежду на кардинальскую шапку, уже обещанную принцу де Конти.

Когда несколько льежских каноников обратили свои взгляды на того же принца де Конти, проча ему епископство Льежское, Кардинал, который стремился доказать Ла Ривьеру желание свое отвратить принца от духовного сана, объявил, что это невозможно, ибо Франции невыгодно ссориться с Баварским домом, по праву и открыто притязавшим на это епископство 203.

Опускаю бесчисленное множество обстоятельств, которые свидетельствовали принцу де Конде неблагодарность и недоверие к нему Кардинала. Он был слишком пылок и слишком еще молод, чтобы постараться умерить это недоверие; наоборот, он его еще усугубил, покровительствуя Шавиньи, которого люто ненавидел Мазарини, а Принц потребовал и добился для него разрешения вернуться в Париж; хлопоча об интересах герцога Буйонского, который после заключения мира стал усердным приверженцем Принца; и, наконец, оказывая со своей стороны благоволение Ла Ривьеру, не оставшееся в тайне. С теми, в чьих руках королевская власть, шутить опасно. Каковы бы ни были их недостатки, люди эти никогда не бывают слабы настолько, чтобы не стоило постараться либо ублаготворить их, либо уничтожить. Врагу не должно ими пренебрегать, ибо только этому сорту людей иногда выгодно быть пренебрегаемыми.

Вражда, которая, раз начавшись, всегда неотвратимо зреет далее, привела к тому, что принц де Конде, вопреки своему обыкновению, не спешил принять в новой кампании начальство над армией. Испанцы захватили Сен-Венан и Ипр, а Кардинал вздумал отбить у них Камбре. Принц де Конде, находивший затею эту неисполнимой, не пожелал за нее взяться. Он предоставил сделать это графу д'Аркуру, который потерпел неудачу, а сам выехал в Бургундию, когда Король отправился в Компьень воодушевить войска, осаждающие Камбре.

Отъезд Принца, хотя и предпринятый с дозволения Короля, обеспокоил Кардинала и побудил его искать сближения с принцем де Конде окольными путями. Герцог Буйонский говорил мне в ту пору, что из верных рук знает, будто Арно, полковник карабинеров, горячо преданный принцу де Конде, взял на себя это поручение. Не знаю, верны ли были сведения герцога Буйонского и каковы были следствия этих переговоров. Мне известно лишь, что Мазероль, бывший у принца де Конде вроде посредника, в эту пору явился в Компьень, имел там с Кардиналом тайные совещания, и объявил ему, что его господин желает, чтобы Королева, если она откажется от начальствования над флотом, какое приняла на себя по смерти маршала де Брезе, его шурина, сделала это в пользу Принца, а не в пользу герцога Вандомского, как собиралась, по слухам. Герцогиня Буйонская, утверждавшая, что это ей доподлинно известно, рассказывала мне, будто Кардинал был весьма удивлен речью Мазероля, на которую ответил невнятицей. «Невнятицу эту, — прибавила герцогиня, — Кардинала заставят изъяснить, когда залучат его в Париж». Я отметил про себя [222] слова герцогини и, не выказывая к ним любопытства, заставил ее самое изъяснить их мне; таким образом я узнал, что принц де Конде не собирается долго оставаться в Бургундии и по возвращении своем намерен принудить двор воротиться в Париж, не сомневаясь в том, что Кардинал станет в столице куда сговорчивее. Планы эти, как вы увидите далее, едва не стоили мне жизни. Но сначала должно рассказать о том, что происходило в Париже, пока принц де Конде находился в Бургундии.

Разгул своеволия был здесь столь велик, что мы не могли обуздать его даже в тех случаях, когда терпели от него урон. Вот самая необоримая из опасностей, неизбежных в смутное время; опасность эта весьма велика, ибо своеволие, которое не приносит пользы партии, враждебной правительству, всегда для нее губительно, поскольку ее пятнает. Нам выгодно было не мешать распространению памфлетов и куплетов, направленных против Кардинала, но еще важнее было положить конец писаниям, обращенным против Королевы, а иной раз даже против веры и монархии. Трудно представить себе, сколько хлопот по этой части доставили нам возбужденные умы. Палата по уголовным делам приговорила к смерти двух издателей 204, уличенных в напечатании двух произведений, вполне достойных костра. У виселицы они вздумали кричать, будто их хотят убить потому-де, что они распространяют стихи против Мазарини, и народ в неописанной ярости вырвал их из рук правосудия. Я упомянул об этом незначительном происшествии для того лишь, чтобы по этому образчику вы могли представить себе затруднительное положение тех, на чей счет незамедлительно относят все, что делается противу закона; всего досаднее, что даже самые лучшие и разумные предприятия в этих обстоятельствах по пять-шесть раз на дню зависят от прихоти случая, и любая оплошность, в таких делах неизбежная куда более, нежели во всех других, способна придать им смысл совершенно обратный.

Жарзе, в эту пору ярый приверженец Мазарини, забрал себе в голову приучить, как он выражался, парижан к имени Кардинала и вообразил, что наилучший способ достигнуть цели — вместе с другими молодыми придворными, настроенными на тот же лад, блистать в саду Тюильри, где все взяли привычку прогуливаться по вечерам. Господа де Кандаль, де Бутвиль, де Сувре, де Сен-Мегрен и множество других дали вовлечь себя в эту нелепую затею, которая вначале вполне им удалась. Мы не придали ей значения, и, чувствуя себя в городе хозяевами положения, посчитали даже, что правила чести требуют соблюдать учтивость в отношении знатных особ, имеющих право на уважение, хотя они и состоят во враждебной партии. Они этим воспользовались. Они похвалялись в Сен-Жермене, что фрондеры не смеют помешать им задавать тон в аллеях Тюильри. Они нарочно устраивали званые пиры на террасе сада у Ренара, приглашали туда скрипачей и открыто пили здоровье Его Высокопреосвященства в виду толпы, стекавшейся сюда послушать музыку. Выходки эти поставили меня в затруднение неописанное. С одной стороны, я понимал, сколь опасно позволять, чтобы враги наши прилюдно творили дела, явно нам не [223] угодные, — поскольку мы это терпим, народ не замедлит вообразить, будто у них есть на то власть. С другой стороны, я не видел иного средства помешать им, кроме как прибегнув к насилию, а применять его против частных лиц было и неблагородно, ибо мы были слишком сильны, и неразумно, ибо это привело бы к личным ссорам, которые нам были совсем некстати и которые Мазарини не преминул бы обратить против нас. Но вот какой выход пришел мне на ум.

Я пригласил к себе господ де Бофора, де Ла Мота, де Бриссака, де Реца, де Витри и де Фонтрая. Прежде чем им открыться, я взял с них клятву, что они будут следовать моим наставлениям в предприятии, какое я намерен им предложить. Я изъяснил им пагубность нашего бездействия в отношении того, что происходит в Тюильри, но растолковал также пагубность личных столкновений, которые могут даже сделать нас посмешищем, и мы уговорились, что герцог де Бофор в сопровождении тех, кого я вам назвал, и еще ста двадцати дворян в тот же вечер явится к Ренару, в час, когда противники наши сядут за стол; учтиво приветствовав герцога де Кандаля и его друзей, он объявит Жарзе, что, если бы не уважение к ним, он выкинул бы его через перила террасы, чтобы отучить хвастаться и т. п. Я прибавил к этому, что недурно было бы разбить несколько скрипок, когда музыканты будут возвращаться из ресторации и окажутся в таком месте, где лица, которых мы никоим образом не хотим оскорбить, не смогут вмешаться в дело. В худшем случае история эта привела бы к ссоре с Жарзе, которая не могла иметь опасных следствий, ибо он был человеком довольно низкого происхождения. Они обещали мне не принимать никаких его объяснений, использовав столкновение в одних только политических видах. Но исполнено это решение было весьма дурно. Герцог де Бофор, вместо того чтобы поступить как было условлено, разгорячился. Без дальних слов он сдернул со стола скатерть, опрокинул стол; на голову бедняги Винёя, который был совершенно ни при чем и случайно оказался в компании, вывалили жаркое. Та же участь постигла бедного командора Жара. О головы музыкантов перебили скрипки. Морёль, сопровождавший герцога де Бофора, три или четыре раза плашмя ударил шпагою Жарзе. Герцог де Кандаль и де Бутвиль, ставший ныне герцогом Люксембургским, также выхватили шпаги из ножен, и, если бы не Комениль, их заслонивший, кто знает, что постигло бы их среди скопища людей, всех до одного обнаживших шпаги.

Приключение это, хоть и обошлось без кровопролития, глубоко меня опечалило, а приверженцев двора обрадовало возможностью навлечь на меня всеобщую хулу. Она, правда, оказалась недолгой — успешные мои старания пресечь последствия ссоры обнаружили перед всеми истинные мои намерения; к тому же бывают времена, когда иные люди всегда правы. В силу рассуждения от противного, Мазарини всегда оказывался виновен. Мы не преминули отметить как должно снятие осады Камбре 205, хороший прием, оказанный Сервьену в награду за расторжение Мюнстерского мира 206, слух о возвращении д'Эмери, который распространился [224] вскоре после того, как г-н де Ла Мейере сложил с себя должность суперинтенданта финансов, и который несколько дней спустя оправдался. Словом, мы оказались властны, сохраняя уверенность и даже достоинство, ждать благоприятного поворота событий, а мы уже провидели его, наблюдая глубокую неприязнь принца де Конде к Кардиналу и Кардинала к принцу де Конде.

В эту самую пору герцогиня Буйонская и открыла мне, что принц де Конде решил принудить Короля возвратиться в Париж; когда герцог Буйонский подтвердил слова жены, я, со своей стороны, решил заслужить честь этого возвращения, которого, сказать правду, весьма желал народ и которое к тому же впоследствии должно было укрепить нашу силу, хотя вначале, казалось, ее ослабит. Для этой цели я воспользовался двумя средствами: во-первых, я словно ненароком довел до сведения двора, что фрондеры как нельзя более опасаются возвращения Короля; во-вторых, чтобы этому поверил также и Кардинал, я поддерживал переговоры, которые он не упускал случая различными путями возобновлять каждую неделю, и усыплял таким образом все его подозрения; тут мы проявили изрядную хитрость. Я постарался, чтобы герцог де Бофор действовал в этом вопросе от собственного имени, ибо, скажу не хвалясь, был уверен: Мазарини решит, что проведет его с большей легкостью, нежели меня. Но поскольку г-н де Бофор, а точнее, Ла Буле, которому герцог во всем открылся, увидел, что для продолжения переговоров надобно ехать в Компьень, он не захотел, чтобы герцог туда отправился: то ли он и в самом деле думал, как он уверял, будто для герцога это слишком опасно, то ли зная, что я не намерен допустить, чтобы тот из нас двоих, кто окажется в Компьене, увиделся с Кардиналом, он не мог позволить Бофору сделать шаг, столь противный надеждам на примирение герцога с Мазарини, которые герцогиня де Монбазон, чьим преданным другом был Ла Буле, неустанно внушала двору.

Откровенность герцога де Бофора с Ла Буле сильно меня обеспокоила, ибо, совершенно уверенный в коварстве Ла Буле, равно как и в коварстве его приятельницы, я понимал, что притворные переговоры с двором, которые я замыслил, окажутся теперь не только бесполезными, но и весьма опасными. И, однако, обойтись без них было нельзя; судите сами, сколь невыгодно было нам предоставить честь возвращения Короля Кардиналу или принцу де Конде, ведь они, без сомнения, не преминули бы использовать это для доказательства правоты Кардинала, который утверждал всегда, будто мы противимся возвращению Его Величества. Президент де Бельевр, с которым я поделился своими сомнениями, сказал мне, что, поскольку герцог де Бофор нарушил тайну, могущую меня погубить, я вправе сохранить от него тайну, могущую его спасти; речь идет о судьбе партии; г-на де Бофора следует обмануть для его же блага, и, если я предоставлю ему, де Бельевру, свободу действий, он еще до наступления ночи исправит все зло, которое г-н де Бофор причинил нам разглашением тайны. Де Бельевр посадил меня в свою карету и привез к герцогине де [225] Монбазон, у которой г-н де Бофор проводил все вечера. Вскоре туда явился и сам герцог; де Бельевр повел себя так ловко, что и в самом деле исправил содеянное зло. Он уверил герцогиню и г-на де Бофора, будто убедил меня, что и в самом деле пора подумать о примирении; благоразумие требует еще до возвращения Короля в Париж хотя бы приступить к переговорам, и, поскольку речь идет о возвращении Короля, переговоры должен вести один из нас двоих — то есть герцог де Бофор или я. Г-жа де Монбазон, при первых же словах де Бельевра, тотчас за них ухватилась и, вообразив, будто мы и впрямь намерены вести переговоры, а, стало быть, поездка в Компьень более не грозит опасностью, объявила, и даже с поспешностью, что лучше будет, если туда поедет герцог де Бофор. Президент де Бельевр привел десятка полтора доводов, из которых ни в одном не видел смысла сам, чтобы доказать ей, что это было бы весьма неуместно; в этом случае я заметил, что ничто так не убеждает людей неумных, как то, чего они не могут понять. Де Бельевр даже намекнул им, что, может быть, было бы кстати, чтобы я, оказавшись в Компьене, согласился встретиться с Кардиналом. Г-жа де Монбазон, которая через различные каналы поддерживала или, скорее, полагала, что поддерживает, сношения с обеими сторонами, причем с каждой через особого посредника, уведомила двор об этом замысле через маршала д'Альбре, приписав себе, как мне рассказали впоследствии, его честь; это похоже на правду, ибо Сервьен как раз в эту самую пору, словно в урочный час, вновь завел со мной переговоры. Я на всякий случай откликнулся на них так, как если бы был уверен, что г-жа де Монбазон уже уведомила обо всем двор. Я не давал обещания непременно увидеться в Компьене с Кардиналом, потому что твердо решил его не видеть, но намекнул Сервьену, что, может быть, с ним увижусь; мне было ясно: только в надежде на то, что подобная встреча очернит меня в глазах народа, Кардинал согласится на поездку, которая может внушить народу, что я причастен к возвращению Короля в Париж, ибо по лицу Сервьена, более нежели из его слов, я понял, что возвращение это вовсе не столь противно желаниям Кардинала, как полагают в Париже и даже при дворе. Разумеется, в беседе с Сервьеном я забыл упомянуть, что намерен говорить об этом возвращении с Королевой. Он в великой радости отправился в Компьень сообщить о моем приезде; однако друзья мои, когда я поделился с ними своими планами, обрадовались куда меньше: они решительно восстали против них, ибо полагали, что мне грозит великая опасность. Я заставил их умолкнуть, объявив, что необходимое не может быть опрометчивым. Ночь я провел в Лианкуре, где хозяева дома всеми силами старались убедить меня возвратиться в Париж, и назавтра прибыл в Компьень к утреннему туалету Королевы.

Когда я поднимался по лестнице, маленький человечек в черном 207, ни разу не виденный мною ни прежде того, ни после, сунул мне в руку записку, в которой крупными буквами было выведено: «Если вы войдете к Королю, вы погибли». Я уже вошел — отступать было поздно. Поскольку я целый и невредимый пересек караульню, я решил, что опасность [226] миновала. Королеве, которая приняла меня весьма любезно, я сказал, что явился засвидетельствовать ей мое высокопочтение и готовность парижской Церкви служить их Величествам всем, к чему ее обязывает долг. Далее я вставил в свою речь все необходимое для того, чтобы иметь право сказать впоследствии, что я настоятельно убеждал Короля вернуться. Королева изъявила мне всевозможное расположение и даже казалась весьма довольной моими речами; но когда она завела разговор о Кардинале и почувствовала, что, несмотря на усердные ее старания заставить меня свидеться с ним, я упорно твержу, что после этой встречи уже бессилен буду ей услужить, она не сдержалась и побагровела; как она говорила впоследствии, ей пришлось призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не наговорить мне резких слов.

Сервьен рассказал однажды маршалу Клерамбо, что аббат Фуке предложил Королеве убить меня в доме Сервьена, куда я приглашен был обедать. «Я подоспел вовремя, — добавил он, — чтобы предотвратить беду». Герцог Вандомский, который явился к Сервьену после обеда, стал торопить меня уехать, уверяя, что против меня строят злодейские козни, но слова герцога Вандомского ничего не значат, ибо мир не знал другого такого враля.

Я возвратился в Париж, добившись всего, чего желал. Я рассеял подозрения, будто фрондеры противятся возвращению Короля; ненависть, вызванную отлагательством, я обратил против Кардинала; а честь быть главным виновником возвращения обеспечил себе; наконец, я бросил вызов Мазарини в самом его царстве. На другой день сочинен был листок, который превозносил все мои заслуги. Президент де Бельевр объяснил г-же де Монбазон, что особые обстоятельства, открывшиеся мне в Компьене, принудили меня отказаться от прежнего намерения свидеться с Кардиналом. Я легко убедил в том же герцога де Бофора, довольного успехом, какой моя поездка заслужила в народе. Окенкур, принадлежавший к числу наших друзей, в тот же день учинил против Кардинала какую-то дерзость, подробности которой я уже забыл и которую мы приукрасили как могли 208. Словом, мы почувствовали явственно: того, чем потешить воображение народа, нам хватит еще надолго, а в подобного рода делах это самое главное.

По возвращении принца де Конде в Компьень двор принял решение вернуться в Париж и объявил о нем. Короля встретили так, как в Париже всегда встречали и будут встречать королей 209, то есть восторженными криками, верить которым может лишь тот, кто любит обольщаться. Королевский прокуроришка из Шатле, несколько поврежденный в уме, нанял за плату десятка полтора женщин, которые у ворот предместья кричали: «Да здравствует Его Высокопреосвященство!», и Его Высокопреосвященство, сидевший в карете Короля, вообразил себя хозяином Парижа. По истечении четырех дней он понял, что жестоко ошибся. Пасквили продолжали множиться. Мариньи с удвоенной энергией взялся за песенки; фрондеры еще выше подняли головы. Мы с г-ном де Бофором [227] иногда появлялись на улицах в сопровождении одного лишь пажа на запятках кареты, а иногда в сопровождении пятидесяти лакеев и сотни дворян. Мы разнообразили наши выходы, сообразуясь с тем, что, на наш взгляд, могло более понравиться зрителям. Придворные, которые поносили нас с утра до вечера, старались, однако, подражать нам на свой лад. И не было среди них ни одного, кто не обратил бы себе на пользу оплеушины — это словечко пустил президент де Бельевр, — которыми мы награждали министра; принц де Конде, который в отношении Кардинала был на них либо слишком скуп, либо слишком щедр, продолжал выказывать Мазарини презрение, на мой взгляд чрезмерное, когда речь идет о человеке, которого собираешься оставить в должности первого министра.

Поскольку принц де Конде был недоволен тем, что ему отказали в звании адмирала, принадлежавшем прежде покойному его шурину, Кардинал все надеялся улестить его, предложив ему взамен что-нибудь другое, но желая притом отделаться одними обещаниями. Так, он предложил Принцу, что Король приобретет для него графство Монбельяр, обширное владение на границе между Эльзасом и Франш-Конте, и поручил Эрбалю завести о том переговоры с владельцем, которым был один из младших отпрысков Вюртембергского дома. В ту пору утверждали даже, будто сам Эрбаль уведомил принца де Конде, что имеет тайное поручение стараться, чтобы переговоры потерпели неудачу. Не знаю, справедливы ли эти слухи 210, я все забывал спросить о них у принца де Конде, хотя раз двадцать имел намерение это сделать. Несомненно, однако, что Принц был недоволен Кардиналом и со времени своего возвращения не только самым дружеским образом обходился с Шавиньи, заклятым врагом Мазарини, но даже положил гнев на милость в отношении фрондеров. В частности, со мною он держался куда более дружески и доверительно, нежели в первые дни мира; он более прежнего ладил со своим братом и сестрой. Кажется, именно тогда, хотя я не решусь это утверждать, не полагаясь вполне на свою память, он вверил принцу де Конти Шампань, губернатором которой тот числился до сих пор лишь по имени. Он приблизил к себе аббата Ла Ривьера, согласившись, чтобы принц де Конти, которого, по мнению принца де Конде, сразу сделали бы кардиналом, если бы Принц замолвил за него словечко, уступил аббату шапку, хлопотать о которой в Рим отправлен был рыцарь Мальтийского ордена д'Эльбен 211.

Все эти шаги отнюдь не уменьшили подозрительности Кардинала, еще усилившейся из-за того, что герцог Буйонский, человек глубокого ума, которого обидел двор, стал преданным сторонником принца де Конде; но в особенности она усилилась, когда Кардинал вообразил, будто принц де Конде поддерживает волнения в Бордо, — город, угнетаемый герцогом д'Эперноном, человеком крутым и бездарным, с одобрения местного парламента взялся за оружие под начальством Шамбре, а позднее Совбёфа. Бордоский парламент отправил в парижский Парламент своего советника по имени Гийоне, и тот не выходил от герцога де Бофора, которому все, что казалось смелым, представлялось прекрасным, и все, что казалось [228] таинственным, представлялось разумным. Я сделал что мог, чтобы помешать выставлять эти встречи напоказ — проку от них не было никакого, а повредить нам они могли по тысяче причин; я недаром упоминаю об этом, рассказывая о принце де Конде, ибо он говорил со мной об этих совещаниях герцога де Бофора с Гийоне, не скрывая раздражения, а это свидетельствует о том, что он был далек от мысли разжигать мятеж в Гиени. Но Кардинал был убежден в противном, потому что Принц, чьи намерения в отношении монархии всегда были благородными и искренними, склонен был к соглашению с бордосцами, полагая, что не следует рисковать столь важной и столь беспокойной провинцией, как Гиень, ради прихоти д'Эпернона. Один из главных пороков кардинала Мазарини в том и состоял, что он никогда не верил ни в чьи благородные намерения.

Комментарии

181 ... вопрос о герцогстве Кардонском. — Маршал де Ла Мот-Уданкур лишился титула герцога Кардонского и поста вице-короля Каталонии после его поражения под Леризой в 1644 г.; до 1648 г. он находился под арестом.

182 ... со всем нормандским дворянством. — Фронда была борьбой за децентрализацию власти: интересы и сеньоров и провинций, испытывавших силу давления абсолютной монархии, в этом совпадали.

183 ... Лизьё со своим епископом... — Леоном де Матиньоном.

184 Деньги, поступившие в королевскую казну... — Большая часть налогов шла в государственную казну, меньшая оставалась в провинции для покрытия местных расходов (например, на оплату жалованья должностных лиц).

185 ...не прочь и от Неаполитанского королевства... — Анри де Тремуй, унаследовав графу де Лавалю, оказался отдаленным, но единственным наследником Федерико Арагонского, короля неаполитанского. Людовик XIV позволил ему послать в 1648 г. своего представителя на мирные переговоры в Мюнстер отстаивать свои права.

186 ... генерала галерного флота. — Пьер де Гонди был принужден отказаться от должности в пользу одного из племянников Ришельё. Коадъютор настоял, чтобы требование о возвращении ее было вычеркнуто из договора.

187 ... дурное впечатление, произведенное тучей нелепых притязаний... — Требования, поданные фрондерами М. Моле, хранятся в его архиве. В них, по свидетельству г-жи де Мотвиль, «они требовали себе всю Францию». Вельможи добивались земель, титулов и в первую очередь высших должностей, чтобы власть и связанные с ней привилегии оставались в роду. Их жадностью умело воспользовались сторонники Мазарини, подчеркивавшие в памфлетах бескорыстие кардинала, не домогавшегося ни губернаторств, ни чинов. В брошюрке «Требования принцев и вельмож, воюющих на стороне Парламента и народа» притязания фрондеров были преданы гласности, что побудило их изменить тактику.

188 ... воспротивился распродаже библиотеки Кардинала... — Богатейшей библиотекой в 40 тысяч томов заведовал врач и философ-вольнодумец Габриэль Ноде. К ней имели доступ и читатели и ученые. После Фронды, когда книги и рукописи Мазарини распродавались по дешевке (и в 1649 и в 1651 гг.), кардинал сумел на три четверти восстановить собрание. По завещанию библиотека перешла в коллеж Четырех Наций; ныне находится во Французской Академии.

189 ... немного золота. — К цепи «лекарственных» метафор добавляется «политическая алхимия».

190 ... освящение мирра и елея... — Освящение мирра совершается утром в Великий четверг. Отметим, что мирские дела и помыслы мешаются у Реца с божественными, а важные политические события приходятся часто на Страстную неделю. Мир заключается в день покаяния, очищения.

191 ... одного из наших друзей... — Герцога де Лианкура.

192 ... угодил на пятнадцать месяцев в Бастилию... — Монтрезор был арестован в 1644 г. за переписку с г-жой де Шеврёз после провала заговора «Кичливых».

193 ... отнять герцога де Бофора у г-жи де Монбазон с помощью мадемуазель де Шеврёз... — Управлять государственными деятелями с помощью женщин — традиционный для фрондеров прием. К «политическому сводничеству» прибегал и Ларошфуко, пытавшийся влиять на принца де Конде через г-жу де Шатийон. Но Рец здесь попадает в собственные сети.

194 ... быть вместе с ее дочерью воспреемником младенца... — Сына герцогини де Люин. Но крестной была не м-ль де Шеврёз, а ее мать.

195 ... не допускают восстановления именных указов... — С помощью таковых указов, подписанных королем и государственным секретарем, скрепленных восковой печатью, отдавались распоряжения, созывались корпорации и т. д., а также людей без суда и следствия отправляли в тюрьму, в изгнание. Злоупотребление именными указами (просуществовавшими до Великой французской революции) прямо противоречило принципу неприкосновенности личности, который отстоял Парламент.

196 ... подвергнет испытанию могущество Короля. — Этот визит выдуман Рецем. М. Моле, который действительно хлопотал за г-жу де Шеврёз, в своих письмах о нем не упоминает. Герцогине после ее приезда 12 апреля предложили отправиться в ее замок Дампьер и оттуда просить у королевы дозволения воротиться ко двору. В июле она на это согласилась.

197 ... у г-жи де Род... — В памфлете «Справедливые жалобы посоха и митры коадъютора Парижского, носящего поневоле траур по г-же де Род, сестре своей во дружбе», утверждалось, что г-жа де Род была любовницей Реца. Побочная дочь Людовика II Лотарингского, кардинала де Гиза, она доводилась кузиной м-ль де Шеврёз.

198 ... доставалось порой самому Господу Богу. — Во Франции XVII — XVIII вв. «либертинство» нередко сочетало вольнодумство и вольное поведение, ученые занятия и атеизм и распутство. В ту пору религиозные тексты частенько использовались в политической борьбе, псалмы и духовные гимны переиначивались для издевки над Мазарини.

199 ... стреляют из пращи...— По-французски «праща»— «фронда», «стрелять из пращи» — «фрондировать». По другой версии, приведенной в мемуарах Ф. де Монгла, Парламент издал указ, запрещавший устраивать поединки на пращах, в результате которых были убитые и раненые. Вскоре некий советник Апелляционной палаты, оспорив своего отца, президента Большой палаты, защищавшего интересы двора, объявил, что будет фрондировать его решение. Мемуары же м-ль де Монпансье подтверждают рассказ Реца. По ее словам, Барийон затянул песенку:

Слышен ветра шепот

Утренней порой.

Это Фронды ропот:

«Мазарини долой!»

200 ... повстанцев прозвали гёзами... — Когда в 1566 г. депутация голландских дворян (в ее числе Сент-Алдегонде и Бредероде), одетых в знак протеста нарочито бедно, представила правительнице Нидерландов, герцогине Маргарите Пармской, петицию против указов о преследованиях, которая была отвергнута, председатель совета финансов Берлемон вскричал, что с этими нищими (гёзами) нечего церемониться.

201 ... сколь глубоко Принц презирает брата... — Это подтверждают другие мемуаристы, в том числе Ф. де Монгла: «Такой принц де Конти был горбатый и убогий, что принц де Конде, проходя однажды в королевских покоях мимо обезьянки, привязанной подле камина, низко ей поклонился и насмешливо молвил: “Ваш покорный слуга, господин парижский генералиссимус!”»

202 ... противными Отелю Конде. — Традиционное соперничество домов Конде и Вандомов отчасти объяснялось тем, что первый род восходил к Людовику IX, а Сезар Вандомский был побочным сыном Генриха IV. По свидетельству других мемуаристов (г-жи де Мотвиль, Монгла), герцог Вандомский сам искал сближения с кардиналом и попросил руки его племянницы Лауры Манчини для своего сына, герцога де Меркера, брата Бофора.

203 ... притязавшим на это епископство.— Архиепископ— курфюрст Кельнский Фердинанд Баварский (1577 — 1650) носил титул принца-епископа Льежского. Своим коадъютором он намеревался сделать принца Максимилиана Генриха Баварского. В сентябре 1649 г. он подавил недовольство горожан, желавших выйти из-под его руки, и казнил бургомистров.

204 Палата по уголовным делам приговорила к смерти двух издателей... — Один из издателей — Клод Марло, выпустивший 17 июля 1649 г. подпольно непристойную поэмку «Альков королевы рассказывает все, как есть». Народ отбил издателей у палача 20 июля. По другим сведениям, этими издателями были Колине и Жанри Сара.

205 ... снятие осады Камбре... — Мазарини хотел поднять свой престиж военной победой, но граф д'Аркур не смог взять Камбре и 3 июля 1649 г. снял осаду.

206 ...в награду за расторжение Мюнстерского мира... — Дипломат Абель Сервьен вел переговоры в Мюнстере (вместе с герцогом де Лонгвилем и графом д'Аво), закончившиеся заключением 24 октября 1648 г. Вестфальского мира со Священной Римской империей (протестантские государства вели переговоры в Оснабрюке). Франция получила Эльзас, подтвердила свой суверенитет над Мецем, Тулем и Верденом; Швеция сохранила завоевания Густава Адольфа, Голландия обрела независимость; была признана независимость Швейцарии. Испания пыталась извлечь для себя выгоды из французских междоусобиц, и война продолжалась еще десять лет, пока 7 ноября 1659 г. не был заключен Пиренейский мир. Сервьен пользовался благоволением Мазарини благодаря своему племяннику де Лионну, секретарю министра.

207 ... маленький человечек в черном... — Этот таинственный вестник смерти заставляет вспомнить о черном человеке Моцарта и С. Есенина. Более того, он предстает как двойник Реца — напомним, что Талеман де Рео описывает его как «маленького черного человека» («небольшого роста смуглолицый человек», в переводе А. А. Энгельке — см. ч. I, примеч. 21). Погружая читателя в атмосферу тайны, Рец рисует себя сверхчеловеком, побеждающим людей и духов (например, в эпизоде с каретой и черными монахами — см. ч. I, примеч. 73). Сведений, подтверждающих, что ему действительно грозила смерть, нет. Вместе с тем известно, что аббат Фуке несколько раз предлагал своему покровителю Мазарини убить Реца.

208 ... мы приукрасили как могли. — Немедля был выпущен об этом памфлет. Мазарини пригласил Окенкура в Амьен, тот явился с большим отрядом и объявил, что шагу не ступит без согласия Бофора.

209 ... будут встречать королей... — 18 августа 1649 г. В парадных описаниях торжественной встречи (изображенной на многих гравюрах) Людовика XIV впервые сравнивали с Солнцем. На другой день Рец во главе парижского духовенства был вынужден приветствовать Короля и Королеву-мать, а затем нанести визит Мазарини, о чем он забывает упомянуть.

210 ... справедливы ли эти слухи... — О них говорится и в других мемуарах тех лет (в частности, у Ларошфуко), но конфиденциальная дипломатическая переписка свидетельствует о серьезности переговоров.

211 ... рыцарь Мальтийского ордена д'Эльбен. — Когда в январе 1650 г. Ла Ривьер впал в немилость, д'Эльбен стал хлопотать о кардинальской шапке в пользу Реца.

Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.