ИОСИФ КОПЕЦЬ
ОПИСАНИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ ИОСИФА КОПЦЯ
вдоль всей Азии, напролет от Охотского порта по океану, через Курильские острова, до Нижней Камчатки, а оттуда обратно до того же самого порта на собаках и оленях.
DZIENNIK PODRYZY IOZEFA KOPCIA PRZEZ CALA; WZDLUZ AZYA, LOTEM OD PORTU OCHOTSKA OCEANEM PREZZ WYSPY KURIJLSKIE DO NIZSZEJ KAMCZATKI A Z TAMTAD NA POWROT DO TEGOZ PORTU NA PSACH I JELENIACH
«Multum ille et terris jactatus et aito Vi superыm, saevae memorem Junonis ob iram». (Виргилий Aeneis, кн. I, стр. 8). |
Бригадир Иосиф Копець, происходивший из старинной литовской фамилии герба Крое (Многие из его предков, членов этой фамилии, ведущей, по преданию, свое начало от тверских князей, трудами и заслугами пробили себе дорогу к высшим государственным должностям в Литве и Польше и породнились с первейшими польскими аристократическими фамилиями.), был взят в плен в несчастной для поляков битве под Мацеиовицами (10 октября 1794 г.) и сослан в Нижнюю Камчатку. Через год после смерти Екатерины II император Павел даровал ему свободу.
Свою жизнь и свои приключения, от Мацеиовицкого сражения до возвращения из ссылки и водворения в юго-западном крае, Копець описал в своем «Dziennik'е podrуzy».
Сочинение Копця издано в 1837 году, в Бреславле, под заглавием: «Dziennik podrуzy Iozefa Kopcia przez cala, wzdluz Azya, lotem od portu Ochotska oceanem prezz wyspy Kurijlskie do nizszej Kamczatki a z tamtad na powrot do tegoz portu na psach i jeleniach», и представляет в настоящее время большую редкость.
Историю своей жизни и своих злоключений Иосиф Копець рассказывает просто, без всяких прикрас, и вместе с тем без всяких жалоб на судьбу, не смотря на то, что последняя скорее была к нему мачехой, нежели матерью. [227]
Читая его путешествие, невольно припоминаешь знаменитого Сильвио Пеллико. Ту же сдержанность, то же упование на произволение Всевышнего, наконец, те же самые чистые и спокойные души — мы встречаем в произведениях того и другого.
Для нас, русских, труд Копця представляет огромный интерес еще в том отношении, что в нем содержится редкое для конца XVIII столетия и при том обстоятельное описание Сибири.
Копець не был литератором, и, по-видимому, употребление сабли ему было более знакомо, чем употребление пера. Поэтому в стилистическом отношении труд его оставляет желать многого. Достаточно сказать, что передача текста его «Dziennik'a» на другой язык, в том порядке, какой находим у автора, положительно не возможна. Копець излагает свои мысли без всякой логической связи и системы: постоянно перескакивает от одного предмета к другому, не редко повторяется, весьма часто не договаривает и т. д. Отсюда его «Dziennik podrуzy» является только собранием богатого по содержанию материала, который в то же время требует литературной обработки даже в польском тексте.
По этой причине считаем не лишним сказать о тех приемах, которых держались мы, перелагая сочинение Копця на русский язык. Деление на главы и заголовки последних у нас те же, что и у автора. Только для удобства читателей в начале каждой главы помещено ее содержание. Что касается самого текста, то, сохраняя его во всей неприкосновенности, мы лишь давали ему иное расположение и другую группировку, чем те, какие у автора, поскольку это требовалось правилами грамматики и законами логики. Примечания, где необходимо, восполняют и объясняют текст.
Г. В.
ОПИСАНИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ ИОСИФА КОПЦЯ
вдоль всей Азии, напролет от Охотского порта по океану, через Курильские острова, до Нижней Камчатки, а оттуда обратно до того же самого порта на собаках и оленях.
I.
ВОЕННОЕ ПОПРИЩЕ.
Мой отец. — Воспитание. — Военная служба. — Замыслы поляков о реставрации. — 1792 год. — Неурядицы. — Тарговицкий сейм. — Плен. — Восстание Польши в 1794 году. — Выход пленных польских войск из пределов России за границу. — Косцюшко. Сражение под Дубенкой. — Битва при Мацеиовицах. — Действия генерала Понинского. — Движения генерала Денисова. — Вторичный плен. — Причины поражения поляков под Мацеиовицами.
Родился я в 1762 году, 15 мая, в Литовской провинции, в Пинском уезде. Отец мой имел там небольшое поместье после прадедов. Был он в неволе, в Данциге, за то, что [228] принадлежал к партии Лещинского. Жил до 97 лет. Умер от удара, полученного случайно от своего любимого коня. Воспитывал меня дома, уча только родному языку, латыни и геометрии.
Шестнадцати лет я был сдан в национальную кавалерию простым солдатом, под команду Георгия Коллонтая, которому была также поручена опека надо мною. Это был человек уже в летах, приглашенный из Саксонии для обучения поляков тактике и военной службе. Он, в чине полковника, принимал участие в Семилетней войне под знаменами прусского короля Фридриха Великого.
Проходя последовательно должности строевого нижнего чина, унтер-офицера, товарища (Легкоконный воин. – прим. Г. В.), подпрапорщика (namiesnika chorazego), подпоручика, поручика, майора, вице-бригадира, я, через 20 лет службы, достиг с трудом бригадира, так как состояние мое было незначительно, а чины, по обычаю того времени, в Польше покупались; да к тому же магнаты путем интриг забирали должности у людей способных и заслуженных.
Первый мой искус относится к тому времени, когда польские войска стали против турок на границе, у Днестра, пока московские силы, сначала под начальством Румянцева, а позднее — Потемкина, не перешли Днестра.
Когда Россия занялась войною с Турциею, польский народ начал думать о себе и назначил собрать 100,000 войска. До этой цифры уже немного не доставало. Добровольцев же было вдвое более. Весь народ был готов к жертвам. Шляхта и низшие классы жертвовали достоянием и жизнью. Впрочем, были и такие, которые умышленно срывали сеймы, занимали их пустяками, в роде рассуждений о евреях, для того, чтобы спасительные проекты конституционного сейма — собирания народных войск — не могли осуществиться.
Такое бесчиние продолжалось четыре года.
Между тем Россия поспешила окончить войну с турками и в 1792 году вступила в пределы Речи Посполитой Польской.
К русским присоединились наши изменники.
Они терзали и жгли страну, хватали простой люд, а обывателей связывали и лишали свободы. Спаслись только те, которые были с ними заодно.
Препятствовать неприятелю при переходе границы не приказано, а даже велено оставить ему запасные магазины. Оттуда, где позиция для нас была выгодна, приказано было ретироваться, а где — наоборот, там мы должны были драться. Таким образом, голодные наши войска отступили почти внутрь страны. [229]
Начальниками их в то время были: принц Виртембергский, Забелло и Юдицкий.
Открылся Тарговицкий сейм. Начали на этом сейме плутовать и гражданские и военные чины: одни объявляли себя самовластными и забирали войсковую казну, а другие — сторонники Москвы, стараясь лишить страну последних сил, приказывали уменьшить войска в остальной части Польши. Некоторые из военных, что не служа получали чины, неоднократно продавали их: сначала в своих корпусах, а потом в Вильне, в заключение же ходатайствовали о вознаграждении их за службу. Продавались и гражданские должности после преданных отечеству людей, которых изгоняли из края.
Наконец, край захвачен. С ним вместе пошло в московский плен и несколько десятков тысяч отборного войска, которое позднее должно было присягнуть императрице Екатерине и поступить к ней на службу.
В числе польского войска, забранного в Россию, находилась и 2-я литовская бригада, в которой числился я, в чине майора. Командиром бригады тогда был Сломинский, человек достаточно опытный в кавалерийской службе. Служил он в саксонском войске и участвовал в Семилетней войне против Фридриха Beликого.
Часто за отсутствием командира мне приходилось начальствовать над целой бригадой. Я пользовался в войске доверием ибо за время 20-ти-летней своей службы — от строевого — ему хорошо был известен мой образ мыслей.
И вот, в 1794 году, в то время, когда я, в таком несчастном положении и под чужою властью, оплакивал участь своей родины, начал проникать к нашему пленному войску из остальных частей свободной Польши, не смотря на все преграды и военный кордон, голос, поднимающегося из-под развалин и взывающего о спасении отечества. Этот голос нашел отклик в моем сердце. Я прошел со своей бригадой из-под Киева напролом более 100 миль страною, уже занятою иноземным войском. За мною, через несколько дней, двинулся с бригадой генерал Вышковский, бросив своего начальника. Позднее генерал Лазинский вступил, через Волощизну, в Галицию, но, не найдя там австрийских войск, отдохнув несколько времени, направился к Варшаве и соединился с народным ополчением. Из глубины Украйны шло за мною, по моим следам, около 3,000 кавалерии. Они тоже побросали своих командиров, о чем я не знал. К несчастью, их разбили при реке Случе. Только не большая часть ушла, догнала меня и присоединилась. Пробившись через столько иноземных войск, я соединился с выбранным польским народом главнокомандующим Косцюшко. Косцюшко [230] воротился по призыву пришедшей в движение отчизны из Америки. Там он, воюя, под начальством Вашингтона, против тиранов англичан за свободу, уже имел часть земли (из которой мог бы извлекать для себя пользу) и жил спокойно, однако же вернулся исполнить свой священный долг. Под Дубенкою, с пятью тысячами поляков, он дал сражение начальнику восемнадцатитысячного русского войска, Коховскому.
Отбывая под начальством Костюшко священную обязанность защитника своей родины, я, раненый в кровопролитной битве при Мацеиовицах, попался в плен и сделался печальным узником дикой и безлюдной Нижней Камчатки.
Столько существует подробных описаний этой несчастной Мацеиовицкой битвы!.. Однако я передам свои суждения, хотя, быть может, они и не будут согласны с прочими.
Когда мы приблизились к Ферзену, переправы которого не успел удержать генерал Понинский, Ферзен в продолжение трех дней не мог ни двинуться, ни соединиться со стороны Бреста с Суворовым. Мы спешили встретить его в Видлах, между Вислою и Вепржем. Желательно было знать о силе неприятеля, и это желание наше исполнилось. За два дня до несчастной битвы, офицер, посланный мною с командой, к неприятельскому обозу, захватил майора генерального штаба с 20-ю пленными. От него мы получили подробные сведения о численности неприятеля. Я узнал, что неприятель имел 16,000 человек и 60 орудий большого калибра. Между тем у нас было не более 7,000, одно большое орудие и 20 меньших. Мы пошли на неприятеля, а Понинский, стоявший за несколько миль, с 5,000 отборного войска и несколькими десятками пушек, получил приказ следовать на другой день за нашим обозом, где он имел назначенное место на левом фланге, в том именно пункте, через который после успел прорваться к нам московский генерал Денисов. Мы поздно приблизились к неприятелю, рассеяли его авангард и атаковали самый обоз. Темная ночь не позволила рассмотреть расположения местности. Подождали дня и отправили снова курьера к Понинскому с приказом.
Вечером накануне битвы неприятель узнал от наших пленных офицеров о наших намерениях, что он будет атакован, когда придет вспомогательное войско Понинского. Были употреблены последние усилия не дать нам возможности подкрепиться. Неприятель предупредил наши намерения. В ту же самую ночь он пытался прервать пути для сношений с генералом Понинским. Хотя последний имел уже два приказа: первый — прийти на утро и соединиться, а вторичный — двигаться как можно скорее, тем не менее не шел ближайшей дорогой, по нашим следам. По причине опустошенной голодом местности он сделал [231] лишних две мили и на помощь не прибыл. В эту же ночь неприятель, в числе 4,000, под начальством генерала Денисова, начал переправляться в направлении нашего левого фланга. Мы были уверены, что, благодаря трясине и непроходимому болоту, неприятель не будет в состоянии пройти этим местом, но слепая субординация и азарт чего не в состоянии сделать! Москали клали фашины, разные деревья, даже потопили свои вещи и три пушки. Перед рассветом началась атака с двух сторон. Сначала напал со стороны левого фланга Денисов. Но, будучи отбит, приблизился к главным силам и стал против генерала Косцюшко. Оба войска стали почти на шаг от ружейного, карабинного и картечного огня. Последний продолжался с обеих сторон без перерыва в течение шести часов. Три раза мы отражали штыками неприятеля. Но он вдвое превосходил нас численностью в людях и орудиях. Результаты были для нас печальны, ибо все легло жертвой на поле битвы.
Наперед был сломан правый фланг, и взяты в плен генералы Сераковский, Каминский и Княжевич. Главнокомандующий Косцюшко удалился на левый фланг. Там и я, с частью бригады, пошел на пролом. Но, встреченный свежей кавалерией, потерпел поражение и, получив четыре раны, был взят в плен вместе с Косцюшко. Тогда же были взяты генералы Фишер (Tirzer) и Юлиан Немцевич, последний, раненый, отправлен с Косцюшко в Петербург.
Сделаю несколько своих замечаний касательно причин нашего поражения под Мадеиовицами:
во-первых, неприятель был в два раза сильнее нас;
во-вторых, он предупредил нашу атаку, не дозволив нам дождаться дня для перемены позиции;
в-третьих, не дал нам соединиться с вспомогательным войском и
в-четвертых, мы пришли на позицию ночью и не могли обеспечить местности достаточно сильным караулом.
Если бы Денисов не направился на левый фланг, что было началом проигранной битвы, мы могли бы ретироваться к вспомогательному войску и тогда бы выиграли сражение, так как после несчастной битвы выяснилось, что неприятель имел только по одному заряду; патронов так много было расстреляно, что дело кончилось на одних штыках. [232]
II.
ПЛЕН.
Печальное положение раненых и пленных. — Мародеры. — В Киеве, в заключении. — Оборотливый караульный офицер. — Отправление в ссылку. — Кибитка. — «Секретный арестант». — От Киева до Смоленска. — В Смоленском остроге. — Тюремный караул. — Строгости. — Тревожное состояние. — Бессердечный комендант. — Суд. — Допросы. — Перевод в другое помещение. — Болезнь. — Новое перемещение. — Развлечение. — Плутовки монашенки. — Верный камердинер. — Ссылка в Камчатку.
С поля битвы меня отвезли с несколькими ранеными.
Начальниками над пленными в то время были генерал Хрущов и бригадир Багреев.
Утренники стояли холодные. В одежде ощущался недостаток, так как мы были обобраны до наготы.
Мародеры ничего не оставили: забирали стада скота, серебро, медь и все, что только находили. В очень многих местностях барыни, переодетые по-мужицки, проживали в своих селах в среде крепостных. Во многих имениях мучили комиссаров и управителей, оставленных господами, чтобы указали, где находится спрятанное добро.
Напоследок сжалились и дали раненым и здоровым грязные и мокрые кожи захваченного и убитого скота, коих имели целые груды.
Привезли меня в бывший польский город Киев, вместе с тремя нашими генералами, которые были взяты в той же битве: Сераковским, Княжевичем и Каминским. Когда меня везли через Киев, видел я своих солдат на общественных работах, видел многих почтенных дворян, очень много награбленных вещей, лежащих в кучах, оружие, пушки и массу военных снарядов. Пусть каждый чувствительный человек сообразит, что это было за ужасное для меня зрелище! Спутники мои тотчас по прибытии в Киев были освобождены, как пленные, взятые в остававшейся еще Польше. Меня же причислили к подданным и признали бунтовщиком, вышедшим с войском из их страны.
Я тотчас был отделен от своих товарищей и посажен под строгий караул в старом и сыром здании. Меня лишили всякого сообщества, и даже караул не хотел ни разговаривать, ни отвечать. В таком положении держали меня несколько дней.
Городской гарнизонный офицер, который имел за мною надзор, привел свою жену, чтобы я купил у нее собственной работы капюшон, и я, чтобы расположить его к себе, вынужден был отдать несколько последних рублей. Но и это нисколько не помогло. [233]
На шестой день, ночью, я был разбужен и посажен в кибитку. Она походила на сундук. Снаружи обита кожами, а внутри железными листами. Только с боку было окошечко для подачи воды или пищи, да на дне другая дира для спуска (dla spadu). Сиденья в сундуке никакого не было. А так как раны мои еще не зажили, то дали мне мешок с соломой. На меня наложен был титул секретного арестанта. Один нумер без имени. Такой арестант у них — величайший преступник. С ним никто, под самым страшным наказанием, не может не только разговаривать, но даже и знать, как он называется и за что взят.
Из Киева до Смоленска меня везли семеро суток, днем и ночью. Везде при перемене почтовых лошадей сбегался народ, желая узнать: что такое заперто в сундуке-кибитке, на верхушке которой сидели двое вооруженных солдат.
На шестой день я услышал стук по мостовой.
Это был Смоленск.
Смоленск (ах, содрогаюсь от воспоминания!) был могилою для наших соотечественников. Здесь погибло столько тысяч честных поляков! Одни погибли от лишений, другие от сырых темничных стен, наконец, третьи, чтобы избежать всего этого, нарочно сами себя губили (Пересылали в Смоленск до 3.000 или более пленных польских солдат: несчастных, нагих, босых. Половина их погибла на пути от страшных морозов. Из оставшихся часть была отослана на корабли, а несколько сот умерло в одну ночь: запертые в новые, только что натопленные помещения, они почти все смертельно угорели; остались очень немногие. – прим. автора.).
Высаженный ночью, у какой-то огромной и старой стены, я услышал звук оружия и увидел толпу солдат, затем меня провели длинным и узким коридором и поместили в узенькой камере, освещенной закопченной лампой, под караулом из нескольких солдат. Там были два окна с железными решетками, забитые досками, чтобы нигде не мог проникать дневной свет. Надо было догадываться — ночь или день. На подобный вопрос сторож мне не отвечал. Только потом я отличал день от ночи, когда мне приносили есть. Кушанье мне давали: два блюда на обед и одно на ужин. Не давали мне ни вилок, ни ножа и повсюду из стен вытащили гвозди, чтобы я не лишил себя жизни. В камере, как я сказал, висела казенная лампа. Она должна была гореть целую ночь. Раз как-то я сделал на нее экран из платка и за это был обвинен негодным унтер-офицером, будто бы из ненависти закрываюсь от караула. На следующую ночь, смотрю, на моих ногах сидит солдат. Вскакиваю и спрашиваю:
— Чего ты тут сидишь?
Отвечает, что ему приказано день и ночь на меня смотреть, так как я их не люблю. [234]
Ежедневно караул объявлял мне, хотя я о том не спрашивал совсем, что в тот день столько-то поляков засекли, а столько-то повесили. Хотя это была и не правда, но приказано было нарочно мне так говорить. Как бы то ни было, в голове роились тысячи мыслей. Неизвестность пугала. Когда все стихло, я не мог спать, слыша, как мне сдавалось, за другими стенами, обок меня, какие-то удары, пытки и бряцание кандалами. Ужас нападал на меня как бы и мне не попасть туда. К счастью, я узнал, что это были уголовные преступники, и что исправительный дом тут помещается вместе.
В начале второй недели явился ко мне в тюрьму комендант, который имел надзор за всеми пленниками. Это был родовитый москаль, но вместе с тем не человек, а тигр или какой другой хищный зверь. Он сам еще увеличивал лишения и несчастия бедных заключенных поляков. И вот этот-то достопочтенный господин берет меня в свой экипаж и везет; куда — не знаю, думал — на смерть. Долгое время я не видел света, поэтому все представлялось мне теперь странным. Казалось, что весь город кружится, а также и я с экипажем. Он обвез меня по многим улицам несколько раз и, наконец, остановился перед высоким и великолепным зданием, сказав, что это дворец императрицы, и что он привез меня сюда для развлечения.
Когда он ввел меня в одну большую залу, я тут понял, что это было судебное место. Мне велели подойти. А так как я еще был болен — раны мои не зажили, то приказано дать мне стул и предложено сесть. Спросили прежде всего о происхождении, вероисповедании, летах и вообще обо всей жизни. К счастью, я был предостережен капитаном малороссом, который вез меня из Киева в Смоленск. Он научил меня, чтобы, не смотря на все их угрозы и старание сбить, держаться одного.
— Присягал ли? — спросили меня.
Отвечал, что в продолжение своей двадцатилетней службы я присягал несколько раз и не понимаю, чего они хотят. Снова спросили:
— Какая была последняя присяга?
Я еще не понял, — отвечал, что последняя была самая важная: отстаивать и защищать свою отчизну до последней капли крови.
— Не о том спрашиваем, — сказали они, — а монархине нашей присягал?
Отвечал, что силою принужден был к этому.
— А разве это ничего не значить?
— Любовь к своему отечеству заставила меня забыть об этом, — отвечал я.
Этим они были возмущены и встали со своих мест, а меня приказали тотчас же отвести в тюрьму. [235]
На третий день я вторично предстал перед тем же самым судом, и мне были предложены новые вопросы:
Кто мне сообщил о революции, и кто из жителей занятого края был со мною в заговоре, а также кто мне помогал, и кто о том знал?
Отвечал, по обыкновению, как честный человек. Пусть предложат мне величайшие награды и тысячи казней, — я человек честный и не могу компрометировать невинных; никто из жителей ничего не знал, и ни один из них мне помощи не давал, ибо я был мало еще им известен; в этот край я пришел с бригадой из литовской провинции, но любовь к отчизне, тоска и ревность указали мне путь. Я с чувством обратился к председательствующему: я честный офицер, взятый на поле битвы, раненый, между тем со мною обращаются так варварски.
И кончился мой допрос.
Мне велели самому описать весь ход дела.
Тогда же перевели меня из прежней тюрьмы в огромную залу, в коей было 40 больших окон и 4 печи. В этой зале в течение нескольких лет собиралось дворянство на выборы или сеймики. Холодно было до невозможности. Тридцати медных копеек в сутки должно было хватить и на прожитие, и на одежду, и на топливо. Своему караулу я велел класть в печь по три небольших полена, и как только нагревалось несколько кирпичей, влезал в печку. Устройство печей здесь таково, что отверстие для топки у них по середине.
Наконец, от холода, голода и лишений я так опасно заболел, что не надеялся остаться в живых. Просил через коменданта об исповеди, ибо в этом городе была католическая каплица и бернардин, содержавшийся некоторыми, взятыми в плен прежде, поляками. Не позволили мне видеть ксендза, боясь, очевидно, чтобы я на исповеди не открыл каких либо секретов или чтобы не имел какого либо совещания. Доходило уже до того, что должен был без исповеди умирать, но Провидение спасло, хотя к худу для меня, чтобы перенести столько последующих ужасных испытаний...
Через несколько дней сжалились надо мною. Увидев, что уже от одного холода можно было умереть, перевели меня из этой огромной залы в какой-то старый каменный домик за железной решеткой. Там уже было теплее.
В этой третьей тюрьме ко мне был приставлен унтер-офицер с четырьмя нижними чинами. Караул этот переменялся каждые шесть дней. Ежели, на мое счастье, был какой-нибудь добрый унтер-офицер, то хотя мне и нельзя было разговаривать с ними и им также со мною, за то, по временам, можно было смотреть через решетку. Надо было только дать часть отпускаемых мне [236] на прожитие денег. Да и то они заклинали меня, чтобы как-нибудь я не проговорился об этом коменданту, который посещал меня раз в неделю.
Из моего окна был вид на кладбище. Часто развлекали меня похороны и пение попов. Было и другое зрелище. Нередко я видал, как в монастыре черницы или монахини спускали из своих окон лестницы, чтобы выйти из монастырской ограды, — одна другой помогала. Об этих набожных монахинях много я слышал рассказов из разговоров моей стражи.
Во время моей болезни, когда доктор объявил, что я не стану жить, навестил меня комендант и в виде утешения сообщил мне, что есть тут мой камердинер Шмигельский. Он находился уже в Смоленске три месяца, а я не знал ничего. Этот честный человек, после Мацеиовицкой битвы, взяв у генерала Суворова паспорт, с 400 дукатов в кармане, ездил по Москве и разным крепостям, разыскивая меня, так как из чувства расположения хотел находиться при мне. Коменданта, прислал его ко мне, отобрав у него деньги, ибо арестант, по их мнению, не должен иметь денег. Из этих-то денег мой верный камердинер израсходовал на поездку до ста дукатов. Оставалось еще триста. Из них комендант прибавлял по несколько рублей к моему арестантскому жалованью. Таким образом, я стал иметь большие удобства, более теплое помещение и лекарства, ибо имел уже чем заплатить.
На четвертый месяц моего пребывания в Смоленске пришел приказ Екатерины — всех пленных поляков развести по разным местам. Относительно же меня был особый указ: отнять мое имя, а вместо того дать тюремный нумер, отделить меня от всего человеческого общества до дальнейшего повеления и отправить в Нижнюю Камчатку.
Тогда разлучили меня с моим Шмигельским, и что с ним сделалось или делается, до сего времени не имею известий.
III.
Путешествие до Иркутска.
От Смоленска до Москвы и от Москвы до Казани. — Остановка и Казани. — Описание города. — Путь от Казани до Тобольска. — Селения. — Ссыльные. — Прежде полковница, а после кузнечиха. — Татары, чуваши, черемисы, вотяки и остяки. — Их религия, язык, обычаи, одежда и занятия. — Между Тобольском и Иркутском. — Пересыльные арестанты. — Разбои. — Болезнь. — Киргизы. — Нижнеудинск. — Ночлег с приключением. — Мошенник конвойный офицер. — Воры судьи. — Киренск. — Стихи княгини Меншиковой. — Разговорчивый хозяин. — Якуты. — Иркутск. — Квартира в доме купца. — Гуманный комендант и добрый доктор.
Опять ночью меня разбудили и снова посадили в кибитку и повезли к месту назначения. Конвоировали меня офицер с унтер-офицером и четырьмя солдатами. Со мною село несколько [237] вооруженных солдат. Ни один из них не говорил ни слова со мною. Везли безостановочно пять дней и ночей. На шестой день мы ночевали на станции, но ни я никого, ни меня никто не видел.
Мне хотелось знать, куда меня везут. Однажды, при перемене лошадей, когда все отошли от повозки за конями и за покупками, остался при мне только один старичок солдат. Начал я его просить и дал несколько пятаков, чтобы он сказал, куда меня везут. Он долго раздумывался и с боязнью и страхом сказал, что знает только, что они назначены до Иркутска.
Я уже стал более спокоен, полагая, что в Иркутске конец моим страданиям, в чем, как после оказалось, жестоко ошибся.
На десятый день по выезде из Смоленска мы остановились в столичном граде Москве. Постоянно человек был как-то не уверен: лишь только привозили в какой либо город, так и казалось, что вот уже казнят, ибо у них так делается, что пленных и преступников рассылают по разным местностям и там подвергают смертной казни. В Москве я оставался слишком два дня, но города не видел. Меня постоянно помещали в каком-то отдаленном закоулке.
На третий день, по обычаю, был закупорен в кибитке. Офицер и его подначальные были постоянно пьяны и никакой учтивости, ни даже человеколюбия не оказывали мне.
Из Москвы меня отвезли в Казань. В этом городе мы пробыли несколько дней.
Приезжая в каждый город, мы останавливались всегда перед полицейским домом. Повсюду, пока мне не было отведено место для ночлега или еды, народ собирался толпами. Такие остановки делали не ради меня, а ради конвоя, который не в состоянии был перенести тяжелой дороги. По требованию сопровождавшего меня офицера давали на ночь до города караулы. На пути от Смоленска до Иркутска из моей стражи погибло трое солдат. Обыкновенно они ломали себе руки или ноги, падая с верхушки моей кибитки, когда пьяные летели с гор. Часто, когда кони очень разбегались, казалось, что кибитка опрокидывалась, и лошади тащат ее в таком положении с четверть мили. И тогда я, запертый в ней, колотился, как селедка в бочке. Одно только меня спасало, что я был обложен мешками, сечкой и соломой.
В Казани мне дали довольно хорошее помещение в одном большом каменном доме. В первый день не обратили внимания на то, что мое окно, во втором этаже, выходило на улицу. Я воспользовался этим и, увидев нескольких знакомых офицеров поляков, разговаривал с ними и узнал о многих делах. Но когда, на мое несчастье, подстерегли, — немедленно приказали заколотит окошко наглухо.
Город Казань, некогда татарское азиатское царство, был [238] покорен царем Иваном Васильевичем; позднее его разрушил Пугачев. И доселе еще существуют следы развалин стен и валы. В самом городе живут: русские, татары, черкесы, вотяки, зыряне (syryanie) и монголы (mogolowie). Казань расположена на реке Казанке (nad r. Kazana) и большой реке Волге, впадающей в Каспийское море, и считается после Петербурга и Москвы третьим городом. В Казани много домов в европейском вкусе, порядочных лавок и несколько тысяч купцов. В городе находится образ Божией Матери, по-русски его называют Казанская Пресвятая Дева. Люди из очень отдаленных стран приходят на праздники и много приносят для города прибыли.
Из Казани до Тобольска везли меня тем же способом, т. е. без всякой снисходительности, удобств и человечности. В продолжение этого пути проезжал я через разные несчастные местечки и колонии, населенные ссыльными; повсюду встречал клейменых и безносых людей. Почти на каждом перегоне можно было видеть таких уродов. Впрочем, около Казани попадались, по местам, обширные и богатые колонии, заселенные давно уже сосланными на поселение. Из ссыльных очень многих берут в казацкие полки и дают им название казаков или донских или черноморских, так как на Дону и в казацких провинциях не хватает самых казаков. Хозяйничают и обрабатывают землю едва ли не одни женщины, — мужчин почти нет, — всех забирают в солдаты. На одном ночлеге какая-то женщина принесла есть для стражи. Офицер заметил, что у нее лицо не простонародное, и спросил, кто она. Она ответила, что когда-то была полковница, а теперь кузнечиха, что сослана, а за что, того не хотела сказать. По той же самой дороге, в разных селениях и на станциях мы находили очень много поляков, которые оставались еще от времен Барской конфедерации, и из них образовались многочисленные колонии.
Несколько десятков поколений татар и других народов — чувашей, черемисов, вотяков и остяков, поселились около Казани и по дороге к Тобольску.
Вокруг Казани можно считать, по меньшей мере, до двухсот тысяч татар. Они возделывают землю и платят весьма большие подати, частью деньгами, частью мехами. В этой стороне мало еще зверей, и они не на столько прекрасны, как в отдаленных странах Сибири. Тут нет еще соболей, а есть лишь много белок, рысей, куниц, бобров и медведей.
В убранстве татары приближаются к туркам: женщины ходят в чалмах и носят богатые материи, которые покупают у бухарцев. Одеваются они прекрасно и богато, но мужья запирают их, и только иногда случайно можно их видеть. В домах у них величайшая опрятность. Два яруса лавок выстланы [239] коврами. Сидят положивши ноги накрест. В каждом почти доме подле печей вделаны котлы. В них они ошпаривают голубей и готовят вкуснейшие кушанья.
Когда холостой мужчина задумает взять девушку себе в жены, посылает к ней коня. Она отсылает его обратно и, если вплетет ему в гриву ленту, значит, отдает свою руку. В дальнейших же церемониях этого обряда они подражают жидам: каждый из участников веселья должен съесть целую курицу, а живую перебросить через головы молодых, чтобы летали; делают и другие подобные чудачества.
Чуваши в большинстве обычаев также следуют туркам: имеют свои мечети без колоколов, молятся на луну и строго хранят свои праздники. Богатство их заключается в больших стадах лошадей, рогатого скота и овец; все фабрики разнообразных материй у них свои, ни от кого ничего не покупают. Женщины убираются так же, как мужчины, различаются только серьгами, которые носят в ушах, особенной величины, серебряные, в форме полумесяца, а на груди, отлитые из серебра изображения солнца.
Черемисы похожи на чуваш и сходятся с ними почти во всех обрядах.
Черемисские женщины очень ловки, смело ездят на лошадях, стреляют из луков, играют на инструментах, которые делают сами, на манер нашей гитары, со струнами из конских волос. Девушки у них носят плетеную косу из конских волос почти до самой земли; на конце косы привязывают разные звонки, а по середине серебряные монеты, разделяющие пряди.
Вотяки отличаются особенным способом обработки земли. Одежда у мужчин и женщин совершенно не одинаковая. Мужчины совсем не щеголи: верхняя одежда у них из разного зверя, собак и конской кожи. Женщины носят шапки вышиною около локтя, похожие на гренадерские, из богатых материй, украшенные разными бахромами; все белье трудолюбиво вышито гарусом; верхние платья — по большей части из бухарских материй.
Остяки почти во всем похожи на предыдущих. Религии все языческой; разница только в языке. Занимаются отчасти земледелием, отчасти охотой; зверя бьют из луков, ибо другого оружия им нельзя иметь.
Все указанные мною племена, за исключением татар, не очень многочисленны: они едва населяют несколько сох селений, разбросанных по лесам. Платят подушную подать и выставляют в небольшом количестве рекрутов.
От Казани до Тобольска считают свыше 300 европейских миль. Только на одной проезжей дороге в Иркутск, проложенной Петром Великим через эти дикие и темные леса, попадаются [240] и то очень редко местечки, поселения и отдельные жилища с ссыльными, для содержания почты в дальнюю Сибирь.
Значительнейшие из поселений: Ишимск, Краснослобода, Тюмень (Tumen), Тара и Туринск. Почта здесь очень дешева: стоит одну копейку на версту, а в миле считается 7 верст; на обратный же путь из Сибири до Москвы плата взимается вдвое.
На проездном тракте, при большой реке Каме, живут бухарцы, калмыки и цыгане.
На этой дороге я видел много развалин огромных стен и камня, встретил до двух тысяч поляков, которых гнали к Черному морю на корабли.
Привезли меня в Тобольск. Здесь я оставался два дня, а потом был отправлен далее в Иркутск.
На пути встречал по несколько сот людей обоего пола, прогоняемых в ссылку в Иркутск, при очень небольшой страже. Пересылают их из одного селения в другое, и едва лишь в конце третьего года они прибывают из Европы в Иркутск. Убежать там, где нет по сторонам дороги селений, не может ни один, а если бы кто-либо захотел скрыться в лесу, его съели бы звери. На половине дороги до Иркутска невольников разделяют: одних отдают в рудники, других поселяют на пустых местах, а третьих сдают на заводы в Минусинск, Барнаул и Екатеринбург. В этих трех местах чеканят медные деньги с изображением двух соболей. Медь из Сибири не выпускают, ибо в ней заключаются частицы золота, и поэтому на границе осматривают.
Иногда между арестантами устраиваются браки посредством метания жребия. Венчает капитан-исправник, пока через несколько лет как-нибудь не утвердит этого брака поп. Церкви очень редки. Священники в Сибири, ежели имеют сыновей, отправляют их для посвящения в Тобольск или Иркутск. Таким образом со времен Петра Великого население колоний умножилось. Отцы этих колонистов были без ушей и носов, настоящее же поколение здорово, так что их берут в рекруты в сибирские команды.
Проезжая через пустыни, брали конвой. На тракте к Кяхте, к китайским границам, часто нападают на купеческие караваны, идущие в Москву. Этим промышляют разбойники, беглые из рудников и заводов. Они соединяются с разными дикими ордами. Летом и зимою живут в глухих и недоступных лесах. Желал я тогда, чтобы разбойники напали и отняли меня. Но мой офицер учтиво передал мне, что на случай нападения у него есть секретный приказ: меня первого убить... После я уже не хотел, чтобы это случилось...
Дорогою я опасно заболел и поэтому просил офицера [241] остановиться на несколько дней. На это он ответил мне, что видит и входит в настоящее мое положение, но имеет приказ нигде не останавливаться и даже в случае моей смерти должен довезти мое тело до назначенного места. Нечего было делать. Вложили меня в кибитку и больного повезли дальше в город Нижнеудинск.
В окрестностях Нижнеудинска обитают народы тунгусы и киргизы. Они имеют большие стада северных оленей и приезжают на них часто в этот город. Летом и зимою живут в лесах между горами. Устраивают из мехов шатры; по средине разводят огонь, около которого греются, а вверху шатра находится отверстие, через которое выходит наружу дым. Коль скоро выпасут одно место, т. е. олени истребят белый мох, а они перебьют по близости всех зверей, забирают детей, свое имущество, шатры и целым табором переносятся дальше. Все это перевозят на оленях, которые на столько смышлены, что, проходя через густые леса, не поцарапают о деревья детей, которых привязывают к ним.
В самом городе Удинске живут по преимуществу ссыльные, люди в настоящее время очень богатые, так как занимаются обработкою земли и торговлею.
Ближе к Иркутску я миновал много селений, в коих нашел поляков, пруссаков и шведов. Взятые в плен в давней войне со шведами и пруссаками, они не были освобождены, но показаны умершими; теперь это значительные поседения, занимающиеся хлебопашеством.
Находясь в пятистах верстах от Иркутска, мы остановились на двухдневный отдых. Селение оказалось довольно значительным; тут же находился низший суд. Солдаты были измучены и искалечены вследствие того, что опрокинулась кибитка. По требованию конвойного офицера дали стражу. Здесь соединились под командой моего офицера, для пересылки в Иркутск, доминиканский приор Раковский, Городенский из Минска и Ян Зенкович с двумя ошмянскими шляхтичами в полотняных жупанах. Они были совершенно невинны и занимались земледелием, но так как носили имена двух наших магнатов в Смоленске, которые откупились, то их и взяли вместо них.
В последнюю ночь остановки, когда почтовые лошади стояли уже готовыми перед домом, а местная стража, солдаты и мы еще крепко спали, наш конвойный офицер, встав, украдкой погасил огонь, который регулярно горел целую ночь, везде, где только мы ночевали. Утром встаю и смотрю: вскакивает наш офицер, делаются с ним как бы конвульсии, жмется, ищет чего-то на кровати и, наконец, говорит, что у него украли бумажник, в котором были все наши деньги (ибо арестантам не позволяется [242] держать их при себе); кроме того, он имел очень много казенных сумм: на почту до Иркутска на 22 лошади, жалованье на всю команду на 6 месяцев и на обратный путь для себя от Иркутска до Смоленска. После я узнал, что украл он сам, вышел ночью и положил под камень около перевоза, где мы должны были переезжать. Привел он в наше помещение низший суд и предложил осмотреть себя, нас всех и наши вещи. Низший суд ничего не нашел, только один из их благородий украл у ксендза-приора часы. После того офицер немедленно послал в Иркутск курьера с донесением о случившемся, что везет весьма важных и секретных арестантов, что они ночуют в селении, в котором живут одни воры и разбойники, что при их же карауле он был обокраден и не имеет на что везти арестантов далее. При этом он собрал несколько свидетельств от проживающих там некоторых мелких купцов, что в этом селении было уже несколько таких случаев с другими. Курьер воротился с деньгами и приказанием ехать скорее.
В нескольких десятках миль не доезжая Иркутска, на самом тракте расположена колония Киринга (То есть город Киренск. – прим. Г.В.), заселенная несколькими десятками ссыльных. Отвели нам квартиру, — дом довольно большой и удобный; окна были из того довольно прозрачного камня, который рвется листами (Автор говорит о слюде. – прим. Г. В.), на нем пишут кремнем или гвоздем, как на пергаменте.
Когда конвойный офицер повеселел, а с ним и весь караул, стал я присматриваться к окну и заметил несколько написанных по-русски стихов. Они принадлежали княгине Меншиковой. Когда ее с мужем (Вероятно, автор хотел сказать с отцом. – прим. Г. В.) везли в ссылку, они останавливались в этом доме на некоторое время. Выплакавши с горя глаза, она не доехала до Березова (do Berczowych ostrowуw), умерла на дороге и там погребена (Автор, очевидно, смешивает Меншиковых — дочь и мать. Последняя, действительно, ослепла и умерла с горя, не доезжая Казани, старшая же дочь князя Александра Даниловича скончалась уже в Березове. – прим. Г. В.). Когда я читал на окне стихи, вошел очень старый человек, лет 80; он в молодости, в чине офицера, был сослан в это селение. Как только вошел, заявил, что он хозяин, и что дом его назначен для отдыха несчастных; занимал меня два часа, много рассказал мне приключений, так что мой офицер не выспался. Старичка этого я более не видел.
Подле селения течет большая река Киренга, по течению которой обитает очень много якутов.
Численность их определяют в несколько десятков тысяч. [243]
Работают они в поле по большей части нагие, только спереди носят ременные фартуки. Обсядут их большие мухи, оводы, комары, пауки — они ничего не чувствуют вследствие грубости кожи, через которую боль не проникает. Люди эти — карлики, косолапые, глаза большие, лица широкие и черноватого цвета, волосы черные и грубые, как у коня. Они необыкновенно сильны, ездят молодецки на конях, метко стреляют из луков и отличаются пылкостью. Женщины одеваются весьма красиво, носят платья из шкур, раскрашивают их красками и трудолюбиво расшивают различными травами, волосами коней и зверей, ездят на конях, стреляют из луков, молодцоваты на вид и легко переносят холод, а там так холодно, как ни в одной части Сибири. Владеют они большими стадами лошадей и скота; лошадей никогда не подковывают, а между тем те на страшных льдах и горах так держатся, как бы были подкованы наостро.
На пятый месяц мы приехали в Иркутск. Перед ним протекает большая река Ангара. Она выходит из очень высоких гор, в Китае. Говорят, что такой быстрой нет в целой Европе. На ней более мили вверх стоят суда, на коих в мгновение ока перевозят в Иркутск. Город весьма разбросан. В нем считается до 4,000 домов, в том числе несколько десятков каменных китайской, татарской и русской архитектуры и несколько церквей.
Когда мы приехали, встретил нас на берегу комендант. Нас разъединили, и я своих компаньонов с этих пор уже больше не видел. Меня взяли под новый караул и поместили в доме одного купца, Дом был на половину почти необитаем. Зала прекрасно меблирована; несколько десятков превосходнейших китайских деревьев, из коих некоторые касались почти самого потолка, стояли в горшках. Словом, помещение то было бы для меня раем, если бы я был здоров, свободен и не тревожился ожиданием, что вот-вот решится моя судьба.
Комендант города, человек очень гуманный, прислал мне есть со своего стола. Вилок и ножей не было, дали только одну ложку; арестантам нигде ни вилок, ни ножей не полагается.
На утро посетил меня местный доктор, человек очень учтивый. Он недавно вышел из Петербургской академии, женился в этом городе на дочери первейшего купца, который получил чин, соответствующий полковнику, и крест за открытие на океане многих островов (Не Григорий ли Иванович Шелехов был этот купец? – прим. Г. В.). Он надавал мне на дорогу очень много лекарств, предостерегая, чтобы я их берег, ибо там далее уже ни докторов, ни лекарств не знают. Затем спросил, что я привык пить утром. Ответил, что прежде пил кофе, а теперь [244] даже и забыл о том. При самом отъезде он дал мне большой и крепко завязанный мешок, говоря, что в нем травы, которые он советовал употреблять каждый день, сколько захочется. Когда я развязал его дорогою, то нашел, вместо трав, несколько фунтов сырого тертого кофе и большую голову сахару. Кофе и сахар вещи очень дорогие в Иркутске. В момент отъезда пришел комендант. За ним принесли шубу на оленьем меху и вложили в мою кибитку. На высказанное мною по этому случаю удивление — стояла еще не поздняя осень, и было довольно тепло, а мне дают шубу — комендант ответил, что через несколько дней я встречусь с зимою. Слова коменданта оправдались: чем дальше мы подвигались, тем становилось холоднее, и шуба мне весьма пригодилась.