Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ГЕРАРД ФРИДРИХ МИЛЛЕР

ОПИСАНИЕ СИБИРСКИХ НАРОДОВ

Описание сибирских народов Герарда Фридриха Миллера

Российским любителям истории это имя практически неизвестно, а если и известно, то более всего — в связи с борьбой М. В. Ломоносова против так называемой «норманской» теории происхождения Древнерусского государства, одним из «отцов» которой и был Герард Фридрих Миллер. Тем не менее, в 2005 г. международное научное сообщество собирается широко отметить 300-летний юбилей со дня рождения немецкого ученого, работавшего в России. Значит, заслуги его перед наукой стоят того? Вопрос более чем уместный. Давно пора, избавляясь от инерции невыдержавших испытания временем исторических клише, пересмотреть взгляды на великого немца, столь многое сделавшего для становления и развития российской науки.

Герард Фридрих Миллер родился 18 октября 1705 г. в германском городе Герфорде в семье ректора гимназии. По окончании гимназического курса он изучал философию и изящные искусства в университетах Ринтельна и Лейпцига. В Лейпциге Миллер стал учеником И. Б. Менке, известного философа, историка, издателя исторических памятников и журналиста. Знакомство с Менке предопределило сферу научных интересов Миллера и, по сути, его судьбу. В 1725 г., получив степень бакалавра, Миллер почти сразу же отправился в Петербург, где в этом году была открыта Императорская Академия наук. Пригласил его туда петербургский академик И. П. Коль, бывший сотрудник Менке. Коль считал, что со временем Миллер может занять пост библиотекаря Академии. Однако прогноз Коля явно не соответствовал неординарным дарованиям Миллера: уже в январе 1731 г., в двадцатипятилетнем возрасте, того назначили профессором [127] Академии. Позже, оставаясь профессором, Миллер исполнял обязанности конференц-секретаря Академии, возглавлял Московский воспитательный дом и Архив Коллегии иностранных дел (ныне — Российский государственный архив древних актов).

За 58 лет жизни в России (Миллер принял в 1748 г. российское подданство, скончался же в 1783 г. в Москве) ученый успел сделать невероятно много. С его именем неразрывно связано рождение исторической науки в России: в XIX веке некоторые российские историки называли Миллера не иначе как «отец русской истории». К этому званию прибавим еще одно — «отца сибирской истории», — которое никем не оспаривается. Впрочем, история — главное, но не единственное пристрастие Миллера. Вот далеко не полный перечень других его увлечений: археография, источниковедение, архивное дело, эпиграфика, этнография, лингвистика, археология, география, историческое краеведение, картография, геополитика, дипломатия, издательское дело, журналистика, экономика. «Великий трудолюбец», «самый трудолюбивый из русских академиков» (так характеризовали Миллера и столетие спустя после его смерти) основал целый ряд новых научных [128] направлений — в своих теоретических и практических разработках зачастую значительно опережая свое время.

Важнейшей вехой в научной судьбе ученого явилось его путешествие по Сибири в качестве неофициального руководителя академического отряда Второй Камчатской экспедиции 1733—1743 гг. Сам Миллер всегда с благодарностью вспоминал об этом периоде своей жизни. «Никогда потом, — писал он, — не имел я повода раскаиваться в моей решимости, даже и во время тяжкой моей болезни, которую выдержал в Сибири. Скорее, видел я в том как бы предопределение, потому что этим путешествием впервые сделался полезным Российскому государству, и без этих странствий мне было бы трудно добыть приобретенные мною знания».

Миллер посетил все уральские и сибирские уезды, обследовал архивы увиденных им городов и за 10 лет путешествий собрал огромный массив ценнейших материалов по истории, экономике, географии, [129] демографии, археологии, этнографии и языкам сибирских народов. Укажем лишь некоторые из этих материалов. Миллер обнаружил и приобрел для Академии почти все известные в настоящее время сибирские летописи (в том числе и знаменитую Ремезовскую). Под его руководством в сибирских архивах было скопировано около 10 тысяч документов по истории Сибири, что оценивается современными исследователями как «архивный подвиг» ученого. Подлинники этих документов большей частью сгорели или были уничтожены в XVIII—XIX вв. — именно Миллер сохранил их для будущего. Составленные Миллером словари языков и диалектов почти всех народов Сибири и сейчас являются важнейшим источником для лингвистов, причем по некоторым народам, ассимилированным уже в XVIII в., — единственным.

В экспедиции и после ее завершения Миллер написал десятки трудов, посвященных Сибири. Среди них — фундаментальная «История Сибири» в 4-х томах, «География Сибири» в 2-х томах, «Описание сибирских народов» в 2-х томах. На всякую возникающую научную проблему он мгновенно откликался монографией или статьей. До сих пор переведена на русский язык и опубликована лишь часть этих работ — так, из перечисленных трудов изданы лишь первые два тома «Истории Сибири».

С особым увлечением Миллер занимался этнографическими изысканиями, что, по его словам, было ему «вместо отдохновения». Он впервые предпринял попытку комплексного сравнительного изучения этнической истории, языков, материальной и духовной культуры сибирских народов. О том, какие задачи Миллер ставил перед собой и своими сотрудниками в ходе полевой работы, лучше всего свидетельствует его программа «Показание, каким образом при описании народов, а паче сибирских, поступать должно», написанная в 1740 г. В документе, состоящем из 923 статей, он сформулировал цели и методы этнографической работы. Научный уровень и подробность этой программы таковы, что исследователь начала XXI в. найдет очень мало проблем современной этнографии, о которых бы не было заявлено в этом удивительном памятнике XVIII в. Именно в Сибири Миллер заявил, что этнография является «настоящей» — самостоятельной — наукой. Как в воду глядел.

Задачи, поставленные Миллером в области изучения коренных народов Сибири, нельзя не признать грандиозными. Столь же масштабной была и его деятельность, направленная на решение этих задач. В нее входили сбор архивных материалов по этнической истории, анкетирование местных канцелярий, опросы информаторов из числа русских и коренных жителей, личные наблюдения, составление этнографических коллекций. Результаты этой работы отражены в полевом дневнике ученого, насчитывающем около 2,5 тысячи(!) страниц, а также в других экспедиционных рукописях. Оценка подлинного значения деятельности Миллера-этнографа — дело ближайшего будущего (и, добавим, дело нашей чести). В настоящее время его основные этнографические труды готовятся к изданию на русском и немецком языках. Но даже те архивные материалы, которые введены в научный оборот в последние годы, позволили ряду исследователей в России, Германии, Голландии, Франции сделать вывод о том, что наука этнография родилась не в Западной Европе, как считалось ранее, а в России. А еще точнее — в Сибири. И у этой науки есть законный отец Герард Фридрих Миллер.

В этнографических текстах Миллер с особой симпатией писал о «лесных» народах Сибири. Среди важнейших качеств, органически им присущих, он называл естественную доброту, сострадание к сородичам, неспособность наносить сознательные обиды и т. д. Эталоном нравственности для ученого представлялись тунгусы (эвенки и эвены). Пожалуй, Миллер первым из отечественных ученых смог увидеть в бедных кочевниках тайги подлинных рыцарей чести, во многом способных показать пример искушенным в аморализме европейцам.

Такое отношение Миллера к сибирским аборигенам шло вразрез с привычными взглядами той эпохи. Его не разделяли даже ближайшие соратники ученого. Тот же И. Г. Гмелин, спутник Миллера в сибирских скитаниях, писал о тунгусах Илимского уезда: «Наконец, что касается нравов этих тунгусов, то они являются нечистоплотным, неотесанным и грубым народом. У них нет больших пороков, но, как я полагаю, скорее из-за недостатка возможностей для этого, нежели из-за природного отвращения к ним».

Ниже мы публикуем фрагменты нескольких глав «Описания сибирских народов», дающие живую картину жизни тунгусов. Эти страницы становятся еще более любопытны, если обратить внимание на их, если можно так выразиться, «двухвекторность». Они рассказывают не только о сибирских аборигенах, но дают представление о личности самого автора. Перед нами возникает фигура подлинно гуманистическая. Миллер представляет читателю не жалких «дикарей» и не идеализированные образы простодушных детей природы, а реальных людей, которые, при всех свойственных им очевидных недостатках, в лучших своих проявлениях вызывают уважение и даже восхищение.

Тексты публикуются впервые. При переводе курсивом выделены русские слова, написанные Миллером латинскими буквами. [130]


Рыцари тайги

Фрагменты из труда «Описание сибирских народов». Дешифровка и перевод с автографов Г. Ф. Миллера А. Х. Элерта (РГАДА, фонд 181, дело 1386)

Внутренние принципы порядочности не развиты так сильно ни у одного народа, как у тунгусов. Среди них ничего не слышно о воровстве, мошенничестве или иных преднамеренных обидах. Они гостеприимны и щедры. Я не раз замечал у нерчинских тунгусов: когда я дарил самому знатному из них китайский табак, бисер или другие излюбленные ими вещи, то он делил все подаренное между присутствующими, и это делалось не из страха или по принуждению, а единственно из стремления к общности.

Строптивость и упрямство в начале занятия страны [русскими] наблюдались у некоторых народов в большей степени, чем у других. Остяки, особые языческие народы в Красноярском уезде и тунгусы подчинились новым хозяевам легче всего. Но из последних те, что относятся к Охотску, и тунгусы, живущие по Верхней Ангаре неоднократно бунтовали и часто убивали [131] русских. Причиной этого опять-таки отчасти было жестокое обращение со стороны русских начальников; отчасти это происходило, потому что их нередко грабили служивые и промышленные люди; отчасти — потому что они не хотели позволять русским охотиться на своей родной земле. Впрочем, некоторые племена тунгусов в Нерчинском уезде были приведены к покорности силой оружия...

Из того, что какой-либо народ покорился добровольно, нельзя делать вывод о его малодушии. Более того, все тунгусы так храбры и мужественны, что им может позавидовать любой другой народ. Причина скорее в следующем. Те, кто кочует по лесам, большей частью держатся отдельными семействами. Поэтому у них было нетрудно захватить одного или несколько человек, которые были аманатами (или заложниками) и которых прежде держали во всех городах и острогах. Естественная доброта и искренность тунгусов, не желавших бросить аманатов на произвол судьбы, и являлись истинной причиной их покорности. Наоборот, у других пародов, занимающихся скотоводством и тесно живущих в степях или поселениями, было не так легко получить аманатов: чтобы защитить своих, они оказывали сопротивление, и тогда, зачастую, не обходилось без кровопролития. Таким образом, строптивость нерчинских тунгусов и податливость тунгусов лесных имеют один и тот же корень. Случалось также иногда, что аманаты в острогах и зимовьях убивали русских казаков. Такой пример был лет 30—40 назад со стороны тунгусских аманатов в Майском зимовье. Но из этого вовсе не следует делать вывод против мнения о хороших природных свойствах тунгусов. Ибо известно, как сурово содержится большинство аманатов в зимовьях, так что они легко могут впасть в отчаяние.

Несправедливость, с которой относятся в Сибири к языческим народам, становится причиной того, что они очень робки. Во время нашего путешествия в Якутск мы встретили в Витимском округе нескольких туруханских тунгусов, возвращавшихся из района реки Витим, где они охотились, на свою родину на Нижней Тунгуске или Хатанге. Мы остановились около одной деревни (деревня Курейская) и увидели по другую сторону Лены тунгусов, идущих вдоль берега со всем своим имуществом. Но когда я отправил к ним посыльного с тем, чтобы они подождали меня, пока я к ним переправлюсь для расспросов, то все мужчины, шедшие впереди, сра зу же скрылись в горах. И остановить удалось только следующий за ними обоз с женщинами, детьми и оленями. После того, как я переправился и не обнаружил никого, кроме женщин и несовершеннолетних детей, я осведомился о мужчинах. Однако никто из них не пожелал появиться, только один показался издали на вершине горы, чтобы наблюдать за тем, что мы станем делать с их женами, детьми и вещами. Я отправил к нему толмача, пытался и сам к нему приблизиться, чтобы заверить его в полной безопасности и пригласить для беседы. Только он не подпускал к себе никого ближе, чем на 15—20 шагов, потому что все время пятился, угрожая стрелами и луком, который все время держал натянутым в руках. Правда, его главным извинением было то, что ему нечего дать мне в подарок. Я заверил его, что не прошу подарка, а сам хочу сделать ему подарки, но и это нисколько не помогло. Наконец он сказал, что у них прошел слух, будто бы в верховьях реки Лены убили тунгуса. И, казалось, он как будто подозревал нас в том, что и мы причиним ему большое зло, посадим под арест или будем бить, пока он не поделится с нами своим имуществом: стало быть, иногда такое случается. Женщины тем временем уже изрядно освоились с нами, пришли на наше судно и взяли от нас подарки, которые мы предназначали их мужьям.

У лесных тунгусов нет между собой иного суда или права, кроме определяемого луком и стрелой. Если оскорбление очевидно, то дело сразу переходит к схватке, и кто берет в ней верх, тот и прав. У них один вызывает другого как на дуэль. Но если дело не так ясно (например, в вопросе о распутстве или прелюбодеянии), то обвиняемый может оправдаться посредством принесения клятвы. Причина этого, видимо, в том, что у них нет князцов и все они равны; нерчинские же тунгусы и в отношении правосудия приняли обычаи монголов. [132]

Все тунгусы имеют обыкновение клясться следующим образом. Мужчина берет кобеля, женщина — суку. Они забивают их так, как обычно забивают рогатый скот, лошадей, овец, оленей, то есть прокалывают через грудину отверстие в груди, запускают туда руку и обрывают аорту, так что кровь собирается в верхней полости тела. Затем приносящий клятву спускает немного крови в берестяную посудину и делает из нее несколько глотков. Кровь пьется совсем горячей. На этом церемония еще не заканчивается. Далее приносящий клятву бросает собаку в специально разложенный вне юрт большой костер и говорит: «Как собака сейчас корчится в огне, так пусть и я скорчусь в годичный срок, если я совершил то, в чем меня обвиняют». Весь обряд происходит в присутствии многих свидетелей, которых созывает тот, кто приводит к клятве. Поэтому если приносящий клятву поклялся ложно, и его в течение года постигнет несчастье или приключится внезапная смерть, то это приписывается не тому, кто приводил к клятве, поскольку он находился в ссоре с противной стороной, а неизбежному возмездию за принесение ложной клятвы. По-видимому, тунгусы верят, что дух собаки входит вместе с горячей кровью в дающего клятву и осуществляет наказание.

Лесные тунгусы и другие народы, постоянно кочующие в лесах и в горах, — такие как остяки, котовцы, камашинцы и т. д. — имеют хижины, состоящие из длинных шестов, которые внизу располагаются по кругу, а вверху соединяются вместе. Эти шесты они покрывают летом берестой, а зимой, если кто имеет средства, замшевыми лосиными шкурами. Среди них есть много бедняков, круглый год живущих под одной берестой.

У лесных тунгусов нет почти никакой другой посуды кроме той, что делается из бересты, разве только они достают себе кожаные или деревянные посудины у других народов. Для прочности они обтягивают их кожей, или рыбьими шкурами, или камасами и умеют приспособить так, что перевозят их на оленях с таким же удобством, как и кожаные бурдюки. Весь запас мяса, рыбы, муки и других съестных припасов держится в этих сосудах. По-тунгусски они называются Inmok.

Поскольку у всех языческих народов все очень нечистоплотно, то нельзя ожидать от них чистоты и в их домашней утвари. Котлы, блюда, кожаные и иные сосуды никогда не моются и не ополаскиваются. На реке Лене я однажды имел удовольствие принимать на своем дощанике целую компанию тунгусских женщин. А когда я между другими приятными для них мелочами велел дать им немного муки и мяса, то они тотчас же стащили с себя чулки, и как ни были они грязны, все же без малейших сомнений наполнили их этими припасами.

У них нет ничего сверх того, что вызывается требованиями крайней необходимости, и если по этому судить об их богатстве, то следовало бы считать их очень бедными. Однако они при этом довольны и сами не стремятся к изобилию, так как это было бы им лишь в тягость. Моралист оценит это выше, чем все сокровища цивилизованных народов.

Лесные тунгусы используют оленей только для перевозки тяжестей, а также чтобы возить на них своих жен и детей. Для этой цели у них имеются на оленях маленькие деревянные седла, похожие на описанные у лапландцев. Под седло кладется маленькое одеяльце из оленьей шкуры, а у тех оленей, на которых ездят верхом, поверх седла лежит еще необработанная оленья шкура. Они ездят верхом без стремян. Багаж навьючивают на оленей, привязывая его к седлам по обеим сторонам. Он состоит из бересты, которой они покрывают [133] свои юрты, и кое-какой домашней утвари — топора, котла, крюка, ложек и кожаных мешков для хранения одежды и съестных припасов. Все это находится под присмотром женщин: они навьючивают оленей и вновь их развьючивают, правят ими и гонят их в пути, а мужчины нисколько об этом не заботятся.

Мужчина идет впереди с луком и с длинным охотничьим ножом, какие на сибирском языке называются пальмы. Им он прокладывает дорогу и защищается от диких зверей. При нем находится до трех собак, которые по пути выгоняют и ловят мелкую дичь.

Мужчина шествует в одиночку с утра до вечера или так долго, как ему вздумается, и отыскивает местность, где захочет установить свое жилище. Обоз из женщин и оленей движется по его следу. Когда они доходят до определенного места, то там и устанавливают вновь свое жилище. Такое место они обычно выбирают в лесистых местностях, чтобы поблизости можно было достать шесты для юрт (они никогда не возят их с собой) и чтобы не надо было носить издалека дрова.

Если тунгус рассчитывает на хорошую охотничью добычу там, где он расположился с семейством на ночевку, то он остается несколько дней и все время занимается тем, что совершает ради охоты небольшие путешествия то в одну, то в другую сторону. Иногда он отсутствует две, три или более ночей, а так как у него нет при себе юрты, то зимой на ночь он зарывается в снег и укрывается ветками, а летом ночует под открытым небом. Весь его домашний скарб составляют тогда, помимо обыкновенного охотничьего снаряжения, топор и маленький котел, которые он носит вместе с колчаном на спине. Когда он один, то сам варит себе и еду, что обычно входит в обязанности женщин.

Приходится удивляться, каким образом тунгусы в этих непроходимых чащах отыскивают дорогу и приходят в точности на определенное место. Однако тунгус умеет искусно отмечать путь. Летом вдоль своего пути он вырубает топором метки на деревьях на незначительных расстояниях друг от друга. Женщины следуют по этим меткам. Зимой же ему помогают, прежде всего, следы на снегу, и если он пересекает чужую тропу, то кладет ветку или сук поперек этой тропы в знак того, что женщины не должны по ней следовать.

Лук для стрельбы стрелами у всех народов обычно имеет длину, равную росту его хозяина. Поэтому они применяют меру, которой служат распростертые руки, насколько их хватает. Лучшими луками являются те, которые туже натягиваются и которые, следовательно, дальше стреляют. Если кто-либо хочет похвастаться своей силой, то он показывает, как натягивает свой лук. Это свойство лука зависит от материалов, образующих его спинку, так как именно они придают луку большую или меньшую упругость. Спинка лука склеивается из двух продольных частей. Внешняя сторона обычно состоит из березовой древесины, а внутренняя, то есть обращенная к тетиве, делается из самого твердого лиственничного дерева. Такие луки называются по-русски креновые, потому что подобную лиственничную древесину русские именуют кренью.

Превосходными луками обладают нерчинские и якутские тунгусы, а также селенгинские монголы и брацкие. Эти луки с внутренней стороны вместо лиственницы или китового уса состоят из бычьих рогов. Они не производятся в Сибири, а привозятся из Китая. Продают их русским подданным большей частью даурские народы. Якутские тунгусы покупают их во время своих охотничьих перемещений в верховья реки Зеи у тамошних тунгусов, подвластных Китаю, а затем перепродают якутам, у которых это оружие ценится до 3 рублей. Такие луки стреляют дальше всех, потому что туже всего натягиваются и отличаются большой упругостью. Попадаются среди них и составленные только из двух рогов, и они — самые лучшие.

Стрелы применяются различных видов. Некоторые из железа, иные из кости, иные из дерева, причем они различаются не только по материалу: есть и стрелы из одинакового материала, которые не похожи друг на друга и служат для разных целей, а потому имеют и особые названия.

Боевки (1), по-тунгусски Dschaldiwun, — это боевые стрелы. Они делаются из железа, по форме — узкие и заостренные, без направленных в противоположную сторону крючков, как показано на прилагаемом рисунке. Боевки применяются только на войне и на поединках, но никогда на охоте, поскольку, будучи очень узкими, не могут причинить зверю особенных повреждений, а кроме того, проникают в тело так глубоко, что их нельзя использовать во второй раз.

Косатки (2) — это боевые стрелы с направленными в противоположную сторону крючками. Они в Сибири малоупотребительны, но юкагиры, говорят, пользуются ими и на охоте. Я также видел косатки у тунгусских аманатов с Верхней Ангары в Иркутске.

Копейчатые стрелы (3) (4) имеют вид ромба. Они бывают двоякого рода: одни из них узкие и называются по-тунгусски Siile; другие, широкие, называются по-тунгусски Sodschi.

Оргиши, или вильчатые стрелы (5), по-тунгусски Pjelaga, похожи на вилку. Снабжены двумя остриями и поперечной деревяшкой, предотвращающей глубокое проникновение в тело.

Долотчатые стрелы (6) по-тунгусски называются Daptama

Все вышеописанные стрелы изготавливаются исключительно из железа. Нижеследующие же состоят частью из дерева, частью из кости.

Тамары (7), болтообразные стрелы, по-тунгусски Luki, преимущественно делаются из дерева, но иногда [134] также и из кости. Их наконечник по своим размерам и форме напоминает небольшое куриное яйцо. Эти размеры обычно таковы, что наконечник удобно охватывать большим и указательным пальцами. У тунгусов и остяков переднее полушарие подобных наконечников часто бывает из кости и приклеивается.

Болтообразные стрелы (8) с пятью остриями (четыре — квадратом, и одно — посередине), по-тунгусски Wakara, — преимущественно костяные (иногда кость заменяет твердая древесина). Все острия вырезаются из одного куска дерева или кости; с тем различием, что у брацких и у якутов среднее острие несколько длиннее прочих, а у тунгусов, наоборот, оно несколько короче.

Вильчатые болтообразные стрелы (9), по-тунгусски Mumahik, представляют собой обычные болтообразные стрелы, но только у них впереди на наконечнике прикрепляется острие от железной вильчатой стрелы.

Ромбические болтообразные стрелы (10), по-тунгусски Могд, делаются так, что на стрелу с болтообразным наконечником помещается железное ромбовидное острие

Острые костяные стрелы (11), по-тунгусски Dschiran, — длинные, острые и узкие; с одной стороны они округлые, а с другой — выдолбленные.

Тунгусы носят на левом рукаве, чуть повыше сгиба пальцев, округлую выкованную железную пластинку. Когда они стреляют из лука, то тетива сильно бьет по руке в этом месте, и без такой пластинки руку можно сильно поранить. Эта железная пластинка по-русски называется наручина.

Самые большие мастера в стрельбе — тунгусы. Они почти никогда не стреляют в зверя иначе, как в грудь, и умеют при этом по желанию попадать или в сердце, или в легкое.

Впрочем, и другим народам нельзя совершенно отказать в искусстве стрельбы из лука. Все они — по крайней мере, в определенное время года — занимаются охотой, и им поневоле приходится постоянно упражняться в стрельбе. А то, что тунгусы имеют в этом превосходство над другими, основывается, по-видимому, как раз на том, что они охотятся круглый год. Я говорю про лесных тунгусов, хотя за нерчинскими и другими тунгусами (скотоводами) обычно также признается превосходство над прочими народами в мастерстве стрельбы.

Большой охотничий нож, которым пользуются тунгусы и который у них называется Onneptun, имеет длину почти в аршин и ширину в хороших два пальца. Рукоятка ножа, длиной в полтора-два аршина, при ходьбе служит им в качестве палки. Вообще же, этот охотничий нож применяется обычно для защиты в лесу в случае, если на охотника нападает дикий зверь (медведь, волк, тигр и т.п.), а стрел у него недостаточно. Тунгус или якут не страшится с таким охотничьим ножом выступать против самого свирепого медведя. Исход такого поединка бывает разным; иногда смельчаку его отвага стоит жизни. Большие охотничьи ножи тунгусов идут в дело и при переселениях, когда следующие впереди обоза мужчины расчищают ими дорогу в непроходимой чаще.

Одна из забав лесных тунгусов состоит в том, что они прыгают через сложенные кучи дров. Другие забавы — стрельба в цель из лука и поединки на специально делаемых для этого деревянных охотничьих ножах. К забавам и развлечениям можно отнести также рассказывание друг другу сказок. Этим тунгусы нередко занимаются в свободное время. Простодушие народного ума особенно проявляется в этих сказках, поэтому я хочу привести здесь одну из сказок лесных тунгусов.

Три брата идут из юрты к медвежьей берлоге. Младший из них глуповат и, увидев в берлоге медведя, бежит прочь. По дороге он падает около торчащей вверх кривой лесины. Голова его оказывается как раз на этой лесине, отчего он совсем цепенеет. Тем временем два других брата уложили медведя, но так как им одним не под силу донести его до дома, то они отрезают от его туши лишь кусочек сала и бегут к своему глупому брату, которого находят оцепеневшим в упомянутом положении. Они раскрывают ему рот и засовывают туда медвежье сало. Он тотчас оживает, ест сало, нахваливая его. «Откуда у вас, — спрашивает он, — такое кушанье?» Они отвечают: «От медведя, которого мы завалили и оставили в лесу». «Эй, — восклицает глупый брат, — давайте поспешим и отнесем медведя к юрте!» Они все бегут к медведю и пытаются его тащить, но у них ничего не получается. Дурак говорит: «Вы мне только мешаете. Я понесу тушу один», — берет медведя на плечи и несет к юрте. Тогда другие братья говорят ему: «Надо пригласить гостей». Он отвечает, что это ни к чему, и в одиночку пожирает медведя вместе с кожей, шерстью и костями.

Лесные тунгусы часто ссорятся между собой. Кончается это, как правило, жестокими схватками. Если один убьет другого, то весь род, к которому принадлежит убитый, принимает это на свой счет, снаряжается на битву и требует удовлетворения. Если обвиняемая сторона признает свою вину и готова дать удовлетворение, то они договариваются о годовщине, обычно состоящей из одной или двух девушек и нескольких оленей. Если же стороны не приходят к соглашению, то начинается настоящая война. Весь род обвиняемого, считающего себя невиновным, встает на его защиту, а иногда бывает и так, что каждый противник призывает на помощь соседние тунгусские роды.

Тунгусское вооружение — это, прежде всего, луки и стрелы. Кроме того, тунгусы носят панцири, закрывающие всю левую сторону тела, поскольку она более подвержена поражению — как сзади, так и спереди до [135] колен. Эти панцири составлены из многочисленных закрепленных на коже тонких железных бляшек, каждая из которых имеет несколько вершков в длину и всего четверть вершка в ширину. Они соединяются между собой в ряды при помощи ремней таким образом, что свисают вдоль тела. Один ряд закрепляется над другим, причем верхний ряд покрывает верхний край нижнего; для удобства скрепления и соединения бляшки по каждому краю сторон снабжены тремя отверстиями сверху и снизу. Через такой полупанцирь просовывается левая рука, дополнительно защищенная на плече деревянной дощечкой. Эта дощечка прикрывает руку до локтя и не мешает ее движениям, потому что является подвижной (как крыло). Таким же образом тунгусы защищают затылок и плечи. На голове они носят круглую и слегка заостренную шапку, покрытую, как и панцирь, мелкими железными бляшками. У некоторых имеются и полные панцири, облегающие все тело. Они делаются по образцу вышеописанных, но для облегчения веса более коротки.

В военных стычках одна партия тунгусов выступает против другой в боевом порядке. Однако противники редко подходят друг к другу ближе, чем на лучный выстрел, и действуют только стрелами, не переходя к рукопашной схватке. Эта стрельба бывает очень жестокой, и обычно обиженная сторона не уступает до тех пор, пока противник не запросит о переговорах. Предложение переговоров означают несколько выпущенных болтообразных стрел. После этого назначается перемирие, во время которого вырабатывается мирное соглашение и устанавливается годовщина.

В своих военных действиях тунгусы применяют по большей части долотообразные стрелы.

Когда тунгусы на Нижней и Подкаменной Тунгусках идут в бой друг против друга, они зажигают на расстоянии 20—30 саженей два больших костра, называемых по-тунгусски Golun. Посередине между этими кострами два шамана (от каждого противоборствующего рода) совершают свои обычные камлания с битьем в бубен и вызыванием чертей, чтобы с их помощью одержать победу. В момент наивысшего возбуждения шаманы начинают бороться друг с другом, и та сторона, шаман которой победил в этой схватке, тем самым ободряется и твердо верит, что ее ждет военная удача. Как только камлание заканчивается, начинается бой. Противники при этом не пересекают линию своего костра, сражаясь только посредством стрельбы из луков.

Ни у одного народа свадебные торжества не обставляются так скупо, как у лесных тунгусов. Это обусловливается их образом жизни. Они живут очень разбросанно и никогда не имеют больших запасов для угощения гостей. Поэтому на свадьбе у них редко присутствует кто-то помимо тех двух семей, которые роднятся между собой через этот брак. Если же случается, что поблизости оказывается еще кто-либо, то и того все же не обходят приглашением. Правда, только в случае, если на угощение чужого хватит запасов мяса.

Невесту принуждают к первому совместному брачному сожительству только насилием. Она сама не снимает свои штаны, но жених должен силой сорвать их с нее. Некоторые девушки, говорят, завязывают свадебные штаны еще большим числом ремней, чем обычно, чтобы затруднить работу жениха. Тунгусы считают особой честью и доказательством целомудрия, если невеста храбро обороняется. Слабосильный жених, бывает, лишь спустя много ночей после свадьбы добивается своего. Но даже и при состоявшемся браке вплоть до преклонного [136] возраста муж должен развязывать ремни и снимать с жены штаны, ибо тунгусы считают постыдным, когда жена делает это сама. Такой обычай принят у большинства местных народов, но только в первую ночь у них не бывает такого сильного сопротивления...

Обыкновенное распутство между неженатыми лицами у сибирских народов не особенно распространено, потому что, во-первых, они рано женят своих детей и еще раньше обручают их; во-вторых, большая часть народов дозволяет помолвленным легальное сожительство; в-третьих, в случае распутства и мужчина, и женщина подвергаются опасности, о чем будет сказано ниже. Гораздо более обыденными являются внутрисемейные прелюбодеяния. Редко когда мачеха не грешит со своими пасынками, а жена старшего брата — с младшими братьями своего мужа. Как на то, так и на другое смотрят сквозь пальцы, поскольку все равно после смерти отца и старшего брат мачеха и вдова брата достаются пасынкам и младшим братьям.

Во время нашего пребывания в Илимске к правителю города с верховьев реки Илима явился старый тунгу лет 70-ти с жалобой, что он застал сына у своей молодой жены и любовники отколотили его. Старик требовал наказать провинившихся. Их привели. Сыну было от 30-ти до 40 лет, а женщине не исполнилось и 30-ти. Они без колебаний признали свое преступление, причем сын сделал это с усмешкой, а женщина — с некоторым смущением. Мы их спросили, давно ли они занимаются этим делом. Сын ответил утвердительно, добавив, что отец всегда знал об этом, но только теперь застиг их хотел поколотить, так что они лишь защищали свою жизнь. Мы спросили женщину, не побудила ли ее к разврату неспособность старого мужа к сожительству, но от нее нельзя было добиться ни слова. А сын ответил за нее выражением «чему быть». Сына по просьбе отца били батогами, женщина же не получила никакого наказания так как старик возражал против этого и говорил, что oн ее слишком любит, чтобы позволить ее столь жестоко наказать. Молодая пара обещала старику исправиться и после этого все трое отправились восвояси.

Ни один народ не бывает так щепетилен и ревнив в этом отношении, как тунгусы. Своих семейных от обычно щадят, но если застанут со своими женами кого-либо чужого, то бьют его до тех пор, пока не убьют. В случае малейшего подозрения обвиненное лицо мужского пола должно либо оправдаться клятвой, либо ему грозит смерть.

Спят тунгусские муж и жена особенным образом Они лежат оба на боку головами в разные стороны и переплетясь ногами. При этом они покрываются одним одеялом, верхний и нижний концы которого закрывают их плечи. Когда супруги устают лежать на одном боку то переворачиваются одновременно на другой бок особенно часто это делается зимой из-за мороза в их холодной юрте. Таким образом, они попеременно поворачиваются разными частями тела к горящему очагу.

Поскольку тунгусы во всем обнаруживают большее постоянство, чем другие народы, то, следовательно, и роды у тунгусских женщин происходят весьма своеобразно. Тунгусы часто находятся в пути. Схватки у женщин начинаются иногда прямо в дороге. Обоз в этом случае даже не останавливается. Женщина слезает со своего оленя, отходит немного в сторону от тропы с одной или несколькими своими созванными для помощи подругами и рожает. Будь то зима или лето — это безразлично. В самую сильную стужу, снег, ветер или дождь тунгуска рожает под открытым небом. Завернув сразу после этого ребенка в тряпки, положив его в заранее приготовленную колыбель и привязав ее сверху к оленю, она сама вновь садится на оленя верхом [137] и продолжает путь, как будто с ней ничего не случилось. При этом существует суеверие, что дорога, по которой проехала только что родившая женщина, несчастлива для других людей. Поэтому роженица должна ехать поодаль от остального обоза, а если мужу или кому-либо другому из компании встретится даже самая лучшая дичь с ее стороны, то никто не решится ее преследовать, переходя через эту дорогу.

Роды, происходящие на стоянке, имеют свои особенности. Но и в этом случае женщина рожает под открытым небом, потому что тунгусы полагают, что такое нечистое дело осквернит юрту. Они раскладывают вне юрты костер. Летом он бывает небольшим и разводится только ради выполнения обычая; зимой же, когда существует недостаток тепла, на костер не скупятся. Перед этим костром женщина и рожает, встав на колени или на корточки, а повивальная бабка делает свое дело, охватывая сзади живот роженицы и нажимая на него до тех пор, пока не появляется ребенок. Женщина имеет право вернуться в юрту, только когда отойдет послед. Иногда этого приходится ждать по пять дней, а на улице стоит сильнейший мороз, но обычай незыблем. Некоторые, кто очень любит своих жен, устраивают им зимой маленькие хижины из ветвей, где и происходят роды.

Сразу после родов роженица моется сама и умывает ребенка теплой водой. А когда пройдет послеродовой период, длящийся у них обычно один месяц, она моется вторично и после этого снова считается чистой. Во время послеродового периода женщина носит самую плохую одежду, в которую облачается заблаговременно перед родами. По окончании этого периода она вешает одежду в лесу на деревья, где та и должна сгнить. Пока женщина считается нечистой, она имеет в юрте особое место, где должна сидеть и спать. Муж в это время не садится близко к ней. Посередине между ними кладется полено.

Простые люди в Сибири разносят небылицы, будто бы тунгусы сразу после рождения ребенка закапывают его зимой в снег и оставляют так лежать на несколько часов, чтобы он лучше закалился. Я слышал это от многих людей, а когда спрашивал самих тунгусов, то они совершенно отрицали эти россказни.

Относительно обучения, которое получают дети в юности от своих родителей, можно судить по их собственным умениям и образу жизни... Те из татар, которые занимаются земледелием, по примеру русских приучают своих детей с самого раннего детства ко всем домашним и полевым работам... У других народов охота — это почти единственное, чему обучают молодежь. Впрочем, не у всех в одинаковой степени. Многие монголы, буряты и калмыки, занимающиеся скотоводством, настолько отвыкли от охоты, что и дети их проводят время в праздности, пока не достигнут того возраста, когда смогут принять участие в так называемой облаве. Нерчинские тунгусы, несмотря на то, что кормятся почти исключительно скотоводством, все же учат детей искусно стрелять из лука. Это делается и у якутов, но в особенности отличаются этим лесные тунгусы и прочие народы, по-прежнему занимающиеся преимущественно охотой.

Пятилетнему ребенку отец уже делает лук и стрелы в соответствии с его ростом и силами, ставит ему цель и показывает, как нужно пускать стрелу. Для ребенка это даже не учение, а игра. Собравшись вместе, дети всегда соревнуются в стрельбе. Во многих городах (прежде всего, в Якутске, Иркутске и Мангазее) мне доставляли удовольствие тунгусские аманаты, среди которых встречаются совсем юные. Когда я раззадоривал их на то, чтобы показать свою ловкость в стрельбе, то они зачастую превосходили в этом взрослых людей из других народов.

Обучение девочек начинается не так рано, но и они привлекаются к выполнению домашних работ по достижении подходящего возраста. Шитье, вышивание, выделывание шкур и кожи и изготовление из них всякого рода одежды, уход за скотом, пастьба оленей — все эти навыки девочка воспринимает от матери.

Надо сказать, что дети воспитываются с недостаточной строгостью, с чем связан недостаток почтения по отношению к взрослым. Очень редко в качестве наказания родители бьют своих детей. Молодежь растет в грубой дикости. Достигнув возмужалости, сыновья не совестятся обходиться с отцом в случае ссоры как с чужим человеком. У вспыльчивых тунгусов никого не удивляет и не возмущает, если сын вызывает своего отца на поединок, а тот принимает вызов. [138]

(РГАДА (Российский государственный архив древних актов (фонд — ф., д. — дело, об. — оборот, лл. —листы) ), ф. 181, д. 1389, ч. 1, лл. 72 об.-75, 77 об., 78 об. -81 об., 84 об.-85,86-87 об., 93 об., 107-108 об., 138об.-139; ч. 2, лл. 3-7, 9, 11-13 об., 30 об., 32, 33-34 об., 36, 57 об.-58 об., 70 об., 75 об.-76 об., 84-86)


«Охота моя к услужению обществу…»

Можно только удивляться, насколько же прилипчивыми оказываются «устоявшиеся» в бытовом сознании исторические оценки, касающиеся тех или иных реальных явлений — будь то какое-то событие или яркая личность. И удивление всегда перемешано с горечью, потому что оценки эти неузнаваемо искажают живую жизнь, напрочь изгоняя из нее то, что, собственно, и описывается эпитетом «живая». Это всегда связано с идеологией — всякая идеология пишет историю под себя. А вода ведь камень точит. Повторенное тысячу раз слово становится стереотипом. Со стереотипами дело иметь легче — все разложено по полочкам, и кубики складываются в некую красивую конструкцию. То, что эта конструкция не более чем теоретический заменитель живого, уже никого, кажется, не тревожит: главное, чтобы подобие логики было сохранено. Живая жизнь заменяется исторической схемой, которая всех устраивает. А те мгновения, когда вдруг ощущаешь невыносимую фальшь этих построений, похожих на натуральное убийство живого, — это же всего лишь мгновения, не сравнимые по длительности и «важности» с часами, сутками, годами нашего инерционного существования, которое для нас вне удобных схем и не вызывающих сомнений «законов» немыслимо. Ужасно все это...

Но вступление, кажется, затягивается и облекается в подозрительный пафос. Пора переходить на персоналии. Речь, собственно, идет о русском историке Герарде Фридрихе Миллере (в России его при жизни еще величали Федором Иванычем — забавны все-таки эти языковые кальки). Он не избежал описанной участи. Потому-то и столь двусмысленно его положение в истории отечественной науки. Да, вроде бы известный историк, чьи заслуги неоспоримы. Сделал первую попытку (и не вовсе безуспешную) создания фундаментальной истории России. Сформулировал важнейшие методологические вопросы. Оставил после себя стройную систему правильного исторического поиска, которой пользовалось не одно поколение исследователей. «Отец сибирской истории». Громко заявил о себе в ряде смежных научных дисциплин. И так далее. Но вместе с тем — все-таки «немец», «чужестранец». И еще не очень симпатичное эхо: в некотором роде — «недоброхот», «хулитель», «очернитель». Образ двоится, но неискушенное ухо улавливает, по большей части, последнее. Срабатывает тот самый невыносимый стереотип.

Корни такого отношения к Миллеру обнаружить нетрудно. Они протягиваются к полемике вокруг его «норманской» теории, к истории вражды с Ломоносовым. Чтобы больше не возвращаться к этой давно «заболтанной» проблеме, остановимся сразу же на ней и попытаемся расставить точные акценты.

В 1749 году «серый кардинал» императорской Академии Шумахер предложил Миллеру и Ломоносову подготовить речи для произнесения их в торжественном ученом собрании. Мотивировка выбора первого оратора любопытна и показательна [139] (штрихи к характеру Миллера): «У него, — объяснял Шумахер, — довольно хорошее русское произношение, громкий голос и присутствие духа, очень близкое к нахальству». Миллер, всегда трепетно относившийся к своим обязанностям, сочинил латинскую речь «О происхождении народа и имени руссов», где и обозначил краеугольные камни так называемой «норманской» теории. Она достаточно хорошо известна. И сегодня совершенно очевидно: это не опыт из области фантастики, не откровенное «переписывание» истории, а аргументированная историческая версия, требующая спокойного обсуждения. Но то, что последовало вслед за написанием этой «диссертации», на таковое обсуждение походило менее всего. Как дипломатически пишет сам Миллер: «Сие сочинение было определено для прочитания в публичном академическом собрании, но по особливому происшествию учинилось в том препятствие, и сие сочинение не обнародовано».

Что же это за «особливое происшествие»? А то, что в «диссертации» Миллера углядели хулу на Россию. Устроили «расследовательное» заседание академического совета с повесткой дня: что «диссертация» Миллера заключает предосудительного для российского народа? Ответ на вопрос мы можем найти в отчете о заседании. Цитирую (все время хочется «долго» цитировать документы того времени — в их ритме, слоге, всем эпическом контексте словно пробивается к нам когда-то клокотавшая жизнь, кажущаяся нам давно превратившейся в каменный памятник): «В поданных мнениях господ профессоров некоторые показали, что за незнанием российского языка и истории подлинно о диссертации рассуждать не могут; другие написали, что кое-что следует из диссертации выключить; только профессор Тредиаковский рассудил о диссертации, что вероятна; Ломоносов же, Крашенинников и Попов считают ее предосудительною для русского народа, в чем и члены канцелярии академической с ними согласны. Следует в таком деле предпочесть мнение природных россиян мнению членов иностранных, и так как по указу Петра Великого велено дела решать по большинству голосов, то диссертация и запрещается».

Научный спор? Как бы не так. От научного спора в этой истории лишь самая малость. Более важную роль тут играют два нюанса.

Первый. Ко времени появления на свет Божий «диссертации» Миллера изначально холодные отношения между Ломоносовым и Миллером переросли в настоящую вражду. А причина-то тому банальна.

Миллер, как человек пунктуальный и приверженный к субординации (ну конечно же, его немецкое происхождение со счетов списывать нельзя; «национальный тип» — не пустое изобретение), всегда считал, что к званию академика следует относиться уважительно, ибо оно есть вершина академической лестницы. Другими словами, если ты студент, то уважай и слушайся адъюнкта; если адъюнкт, то уважай и слушайся профессора и академика. Иначе настанут разруха, хаос и анархия, и ни о какой созидательной деятельности мечтать тогда не придется. Ломоносов же, со своей широтой и ироническим отношением к авторитетам (если он их считал дутыми), эту иерархию в грош ломаный не ставил. Присутствие Миллера в академических собраниях по возвращении его в 1743 году из Сибири уже на пятый (!) день ознаменовалось решением не допускать далее адъюнкта Ломоносова в академические заседания. На имя императрицы было отправлено ходатайство «в показанном нам от Ломоносова несносном бесчестии и неслыханном ругательстве повелеть учинить надлежащую праведную сатисфакцию». Возникшая таким образом между двумя учеными трещина далее лишь разрасталась, превратившись со временем в совсем уж фатальную пропасть. Вот откуда известное мнение Ломоносова о том, что в произведениях Миллера «множество пустоши и нередко досадительной и для России предосудительной»; что он «в сочинениях всевает по обычаю своему занозливые речи, более всего высматривает пятна на одежде русского тела, проходя многие истинные ее украшения».

А мнение Ломоносова (пусть и двухвековой давности!) в нашем отечестве сродни истине в последней инстанции. Мы ведь относимся к Ломоносову не просто как к великому ученому, а как к великому русскому ученому, первому русскому [140] ученому, и этим все сказано. У нас вообще есть набор «священных коров», которых лучше не трогать. Но ситуация, когда мироощущение строится на подобном наборе, крайне неприятна, потому что она более свидетельствует о комплексах неполноценности, чем о заслугах. Народа, например...

Но Ломоносов был живым человеком — гениальным, энергичным, красивым и очень противоречивым. Понятно, что между ним и Миллером возник прежде всего психологический конфликт. Такие конфликты между неординарными людьми мы наблюдаем в человеческой истории часто. Двум крупным личностям всегда тесно рядом: они не склонны к спокойному приятию чужой точки зрения, они не гибки, не удобны в повседневном общении, они отличаются изрядной самооценкой. И это нельзя относить к недостаткам. Это — необходимые условия, при которых только и возможна высокая работа на будущее. Другое дело, что потомки выстраивают из истории красивое «кино», часто подменяя психологию идеологией — тот самый случай...

Разумеется, катализатором конфликта стало и острое чувство национальности, без которого Ломоносов немыслим, и желание гордиться собственным народом, и страстная (а у него все было страстным) убежденность в самобытности нашей истории. И это второй важнейший нюанс.

А 1740-е годы в России — это эпоха своеобразного «русского возрождения». Императрица, не умевшая говорить по-русски, умерла, на трон села дочка Петра Великого, ненавистный Бирон был изгнан. Оказавшись в подобных «декорациях», чаще всего начинают искать «крайних» среди иностранцев: все беды соединяются в народном сознании с чужеземным засильем. И тут уж не разбирают, кто действительно наживался на народном горе, а кто искренне этому горю сочувствовал. При императрице Елизавете Петровне к выходцам из Германии стали относиться с величайшим подозрением, а Миллер был «немцем». Одна крайность сменилась другой «они — ненавистники и не доброхоты, и вот мы им сейчас покажем, кто в доме хозяин». Безусловно, это своего рода психоз. Хотя тогдашняя национальная реакция на иностранное - совершенно понятная, более того, — логически, видимо, неотменимая. Мы должны понимать это, но должны понимать и другое — к выявлению научной истины она никакого отношения не имеет.

Ломоносов — по своей способности к великим увлечениям, по своему острому ощущению «русскости» по тому, в конце концов, что в Академии он на самом деле ощущал себя чужаком среди иностранцев, — тоже наверняка не избежал внушения времени.

Так Миллер попал в «недоброхоты». К слову, в то самое время, когда за границей удивлялись, отчего он так «предан выгодам России». Там на дело смотрели трезво, оценивая человека по его делам, а не через призму преувеличений, свойственных всякому национальному мифу. А между тем «недоброхот» этот писал, что «из летописей составилась русская история, которая так полна, что ни один народ не может похвалиться подобным сокровищем». Он же не уставал доказывать, как необходима публикация исторического труда Татищева. А Нерчинский трактат 1689 года оттрактовал так, что приоритеты России в споре о границах с Китаем стали очевидны. Написал он и концептуальное сочинение «О предприятии войны с китайцами, и именно, о законных причинах к оной, о способах приуготовления, о действии, о пользе». Создал также: генеральную карту Сибири, почтовую карту Российской империи, карту стран между Каспийским и Черным морем. В 1730 году, когда юная Академия пришла в полный упадок, он отправился в Германию, Англию, Голландию «опровергать предосудительные слухи», дабы они не сделали Академии «бесславие в чужих государствах», а также «уговаривать новых профессоров к принятию академической службы и чинить договоры с иностранными книгопродавцами о продаже книг, иждивением академическим напечатанных». С миссией этой Миллер справился блестяще. В 1752 году в опровержение изданных Делилем в Париже сведений о России он сочинил на французском языке «Письмо офицера российского [141] флота» и напечатал его в Берлине (позже его перевели на английский и немецкий языки). За десятилетие, проведенное в Сибири, проехал 31362 версты («Сибирское мое путешествие, в коем я все страны сего обширного государства, в длину и в ширину, до Нерчинска и до Якутска, объездил, продолжалось почти десять лет...»). Своей кропотливой работой в архивах сибирских городов сохранил нам наше же прошлое: без него оно было бы элементарно утеряно. Заметим, что многое Миллер делал по собственной инициативе. Так, с 1771 года он начал печатать Степенную Книгу, «уговорив некоторого приятеля, чтоб он на то иждивение свое употребил, потому что ни Университет и никакой книгопродавец на своем коште издание предприять не хотел». Вот такой «недоброхот».

Когда перебираешь материалы, касающиеся Миллера, удивляешься многому.

Например, поражает почти полное отсутствие «финансовой» проблематики, столь обычной для того времени. Кто-то что-то украл; кому-то кажется, что он заслужил больше; кто-то требует увеличения жалованья. Из этой области в судьбе Миллера существует лишь два еле слышных отзвука. Один связан с невыплатой содержания за его заграничную поездку начала 1730-х годов. Оно было на словах обещано, но по возвращении у Миллера испортились отношения с Шумахером, и дело застопорилось. Миллер как-то ненастойчиво попросил все-таки возместить ему расходы, а потом махнул рукой. Второй — относится к закату жизни ученого. Чувствуя, что дней его осталось мало, и заботясь о судьбе собранной в течение жизни богатейшей коллекции, он через посредников предложил императрице приобрести у него библиотеку. Цены при этом не указывал. По словам осматривавшего библиотеку Миллера сенатора А. М. Обрескова, мечты ученого не простирались далее того, чтобы купить «деревеньку не в весьма далеком расстоянии от Москвы около 400 душ» (и обеспечить таким образом будущее своей жены и своих детей). В конце концов указ о покупке был подписан императрицей — Миллер получил по нему за свое сокровище 20000 рублей.

О семье Миллер всегда заботился. Но при этом она похоже, не входила в перечень главных приоритетов его жизни. Семья была для него одной из составляющих внешне необходимого «социального» образа. У человека традиционно должна быть семья — вот она и была у ученого. Завелась она у него, кстати, немного походя, как бы сама собой. Летом 1742 года Миллер познакомился в Верхотурье с вдовой практиковавшего здесь немецкого хирурга, незадолго перед этим умершего. Миллер уже пять лет как страдал от болезни, приступы которой время от времени сильно мучили его. Спутник Миллера Гмелин докладывал президенту Академии барону Корфу об этом недомогании: «Сия болезнь состоит в жестоком биении сердца и превеликом страхе который по переменам приходит, а иногда три и четыре дня не перестает с таким движением пульса, что я часто обмороков опасался...» На беду в Верхотурье болезнь обострилась. Вдова трепетно ухаживала за ученым, в конце концов он предложил ей руку и сердце. Выбирал он себе жену, как это водится между людьми его склада, исходя, вероятнее всего, из вопросов удобства. И, кажется, не «промазал». Знаменитый Шлецер, некоторое время живший в петербургском доме Миллер писал об этом так: «Жена его ухаживала с чрезвычайной заботливостью за Миллером, когда он сделался смертельно болен во время его путешествия по Сибири, но он женился на ней не из одной только благодарности (неплохо звучит это «не из одной только» не правда ли? — А. П.) — это была превосходная и притом скромная женщина и отличная хозяйка. Несчастие ее было то, что она была туга на одно ухо и в непогоду не могла говорить с другими без слухового рожка». Быть может глухота жены Миллеру была даже на руку — не возникало необходимости много разговаривать с нею, во времени он всегда был стеснен. Помимо падчерицы, историк имел троих собственных детей — ни один из них, увы, не унаследовал талантов отца... [142]

Еще из миллеровских «необычностей». Таковой необычностью (симпатичной, надо сказать) представляется полное пренебрежение ученого к наградам — и это в век, когда погоня за чинами и деньгами считалась чуть ли не хорошим тоном. В автобиографическом «Описании моих служб» есть на сей счет прелюбопытнейший пункт: «Не поставляю себе в услугу, — пишет Миллер, — что некоторые иностранные академии и ученые сообщества вне и внутри империи меня к сочленам своим причитают. Сия честь должна была бы основаться на подлинных в пользу тех сообществ изданных опытах. Но такие прочие мои должности по сие время подавать не допустили, окроме одного сочинения о рыбьем клее (!!! — А. П.), Парижскою Академиею наук от меня требованного и печатанного на разных иностранных языках».

То есть всякая награда, по Миллеру, должна быть заслуженной, и такое отношение к зримым знакам признания (вкупе с бескорыстием) совершенно не характерно для XVIII века, склонного к внешнему блеску и мишуре и не слишком щепетильного в области общественной морали.

Это, что называется, штрихи к портрету ученого и человека. Обидно, что указанные выше идеологические «недоговоренности», «домыслы» и «предположения» закрыли на долгое время от нас его истинный облик и образ ярчайшего представителя той удивительной породы людей, что нежданно-негаданно появилась на европейской исторической сцене в XVIII веке.

Это были люди дела. Пассионарии, по гумилевской терминологии. Да, многие ехали в Россию по зову Петра, Елизаветы, Екатерины. Кто-то, заработав чины и деньги, возвращался на родину, кто-то оседал, становясь (как тот же Миллер) «Федором Ивановичем». И «русел» несомненно. Происходила определенная диффузия — природные русские, не становясь «беспочвенными», приобретали европейский лоск и европейскую образованность; бывшие чужаки, сами изменяя окружающую среду, изменялись в свою очередь ею. Но и те, и другие оставались при этом пассионариями, по высочайшей концентрации которых и узнается нами сегодня XVIII век. Их деятельность описывают четыре ключевых слова — любопытство, увлеченность, ответственность и бесстрашие. Эти амбициозные люди в камзолах и париках (немного смешные, на сегодняшний вкус), неузнаваемо перестроив мир, заложили, по существу, фундамент современной цивилизации. Они брались за любое дело и клали жизни свои на его выполнение. Странно, но тут иногда даже не слишком большую роль играла область приложения сил — главным было само приложение. Потом эту эпоху назовут веком Просвещения. Докажут ее историческую необходимость. Опишут достоинства и недостатки. Скажут, чего недопонимали эти люди, в чем заключалась узость их исторического кругозора. Но их «прекрасности» эта трезвая систематизация не отменит. Потому-то и влечет так к себе XVIII век — писателей, художников, музыкантов: это род ностальгии по абсолютно осмысленной жизни; по безусловности; по стремлению, в конце концов, к практическому результату.

И Миллер — достойнейший представитель этой общности, столь похожей на какой-то особый орден — со своими идеалами, внутренней организацией, кодексом чести. Он — миссионер просвещения. Он — универсал, в высоком понимании этого слова. Да, крупнейший ученый, историк по преимуществу. Но в историю-то Миллер пришел, страшно сказать, почти случайно. Прожив первое свое российское пятилетие, он еще не решил окончательно, чем будет заниматься. По неизбывной любви своей к книге, предполагал стать библиотекарем Академии. Должность была неплохая — тогдашний библиотекарь Шумахер неофициально заправлял [143] в Академии. Шумахер поначалу к Миллеру благоволил. Благоволила, кажется, и его дочь. Так созрел немудреный, однако рациональный план: сначала попасть в зятья к Шумахеру, а потом уже — и на его должность. Судьба распорядилась иначе. По возвращении из загранкомандировки в 1731 году Миллер нашел (до сих пор не совсем понятно, почему это случилось) в бывшем благодетеле врага. Столь надежный план будущей жизни рассыпался на глазах. Вот тут и возникло внезапное решение: «Я счел нужным проложить другой ученый путь, — вспоминал Миллер, — это была русская история, которую я вознамерился не только сам прилежно изучать, но и сделать известною другим в сочинениях по лучшим источникам. Смелое предприятие!»

Действительно, смелое. Не зная еще русского языка, не имея даже элементарных навыков исторического анализа, — и броситься в «чужое» как в омут головой. Миллер бросился. Это было в его характере. Это было в характере членов его «ордена». Он увидел перед собой непаханое поле и пошел его пахать. Поначалу не очень получалось. Забавный факт из серии «Первый блин комом». В 1732 году Миллер затеял издавать ставшее впоследствии знаменитым периодическое «Собрание русской истории». Начал, как и полагается, ab ovo — с «Повести временных лет». По плохому тогда еще знанию русского языка «Повесть временных лет черноризца Феодосьева монастыря Печерского» превратилась у него в «древнюю рукопись, содержащую русскую историю игумена Феодосия Киевского». Ошибка, будучи перепечатанной, расползлась. Так молодой Миллер ввел в обиход фантастического историка Феодосия, позже оказавшегося легендарным Нестором. По этому поводу ему пришлось не раз раздраженно объясняться.

Но уже лет через двадцать такие ошибки в его деятельности были немыслимы. Опыта он набирался стремительно. Был ненасытен — в своем научном размахе. Брался за все подряд. Планировал написать историю калмыков. Анализировал феномен казачества. «Ни в какой другой стране нельзя с такими удобствами писать историю восточных народов», — восторженно отмечал Миллер. И писал. Просвещал. Тут ведь главное было — просвещать...

При этом эволюция историка очевидна. Если в первых выпусках того же «Собрания русской истории» (равно как и в других проектах той поры) Миллер ограничивается исключительно задачей трансляции неизвестного науке материала на западную аудиторию, то постепенно эта ориентация претерпевает изменения. На протяжении своей жизни Миллер дрейфует в определенном направлении — от западного читателя к читателю русскому. «Страна обитания» становится «родной страной». Чего стоит только предпринятое им в 1755 году издание первого русского научного и литературного журнала «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие». Слог-то какой! Вот такое у него выходило просвещение. А ведь, пожалуй, без него, без этого просвещения, были бы невозможны ни Новиков, ни Державин, ни поразительный взлет русской культуры в первой трети XIX века.

Миллер постоянно взыскует нового.

И когда возникла реальная возможность поехать в Сибирь, он тут же бросил все и поехал. Гмелин, первоначально назначенный Академией во Вторую Камчатскую экспедицию, заболел. Миллеру предложили заменить его — он с радостью согласился. Перспектива работать с живым материалом, а не с рассказами посредников, увлекла его. Потом Гмелин выздоровел, и они отправились в путешествие вместе. Кажется, «господа профессора» об этой «совместности» не жалели.

Их путешествие по Сибири — во всяком случае, поначалу, в первые годы, — это какой-то длящийся взахлеб, без передышки научный пир. «Мы приехали в страны, — с пафосом писал Миллер, — от натуры пред многими местами превосходствами одаренные, где почти все новое нам являлось. Там увидели мы с радостью множество трав, от большей части незнаемых; увидели стада зверей азиатических, самых редких; видели великое число древних могил, в коих находили разные достопамятные вещи, — словом, приехали в такие страны, в каких никто до нас не был, который бы мог свету сообщить известия». Это неожиданное «приземление» в места заповедные, где еще не ступала нога культурного человека, сравнимо по потрясению, я думаю, с триумфами XX века — выходом человека в космос и полетами на Луну. Оно, это потрясение, слышится в сибирских текстах и Гмелина, и Стеллера, и нашего героя. Там вести себя приходилось, как на войне, — «по обстановке». Система научного поиска рождалась, что называется, «на колесах». Первое научное крещение Миллер получил в Тобольске, где для него распахнулись все двери. Он даже немного растерялся: «Но сознаюсь притом, что я еще не очень знал все, что мне следовало требовать или о чем спрашивать... Здесь я положил начало осмотра сибирских архивов...» Уже в Таре появляется предварительный вопросник. Этот вопросник постепенно модернизируется и уточняется. «Вопросные мои пункты были тогда не столь генеральны, как оные потом от меня в других городах задаваны были. В таких случаях опыт есть наилучший учитель». А опыта Миллер никогда не бежал. Наоборот, к нему стремился.

Разумеется, не все в Сибири случалось столь гладко. Были трудности и невзгоды, было противодействие того же иркутского губернатора, были стычки с руководителем экспедиции Берингом (окончившиеся тем, что Гмелин и Миллер не захотели ехать на Камчатку), были усталость, «приевшаяся» новизна, болезни...  [144]

Особенно тяжело пришлось, когда ученые поняли, что их путешествие превращается в неволю. Они просились обратно в Петербург, их не пускали. В письмах радость понемногу уступает место грусти: «Путешествие с трудными поездками в такой земле, — горько замечает Миллер, — должно по собственной охоте и от доброй воли с саможелаемым усердием без всякого принуждения быть; а ежели того нет, то и наукам надежды не будет. Печаль день ото дня прибывает, а с нею уныние с расслаблением час от часу натуральным образом и так умножаются, что их, без надежды скорого возвращения, ничем прогнать и излечить не возможно...»

Но сам объем сделанного учеными в Сибири доказывает, что уныния было все-таки меньше, чем плодотворной работы — работы страстной, до самозабвения. И не уныние играло первую скрипку в этом путешествии — даже и в его финале. Да и к позднейшей оценке, данной самим Миллером этой поездке, стоит прислушаться: «Никогда потом, — писал он, — не имел я повода раскаиваться в моей решимости».

Однажды он сказал А. Ф. Бюшингу: «Вы знаете мой нрав, что если я предался какому-нибудь делу, то предался ему совершенно». Сущая правда. Отметим в этой фразе слово «какому-нибудь». Тут нет определенности. Миллер мог делать все. Ответственно и увлеченно. Он (это, впрочем, характеристика самого человеческого типа, о котором сказано выше) и вообще был настоящим «человеком-оркестром», заменяя порой собою целые канцелярии. Так случилось в 1755 году при издании уже упомянутых «Ежемесячных сочинений». Как вспоминал Миллер, «определено было, чтоб все члены Академии в оных трудились, издавая по очереди каждый по одному месяцу, под моим надзиранием, но, выключая весьма малое число чужих сочинений, все сделал я один». Так случилось в 1762 году, когда ему одному поручили дирекцию над делами географического департамента при Академии, ибо «определенные при оном вместо того, чтоб соединенными силами трудиться к общей пользе, один другому токмо всякие препятствия делают». Так случилось в конце 1760-х годов, когда Миллер оказался у руля Московского архива.

Кстати, переезд в Москву Миллер воспринял как благо. Он означал для него возвращение с «войны» (так он называл подковерные склоки в Академии) в мирную и спокойную жизнь, полную трудов (дальше просится пушкинское «и сладких нег», но эта строка — не из миллеровской истории).

Есть несколько констант, то и дело появляющихся в публичных и частных текстах Миллера. Это «польза», «служба», «благосостояние государства». Ну вот хотя бы: «Перевод немецкого Вейсманнова лексикона на российский язык учинен моим попечением, коим однакож больше засвидетельствуется охота моя к услужению обществу, нежели потребное на то дело искусство...» Если упомянутые константы соединить в некий образ, то этот образ наиболее адекватно выразит кредо всей жизни выдающегося ученого. И так сформулированное кредо уже не оставит лазеек для двусмысленных интерпретаций.

Миллер прожил долгую жизнь. Свою автобиографию «Описание моих служб», написанную в 1775 году, в семидесятилетнем возрасте, он начинает с меланхолической фразы: «Из всех находившихся со мной при начальном заведении Академии членов никого, окроме господина профессора Бернулли в Базеле, в живых не находится». Но в этом замечании меньше всего усталого вздоха старого человека, пережившего своих современников. Кажется, Миллер не знал, что такое старость — с ее болезнями, неподвижностью, отсутствием будущего, непониманием настоящего, застылой приверженностью к прошлому, с ее бессилием и брюзжанием. Но и обратное верно — старость не знала, кто такой Миллер. Она словно не дерзала даже приближаться к нему. Он и на восьмом десятке оставался жаден до работы, легок на подъем, внутренне собран и устремлен. В письме Миллера, датированном 1778 годом (автору — 73 года), читаем: «Я все еще довольно свеж и способен к работе, однакож начинаю страдать одышкою, против которой должна помочь перемена воздуха и движение. Дай Бог!  [145] Попробуем». И попробовал. Отправился составлять описание городов Московской губернии. Проехал Коломну, Сергиев Посад, Дмитров, Александров, Переславль-Залесский, Вязьму, Можайск, Борисов, Рузу, Звенигород... Не забудем, что дороги и скорость передвижения в те времена были иные, нежели сейчас.

Миллеру оставалось жизни пять лет.

Он сделал фантастически много. Настолько много, что до сих пор не все его наследие изучено. В Российском государственном архиве древних актов есть фонд с необычным названием «Портфели Г. Ф. Миллера». Это часть того самого миллеровского собрания, которое у него купила Екатерина Великая за 20000 рублей. В 1899 году Н. В. Голицын опубликовал книгу, посвященную судьбе этих «портфелей». В этой же работе предлагался опыт описания этих материалов. Говорилось о «покрове таинственности», окружающем «портфели Миллера». Этот покров, писал Голицын, «заставляет одних строить нередко преувеличенные предположения о богатстве их содержания, а размеры и разнообразие накопленного в них материала отвращают других от ближайшего с ними ознакомления громадностью труда, который следовало бы приложить к такому делу». Между тем, по прошествии ста с лишним лет после выхода книжки Голицына обозначенный покров таинственности не исчез: до сих пор в ходу легенды и предания о сокровищах, хранящихся в «портфелях». Кто-то якобы встретил там надпись, скопированную с могильной плиты Андрея Рублева, другой — ни много ни мало — список «Слова о полку Игореве».

А рассеять «туман» пока до конца не получается. Существуют объективные трудности в работе с этим блоком миллеровского наследия. «Портфели» — это, по сути, архив в архиве, они содержат сотни тысяч листов рукописей на русском, немецком, латинском, древнееврейском, монгольском и ряде других европейских и восточных языков. Знание в совершенстве этих языков не гарантирует, что исследователь сможет прочитать рукопись или хотя бы понять в общем виде ее содержание. Достаточно сказать, что способных разобрать немецкую скоропись самого Миллера, изобилующую сокращениями и элементами стенографии, можно пересчитать по пальцам.

Будем надеяться, что все эти трудности преодолимы. Тут ведь надо одно — соответствовать предмету своего исследования. То есть заразиться тем самым «неутомимым рвением» Миллера, так часто поминаемым теми, кто близко знал ученого. Голицын писал в 1899 году: «Разрешить загадку («Портфелей» — А. П.) — такова задача, необходимость выполнения которой давно назрела». Повторим за ним эту фразу и мы. Повторим с надеждой. Потому что решение этой задачи будет необходимой данью памяти Миллера. А он ею всегда был обделен. Обделен совершенно незаслуженно.

Текст воспроизведен по изданию: Описание сибирских народов Герарда Фридриха Миллера // Наука из первых рук. № 1 (4), 2005

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.