Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ВЫШЕСЛАВЦЕВ А. В.

ТИХИЙ ОКЕАН

(См. Русский Вестник № 22.)

II. Таити.

Побывав в Таити, я сожалел, отчего мы живем не в прошедшем столетии. В доброе старое время, можно было говорить о своих сентиментальных увлечениях, и вас не стали бы подозревать в недостатке положительности и наблюдательности; с вас не потребовали бы и умеренности, необходимой в наше время. Теперь никому нет дела ни до радостей ваших, ни до вашего горя; от вас требуют только положительных фактов, дела, цифр, — хотя бы и не следовало требовать этого от человека, две недели прожившего на Таити. А потому, я на время отказываюсь от XIX столетия и воображаю себя в шелковом кафтане, в напудренном парике, в лаковых башмаках с красными каблуками; смотрю и рассказываю как человек XVIII столетия.

Еслиб я сопровождал Бугенвиля в его кругосветном плавании, то начал бы тогда свое письмо так:

«Случалось ли вам бывать в картинной галлерее, полной произведениями великих мастеров, где вы не знаете, на чем остановиться, чему удивляться? Глаза ваши разбегаются, вы не можете сосредоточить внимания ни на божественном [503] лице Рафаэлевой Мадонны, ни на выразительных глазах Мурильевского мальчика, ни на прозрачном теле Рубенсовой Сусанны, или на затишье леса Рейздаля; быстро отрываетесь вы от одного охватившего вас впечатления, и поражены и восхищены новым! Скоро вы устаете, напрасно заставляете себя восхищаться, и с ужасом чувствуете свое бессилие... бессилие нашей природы сразу вместить в себе наплывающее море восторгов и впечатлений...»

Смахнув платком с кружевных оборок попавший на них табак, я поправляю свой напудренный парик и продолжаю:

«Почти то же ощущали мы, попав на Таити, страну, действительно поражающую путешественника своею красотой. Некоторые из нас сразу потонули в вихре увлечения, как любители-дилеттанты, пробегающие поверхностно картинную галлерею, безусловно принимая всякое схваченное наслаждение. Другие приостановились, и с недоверием смотрели на очаровательные бухты, окаймленные гирляндами пальм, на южное небо, смотрящееся звездами сквозь прорезь зелени; эти зрители, мало-по-малу увлекаясь, покорялись общему впечатлению. Отчаянные пессимисты, не сдаваясь на словах, и сами того не замечая, меняли свои привычки, и вдруг, ни с того, ни с сего, просиживали несколько часов сряду, ночью, под тенью пальм, не давая себе ни в чем отчета, не сознаваясь перед собою в сделанном отступлении от своих привычек. Таити подействовал на всех, как безусловно-совершенная красавица. С восторгом припал к ее ногам юноша, откровенно высказывая ей чувство, переполнившее его молодое сердце, чувство, вырывающееся то бурными потоками речи, то бессвязными словами, в которых слышалась откликнувшаяся на призыв красоты молодость; улыбнулся старик и безропотно преклонил свою седую голову; остановился равнодушный, всмотрелся, и должен был сознаться, что перед ним что-то новое, что-то не испытанное им до сих пор, и что он чувствует сам, как начинает мало-по-малу сдаваться...»

Спутник Бугенвиля остался бы в своем безграничном восхищении; но плавателя XIX века ждала у будуара красавицы, на острове Таити, французская колония, с солдатами, нарядившимися, по случаю прихода русской эскадры, в суконные сюртуки с бумажными эполетами, — с [504] трехцветными флагами; колония с кабаками, с миссионерами, хвастовством, водевильным разговором, торгашеством, нечистоплотностию; с рожками, играющими зорю, с барабанами и грубым непониманием своего дела! Как ни усиливались близь растущие деревья скрыть своими ветвями и широкими листьями болезненные наросты этого отребья цивилизации, эти домики, похожие на сундуки, с претензиями на какую-то дюжинную архитектуру, — колония смотрела пятном, дерзко нарушающим общую великую гармонию, грязным пятном на безукоризненно чистой одежде невесты.

Во весь переход наш от Сандвичевых островов до Таити не было ни одного свежего ветра, ни одного сильного шквала, который бы нарушил каким-нибудь неприятным сюрпризом, как например сломанною стеньгой или разорванным парусом, спокойствие нашего плавания. Экватор, который мы пересекали уже в третий раз, не дал нам ни минуты штиля, и SO пассат, как будто из учтивости, все жался к O, чтоб быть для нас как можно благоприятнее, как можно попутнее. Вечером увидали берег, почти весь закрытый облаками; к утру облака разрешились, дождем и выказали сначала возвышенные части острова. Но вот общая масса облаков как будто раздвоилась, и из образовавшейся расселины показалась диадема, — скала, причудливою формой своею напоминающая корону с острыми зубцами наверху. По берегу, у моря, показались зеленые рощи; мысами выходили они вперед, перегоняли друг друга и отступали, сжавшись и столпившись вокруг небольших заливов и бухт. Мириады мадрепор окружили непроницаемою стеной Таити, останавливая своими коралловыми жилищами напирающее море, как бы не давая ему испортить своими неласковыми волнами великолепного пояса из пальм, обносящего остров. А волны бурлят и пенятся, и разбиваются брызгающими и ломающимися бурунами. У ног красавицы, защищаемой каменною оградой, за грядами рифов, море спокойно и тихо; как зеркало отражает оно в себе чудный образ, со всеми подробностями его красоты и прелести.

Между белеющими бурунами показалась лодка с парусом- то был лоцман. Скоро он вскарабкался к нам на клипер и уселся на бушприт, указывая рукой, куда править рулем и как пройдти между подводных скал и рифов. Вот [505] буруны, белевшие спереди, ревут с обеих сторон судна, одно неверное движение, и мы останемся здесь навсегда; но лоцман не первое судно ведет между этою Сциллой и Харибдой. Вот и рейд; небольшой островок, покрытый пальмами, сторожит его с моря; кругом залива обвилась кайма из пальм, домиков, хлебных деревьев, хижин, цветов и пестрых платьев каначек, мелькающих между зеленью и гуляющих по набережной. Над каймой поднимаются холмы, блистающие яркою зеленью; за ними темнеют ущелия, но убравшие их рощи и кусты отнимают у них мрачный и строгий вид; все здесь радостно, светло, весело!

Остров Таити открыт Валлисом в 1767 году; через год, его посетил Бугенвиль, которого восторженные описания «Новой Цитеры» всем известны. Несколько лет спустя, на Таити был Кук, и суровая, строгая личность его немного смягчилась под влиянием чудной природы острова. Кук остается здесь долее нежели предполагал, и слог его, отличающийся точностию и сжатостию, становится плавнее и мягче, когда он говорит о Таитянках! Кук три раза возвращался на Таити. К этому времени относится знаменитое происшествие, столько раз рассказанное, и в прозе, и в стихах; я говорю о шлюпе Бонти, команда которого взбунтовалась под предводительством Христиана. Капитан был схвачен и посажен, с несколькими людьми, оставшимися ему верными, на шлюпку; им дали компас, несколько провизии, и пустили в море, и шлюпка благополучно достигла Сиднея. Бунтовщики не знали, что делать с судном; мнения разделились на две партии. Мичманы Стюарт и Хейвуд высадились на Таити, а Христиан, не считая себя вполне безопасным, ушел с другою партией в море, с целию отыскать какой-нибудь необитаемый остров. Известно, как они поселились на Питкерне, где почти все погибли в беспрестанных ссорах; как остался один Джон Адамс, с детьми и женщинами, раскаявшийся и решившийся загладить перед Богом и совестию свои преступления, положив в основание колонии, в которой он оставался единственным главой, глубокую нравственность и труд. Среди океана воспитывалось семейство нравственных людей, которые удивляли собою случайно попадавших туда плавателей.

Первые миссионеры прибыли на Таити из Лондона, с [506] капитаном Вильсоном, в 1797 году. Королем был Помаре; он принял их очень хорошо. Религией Таитян был фетишизм; боги Таароа, Оро и Мануа играли главную роль. Миссионеры в этих трех лицах находили аналогию с лицами Святой Троицы, как бы желая сначала подделаться под понятия туземцев. Этим трем высшим божествам подчинены были многие низшие, боги моря, боги акул, воздуха, огня и пр. Идолы грубо вытачивались из казуаринии и обертывались лоскутьями тапы. Они тогда только имели силу, когда оживлялись голосом жреца. Храмы состояли из огороженных камнями мест, называемых мораями; деревья, окружавшие мораи, почитались священными. Богослужение состояло из молитв и жертвоприношений; в жертву же приносились плоды, свиньи, птицы и, во время войны, люди. Должность жреца была наследственная, и жрец почитался наравне с вождями. Вот что нашли на Таити английские миссионеры и с чем предстояло им бороться.

Обманутые кажущеюся терпимостию туземцев, они думали, что успех будет для них легок, и действительно, их слушали, учились от них разным ремеслам. Начавшаяся проповедь против детоубийства еще не подрывала влияния вождей, которые не желали утратить его. Однако новые начала пришли в брожение, и загорелась междуусобная война, продолжавшаяся до смерти Помаре I, которому наследовал Помаре II. Несколько лет сряду, Таити представлял ужасное зрелище: надобно было отстоять бога Оро, на божественность которого посягали со всех сторон, и чтоб его умилостивить и подвинуть на проявление своего могущества, в честь его убивались тысячи жертв! Миссионеры удалились на остров Эймео, куда вскоре явился и Помаре, побежденный и лишившийся власти. В своем несчастий, он стал сомневаться в силе Оро, чем и воспользовался миссионер Нот; он обещал Помаре победу именем нового Бога и призвал на помощь несколько стоявших в гавани английских судов. Помаре крестился у Нота и торжественно нарушил закон табу. Вскоре захотел креститься весь остров Эймео, и Нот стал просить о присылке ему помощников.

Таити долго еще оставался сценою страшных беспорядков, но и там наконец опомнились; стали жалеть о Помаре, и решили призвать его снова. Помаре явился, но не [507] менее трех лет употребил он на окончательное завоевание острова; это произошло уже в 1815 году.

Между тем, христианство распространялось успешно; на Эймео была выстроена первая церковь. Вожди отрекались от идолов и сами раскладывали под ними огонь. Из Сиднея прибыли новые миссионеры; Эллис привез типографический станок, и бесчисленные экземпляры Нового и Ветхого Завета явились на острове. Не столько действовало на жителей собственно религиозное чувство, сколько страсть к новизне; всякому хотелось иметь экземпляр Библии, и за этим приезжали даже с соседних островов.

Упоенный своим успехом, Помаре, как говорится, спился с кругу; он напивался каждый день и, приходя в опьянение и постепенно теряя память, приговаривал обыкновенно: «Ну, Помаре, теперь твоя свинья способнее тебя управлять государством!» Он умер в 1821 году.

С его смертию кончилось влияние миссионеров: воспитанный ими и совершенно в их духе, наследник, коронованный торжественно в 1824 году, через три года умер. Две женщины, в руки которых досталось последовательно правление, Помаре Вагине (Vahine) и Аимита Помаре, нетерпеливо сносили неприятное для них иго миссионеров, и поведением своим постоянно протестовали против их учения. Двор последней королевы сделался центром людей, желавших освободиться от строгих требований и надзирательства миссионеров; королева собирала вокруг себя молодых людей и девушек; жизнь при дворе проходила в праздниках, нескромных танцах и соблазнительном пении. Миссионеры поневоле терпели все это, потому что ничего не могли сделать с королевой. Наконец образовалась секта мамаев, желавших примирить християнское поклонение с потребностями наслаждений; эта секта, оправдывая между прочим свободное общение полов, ставила в пример Соломона, и так скоро распространилась, что теперь, как кажется, она становится господствующею на острове.

Католики не могли долго оставаться равнодушными, видя как протестанты приобретали себе прозелитов в мире еще неизвестном, и вот отправились из Парижа гг. де Помпалье, Каре и Лаваль; последних двух высадили на острове Гамбие, где действительно скоро дикое народонаселение стало [508] католическим, то есть начало ходить в школы, носить платье, петь гимны и кашлять.

В 1836 году два миссионера явились в Папеити. Причард, глава протестантов и вместе английский консул, из религиозной ли ревности, или по каким-нибудь своим расчетам, окружил дом новых апостолов и силой принудил их оставить остров. Но в это время несколько военных французских судов крейсеровало в Южном океане. Дюмон д’Юрвиль, Дюпети-Туар и Лаплас, один за другим, являлись в Папеити, требовали королеву, заключали трактаты с помощию пушек, и окончательно взяли остров под свое покровительство, упрочив на нем, конечно, католическое преобладание. В Европе дело Причарда окончилось мирным образом; Роберт Пиль и Гизо дипломатически округлили его, а Французы, долго ища себе места в Южном океане, решились занять Таити, на том основании, что Англичане заняли Новую Зеландию. Королеву Помаре, почти совсем потерявшую значение, оставили царствовать, прибрав однако правление в свои руки.

Между тем как английские капиталисты извлекают миллионы в Новой Зеландии, Таити до сих пор остается для Французов мертвым капиталом; до сих пор там нет еще и следов дельной колонизации. Начальниками колонии назначаются всегда морские офицеры, которых очень часто сменяют, и которые, вследствие этого, ничего не делают. В настоящее время Таити торгует единственно апельсинами, которые везутся в Сан-Франсиско; а между тем роскошная природа острова производит сахар, кофе, индиго, ваниль, хлопчатую бумагу и множество ценных дерев, и еслиб остров был в руках дельных колонизаторов, то он обогатил бы их.

Город Папеити получил название от бухты, вокруг которой он расположен. Он состоит из нескольких улиц, где дома наполовину скрываются в тени хлебных деревьев и пальм. Дома, выходящие на улицу, имеют официальный вид; все — или казарма, или инженерное управление, или контора публичных работ; на крышах развеваются флаги, у ворот ходят часовые. Адмиралтейство, почти все закрытое пальмами, находится на длинной песчаной косе, к самому морю. Лавок мало; все смотрит чем-то случайным и временным. На улицах попадаются солдаты в [509] суконных сюртуках и в своих сплюснутых кепи; все они белокуры, синеглазы, бледны и смотрят как-то не людьми, а какою-то болезнию, привившеюся к здоровому организму, — так бледны и ничтожны они в сравнении с красивым, полным жизни, народонаселением Таити. Да и все, что не было привезено сюда, и что не было сделано Французами, — все раскинулось роскошно и великолепно. Как идут тростниковые хижины к этой маститой зелени хлебного дерева, и как пошло нарушает эту гармонию дом, похожий на сундук, с так называемым бельведером сверху! Вот посмотрите, идет Француженка: она перенесла сюда шляпку свою и бурнус, и убеждена в своем неизмеримом превосходстве над идущею сзади ее каначкой, убранною листьями и цветами... А возможно ли между ними какое-нибудь сравнение?... Одна — дитя природы, чистое и неиспорченное; другая, вместе с шляпкой и бурнусом, — произведение рук человеческих, произведение новейшей, местной цивилизации, искусственное, ложное, выдохшееся. Бог благословил эти острова, не дав им ни одного ядовитого насекомого, ни одного лютого зверя; и вот налетела саранча на этих детей природы, живущих с нею лицом к лицу, душа в душу. Вот миссионеры, в своих семинарских, черных подрясниках. Вот помощницы их — сестры милосердия: откуда набрали таких жирных старух, с капишонами, фартуками, накидками, накладками?..

Сердце, смущенное видом этого люда и видом города и всего городского, начинает отдыхать, когда выедешь за город, и вместо выбеленных зданий появятся тростниковые хижины, покрытые тростниковыми же крышами. У заборов, в продолжении целых часов, сидят каначки, в пестрых длинных рубашках; и они, и убирающие их цветы, все это так идет к роскошной сени хлебного дерева, перед которым останавливаешься с каким-то уважением. Большие листья его, с глубокими вырезками, смотрят богатым венком, которым мать-природа украсила это полезное и необходимое для островов дерево. Природа окружила канака столькими соблазнами, столькими легко-достающимися наслаждениями, что нельзя и не должно требовать от него ни усиленного труда, ни выработавшейся энергии. Хлебное дерево, завезенное первыми переселенцами с Малайских островов, совершенно обеспечило существование канаков, и заметим, [510] что на тех островах, где его нет, население развилось немного выше животных. Людоедство, слабость и неразвитость физическая, вместе с тупоумием, достались в удел тем несчастным поколениям, которые населяют многие архипелаги Меланезии. Питаясь только кокосами и рыбой, они не выработали в себе пластического начала, дающего главный тон, как физическому, так и нравственному развитию. Еслибы не было хлебного дерева на Таити, не развилось бы и его население в такой красивый и хороший тип. Работать житель Таити во всяком бы случае не стал; все окружающие его условия отталкивают его от труда. Зачем ему строить дом, когда сгороженная из тростника хижина удовлетворяет его больше? Зачем думать ему о будущности детей, когда здесь можно жить человеку именно как птице небесной, — ни сеять, ни жать, и не пещись на утрие?.. Среди такой обстановки, конечно, образовались и свои понятия об обязанностях, не имеющие ничего общего с нашими понятиями, которые так настойчиво хотят навязать им миссионеры. Здешняя природа, с ее жителями, изображает первосозданный мир, и «современному» человеку не следовало бы и касаться его... По крайней мере не таких руководителей и наставников должно желать для этих детей природы. Я был в школе, основанной для канаков сестрами милосердия. Маленькие черноглазые каначки смотрели зверками, пойманными в клетку. «Они очень понятливы, говорила главная начальница, но только, eiles n'ont pas de perseverance; учатся, пока предмет для них нов, а как скоро надоест, то перестают ходить и в школу.» Чему же их там учат? Вопервых, читать и писать, французскому языку, географии и рукоделиям, а в географии преимущественно проходят францию; по части рукоделий — вязание тамбуром, плетение кружев, шитье белья и платья; по части хозяйственной — мыть полы, белье, сажать ваниль, и пр. Из школы каначка возвращается к себе в хижину. Зачем же ей знать, что la France est bornee аи nord par le detroit de La Manche etc.? зачем ей плести кружево, которого она не носит, или уметь мыть пол, когда его нет в ее хижине, мыть белье, когда она пять раз в день влезет, в платье, в протекающую мимо ее хижины речку и пять раз успеет высохнуть, греясь на солнце? Везде — или корыстные цели, или тупая рутина. «Сначала все были против меня, говорила толстая начальница, таитская [511] преобразовательница, но я не обращаю ни на что внимания и настойчиво иду к своей цели; дети начинают понемногу привыкать». Очень жаль, подумал я: лучше бы выпустить их всех на волю, не избивать детей, не совершать нравственно того ужасного греха, против которого вы же воевали, уничтожая общество арсой.

Мы уехали на несколько дней из города, чтобы не видать ни судов, ни Французов, ни трактиров. Г. Осборн дал нам кабриолет в одну лошадь; мы запаслись необходимым, и, между прочим, взяли с собою гамак, чтобы вешать его на деревья, и качаться в нем, смотря на небо, на звезды, и ни о чем не думая хоть на время. Дорога шла по плоскому берегу, поясом, окружающим остров; иногда она сходила к морю, иногда уходила в горы, поднимаясь на холмы, спускаясь в ущелья и долины; то висела над пропастью, во глубине которой грациозный залив окаймлялся пальмами и другими деревьями, скрывавшими в своей тени хижины и живописных каначек. Где-нибудь в углу залива, скрытая нависшими ветвями, впадала в залив речка, и в небольших каскадах, брызгавших между ее каменьями, плескались бронзовые наяды, выжимавшие из волос своих охлаждающую влагу, напоминая Нереиду Тавриды. На дорогу напирали гуавы, составляя сплошную зелень; дерево это, с ароматическим и вкусным плодом, принесло однако на Таити много зла. Разрастаясь в страшном количестве, оно грозит вытеснить всякую другую растительность острова; по количеству падающих с него плодов и семен, разносимых всюду птицами и свиньями, кажется, никакое другое растение не в силах вынести конкурренцию с ним. Как огонь поглащает оно траву и мелкие растения, забирая своими бесчисленными зародышами все обильные соки благословенной почвы острова. Еслибы на Таити были хорошие колонизаторы, они нашли бы средство прекратить это зло, а так как об этом никто не думает, то гуавы, как неприятельская армия, захватывают ущелья, взбираются на высоты и распространяются все больше и больше.

Мы остановились в деревне Поеа. Не думайте, чтоб эта деревня высыпала своими хижинами, как наши селения, по обеим сторонам дороги; здесь видна была только одна хижина, да и до той добраться было довольно трудно, через заборы, огороды и банановые кусты; а близости нескольких [512] других хижин нельзя было и подозревать. Не подалеку впадала в море речка; близь ее устья расло несколько железных деревьев, тонкие висячие иглы которых похожи были издали на тонкий, воздушный, зеленый флер, в который закутался ветвистый исполин, вероятно от мускитов, находившихся в значительном количестве по близости речки.

Был вечер, когда мы приехали к деревне. Наш проводник Дени, следовавший за нами верхом, распрег лошадь и пустил ее пастись по двору. Я привязал гамак одним концом к дереву, которого ствол состоял из сотни других стволов, перепутавшихся между собой и совсем соединившихся потом в массе ветвей и листьев, а другой конец прикрепил к соседнему дереву, и улегся. Гамак покачивался, я предавался кейфу, смотря на небо, начинавшее искриться звездами, на пальмы и канакское семейство, усевшееся на камнях у забора. В стороне разводился огонь, канак-хоязин приготовлял поросенка; он обмыл его несколько раз, наложил в него горячих камней и банановых листьев, и потом прикрыл всего листьями и цыновками. Дени, красивый малый лет семнадцати, с вьющимися волосами, но с апатическим лицом, метис, показавшийся нам сначала страшным флегматиком, оказывал удивительные способности распорядительности и хозяйские соображения. К несчастию нашему, хозяева уже заразились немного цивилизацией. Расчитывая ужинать на тапах и банановых листьях, мы с сожалением увидели накрываемый стол, тарелки и вилки. Канаки же расположились очень живописно на траве и скоро приготовили для нас поросенка, от которого мы отрезали по небольшому куску. В хижине зажглись огни; несколько женщин и детей, сидя полукругом, пели гимны; мы улеглись около них, и долго вслушивались в монотонное, но верное пение свежих и громких голосов. Увлекшись положением туристов, мы никак не хотели лечь спать на приготовленные нам постели, а остались на тапах, в чем не раз раскаивались в продолжении ночи. Полы хижины так же неудобны, как и в наших избах; кроме маленьких скачущих животных, ползают ящерицы и какие-то улитки, из которых вылезает небольшой краб.

Мы встали еще до солнца и пошли выкупаться в ближайшую реку, что было и освежительно, и приятно. Надобно [513] вообразить себе теплое утро, ранний туман, висящий на близь-растущих пальмах и кустах, свежесть чистой как кристал воды, и наконец показавшееся солнце; оно осветило едва видный в прозрачной дали остров Эймео, с его причудливыми пиками, и буруны, ломавшиеся о коралловые рифы и Флеровую одежду железных деревьев; вместе с солнцем, поднимался аромат от апельсиновых рощ и гуавов. Едва успели мы одеться, явился перед нами человечек небольшого роста, в нанковом сюртуке, с французскою бородкой; мы было хотели увернуться от него, но он уже успел закинуть на нас сеть своих бесконечных фраз и любезностей. Из долгой его речи, пересыпанной поклонами и улыбками, мы наконец поняли, что перед нами стоял maitre d’hotel адмирала Брюа, поселившийся здесь (волей или неволей) для мирной жизни. Он приглашал нас к себе выпить du kirsch, du cognac, ou du rhum, начертил без нашей просьбы маршрут как нам ехать, двадцать раз упомянул о знаменитом адмирале, и тогда только отстал, когда мы наконец обещали зайдти к нему, — что однако с нашей стороны было военною хитростью. На пороге хижины ждали нас вчерашние певицы; они дали нам кокосов, которые тут же были разбиты, и мы с наслаждением выпили свежее, чистое и несколько холодное молоко.

Мы отправились дальше, сначала сплошным лесом. Между тропическим лесом и нашим уже та разница, что тропический всегда очень разнообразен: у нас потянется сосновый лес, и нет конца ему; прямые желтые стволы провожанье вас десятки, иногда сотни верст, утомляя глаза. Но здесь не то. Стволы дерев перепутаны узлами, переплетены вьющимися вокруг неправильно изогнутых ветвей растениями, которые то гирляндами поднимаются кверху, то висят вниз бахромой, букетами и плетями. Листва тоже разнообразна до бесконечности, начиная с тонкой паутины листьев железного дерева, легко вырезанных, и микроскопического листа акации, до блестящего, громадного овального банана и феи. Вдруг появляется несколько хлебных дерев, с глубокими вырезами на листьях; там еще более крупный лист другого растения, толстый ствол которого как будто составлен из нескольких других стволов, а корни бесчисленными разветвлениями сплелись с корнями соседнего дерева; рядом с ними роща апельсинов, проезжая [514] мимо которых, наклоняешься, чтобы не задеть за твердые золотистые плоды; вот спутники апельсинов, лимоны; сотни их упали с дерева и пестрят желтыми шкурками дорогу, наполняя густым ароматом несколько душный и спертый лесной воздух. И какая невозмутимая, священная тишина!

Слева возвысились над лесом горы, пальмовые рощи полезли вверх по их ступеням; местами видны только одни их перистые верхушки, зелень других деревьев укутала их тонкие стволы до самой короны; в другом месте, высвободившись от наплывающего зеленого моря, вышла целая роща пальм на обнаженную скалу, и видно каждое отдельное деревцо, тонкоствольное и грациозное, как будто толпа молодых каначек, вышедших после купанья из моря и обсушивающих на солнце свое прекрасно-созданное тело. Как видите, я употребил настоящие местные краски... Справа, при каждом переезде через речки, которые пересекали дорогу едва ли не каждые пять минуть, виднелось море, с его бурунами и рифами. Вода между рифами и берегом принимала всевозможные цвета, начиная с перламутрового до бирюзового, как будто споря красотой с прелестью берега, убранного пальмами, живописными хижинами, апельсинами и всею роскошью тропического леса.

Но вот дорога вышла к самому морю; горы придвинулись к ней отвесною скалой, покрытою висящими вниз растениями, прижатыми к камням тонкими струями стремящихся сверху водопадов. Близь утеса расло несколько исполинских, развесистых деревьев, которые канаки называют ви или еви; огромный их корень почти весь обнажен; иногда трудно достать рукой до высоты ползущего по земле разветвления корня; кора, покрывающая ствол и корни, собралась в складки и напоминает шкуру гиппопотама иди носорога, а самые корни-хвосты сказочных, исполинских драконов.

Поддерживаемый ветвистым корнем, поднимается толстый и высокий ствол, разрастающийся в свою очередь огромным раскидистым деревом. Из плода этого ви канаки гонят водку. Три такие дерева, стоя вблизи отвесной скалы, образовали довольно большое пространство, совершенно закрытое от света, а несколько ручьев, падающих сверху, наполняли его свежестью и даже сыростью; там было мрачно и почти холодно. Далее скала еще более нависла над [515] морем, образовав в своем основании пещеру, полную стоячей воды. На первый взгляд эта пещера смотрит только небольшим углублением, но если изо всей силы бросить внутрь ее камень, он упадет, кажется, не дальше аршина от вас: обман ли это зрения, или внутренность пещеры наполнена сгущенным газом, это осталось для нас неразрешенным. Канаки думают, что пещера населена духами, и ни один не даст своей лодки, чтобы поехать исследовать таинственную пещеру.

Дальше дорога идет по гати, устроенной на песчаной отмели. Между гатью и скалой лежит озеро, в которое смотрится живописный ландшафт, — кусты, деревья, несколько пальм и скалы, уже потерявшие здесь свой дикий вид, и убравшиеся волнующеюся зеленью. Висящий густой зеленый ковер прерывался у подножие, образовав глубокую нишу, ожидавшую, казалось, мраморной статуи какой-нибудь Венеры Милосской, для которой было бы здесь настоящее место.

Гулявший по горам туман давно уже собирался в чернеющие тучи, и вот хлынул дождь, теплый, но частый и крупный. Промокнув до костей, мы остановились, чтобы просушиться, и поехали дальше. Нечего описывать всякую хижину и всякую деревеньку, которые мы встречали по дороге. При слове «хижина» надобно вообразить домик, сплетенный из тростника, не хуже корзинок, в которых наши дамы держат свои рукоделья, и еслибы вы нашли такую корзинку у себя в цветнике, забытую, например, какою-нибудь кузиной, то могли бы составить себе приблизительное понятие о таитской хижине. Она состоит из поставленных перпендикулярно жердей бамбука, между которыми оставлены промежутки шириною в два пальца. Над этим крыша почти такого же тонкого плетения, как тонкие тапы, цыновки, которыми устлан пол хижины; между тем крыша защищает хорошо и от солнца, и от дождя, а в скважины между тростником постоянно продувает воздух. Все окружающее хижину разнообразно до бесконечности; и если я дам вам в распоряжение рощи апельсиновых деревьев, несколько усыпанных цветами высоких и грациозных олеандров, сколько угодно пальм и бананов, то берите всего этого больше, составляйте вокруг корзины букет по вашему вкусу, но будьте уверены, что хижины и ландшафты, которые [516] мы встречали по дороге, все еще будут и красивее и разнообразнее.

Дождь принимался лить несколько раз; подгоняемые им, мы проехали дистрикт Папара и остановились близь хижин, принадлежащих уже к дистрикту Папеурири. Не подалеку впадала в море река; горы, раздвинувшись, образовали глубокое, роскошное ущелие; с отодвинутой на задний план и совершенно темной стремнины, тремя серебряными полосами, низвергались водопады, пропадая в неясной, туманной синеве; вдали виднелась река, с красивыми берегами, а ближайший изгиб ее был в сумраке от густоты нависших над ним деревьев. Там причалила пирога и несколько купающихся Фигур плескали и возмущали воду, дремавшую в этом живописном затишье. К морю видно было несколько выступавших мысов, из которых каждый спорил с другим в красоте и богатстве одевавшей их ризы.

Мы вошли в первую хижину. В одном углу, на полу, лежал завернутый в белое полотно покойник; несколько женщин пели, сидя кругом его, гимны. Мы вошли в соседнюю хижину, где, отдохнув и пообедав, тронулись снова в дорогу, в нашем легком кабриолете. Но чем больше мы углублялись, тем труднее становилась дорога; броды через речки были почти непроходимы; большие камни, разбросанные по мелкому дну, подвергали большой опасности тонкие колеса нашего экипажа. Мостики состояли из нескольких бревен, положенных поперек речки, так что нужно было большое искусство, чтобы переезжать по ним; несколько раз колеса проваливались между бревнами, надобно было вставать и на руках перетаскивать кабриолет. Дени мог бы быть полезен при этих переправах, но им обуяла какая-то дикая страсть гоняться за всякою свиньей или коровой, выглянувшею из чащи леса; когда в нем была нужда, тут, как нарочно, его едва было видно, только панамская шляпа мелькала между кустами, и длиннорогий бык, спугнутый им, летел на нас, останавливался в страхе и снова бросался в кусты. Один раз переезд через мост кончился довольно неприятно — пришлось спрыгнуть в воду, увязнув выше колен в тине. Доехав до местечка, напоминающего французское аббатство, с островерхою церковью, каменною стеной и хорошеньким ландшафтом, мы решились предпринять уже возвратный путь: дорога становилась слишком затруднительна, и [517] ехать дальше можно было только верхом. Для ночлега выбрали себе большую хижину в Папеурири, стоявшую среди большого двора и выходившую к морю.

Стало темнеть. Среди хижины сидело несколько девушек и канаков и пели гимны; красивая группа освещалась маслом, горевшим в кокосовых скорлупах. Гимны, слышимые здесь на каждом шагу, завезены сюда протестантскими миссионерами; канаки переделали по своему мотив, придав ему свою оригинальную прелесть. Голоса канаков очень верны и чисты, но определить их было бы довольно трудно. Хоры очень правильно организованы; в первый раз, пение это как-то поразит вас, но, по мере того как вы слушаете, вам бы хотелось, чтоб оно не прекращалось. Так теперь, целый вечер и до глубокой ночи, пели все один куплет; отдохнув минуты две, повторяли его снова, и, странная вещь, вместо того чтобы надоесть, куплет этот каждый раз возбуждал в нас желание еще раз услышать его; как будто давали по маленькому глотку очень вкусного напитка, которого чем больше пьешь, тем больше пить хочется. Миссионеры ввели это пение, как одно из средств приохотить жителей к религиозному созерцанию или, по крайней мере, настроению. Слова Давида, казалось, должны были невольно западать в душу певчих, развивая в ней духовные элементы; но как же привилось это пение к канакам? В каждой деревне, ночью, собираются девушки и молодые люди в хижину, которая побольше, петь гимны; пока стройный хор далеко разносится по пальмовым рощам, понравившиеся друг другу пары тихонько оставляют хижину, чтобы в уединении, где-нибудь между корнями ей, или под сенью апельсина, еще более насладиться ночью, с ее чарами. Религиозное пение часто сопровождается тихою, сладострастною сатурналией, как естественным следствием плотской натуры канака; но эту натуру развивает и лелеет сама окружающая природа, с ее теплыми ночами, с ароматами, звездами, и волшебством своего жгучего, распаляющего дыхания.

Хижина была полна народу; между красивыми лицами канаков отличалось идиотское лицо альбиноса. Канаки на Таити сохранили часть своего костюма, парео или маро, — материя, которою обвертывают, вместо панталон, ноги; сверх ее, они носят рубашку; узор парео всегда крупный. Женщины носят длинные платья, в роде тех, какие мы видели на [518] Сандвичевых островах, и так как здесь господствуют Французы, то и в глупых фасонах этих пудермантелей встречаются кое-какие модные ухищрения. Хозяйка хижины была очень красивая, молодая женщина, вдова; ее звали Ваираатоа (Vairaatoa); она не сидела между поющими, а хлопотала у стола, где нам приготовляли чай. В толпе, окружавшей хор, бросался особенно в глаза великан, аршин трех росту, с шеей фарнезского геркулеса, и с физиономией добряка; он держал на руках мальчика, лет пяти; этот ребенок совершенно пропадал в страшных размерах его рук и груди, и представлялся человеческою фигуркой, нарисованною для сравнения, около колокольни. Несколько мальчиков различного возраста, от десяти до двадцати лет, кто сидя, кто лежа, кто стоя, составляли живописную группу, в своих пестрых тапах, с вьющимися, прекрасными волосами и красивыми лицами; все были освещены колеблющимся пламенем кокосовой лампы, и некоторые из них много напоминали Мурильевских мальчиков. Между певицами особенно отличалась одна своею оригинальною красотой; ее звали Туане, она же была и запевалой. Она была худая, как мертвая; даже лицо у ней подернулось каким-то пепельным цветом; но черные, все проникающие глаза, резко очерченный рот и неуловимые черты прелести, заставляли долго смотреть на нее и невольно вслушиваться в каждое ее слово.

Хор пел; я лег в гамак, который уже успел повесить Дени, и, прислушиваясь к однообразному пению, рассматривал живописную группу. Счастливы ли они, и возможно ли, при таких условиях, счастие?.. Что же еще нужно человеку? Здесь он окружен решительно всем, что только может дать природа; зачем здесь богатство, главный рычаг несогласий и всякого зла? Богатый здесь тот, кто выстроил себе просторнее хижину; а кому нет охоты городить себе большую, довольствуется шалашом, где точно также его продувает воздух, те же пальмы дают кокосовый орех и то же хлебное дерево — свой плод. Обаяние окружающего было так велико, что я готов был дать себе ответ утвердительный, что действительно, среди этих условий возможно счастие!.. Правда, теперь оно нарушено вмешательством Европейцев, не говоря уже о болезнях, о вечном надзирательстве, о гонении того, что ни один канак никогда не считал [519] дурным; но, разумеется, и в прежнем их быту были явления, указывавшие на неудовольство обоим положением. Люди хотели властвовать, люди выходили из своего постоянного, ровного, невозмутимого расположения духа, при котором только возможно счастие, и в диком, ужасном увлечении доходили до зверства, до каннибальства. При войнах с враждебными племенами, сделавшимися враждебными по одному слову вождя, народ не прежде успокоивался, и возвращался к обычной жизни, как истребив все племя своих врагов, не оставив ни одной женщины, ни одного ребенка... В эти минуты зверского увлечения дымились человеческие жертвы, и люди ели мясо своих жертв. Любопытно бы знать, неужели после, когда рассудок вступал в свои права, ни раскаяние, никакое другое чувство, не тревожило их умы, не шевелило совести дикарей? Образование общества Арсой, где одним из главных условий было детоубийство, указывает или на крайнее падение человеческого начала, или на какой-то смутный порыв выйдти из настоящего положения, — стремление отчаянным усилием броситься куда бы ни было — положение, до которого может дойдти общество после многих разочарований и бесплодных усилий к возрождению!

Но помимо темных сторон народного характера канаков, редкая народность представляет такие нежные черты, дающие этому народу главную физиономию. Они не обманули ни Бугенвиля, ни Кука своим добродушием, своим гостеприимством, скромностию, опрятностию в жилищах и незлобием; они действительно таковы, и до сих пор остаются теми же, несмотря на клеветы, взводимые не них миссионерами. Нельзя смотреть на жителя Таити с точки зрения католического монастырского прислужника, который во всю жизнь свою ничего не видал, кроме сырых стен коллегии, подрясников и ханжества; слышал одни схоластические уроки от людей таких же, как он сам, испытывал сильные ощущения разве от розог. Канак родился под пальмой; первые впечатления его должны были развить в нем живое чувство природы; перед ним не было ни одной дисгармонической линии, он не слыхал ни одного фальшивого и нестройного звука. Он прислушивался к шуму бурунов, разбивающихся о кораллы, и шелесту пальм, и не зачем ему было задумываться, когда жизнь была так легка и все кругом так прекрасно. Как было останавливаться ему в [520] сближении с прекрасною каначкой, и думать, что дальнейший шаг — безнравственное дело? И цвет ея любви он брал с тем же чувством, как срывал кокос своей пальмы. Нельзя назвать это развратом, как нельзя назвать канака ленивцем, когда он лежит под деревом, и смотрит на свое небо; то же было и в первобытные времена. Ему хорошо, он упоен, иначе он не понимает жизни. Пепинг упрекает их в нечистоплотности, особенно развившейся в последнее время; но судя по тому, что мы видели, я никак не могу сказать этого. И каким образом она может завестись? Купанья своего ни канак, ни каначка ни за что не променяют; это одно из их удовольствий; на каждом шагу видишь черноглазых наяд, плескающихся в затишьях, и качающихся, как русалки, по ветвям, над водою. А в хижине всегда найдете несколько чистых тростниковых тап, на которых ложитесь и обедайте смело. В болезнях же, привитых им Европейцами, виноваты ли они?

Скоро все эти размышления уступили обаянию всего того, что я видел. Встречавшиеся в продолжении дня картины развертывались перед воображением во всей их прелести; волшебные тоны зелени и моря, эти райские берега в своих причудливых очертаниях, темнота тропического леса, звуки падавшей воды с обрыва, все это наплывало на душу, смешивалось с звуками поющего хора, в сотый раз повторявшего свой стройный мотив, и становилось как-то все лучше и лучше! Великан-канак уселся около меня и тихо раскачивал гамак. Другие образы стали являться передо мною: отдаленное детство, колыбельная песня, горячая дружба, слова участия, первое лихорадочное замирание сердца. Хор пел, то как будто вдали, то снова приближался, и умолкал, и снова раздавался где-то далеко, едва-едва долетая до слуха своими правильными, гармоническими аккордами. Я уснул.

Меня разбудили, чтобы пить чай. Любопытные дети рассматривали наши вещи; к ним присоединились и большие, и между нами начался оживленный разговор с помощию жестов. В хижину вошел почтенный старик, лет восьмидесяти, но очень бодрый. Тихим, но патетическим голосом, начал он читать молитву; все притихли, и даже Дени, когда я взглядом спросил его, кто это, сделал рукой движение, чтоб я молчал. Кончив молитву, старик подошел к нам, пожал наши руки, и вышел; затем пение началось снова и продолжалось [521] до глубокой ночи. Публика начала ложиться спать по разным углам хижины; лампы одна за другой угасали, и только один огонек долго виднелся в углу, где хлопотала хозяйка, что- то вынимавшая из своего сундука и опять укладывавшая. Хор все еще пел, но и он стал уменьшаться; остались наконец три певицы. Эту ночь мы уже легли на кроватях, и скоро уснули крепко; последним впечатлением были звуки гимна. Почти весь следующий день провели мы в этой хижине, — так не хотелось нам уезжать оттуда. Только после обеда запрягли нашего саврасого клепера, и Дени пошел гарцовать впереди, гоняя по вчерашнему коров. Мы ехали назад, уже по знакомой дороге, что чувствовал и конь наш, с удивительною прыткостию мчавший нас лесистою дорогой. Он остановился вдруг перед лежавшим поперек дороги, срубленным деревом, — достаточная причина, чтобы слезть с кабриолета и осмотреться. Дерево было толстое, огромное, срубили его вероятно вчера, да так и оставили; по обеим сторонам дороги виднелись хижины, составлявшие деревеньку Папара; вчера мы ее проехали во время дождя и почти ничего не видали. Дистрикт Папара каждый день орошается дождем, поэтому он считается одним из самых богатых на острове; даже Пепинг делает уступку в пользу его жителей, находя в них кое-какие доблести их отцов и прадедов. В этой деревне живет миссионер, и есть школа. К самой дороге вышли исполинские ви с своими драконообразными корнями. Я уселся под тенью одного из них, и скоро вся деревня собралась, поместившись около нас между корнями и на корнях великана. Толпа была удивительно живописна своими прекрасными головами, убранными у некоторых цветами и зеленью; иные фигуры драпировались в пестрых тапа, приняв одну из тех грациозных поз, которые даются только человеку свободно живущему, среди прекрасной природы.

Мы пошли гулять в ущелье, где промочил нас дождь; в деревне же его не было, и мы как нарочно ходили затем, чтоб убедиться, что действительно дистрикт Папара часто орошается дождями. Вечером, к чаю, понадобился лимон; хозяин, канак, зажег факел и пошел в лес; видно было, как колеблющееся пламя освещало темную гущу дерев; он скоро воротился с сорванным лимоном.

На другой день, утром, мы пошли в школу. В [522] полуразвалившемся домике, выстроенном несколько по-европейски, было человек тридцать детей, между которыми были и взрослые. Почти все без исключения курили сигары, которые канаки делают из местного табаку; они берут лист, высушивают его на огне, крутят и, обвернув листом тонкой соломы, курят. Три мальчика и две девочки стояли на коленях, и, несмотря на свое грустное положение, часто потихоньку переглядывались с мимолетными улыбками. Между ненаказанными слышался смех, играли черные глазенки, раздавалось, шушуканье, а иногда и звуки расточаемых ударов. По классу из угла в угол, ходил высокий канак, вероятно блюститель порядка. Но вот вошла в комнату фигура, одетая в черный подрясник, и все стихло; у фигуры в подряснике в руках был штопор, — не вместо ли указки, подумал я?.. Лоб этого господина был низок; брови черные срослись вместе, верный признак упрямства; черные глаза ровно ничего не выражали, а черные зубы между мясистых щек и губ гармонировали с узким лбом. Желая завести разговор по душе этого господина, я спросил его, много ли еще некрещенных на Таити? Он несколько обиделся: «Это не наше дело, отвечал он, мы здесь более занимаемся протестантами». Я остановился, не поняв его ответа. Начался урок; сначала детей заставили хором пропеть, поканакски, границы Франции. «А present en francais! скомандовал миссионер штопором, и дети хором заголосили «La France est bornee par La Manche, la Belgique и т. д.

- А вы их учите по-французеки? опять спросил я.

- Нет, ведь вообще мы школами мало занимаемся, не это составляет наши главные обязанности.

Мы посмотрели на его штопор и поспешили уйдти. Этот по крайней мере не нововводитель, подумали мы?

Возвращаясь в Папеити, мы как будто досматривали великолепный альбом пейзажей; любовались им, переворачивая рисунки от первого до последнего, и обратно от последнего до фронтисписа. Приближаясь к городу, мы пошли пешком, ведя под устцы усталого клепера. Вот показалась пальмовая роща, видная с рейда, вот и некоторые из наших офицеров, гуляющие верхом, вырвавшиеся с судов от различных авралов, спусков, вооруженных баркасов, брам-рей и брам-стеньг...

Нас, конечно, засыпали вопросами: были ли мы в Фатауа, [523] видели ли озеро, находящееся в горах, на высоте 3.000 футов, и пр. Мы должны были, к стыду нашему, сознаться, что ничего этого не видали, а только много гуляли и большею частию лежали по разным хижинам. Расказы о Фатауа были соблазнительны, между тем как достижение высокого озера сопряжено было с большими трудностями; решили ехать в Фатауа, на что и употреблен был весь следующий день.

Там, где только орлу пришло бы в голову свить себе гнездо, канаки устроили было укрепленное местечко; но Французы взяли его у них. Говорят, что солдаты по скалам взобрались еще выше, и уже сверху спустились, как снег на голову, к канакам, не подозревавшим такого маневра. Этот французский подвиг стал нам очень понятен, когда мы увидели одного канака, с знаком почетного легиона на груди, за услуги, оказанные им Франции; услуга эта и состояла в том, что он продал главный стратегический пункт своего отечества, свой Гибралтар.

Дорогой мы заехали к одному плантатору, Англичанину, который уже тридцать лет живет здесь. Его плантация сахарного тростника самая большая на острове, и на устройство ее он употребил значительный капитал. Заехали мы к плантатору с побочною целию, выкупаться у него в саду, где река заманчиво бурлила и ценилась каскадами между больших камней. Перед купаньем мы немного посидели в его домике; хозяин был очень почтенный и чистенький старичок, с лицом, похожим на лицо Вашингтона, говорил голосом тихим и ровным, рассказывая нам историю своего переселения на Таити.

Выкупавшись, мы поехали дальше. Под ногами струилась река в своих красивых берегах; за рекой поднимался кряж постепенно возвышавшихся гор; с другой стороны возвышение тоже расло, образовывая с первым живописное ущелье. Лес, начавшись вечными гуавами, загустел огромными ви, акациями, апельсинами и сотнями других дерев, — розовых, железных, составлявших своим множеством мрачную сень разнообразной формы. Дорога, освободившись на время от напирающих на нее деревьев, висела над обрывом, и перед нами огромною декорацией поднималась гора, покрытая лесом; ясный, прозрачный воздух не сливает всей его массы в сплошной, зеленый ковер, а обрисовывает всякое деревцо, оттеняет всякую ветку, как бы [524] высоко ни была она над нами. Местами, по круглым кудрявым холмам, точно значки, наставлены были пальмы; в другом месте среди горы выступит вперед скала, и на ней рисуется одно огромное развесистое дерево. Потом снова дорога уходила в лес, и опять выходила, чтобы долго не утомлять путника мрачною тенью дерев. Но вот надобно переезжать реку: бывший здесь мост разломан, только некоторые части его еще держатся; вода быстро бежит, доламывая остальное и обдавая пылью попадающиеся по дороге камни и обросшие деревьями берега; пришлось ехать вброд, — лошадь упирается, часто останавливается, сбиваемая течением, спотыкается о камни, но миновав все преграды, бойко выносит на следующий берег; надо пригнуться к самой луке, чтобы не ушибить головы о перегнувшееся аркой дерево, под которою проезжаешь как под воротами. Зигзагами дорога поползла на гору. Лес живописно перемежался с полями, горами, холмами и отдельными рощами; иногда сквозь его прозрачную сетку темнело ущелие, залитое зеленью. Иногда на одном стволе дерева перепутывалось около десяти чужеядных стволов и листьев, и нельзя было узнать, какому из них принадлежит какой лист. И что за разнообразие картинных мест, живописных уголков!.. Несколько маститых дерев с изрытыми и ветвистыми стволами столпились в кучу, точно для совета, распространились своими громадными ветвями до других дерев, сплетаясь с ними лианами и другими вьющимися паразитами; вдруг, неожиданно, выросла перед глазами отвесная скала: смотришь вверх точно опущенный на дно гранитного колодца; над скалой, испещренною горизонтальными и вертикальными трещинами, красноватыми пятнами, со всевозможными оттенками, видны микроскопические деревья, свесившиеся вниз и зеленеющие своею кудрявою листвой. Подымаешься кверху, дорога повисла над пропастью; перед нами целая декорация гор, скал, и зелени, столпившихся вокруг огромного бассейна, куда бросалась серебряная полоса каскада; она вырывается из зеленого ущелья, прерванного сразу вертикальным скалистым обрывом. Деревья и зелень провожали речку от самого ее рождения до последнего низвержения с утеса и даже свесились за нею, как будто с боязнию следя за внезапным ее падением. Место падения каскада нам не было видно. Сначала плотная стеклянная струя делилась на продолговатые круги, и [525] солнце, переломив лучи свои в бриллиантовых брызгах, образовывало радужное кольцо, сквозь которое низвергалась вода, пропадая в синеве и бездне. Всякая гора, протеснившаяся к бассейну, соперничала с другою, соседнею, красотой своего убранства. Одна, точно драгоценными камнями, изукрасила себя скалами, вставив их в изумрудную оправу зелени, другая завернулась в непроницаемый зеленый плащ; третья откинула этот плащ за плеча, обнажив свое каменное, блистающее тело; иная нахмурилась, потемнела от наброшенной на нее тени цепляющихся по вершинам ее облаков, или просияла вся, облитая ярким светом солнца. У самой дороги, на голубом фоне глубины ущелья, бросались в глаза резко-очерченные корни свесившегося дерева, яркая зелень бананового листа и разных мелких кустарников; видны были еще два поворота каменистой дороги, цеплявшейся по отвесной скале, и наконец свитое над пропастью гнездышко Фатауа, небольшое укрепление с домиком и казармой. Его занимает постоянно пост солдат, которым отпускается провизия на месяц. Владеющий этим пунктом владеет островом.

Как описать проведенный нами целый день в горах, — как спускались к реке, как купались в ее бассейнах, до того места, где она, прорыв две мрачные пещеры, с каменными сводами, бросалась с обрыва вниз; как нас накормили травой, под именем салата, и я заснул в одной из пещер, под звуки капавшей воды, и как вообще нам было хорошо, далеко от людёй, высоко над ними, над городами?..

Здесь Фауст нашел бы, кажется, те сосцы природы, к которым жаждал припасть.

Из города нам дали проводника, пленного Новокаледонца, в дыры ушей которого можно было просунуть довольно толстую палку; лицо его, украшенное бородой и усами, и выдавшимися вперед губами, было важно и сериозно; однако, несмотря на его важность, мы взвалили ему на плечи провизию, и он, идя ровным и скорым шагом, не отставал от нашего кабриолета. Когда мы, после купанья, расположились в доме сержанта позавтракать, пришел и он. «А, старый приятель! закричал один из находившихся в комнате Французов: как поживаешь, дружище? Еслибы нам удалось поймать теперь твоего сына, то в Новой Каледонии нам было бы покойнее! Знаете, кто это? продолжал он, обращаясь к [526] нам. — Это каледонский король! Много наделал он нам бед, недавно съел двух Французов, наконец его поймали, и привезли сюда. Теперь главным остался его сын, да тот будет попроворнее, и с ним не так то легко справиться».

Час от часу нелегче, — точно сказка!.. Съеденные люди, превращение проводника в короли, и именно в этой стране, среди таких чудес, каких не представляют ни Тысяча и Одна Ночь, ни Сон в летнюю ночь... Казалось, ни одна сказка не украшена такими цветами фантазии, какими в действительности полна эта волшебная, сказочная страна! Фантазия населила бы эти пещеры богинями, феями; но все эти вымыслы хороши там, где нужно чем-нибудь дополнять картину, а здесь красота так полна, что еслиб и явилась какая-нибудь фея, кажется, никто бы не удивился ее встрече.

В этот день, вечером, мы были приглашены на бал, который давал нашей эскадре город. Hotel de Ville, в котором он давался, стоял среди обширного двора, и к нему вела аллея тамариндов. Перед домом был фонтан, и вход украшался флагами и плошками. Народ наполнял весь двор; в аллее, в два ряда стояли канакские музыканты, игравшие на бамбуковых толстых дудках; мы их встретили утром, когда ехали в Фатауа; они была на превосходных лошадях, и как кони, так и всадники, украшены были цветами и какими-то желтыми листьями. В толпе было много каначек; многие из них, чтобы лучше все видеть, взлезли на деревья и, освещенные плошками, висели на ветвях в разнообразных позах.

В залах был сброд европейского населения Таити. Бледные, некрасивые люди толкались в польках и вальсах, под звуки фортепиано и гармоники, — той самой, которая так часто слышна у нас на улице. На диване, в розовом пудермантеле, толстою головой уходя в толстое, жирное тело, и обмахиваясь красным веером, сидела королева Помаре; по близости ее, как монументальные фигуры, красовались ее тетушка и две «шефресы». Таких женщин можно бы было показывать за деньги; представьте себе тетушку, женщину семидесяти лет, около шести футов роста, с пропорциональною толстотой, шириной плеч и высотой груди, — женщину прямую, стройную, с головой, закинутою несколько назад, и с белым пером, развевающимся над седыми волосами!

На лице ее оставались еще следы красоты первоклассной. Обе [527] шефресы были из той же породы людей, и танцовавшие около колоссальных фигур Французики и Француженки напоминали козлов, теряющихся в стаде голландских коров. Замечательнейшими лицами бала были, вопервых, губернатор, commissaire imperial, Mr de R***. Он совершенный дубликат Наполеона I, то же лицо, та же поза, только прибавьте ко всем известному, стереотипному лицу, выражение жабы и то впечатление, какое производит это животное, когда ощущаешь его на руке. Жена его, белокурая дама, имеет репутацию первой красавицы Таити; она же и царица бала. Смотря на нее, я вспомнил одно сравнение Гейне и приложил его к настоящему случаю: если королева Помаре происходит от одной из тех семи жирных, библейских коров, которых видел Фараон во сне, то Mme R***, по всей вероятности, сродни тощим. Какой испорченный вкус должно иметь, чтобы на Таити засмотреться на безжизненную, тощую, белокурую красавицу!.. А вот предмет, любопытный для антиквария, — первые поселенцы на Таити, — старушка дряхлая, почтенная, и чепец на ней, вероятно, тот же, в котором она венчалась перед переселением сюда. Еслибы можно было, я поцеловал бы руку почтенной старушки, — она первая из европейских женщин решилась бросить рутину своих соотечественниц, и, вероятно, была счастливее их. Вот король, муж Помаре, личность, тоже, в роде статуи нашего Минина. Среднего роста человек, вероятно, не достанет рукой до его плеча; а на плечах ленивая и даже не совсем умная голова, с ястребиным носом и низким лбом. Он в генеральском мундире терпит пытку, и ждет, кажется, минуты, когда ему можно будет скинуть его и надеть тапу и рубашку, костюм, в котором он постоянно ходит. С ним его сынок, канакский Митрофан, смотрящий дичком; и его нарядили в какую-то куртку и водят по залам, наполненным недотрогами-Европейками, а ему бы в лес, на дерево, в реку...

На балконе сидели две девушки, в белых платьях и в венках на головах; обе они катанки. Как дочери одного из шефов, Таириири, они имеют право быть на бале; но как идти танцевать, смешаться с белыми? И притом решится ли кто-нибудь из Французов взять одну из них? А им бы так хотелось этого!.. К***, обладающий большим тактом понимать затруднительные положения, и, подобно Юлию [528] Кесарю, всегда готовый перешагнуть Рубикон, взял почти силой одну из них, потом другую, и таким образом сломил лед. Они танцовали едва ли не больше других, затмевая всех своею красотой и удовольствием, выражавшимся на их молодых, открытых лицах. Я с радостию смотрел на них, и не без удовольствия разгадывал кислую улыбку, раждавшуюся по временам на устах у померкнувших планет бледнолицых. На бале было довольно мертво; за то жизнию кипел двор, где толпились званые и незваные. Канакские музыканты трубили, с короткими интервалами, все одно и то же, и часто, вместе с звуками начавшейся музыки, вырывались из толпы несколько каначек, с цветами на голове, точно вакханки, и составляли пляску; быстрый танец их походил и на польку, и на хупа-хупа (так называется на Таити хула-хула). Тут было веселье, тут был смех, блиставшие как угли глаза, и не один кавалер забывал бальную залу для этой толпы, имевшей в себе что-то особенное, чарующее, сладострастное.

В одном из углов обширного двора по временам раздавался барабан и виднелась собравшаяся в кружок толпа. Я пробрался туда, но скоро возвратился, для того чтобы привести еще кого-нибудь, потому что наслаждаться эгоистически тем, что нашел там, я не считал себя в праве. Никеми не прошенные, собрались тут любители, и хупа-хупа кипел под звуки единственного барабана и хлопанье всей публики в ладоши...

Ночь была прелестна, молочные пятна млечного пути и богатые светом созвездия, давали всевозможные оттенки живому, южному небу; Южный Брест стоял над пальмой: воздух был тепел без духоты; от толпы слышалось ахроматическое дыхание цветов. На арену выходило несколько молодых девушек; все они садились в одной позе, все делали одни и те же движения, и под такт их, в порывистом экстазе, плясала канакская баядерка; ее сменяла другая; экстаз их доходил до крайнего предела, жесты доходили до невообразимой быстроты и сладострастия; последний ряд кавалеров вскакивал на плечи первому, в порыве танца; казалось, не будет пределов общему восторгу и увлечению! Хула-хула на Сандвичевых островах тише и сдержаннее.

Рядом с двором, на котором был Hotel de Ville, расположен двор королевы, куда есть ход через калитку. [529] Дворец королевы, — большая каза, построенная из дерева, только с высокою тростниковою крышей. В большой комнате европейская мебель, два зеркала, картины и портрет Помаре, писанный масляными красками. Услыхав пение на дворе дворца, мы пошли туда; дворец освещался одною свечой; балкон его был полон народом, ожидавшим свою «помещицу». Эта публика составляет род придворного ее штата. Всякий канак, или каначка, не имеющие где приклонить голову, и решительно не желающие делать что-нибудь, идут к королеве, и та позволяет им оставаться у ней при дворе. Около балкона, на разостланных по зеленому лугу цыновках, лежали группами канаки; сидевшие на ступенях балкона и на террассе пели гимны. Здесь собираются лучшие певцы и певицы, и поют долго заполночь, пока патриархальная их владетельница, страдающая от жира и жара, не уснет под монотонный такт их гимнов; а как хорошо под них засыпается, я знаю по опыту.

Каждый день мы уходили далеко за город проводить вечер. Устанешь, войдешь в первую попавшуюся казу; вас встретит живописное семейство, с радостию расстелет тапу, мущина полезет на пальму, сорвет несколько кокосов, и поднесет их, искусно отбив верхушку; залпом выпьешь кисловатую, освежающую жидкость. Вблизи играют дети; у порога хижины, молодая женщина распустила свои густые, черные косы, и с усилием расчесывает их. Долго можно пролежать в такой хижине, ни о чем не думая, смотря на качающиеся листья пальм, разговаривающих друг с другом вечным шелестом. Но не век же лежать; идем дальше; углубляемся в темную рощу хлебных деревьев, переходим мост, и свежая струя воды, журчащая в небольшом каскаде, соблазняет невольно; недолго думая, сбрасываем свой легкий костюм и кидаемся в воду; не далеко от нас — купальщицы, над которыми несколько дерев образовали сплошную тень. Но вот темнеет, вот наступает ночь; в воздухе становится еще лучше, как-то свободнее; далеко за полночь сидим мы где-нибудь в затишье, и целая группа пальм лепечет вам «таинственную сагу» и много говорит сияющее бесчисленными звездами небо, смотря на нас в просветы между листьями хлебных дерев. и кокосов. Иногда послышится знакомый мотив гимна, напрягаешь слух, и едва-едва схватываешь доносящиеся звуки... [530]

Последний вечер перед уходом нашим, мы провели на дворе королевы; у нее был праздник; гости обедали в большой палатке, а по обширному двору расположились хоры певиц и певцов, и неизбежная публика канаков, ищущих и любящих всевозможные зрелища.

Мы, не званные на праздник, ограничились королевскою дворней, усевшись сзади хор. Скоро обед кончился, европейские модные костюмы и кринолины, вовсе здесь не уместные, скоро скрылись. Королева удалилась и, переменив стеснявший ее костюм на канакский, уселась на балконе; муж ее тоже нарядился в тапу, и жизнь их потекла по домашнему. Увидев нас на дворе, король пригласил во дворец.

Я уселся было около королевы и стал говорить ей разные, приятные для нее вещи: «Вы владеете самым красивым царством в мире», сказал я ей. — Мму, отвечала она и благосклонно кивнула своею жирною головой, отмахиваясь веером от жара. «Ни одна страна не оставит в нас таких сладких воспоминаний, как Таити!» — Мму, опять промычала она. «Таити это земной рай...» — Мму. — И я, с уважением посмотрев на почтенную помещицу, поспешил уйдти. Ей около пятидесяти лет, ее очень любят канаки, она очень многим помогает, и если патриархальная власть может привести в истинное умиление, так это здесь...

На дворе происходила сдержанная, страстная сатурналия, без пьянства и оргии, и Помаре, зная свой народ, и смотря на него с балкона, была счастлива. По всему двору, местами осененному пальмами, разбросанными кучками сидели и лежали канаки. Когда один хор кончал, другой начинал свои песни, убаюкивающие и услаждающие; чистые голоса раздавались как серебро в воздухе; небо золотистым пологом раскинулось над нами; было так тихо, что свечи горели на воздухе, и пламя их нисколько не колебалось. Сколько сдержанных речей, сколько сладострастного шепота таилось в этой очарованной тишине!.. Часто из групп отделялись пары, пропадая в тенистых углах обширного двора.

Мы явились на клипер в два часа ночи, а рано утром снялись с якоря, не подозревая, что нам готовился очень приятный сюрприз: через несколько часов мы бросили якорь в бухте Papetuoi, на острове Эймео, в одной из самых красивых бухт в мире.

Островок Эймео лежит в двенадцати милях от Таити. [531] Я уже упоминал о значении, которое имел он во время первых миссионеров. И теперь на нем есть несколько школ, церквей, разбросанных там и сям, и бумагопрядильное производство.

Редко случалось мне видеть более разнообразные формы гор и возвышений как те, какие представляет Эймео; подходишь точно к сказочному городу, где живут сказочные великаны; одна скала вытянулась к верху, как Страсбургский собор, или Сухарева башня, другие вышли куполами, колоколами; а там скала протянулась отвесною высокою стеной. К морю, все эти каменные громады оделись в густой, непроницаемый ковер зелени, выходя к воде такою же живописною и разнообразною каймой, как на Таити. Бухта глубока, и можно принять ее за широкую реку, впадающую в море; в глубине ее действительно вливается река, протекающая сначала по живописной долине, окаймленной сзади скалами, которые дают всему острову такой разнообразный вид. По сторонам бухты-горы и скалы и все уравнивающая и украшающая зелень, подступившая под самые вершины и ниспадающая к морю своими густыми, кудреватыми волнами. Характер леса тот же, что на Таити. По тропинкам, идущим по берегу, местами разбросались хижины; местами роща пальм отделяется своими стволами и листьями от темной зелени апельсиновых деревьев; те же исполинские ви с своими высокими корнями, те же гуавы, железное дерево, розовое и тысяча других пород, перемешанных между собою ветвями и листьями. Глубокая бухта у берегов оканчивается отмелью, покрытою древовидными кораллами.

Мы провели на Эймео двое суток, целый день гуляя по лесам и красивым бухтам, каждый вечер и ночь просиживая почти до утра на зеленой траве, в виду пальм, гор и роскошного залива. Как передать всю прелесть этих ночей, с их воздухом и небом?.. Можно только сказать, что нам было очень хорошо...

Около нас сбирались канаки, пели и играли на дудках; мы и сами пели; молодость затевала разные игры; чехарда так соблазнила морского министра Таити, приехавшего вместе с королем и министром иностранных дел на одном из наших корветов, что он не выдержал, и пошел сам скакать и становиться в позу, чтобы через него скакали другие. [532]

- Чтобы вполне быть удовлетворенным, надо перескочить через короля, сказал кто-то; но король не решился на чехарду.

На берег привозился ужин, чай, и жгли фейрверк; ракеты летели чуть не выше гор; фалшфейеры освещали синим пламенем роскошные пальмы, придавая ночной картине много Фантастического.

Клипер наш должен был отвезти короля с министрами в Папеити, и уже в море соединиться с другими судами, чтоб идти дальше. Переход, который мог быть совершен в несколько часов, продолжался целые сутки; и клиперу, казалось, не хотелось уходить из этих благословенных стран; то ломалась где-то машина, то винтовой гордень как-то распух и не лез туда, куда его пихали; потом заштилело, — одним словом, все как-то не ладилось, всякая каболка, казалось, предъявляла свое нежелание выходить из того очаровательного круга, в который попали мы; и ей было тепло, и она ощущала что-то новое под этим солнцем... Как и следовало ожидать, реакция должна была совершиться сильная со стороны разумных начал, желавших вступить в свои права. Редко случалось видеть подобную суету, работу и крики, как во время этого перехода. Король и морской министр смотрели на все в недоумении, и все время жались около барказа; а министр иностранных дел, вероятно не знавший уставов военной службы, взлезал на гакаборте и принимал такие позы, которые были бы приличны на ветвях, где-нибудь в лесу, а уже никак не у бизань-мачты. Видя офицеров, бегавших и сердитых, все они возымели к ним глубокое уважение, ловили их взгляды, а иногда и шапки, когда они, сдуваемые ветром, летали на палубу. К вечеру мы опять увидели Таити.

Садилось солнце, я последними лучами, как обыкновенно говорится, освещало только что освеженную теплым дождем зелень. Красивая кайма, окружающая рейд, блистала своею листвой, холмы зеленела, на горах обозначались тенями все их овражки, все неровности. Через полчаса мы стали сниматься с якоря... Прощай Таити!.. Стемнело; тихим ходом оставляли мы рейд, на котором провели, конечно, лучшие дни нашего плавания, может быть лучшие минуты нашей жизни. Близкое соприкосновение с природой оживило всех нас, как будто обдало живою водой. Мы узнали, или, по [533] крайней мере, видели здесь возможность радостей, возможность наслаждения и увлечений, тогда, когда для нас уже, казалось, наступало время воспоминаний и разумного расчета; на Таити мы были молоды, и в сердце многих из нас пробудилась та струна, с звуком которой понимаешь Ромео и Джульету. Нашею Джульетой была природа, говорившая с нами «бесчисленными сердцами и смотревшая на нас бесчисленными глазами. Мы следовали ей доверчиво, и она прижала нас к сердцу, как любимых детей. Она ввела нас в жизнь, она и уведет. Мы доверяемся ей; пусть делает с нами, что хочет, не возненавидит она своего творения!» (Гете.)

На выходном рифе стояла шлюпка с фонарем; мы вышли между подводных камней с большими затруднениями; с берега слышалось стройное пение, но уже не видно было ничего, кроме темного, мрачного холма и нескольких огоньков.

И опять мы закачались по морю!

А. Вышеславцев.

Текст воспроизведен по изданию: Тихий океан // Русский вестник, № 12. 1860

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.