Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ФОТИЯ, СВЯТЕЙШОГО ПАТРИАРХА КОНСТАНТИНОПОЛЬСКОГО, ПИСЬМА.

К ГЕОРГИЮ, МИТРОПОЛИТУ НИКОМИДИЙСКОМУ.

Ты удивляешься, что послания божественного Павла представляют столько разнообразных мыслей (eideaiV): дивлюсь и я — не обижайся за правду, — как ты доселе не проник в глубину мудрости, свойственной сему мужу. Но если бы ты занялся еще более трудным рассуждением о его красноречия, разумеется — при благотворном содействии [160] горней помощи, ты еще больше изумился бы, как укрылась такая благодать мудрости и как неподдельное изящество слова не находило для себя пламенного любителя. О мудрости его в вероучении я уже не говорю; — да ты и сам, кажется, в этом не сомневаешься: но говорю лишь о том, какого удивления достойны сила и могущество его речи. — Но (скажешь:) как же, поэтому, он был просторечив? — Конечно также, как был и первым из грешников, последним из Апостолов, извергом в сравнении со всеми, отребьем мира, недостойным названия Апостола, попранием для всякого, позором Ангелов и человеков. И однако же кто это? Тот, кто, как Апостол Христов, мог быть (своею ревностию) в тягость (слушателям), кто более всех потрудился, кто посвящен был Богу прежде, чем кончились матерние болезни деторождения, кто видел незримое, слышал неизреченное, кто для Бога составляет Христово благоухание, кто носит в своем теле не только смерть Иисусову, но и жизнь! Итак, в каком смысле он — изверг, попрание, позор, отребье, в таком же и просторечив. Правда, некоторые из сих [161] названий даны ему другими, которые не понимали глубины его проповеди, хотя иногда и сам он так отзывался о себе, по скромности и смирению: но что же из того? Уж не в мудрости ли человеческой заключается наша вера? Да не будет! Она состоит в силе Божией, посредством которой и неразумные умудряются. Или мудрость Божия есть мудрость века сего и князей его? Но кто и это может сказать? Напротив, такая-то именно мудрость и упраздняется буйством креста, — это блуждение нечестивых догматов, это пустословие, убеждающее лишь в погрешностях, это хитросплетение развращающих софизмов. Вот ее содержание: «Душа смертна, потому что и она сокрушается и страдает вместе с телом. Мир не имеет творца; потому что вода и не могла стремиться вверх, как огонь. Жены должны быть общи; потому что тогда взаимная любовь между гражданами будет крепче. Живущие — из мертвых; потому что, и постоявши, мы садимся 1. Богов должно быть много; потому [162] что много разных предметов промышления, и если бы трудился один, то можно бы опасаться, что всеобъемлющие заботы утомят его; — или потому что первоначального Бога самая необходимость заставит произвести второстепенного, если он не хочет остаться без права начальства; а второму опять необходимо создать подчиненного себе, и так в бесконечность». Все это сумасбродно и выше всякого безумия, свойственно душе подлинно смертной и одуревшей. Сию-то мудрость века Павел, истинно мудрый в вещах Божеских и человеческих, изгнал посредством мудрости Божией, сокрытой втайне, в соблюл умы верных недоступными для нее. Сия мудрость есть безумие пред Богом. Суетные умствования таких мудрецов, обличаемые собственною явною злонамеренностью, разлетаются в прах от одного прикосновения к ним слова истины. От такой мудрости, как древле, так и ныне, отвращался всякий благочестивый ум, как от широковещательного [163] пустословия, как от пагубы душевной, как от сетей лукавого, как от великой мастерской зол.

Но правильность слов и приличное сочинение их ужели могут быть препятствием благочестию? Какой вред принесут они тому, кто наблюдает их? В какое заблуждение, великое или малое, увлекут они? Если творец природы есть художник и языков, то не следовало ли — особенно ученикам Слова обладать приличным словом? — «Но в таком случае Христос не принимал бы к себе в ученики простолюдинов». Скажу это и я, и, если угодно, даже больше, — ученики Его были безгласнее тех рыб, которых они ловили. Но как простолюдины — мытари и рыбари перестали быть мытарями и рыбарями; то из этого и вышло чудо, достойное силы Христа: ибо кто избежит обличения со стороны дел их? Он не отпустил их назад в простонародье, из которого извлек, но из рыболовов сделал их ловцами людей. Грядита по Мне, говорит, и сотворю вы ловца человеком (Матф. 4, 19),— из мытарей сделаю спасителей обуреваемых душ, из [164] простолюдинов — учителей вселенной, исполняя вас божественной и небесной мудрости, а где нужно, не лишая и мудрости человеческой. Ибо иначе как препирались они в слове с Эпикурейцами, Стоиками и бесчисленными другими лжеучителями, оставившими великое имя в области красноречия? Не искусство ли слова и поток речи, в соединении с чудом, заставили слушателей Павла признать его за Меркурия? И если бы Апостол не предупредил их, растерзав свою одежду, то в честь ему торжественно принесены были бы жертвы, какие приносились богам. Не буду говорить здесь о силе слов, сказанных им без приготовления в церквах, среди народа, в судилище, в Иудейских синагогах, на площади, — слов поучительных, обличительных, увещательных, защитительных, исповеднических, к частным лицам и к целой толпе, к блюстителям правосудия и лукавым лицедеям. Не говорю, как он пленил словом царя Иудейского, до того, что сей едва не включил себя в число Христиан, — если бы только действию проповеди не поставила преграды пышность царства и порфиры... Как силою слова обуздал он убийц, [165] жаждавших его крови и убедил их позаботиться о сохранении его жизни? Как входил он в Ареопаг, среда людей, думавших изощрять над ним свой язык, — в тот Ареопаг, где, как любят твердить Греческие басни, разбираются тяжбы богов и людей,— и выступив там с словом не против одного, но против всех членов, которые были первыми словесниками между людьми (потому что если тогда Афиняне были красноречивее прочих людей, то члены Ареопага, без сомнения, превосходили в красноречии и самых Афинян) и своею проповедью так потряс и преобразовал их души, что многие из них, уловленные его языком и речами, совершенно отказавшись от своей прежней жизни, обратились к благочестию и явились подражателями Того, кто в глубине их сердец начертал учение о добродетели и правом богопочтении? Ужели все это могло совершиться без благоприличного слова? Кто стал бы слушать варвара, который не умеет правильно произносить самые звуки? Апостол не умел порядочно объясниться; и однако ж вот он для многих показался правомудрствующим и нашел такое сочувствие в [166] своих слушателях: каким бы это образом могло случиться?

— «Но то действовала благодать свыше». — Говорю это и я: — преимущественно благодать свыше, а не искусство. Ибо что происходит от искусства, то есть дело человеческое и дело обыкновенное; но что происходит от благодати, то — дело небесное и апостольское. Действовала благодать: но и ее действие должно прежде всего обнаружиться в том, чтобы служители ее не говорили ничего недостойного ее самой. В самом деле, отнюдь не маловажно довести сопротивляющихся до восчувствия укрепляющей их (Апостолов) необоримой силы. Так в одном месте и сказано: видяще же Иудеи Петрово дерзновение и Иоанново (Деян. 4, 13). В чем дерзновение? Очевидно, в словах, посредством которых заградили они уста бесстыдным вопрошателям. Потом что? И разумевше, яко человека не книжна еста и проста (anagrammatoi kai idiwtai), дивляхуся (там же). Мы видим таким образом, что те, которые вовсе не знакомы были с искусством, вдруг делаются просвещенными витиями, и уста их источают мудрость: что бы это [167] значило? Откуда в них явилось то, что превышает человеческие условия? Знаем одно, яко со Иисусом беста (там же). — Видишь ли, как сила слова возбуждала во врагах удивление, не меньше, как и чудо, совершенное над хромым, и едва не привела их,— если бы только они захотели, — в познание истины? Смотри и другой пример,— как (враги) опасались могущества речей Апостольских: заповедаша има отнюдь не провещевати (Деян. 4, 18). Что ты говоришь? Неужели, только лишь неученый зашевелит губами, тотчас падает вся твоя слава, и столь древнее учение, сильное самою своею давностью, ниспровергается неученою речью, и народ, воспитанный в Моисеевых постановлениях и решившийся жить и умереть за их древность, переходит к новой проповеди? — Да, отвечает Иудей; потому что этот простолюдин говорит не простые слова, но слова мудрости, и этот неученый изъясняется не по-варварски, но изящно и увлекательно, так, как будто он постиг все тайны искусства. Их устам присущ как бы врожденный дар убеждения, посредством которого целые толпы ораторов и простолюдинов, как [168] связанные неразрешимыми узами, влекутся к тому, что им проповедуется. Я запрещаю им проповедовать; потому что уже многие, как вижу, по их немногим словам, оставив все отеческое, переходят на их сторону; потому что часто, после одной беседы с ними, поступают в число послушных и преданных учеников их те, которые вместе с нами каждый раз восставали против них и были отъявленными их врагами. Бот что вынуждает меня приказать им молчать. Вот, почему я не позволяю им и уста открывать, — по причине дерзновения их на словах, по причине силы, привлекательности, неизбежной убедительности их речей!

Видишь, как поучительное слово Апостолов заставляло Иудеев трепетать и сокрушаться. Но этот благодатный дар гораздо блистательнее, чем в прочих Апостолах, просиял в Павле. Если тебе угодно, мы призовем первоверховного во свидетели присущей сему мужу особенной мудрости. Признавая эту мудрость Павла дарованием Божиим, Петр свидетельствует о том в следующих словах: якоже и возлюбленный наш брат Павел, по данней ему премудрости, [169] написа (2 Петр. 3, 15). Потом, превознося похвалами глубину и многознаменательность его писаний, говорит: в нихже суть неудобь разумная некая (там же ст. 16); то есть, они требуют проницательности ума, божественного постижения, учеников (читателей) мудрых, рассудка основательного, чтобы вполне понять, что сказано Павлом. Потому-то ненаучени и неутверждени, не умея извлечь из сих писаний надлежащей пользы и только обольщая самих себя чуждыми им мыслями, развращаются (там же). Что до языков,— Павел получил дар — изъясняться на таких, которыми прежде вовсе не говорил, которых даже не слыхал; он не уступал никому из первых языковедцев. Благодарю Бога моего, говорит он, паче всех языки глаголя, (1 Кор. 14, 18). Если же он непреоборимо силен был и в малоизвестных иноплеменных языках, умудряясь в них внушением Духа: то можно ли по здравому рассуждению представить, чтобы он искажал общеупотребительный тогда Греческий язык? Он вполне владел теми языками, которыми надеялся привлечь к благочестию лишь немногих, а допустил делать себе укоризны и [170] насмешки за тот, посредством которого обратил почти всех людей! Нет, не так малоискусен был он в словесности; не таким, почитали его и самые врага его. А как скоро враги хвалят, то уже никто не устоит против такого свидетельства, хотя бы вздумал, по своему высокомерию, спорить обо всем. Вслушайся в это свидетельство. Народ Иудейский жаждал крови Павла за то, что он, быв озарен небесным светом, всецело предался Тому, кого прежде преследовал; особенно же жаждали его крови и пылали убийством Иудеи, после того как, вследствие его проповеди, синагоги их вовсе опустели. Они подвигли против него все свое искусство во лжи, все беззаконные орудия. Не серебряными копьями, как говорится, вооружили они своих единоплеменников, но клеветою, хитростью, гневом, нахальством, решившись потребить, во что бы то ни стало, святого мужа, и рука их, казалось, уже дымилась кровью его от одного жара злодейских замыслов. Когда же этот дикий восторг оказался тщетным и надежда их оставила, — потому что превосходнейший атлет отстаивал себя от всех их козней [171] апологиями; прибегли они наконец к непреодолимой силе слова, подкупили какого-то оратора, который бы публично изложил их клеветы, и уже рассчитывали, что от искусства и оборотливости его речи не ускользнет обвиняемый, хотя бы тысячу раз был невинен: они не имели ни малейшего в этом сомнения. Но мудрый поистине Павел, сильный равно в вещах божеских и человеческих, при руководстве горней мудрости и благодати, противоборствовал и этому оратору, приготовленному искусством и платою, опроверг его речь, посрамил все его приготовления, изумил и обезоружил первосвященников и священников и всех, которые злоумышляли на его жизнь, так что они не только раскаивались в своем предприятии, но и, как бы в наказание за то, осудили себя на двухлетнее молчание, не смотря на то, что еще более прежнего свирепели яростью.— Вот как сила слов доблестного воина Христова невольно заставляла свидетельствовать о себе самых озлобленных врагов!

Но если и среди врагов мудрость Павлова свидетельствуется и делом и словом, то посвященные в таинства веры беспрекословно [172] почтят ее по заслуге. Не думай, впрочем, чтобы я разумел ту голословную мудрость, ту способность разглагольствовать, которая отличается напыщенностью, разукрашает естественное изящество слова поддельными цветами и приправами (jarmakoiV), и накладными красками ребячески старается обратить на себя внимание. Но с другой стороны, и не ту разумею, которая, вследствие какой-то угрюмости и нелюдимости, ни за что не хочет облечься в приличную светлую одежду, но окружая себя непроницаемым мраком, тем удобнее думает внушить к себе уважение в людях неученых и степенных (agelaiuV) и сделать из них слепых своих поклонников. Наконец и не ту разумею, которая, соревнуя своенравию поэтов, гоняется за новейшими оборотами и забавляется ими: но ту, которая привлекает целомудренно, учит общепонятно, прежде всего назидает, убеждает сама собою, и посредством сродных мыслей знаменательно объясняет естество вещей, а, если где потребно усиленное изражение (emjaseiV), то таинственно и вместе торжественно раскрывает истину сокровенных предметов. Вот свойства естественного, [173] изящного и полезного в жизни красноречия! А прежде исчисленные свойства принадлежат тому красноречию, которое услаждает лишь неразумное чувство, или лучше, лишь само услаждается отступлениями (от прямого пути) и новизною приемов, не принося никакой пользы и окончательно разрешаясь в рукоплесканиях, лести и множестве праздных толков. Посему для высокого ума Павлова не прилично было подражать тому, которому ты за красноречие едва не кланяешься в пояс, но которого одни самохвальные возгласы могут всякому наскучить в высочайшей степени, а который, постоянно занимаясь нежным складом речи, разводил ее до того, что не осталось на ней никакого образа, и она сделалась пресловутым образцом неопределенности (разумеет Платона). Я не говорю уже о том, что он старался пленять душу более глазами, чем устами, рассчитывал на свое счастливое сложение тела, бредил о плотской красоте и страстно любил заниматься многими другими негодными вещами того же рода. Чудный Павел совершенно не мог подражать ни ему, ни другому подобному, ни в словах, на в делах, а тем более — прибавлю — в [174] религии. Равно не достойны были глубины и высоты мыслей его разглагольствия Горгия, почти ничем не отличающиеся от театральных прыжков и декламаций. Единственным образцом красноречия Павла служили те самые возвышенные предметы, которые могли так возносить его ум, по достоинству, без притворства и натяжки: о глубина богатства и премудрости и разума Божия! яко неиспытани судове Его, и неизследовани путие Его. Кто бо разумие ум Господень? Или кто советник Ему бысть? Или кто прежде даде Ему и воздастся ему (Рим. 11, 33-35)? Христос ны искупил есть от клятвы законныя, быв по нас клятва (Гал 3, 13). Посредством сей-то мудрости возвещал он такое божественное учение, излагая мысли в ясных и сильных выражениях и постоянно имея в виду общую пользу.

А что еще скажешь, когда рассмотришь чистоту его речи не только относительно правильности слов, гармонического их сочетания и соразмерности периодов, но и в том отношения, что он, для изъяснения своих высоких предметов, ничего не заимствует отвне, — а равно и в том, что он искусно [175] устраняет всякое извращение имен, и все, что отзывается грубостью вкуса, но повсюду, как всякий другой (вития), или лучше, как никто другой, совокупляет ясность с величием. Я не говорю уже о том, как разнообразится его красноречие, являясь то совещательным, то законодательным, — ни о том, что его речь обращается преимущественно около предметов божественных, а из человеческих около таких только, которые достойны особенного уважения,— ни о том, что он не имеет подобного себе в определенности и ясности изложения. Подвигом добрым подвизахся, течение скончах, веру соблюдох; прочее убо соблюдается мне венец правды, егоже воздаст ми Господь в день он (2 Тим. 4, 7. 8). Аз убо теку, не яко безвестно: тако подвизаюся, не яко воздух бияй (1 Кор. 9, 26). — Иже во образе Божии сый, не восхищением непщева быти равен Богу: но себе умалил, зрак раба приимь. Темъже и Бог Его превознесе и дарова Ему имя, еже паче всякого имене, — да о имени Иисусове всяко колено поклонится небесных, и земных, и преисподних: и всяк язык исповест, яко Господь Иисус Христос в славу Бога Отца (Филип. 2, 6-[176]11). — 11). — Наше бо житие на небесех есть, ото нюдуже и Спасителя ждем, Господа нашего Иисуса Христа, иже преобразит тело смирения нашего, яко быти ему сообразну телу славы Его (Филип. 3, 20). Такая речь подлинно достойна великого удивления: почему? По многим причинам, и, между прочим, по обыкновенной своей ясности и выразительности.

Или, как высок он в суждениях (сентенциях), которые высказывает он с твердостью повсюду, где нужно и как нужно — в обличении, в запрещении, во свидетельстве! Имже бо кто побежден бывает, сему и работен есть (2 Петр. 2, 19). — Тлят обычаи благи беседы злы (1 Кор. 15, 33). — Се же глаголю, братие, яко плот и кров царствия Божия наследити не могут, ниже тление нетления наследствует (1 Кор. 15, 50). — Течасте добре: кто вам возбрани не покарятися истине (Гал. 5, 7)? — Не льститеся: Бог поругаем не бывает (Гал. 6, 7). — Се аз Павел глаголю вам, яко аще обрезаетеся, Христос вас ничтоже пользует (Гал. 5, 2). — Свидетельствую же паки всякому человеку обрезающемуся, яко должен есть весь закон творити (Гал, 5, 3). — Смеет ли кто от вас, вещь [177] имея ко иному, судитися от неправедных, а не от святых (1 Кор. 6, 1)? — Но собирать все высокие изречения Павла в одно место — все равно, что прочитать его послания в целом: так исполнено величия каждое его слово!

А каковы нравственные его чувствования! Иисус Христос прииде в мир грешники спасти, от нихже первый есмь аз (1 Тим. 1, 15). Аз есмь мний Апостолов: иже несть достоин нарещися Апостол (1 Кор. 15, 9). — Желая видети тя, поминая слезы твоя, да радости исполнюся: воспоминание приемля о сущей в тебе нелицемерней вере, яже вселися прежде в бабу твою Лоиду, и в матерь твою Евникию (2 Тим. 1, 4. 5). — О дабы отсечени были развращающии вас (Гал. 5, 12)! и проч.— Итак чего не достает Павлу, чтобы сравниться с теми, которые всю жизнь провели в занятиях словесностью? Но он, я уверен, вовсе и не заботился, подобно им, о красноречии; но, как он владел высшим даром слова, то витийство, поучительность и ясность вытекали сами собою из этого божественного Дара.

Тебе кажется, что у него не достает [178] быстроты? Но кто может сравниться с ним в живости речи? Бог оправдаяй: кто осуждаяй? Христос Иисус умерый, паче же и воскресый (Рим. 8, 34).— Вся ми лет суть, но не вся на пользу: вся ми лет суть, но не вся назидают (1 Кор. 10, 23). — Что убо лишшее Иудею? Или какая польза обрезания? Много по всякому образу. Первее убо, яко вверена быша им словеса Божии. Что бо, аще не вероваша нецыи? Егда убо неверствие их веру Божию упразднит? Да не будешь. — Что убо? Преимеем ли? Никакоже (Рим. 3, 1 - 4. 9).—Укоряеми благословляем: гоними терпим: хулими утешаемся (1 Кор. 4, 12, 13)... Но кто решится каплями измерять глубины морские? Ибо все равно: измерять морские глубины по каплям, и пытаться обнять рассуждением мудрость Павла.— Он не оставлял совершенно изящества речи, хотя и мало дорожил им; но обнажая речь от искусственности, которою другие ее наряжали, и представляя ее в естественной красоте, какой едва кто мог ожидать, приводил своих читателей в такое изумление, что они стали принимать ее за правило и образец истинного изящества, больше чем искусственное и изысканное красноречие. — Но всего [179] лучше послушать еще раз его самого. Како убо призовут, в негоже не вероваша? Како же уверуют, егоже не услышаша? Како же услышат без проповедующего? Како же проповедят, аще не послани будут, якоже есть писано: коль красны ноги благовествующих мир, благовествующих благая (Рим. 10, 14. 15).— Аще убо кое утешение о Христе, ими аще кая утеха любве, аще кое милосердие и щедроты, исполните мою радость (Филип. 2, 1. 2). Еще: скорбь терпение соделывает: терпение же искусство: искусство же упование; упование же не посрамит (Рим. 5, 3. 4. 5).

Таким образом послания великого Павла, в которых мысли излагаются со всем совершенством слова, и которые изобилуют благоприличными красотами всякого рода, должны удерживать значение образца, и вполне достойны того, чтобы им подражали все благомыслящие, не гоняясь за посторонними образцами. Ибо не легко найти другого, кого бы можно было предпочесть ему. Слова Павла, богатство его мудрости,— это чистый и светлый источник истины, источающий спасительное удовольствие;— это не плод размышления, но — сверхъестественного вдохновения; - это [180] мгновенный блеск страшной горней молнии, проторгающийся из уст Апостольских; - это, соразмерно нашей приемлемости, изливающаяся сила Божия, которая совершается в немощи и напояет весь мир;— это благодать, действующая в скудельных сосудах; — это и неизгладимое свидетельство страшных и дивных таинств; — это Философия, каплющая с языка простолюдина;— это образец красноречия, созданный без предварительных приготовлений;— это ораторское искусство, образовавшееся без всякой науки. Что ты скажешь на это? Ужели доселе еще боишься и колеблешься приписать Павлу мудрость в слове? Напротив, тебя будут считать скупым на похвалы и в том случае, когда ты сочинишь великолепные панегирики его посланиям; или лучше, ты сам будешь обвинять себя за то, что от тебя столь долго скрыт был такой дар благодати.

Но так ли еще восхвалишь его, когда обратишь внимательный взор свой на другую сторону его витийства! — Какая художническая у него сообразительность в расположении многих глав! Как искусно приготовляет он читателей во введениях! Как неистощим он [181] в эпихиремах (род умозаключения)! Как изобретателен в оборотах! Как силен в убеждении, обилен в притчах, примерах, энтимемах и других красотах ораторских! Предоставляю тебе перечитать его вновь, если не для другой какой-либо высшей пользы, то по крайней мере для того только, чтобы достойно возлюбить его и доставить себе духовное наслаждение.

Можно было бы побеседовать еще о рассуждении его касательно идоложертвенных или, — как он низлагает высокомерие тех, которые гордились дарованием языков, или как он раскрывает, что закон должен уступить благодати... Но в письменной беседе довольно сказать и то, что сказано уже мной. Если же когда свидимся (а что свидание будет, это я предчувствую по какому-то божественному внушению), то поговорим о сем пространнее, чем теперь.

ЕВСЕВИЕ, ИНОКИНЕ И ИГУМЕНЬЕ, В УТЕШЕНИЕ ПО СЛУЧАЮ СМЕРТИ СЕСТРЫ ЕЕ.

Если бы с нас начиналась смерть и мы [182] первые в роде подвергались ей, было бы основание смущаться ею, как чем-то новым и неожиданным. Но, с того самого времени, как произошли на свет люди, их участь делится между жизнью и смертью, и все мы терпим прародительское наказание, так что несть человек, иже поживет и не узрит смерти. Итак, зачем же в этой общей необходимости видим мы только свою частную беду? Зачем встречаем ее еще и теперь слезами, как вновь вводимый оброк? Если это иначе быть не может; если природа не хочет знать другого закона: то к чему поражаться смертью всякий раз, как бы некоторою странностью? Для чего предаваться скорби, и, забывая святые уставы Божии, обливаться слезами? Оплакивая родственников, мы чрез то ускоряем лишь свою собственную смерть: но зачем ускорять ее, если она есть тягостное зло и предупреждать определения Создателя? А если она есть нечто доброе и спасительное; в таком случае не более ли еще не прилично проливать горькие слезы над умершими по суду Божию?

— Но, говоришь ты, меня оставила сестра, единственная моя отрада после Бога, первый [183] предмет моей радости, которым облегчались мои скорби, разгонялись печали.— Так что же? Тебя оставили также и отец, и мать, и другие родственники, и весь ряд предков, простирающийся до Адама; а ты в свою очередь оставишь других; и нельзя найти ни одного человека, который бы не был покинут многими. Сестра покинула сестру; но за то обрела своих предков. Оставила сестру; но переселилась к общему всех Владыке и Отцу, переселилась в ту жизнь, в которую и мы рано или поздно переселимся. Ты помышляешь только об одном, что она тебя утратила; а о том и не думаешь, кого она нашла? Плачешь потому, что не видишь ее тела; а не находишь радости в том убеждении, что душа ее достигла беспрепятственного общения с твоею душою? Скорбишь о том, что она рассталась с тлением; а, что она наслаждается нетленным, это не важно для тебя?

Да и как тебя оставила сестра? Если бы она обратилась в ничто, или поступила под другую власть и господство: тогда конечно можно было бы сказать, что она нас оставила. Но когда она сохраняется в той же деснице Творца, когда у нас с нею один и тот же Бог, [184] владыка и промыслитель; когда всем верным рабам Его уготовляется та же самая жизнь, то же самое жилище, то же самое состояние, чуждое всех тревог, какие мы здесь испытываем: то в каком же отношении мы ею оставлены? Если бы и мы не стремились к той же самой пристани успокоения; если бы и мы не совершали того же самого пути; если бы и нам не суждена была та же доля: тогда еще можно было бы тяготиться разлукою, должно было бы оплакивать разобщение. Но как скоро и наши мысли и все действия туда же устремлены: то почто напрасно терзаешься? Зачем негодуешь на закон природы? Ты, кажется, не хочешь, чтобы человек, по природе смертный, принес должную дань смерти; чтобы он окончил настоящую жизнь сходно с отцом, материю и всем остальным родом: но для одних нас должно ли превращать естество и переменять законы создания? Что возникло посредством рождения и не исчезло посредством разрушения или смерти? Оставляю прекрасные цветы сельные, услаждающие не только зрение наше, но и другие чувства; прохожу молчанием красоты растений, множество разнообразных [185] животных; — ведь, все это преходит со временем и, так сказать, в самом своем зародыше носит начало разрушения. Но представь стройный хор звезд, — как они испещряют твердь, изукрашая ее яркими отливами, как они озаряют ночь, разгоняя густой ее мрак и представляя наблюдателю зрелище самое восхитительное. Или еще, посмотри на луну, — как она, получив, как бы в подарок, свет от солнца, освещает, вместо него, воздух, и таким образом вознаграждает дар, стараясь прежде дня произвести другой день. Но и это все устремлено к своему концу, знает свой долг и спешит к развязке. А что может быть блистательнее солнца по виду, и удивительнее по красоте? Как не скажешь, смотря на него, что, как исполин, радостно протекает оно от края и до края небесе (Псал. 18, 6. 7), — выступает, как на зрелище, совершает чудное и правильное шествие посреди мира, на все простирая свои лучи, одно оживотворяя, другое согревая, все земное поддерживая по слову и закону Создателя? И в течение столь продолжительного времени оно не стареется, не теряет ни мало своего благолепия, никогда не [186] останавливается на своем пути, не делает ничего такого, что влекло бы за собою разрушение: однако ж... и это прекрасное и величественное создание не избегнет своего конца, и оно подчинится общему закону природы! Ибо все изменяется, и ничто, получившее жизнь чрез рождение, не вкусит бессмертия прежде смерти. Итак, что ж? Когда ни одно существо не минует разрушения, и, разрушаясь, не негодует на уставы Создателя, но с покорностью исполняет Его волю: мы ли не престанем тщетными терзаниями оскорблять Божество? Имея пред глазами столько примеров, еще ли не вразумимся и будем предаваться тому, что внушают нам страсти и лукавый? Творец приемлет сестру твою в свое Отчее лоно, и тебе как будто неприятно, что Он освободил ее от трудов и забот, которые рождаются с самою жизнью; ты как будто досадуешь за то, что она скорее воскреснет, и оплакиваешь столь великую радость. Он дарует ей жизнь вечную; а ты льешь слезы, как бы ее уже вовсе не было. Достойно ли это твоего благочестия?

Обратим же взор на самих себя, вспомним о своей природе, познаем Создателя, [187] помыслим о бездне человеколюбия Владыки. Он послал на нас смерть, как праведное наказание, но чрез собственную смерть отверз нам врата бессмертия. Смерть была приговором гнева: но чрез смерть же открывается нам и крайнее милосердие Судии. Смертью разрушается та природа, которая уже сокрушена была прародительским грехом: но это разрушение становится предвестием воссоздания. Смерть отделяет душу от тела: но этим разделением полагается начало славнейшему и божественнейшему единению твари с Творцом. Сеется тело душевное: восстает тело духовное. Сеется не в честь: восстает в славе (1 Кор. 15, 43, 44). Творец восприемлет дело рук своих, удаляя от взоров человеческих, но водворяя в Ангельских светлостях. Откуда же тут быть такому горькому плачу? От чего проливать столько слез? Может ли дальше отстоять от нас печаль, как в подобном случае?

Рассуждай об этом, а прежде всего воспоминая, что сестра твоя от самой колыбели соединилась с Богом, прилепилась к нетленному и бессмертному Жениху — Христу и Ему единому принесла в жертву всю свою жизнь, [188] все помыслы, не безобразь скорбью своего исповедания, не помрачай радости сетованием, не мешай земную грусть с веселием Ангелов. Они, радуясь о душе девственной, возвысившейся над страстями, приемлют ее в восполнение числа отпадших демонов, а ты обращаешь ее в предмет плача. Смотри, чтобы тебе не уронить последними поступками своими прежних подвигов. Никто, пламенеющий истинною любовью к жениху, не изменяет возлюбленному и не подавляется в виду его скорбью: а ты, как бы забыв, что любишь Христа, приковала взор свой к смерти, и беспокоишься и болезнуеш о усопшей, потопляешь любовь в страданиях, и радость предаешь в плен печали. Если бы умершая, или лучше, предварившая нас переходом в другой мир, получила жребий тех, которые вели здесь жизнь беспечную и нечестивую: скорбь и слезы твои были бы еще извинительны, — хотя Господь наш и Спаситель, источник человеколюбия, не позволяет своим последователям и этого. Остави, говорит Он, мертвыя погребсти своя мертвецы (Лук. 9; 60), а ты последуй за Мной. Но когда люди, жившие праведно и боголюбезно и [189] сохранившие веру чистою пред Богом, отходят к Нему и становятся девственным и блаженным сосудом: можно ли не устыдиться гласа Господня? Веруяй в Мя, аще и умрет, оживет (Иоан. 11, 25), то есть, чрез смерть получит жизнь бессмертную, чрез разрушение наследует нетленное жилище. В другом месте Он же, общий Спаситель человеков и жених спасаемых душ, говорит: не могут сынове брачнии плакати, елико время с ними есть жених (Матф. 9, 15). Внемли этим словам: берегись осудить сама себя на отчуждение от божественного Жениха, — отчуждение, за которое ты не простила бы никому, если бы тебя обрек на сие кто-либо другой, но провозгласила бы его своим врагом, губителем и первым злодеем. Не сделай же себя истинно достойною слез, оплакивая ту, которая уже наслаждается славою.

Не могут сынове брачнии плакати, елико время с ними есть жених. Что может быть страшнее этого гласа, или лучше, заклинания Владыки! Ты плачешь? — Итак ты уже отделилась от Жениха. Ты терзаешься скорбью? — Это значит, ты решилась опозорить брачный чертог и бежишь от него прочь, как [190] свойственно делать только невежам — простолюдинам...— Не будем же плакать о живущей в Боге, как о мертвой. Не станем бесчестить ее тем, чем думаем выразить свого любовь к ней. Эта скорбь есть обида небожителям; эти слезы нарушают их блаженство, противоречат их радостям, и обличают в людях маловерие (чтоб не сказать совершенное неверие) в будущую жизнь.

Соображая все сие и исследуя трезвенным умом, отвергни скорбь, отложи сетование, печаль, слезы; предоставь их тем, о коих мы сейчас упомянули. Хотя бы ты была покинута всеми, но лишь бы всецело сохранила блаженную и неизменную любовь к чистому и не скверному Жениху — Христу; и сего одного должно быть достаточно для тебя, чтобы не сетовать, постоянно взирая на Него и исполняясь непрерывною радостью.

БРАТУ ТАРАСИЮ, ПАТРИЦИЮ, В УТЕШЕНИЕ ПО СЛУЧАЮ СМЕРТИ ЕГО ДОЧЕРИ.

Где Илия? Где Елисей? Где Петр и [191] Павел? Зачем не вижу я подле себя ни одного из древних святых чудотворцев? Тогда конечно не было бы нужды в этом послании: я ухватился бы за ноги которого нибудь из них (потому что я недостоин благодати взяться за руки их) и, молясь, не отстал бы от них до тех пор, пока бы они не воскресили детище и не представили его родителям. — Теперь же что мне делать? — Такими утратами моих родственников не облегчится моя ссылка. — Потребно послание, увы мне! — потребно послание, посредством которого я мог бы облегчить скорбь брата моего об умершей дочери; потому что с нею соединена была надежда на плод; потому что с тем вместе обесславлен брак, который скоро сделал бы дочь матерью, — и внук уже не будет играть на руках дедушки, не будет около него резвиться и лепетать. Ожидали многого, а лишились и того, чем обладали. О несчастное обольщение, грехопадение, наказание древних прародителей! Как вполз в рай этот лукавый и хитрый змий? Как он успел убедить? И как оттоле и доселе вытянулось острое жало смерти? — Достиг, коснулся и нас роковой удар, [192] сильнее стрелы, внезапнее молнии. Вот лежит дщерь, с час назад еще цветщая красотою: зрелище ужасное и невыносимое для взора родителей! Когда возникал цвет деторождения, тогда же увядало и самое растение вместе с корнем. Природа готова уже была принести плод; а серп смерти, углубясь в самую ниву, подсек и опору жизни. Сколько нужно слез, чтобы достойно оплакать такое бедствие! Сколько воплей, стонов, воздыханий! — Онемел язык, осужденный на непрерывное, ужасающее молчание. Заключились уста, не в знак скромности и целомудрия, но в предвестие близкого разрушения. А очи? — О ужасное ощущение, в котором невыносимо безмолвие и для которого нет приличных слов! — Очи — как бы сказать? утратив всю жизненную влагу, сокрыли последний свет свой под неподвижными ресницами. Ланиты, вместо румянца и естественной краски, покрывает мрачная, мертвенная бледность, сквозь которую едва заметны следы прежнего благолепия. Все лицо, наконец, представляет зрителю самую страшную и ужасную картину. — Какая зависть, какое коварство изощряет против нас все сии [193] стрелы? Еще не миновало прежнее бедствие, — и вот уже последовало другое, еще гораздо большее. Первым отнято у нас грудное дитя; последнее сразило ту, которая скоро была бы матерью. Откуда несется столько и таких страшных ударов? Удары от людей, удары от скрытных врагов; отовсюду несчастия, отовсюду стрелы — летят на нас самих, на детей; мы как будто обратились в трагическую сцену, и в нас проходят ликами (coreusbi) стенания, вздохи, сетования, вся вереница зол...

Но что я делаю? Куда я унесся? Начав писать утешение, я, сам не знаю как, поддался скорби и, отуманенный ею, увлекся в сторону, противоположную той, куда стремился; вместо того, чтобы останавливать потоки слез, лишь умножаю их. Время же мне опомниться и не погружаться более в глубине печали. Печаль многих губила, сокрушая не только тело, но и смертельно уязвляя душу. Не будем же содействовать врагам против нас самих: сокрушение утесненных всего более радует врагов. Не будем малодушием унижать славное терпение наших предков. Они видели смерть детей, и еще [196] что она так счастливо, как всякой желал бы; переселилась из настоящей жизни.

— «Но она так не долго жила!» — Ах! Что пользы, больше или меньше дней насчитается в нашей жизни, когда то и другое приводит нас к одним и тем же вратам смерти? Что прошло, то нас уже не услаждает; что будет впереди, того еще нет на самом деле; а настоящее улетает от нас прежде, чем успеешь им насладиться. Но, когда вся сладость жизни заключается в мимолетной настоящей минуте, и не измеряется долготою времени; то и глубокая старость и расцветающая юность могут быть одинаково блаженны, и кратковременность жизни нимало не хуже долголетия. Если же угодно, то еще и гораздо лучше: потому что, если никакой человек не может пробыть чистым от скверны, хотя и один только день прожил, как это подтверждается и Словом Божиим и ежедневным опытом; то конечно тот, кто менее продолжительное время носил перстную сию храмину, отходит от ней с меньшим числом греховных скверн. Таким образом сожалеть, что умершая скорее других переселилась из этой жизни, не значит ли [197] сожалеть о том, что она осквернила себя меньшим числом грехов, и считать несчастием, что она чистейшею явится небесному Жениху? — «Все-таки она умерла преждевременно». О! если бы я не слышал этих слов, дерзостью которых поражается и слух, а еще более ум мой! Преждевременно! Почему же, когда она разрешала матерние болезни деторождения, не считалась она рождающеюся преждевременно? — Она рождалась по мановению Божию, и следовательно, во время, — скажешь ты; а как же осмеливаешься определять своим мановением время возвращения ее к Создателю? Ужели Творец, который знает, когда должно произвести человека на свет, не знает, когда взять его к себе обратно? Из семени развил Он плоть, образовал ее в утробе матерней, ввел ее в мир, хранил ее с колыбели до брачного ложа, до зрелого возраста: все это не было не во время? А когда наградил ее бессмертною жизнью, тогда только Он поступил не благовременно? Прочь такое богохульство от языка, служащего благочестию и прочь от ума целомудренного! Такие нечестивые помыслы подлинно достойны были бы многих слез и горького плача. Ради [198] тленного ни в каком случае не простительно забывать о нетленном. Посему, если и должно плакать, то не об ней, которая совлеклась смертного тела, а о том, кто губит свою бессмертную душу; не об ней, которая живет в небесных чертогах, но о том, кто похоронил душу свою в мертвых надеждах. — Скажешь: «ты прав; но она умерла прежде родителей?» Что ж из того? Ила тебе хотелось бы, чтоб она видела, как будут умирать ее отец и мать, и была сокрушена такими ударами? Подобные расчеты приличны не сердцу родительскому, а разве только мачехе; они обличают не любовь отца, а скорее эгоизм, который ищет больше собственных выгод, чем выгод дочери, и сожалением к детищу думает прикрыть заботу о самом себе. Мучительна ли для нас смерть возлюбленных? В таком случае надобно радоваться, что дщерь ваша не будет знать этих мучений! Не мучительна? Тогда зачем же истощать себя напрасными слезами?

Если бы в эту минуту дитя сие, оживши, явилось к тебе и, взяв тебя за руку и целуя тебя, радостно и восторженно проговорило: [199] «Почто, отец мой, терзаешься? Почто оплакиваешь исход мой, как будто меня обступили несчастия со всех сторон? Напротив, чрез это я сподобилась поселиться в раю: зрелище сладостное для взора; а вкушать райские утехи еще и того сладостнее! Они превышают всякое вероятие. Этот рай был первым чудным отечеством рода человеческого; там древле прародители наши, — совершеннейшее создание десницы Господней, прежде чем прельстил их змий, наслаждались счастливою и блаженною жизнью. Теперь этот коварный и хитрый змий не может уже ни ползать в том жилище, ни внушать нам искусительных речей, Да и между нами нет ни одного, кто умом своим не возвышался бы над всяким лукавством. Никто из нас не имеет нужды в отверстых очах (Быт. 3, 5), не может желать еще больших наслаждений. Все мы умудрены Божественною и небесною мудростью. Посреди неизреченных и никогда не оскудевающих благ вся жизнь наша есть непрерывный праздник и торжество. Светлые, светло обращаясь в телах чистейших и нетленных, мы зрим Бога, как только возможно [200] зреть человеку, и, наслаждаясь Его необъяснимою и невообразимою красотою, всегда ликуем, — что однако же никогда не может пресытить нас; но как обилие блаженства бывает у нас плодом нашей любви, так любовь дает нам право на блаженство. Ничто не может быть вожделеннее наших радостей и нашего счастья, так что и теперь, когда я беседую с тобою, меня влечет к тем благам чрезвычайная и непреоборимая любовь, и от того я не могу рассказать тебе о них даже кратчайшим образом. Некогда ты сам переселишься туда вместе с возлюбленною моею матерью, — и тогда познаешь, как не много сказала я тебе о многом, и очень будешь упрекать себя, что оплакивал меня, наслаждающуюся таким блаженством. Но теперь, дражайший родитель, прости и не удерживай меня здесь: это было бы гораздо прискорбнее и достойнее слез». Если бы, говорю, блаженная дщерь твоя сказала тебе сие или подобное сему; то неужели еще не устыдился бы ты своей скорби и не прекратил сетования, но, и сам обрадованный, не дозволил ей возвратиться к ее радостям? Но что ж! Разве только [201] тогда мы способны образумиться, когда с нами побеседует таким образом дитя наше; а когда общий всех Творец и Владыка взывает: веруяй в Мя, аще и умрет, оживет (Иоан. 11, 25) и любящии Мя вкусят блага, яже око не виде, и ухо не слыша, и на сердце человеку не взыдоша (1 Кор. 2, 9); то мы, как неверующие, нимало не исправляемся, но еще более плачем? Справедливо ли это? Разумно ли? Прилично ли?

И как перед моею скромною невесткою ты, мужчина, не устыдишься проливать слезы и сокрушаться, вместо того, чтобы своими благоразумными и спокойными советами поддерживать ее извинительную слабость? Если мужчины, опора женщин, подобно им, будут терзаться, то что будет с ними? Откуда они получат утешение? Кого им представим в образец терпения? С кого будут оне брать пример? — Перестань же унижать себя и род свой; сними чужую личину, недостойную твоего пола. Не нам, которые умели переносить мужественно величайшие и труднейшие искушения, не нам предаваться женоподобно воплям, по случаю кончины детища. [202] Творец взял к себе свое творение; но больше дал, чем взял. Пусть живут долее другие сыны и дщери на радость родителям. Прискорбно прошедшее: пусть радует настоящее. Перенесем благодушно утрату, чтобы вернее сохранить то, что осталось нам для утешения. Хорошо иметь преемников своего рода: и мы имеем. Прекрасно принесть начатки Создателю и подателю всех благ: и мы принесли. Прежде неизвестно было, которые из детей наших должны послужить начатками, и которые быть преемниками рода, а теперь, если только мы принесли начатки охотно, уже не будем основывать свои надежды на неизвестном, но утвердим их на достоверном. Бог никогда не берет, не вознаграждая сугубо; и за ничтожные блага Он воздает величайшие и неожиданные. Но если мы оскверним начатки слезами, как обиженные, то... Впрочем я не хочу говорить ничего неприятного; ибо надеюсь, что и вы не плачете, не печалитесь и не страдаете так, чтобы это могло навлечь вам новые бедствия. Мне же да поможет Бог утешиться сими надеждами: а Он уже и помогает мне; потому что дает дерзновение так говорить и [203] обращать тебя от печали к благодушеству посредством разных размышлений и примеров, древних и новых, — хотя можно бы даже сказать, что вся жизнь наша есть такой пример, который, если придет на мысль, может разогнать всякую печаль. Скажу еще нечто страшнее: кому свойственно скорбеть об умерших? Или лучше, не сам скажу, а призову проповедника вселенной — собственным голосом возвестить небесное определение: не хощу вас, братие, не ведети о умерших, да не скорбите, якоже и прочии, не имущии упования (1 Сол. 4 13). Это возглашает Павел, просвещенный небесным учением, с проповедью обтекший всю вселенную; это взывают уста Христовы, — что лишь неверным, незнающим силы таинства Христова, свойственно слезами об умерших погашать надежду воскресения.

Итак отложим скорбь, чтобы не явиться виновными в таком страшном грехе, и не опечалить усопшую. Ныне согревают ее недра Авраамовы: вы и мы скоро сами увидим ее там радующуюся и веселящуюся: но если я буду, вопреки заповедям Господним, [204] оплакивать детище, то чрез сие сам себя изгоню из оного прекрасного зрелища. Утешься же, и чрез благодушие покажи себя достойным райского блаженства. Это блаженство не знает слез; брачный чертог веселия и радости не может быть местом плачущих; в нем живут только наследники неизглаголанного счастья. Творец судил пересоздать свое творение для бессмертной жизни: я не завидую этой милости и не ропщу на суд, которому должен, напротив, удивляться; не хочу обращать благость Божию в предмет неблагодарности. — Некогда заболело дитя великого царя Давида и приближалось ко гробу. Отец, считавший болезнь посещением Божиим, повергся на землю, слезно умилостивляя Господа и воздерживаясь от пищи и всякого другого попечения о теле: но когда умерло дитя, он тотчас отложил печаль. Прежде он просил, чтобы рожденный из его недр остался в живых: а когда увидел, что больному определена смерть, то уже не дерзал сетованием оскорблять Владычного определения, но возвысился над несчастием, принес благодарение Богу и, по обыкновению, стал употреблять пищу. — Так поступать должно и нам. [205] Не здорово дитя, родственник, друг, и не здорово опасно: я прошу Бога, чтобы болезнь прошла, и чтобы Он даровал милость по желанию ближних. Но как скоро Он благоволит лучше взять создание свое к себе; надлежит тотчас благодарить за такое распоряжение, обнять с любовью то, что сделано, и не оскорблять плачем и рыданием суды Господни.

Если и нас подстерегает демон и требует нового Иова, и если Бог попускает лукавому искушать наше терпение для обличения противника, и открывает поприще для подвигов, чтобы посрамить противоборца и увенчать своего атлета; то на вызов к добродетели не должно отвечать скорбью; время трофеев и день ратоборства не должно считать временем сетования и днем слез... Нет, — свидетельствуюсь теми, которые получили неувядаемые и блистательные венцы за терпение, — это не достойно твоей мужественной души, ни основательности твоего суждения, ни другого какого-либо из твоих прекрасных качеств. Станем бодро, станем крепко, и сразимся со врагом, как [206] прилично воинам Царя небесного. Не посрамим свидетельства Подвигоположника. Не будем уступать дерзости супостата в нашем затруднительном положении. Не уроним прежних опытов нашего мужества последующим малодушием. Или мы храбры только в начале, когда надобно раздражить врага, а когда брань приходит к концу и следует одерживать победу, мы отступаем назад? Неприятель будет близок к падению, когда только увидит, что мы готовы великодушно перенести искушение; он прекратит свои действия, как скоро заметит, что мы твердо основаны в терпении. Между тем близ есть раздаятель венцов; Он уже приемлет к себе доблестного подвижника, уже возлагает на него венец, и больше не позволит подступать врагу, — но отгоняет его, как можно, далее: если же и затем еще последуют наглые нападения, то в конец сокрушает все его козни и злоухищрения. Так, за все скорби Господь вознаграждает своих страдальцев счастьем и радостью: свидетель сему опять тот же неописанный Иов, — с которым да сподобимся и мы иметь общение, как в страданиях, так и в радостях, [207] славе и светлости, ныне и в бесконечные веки, молитвами преславной Владычицы нашей Богородицы и приснодевы Марии, и всех Святых. Аминь.


Комментарии

1. Ek twn nekrwn oi zunteV kai gar ek te istasqai kaqesomeqa . Эта мысль, указывающая на происхождение живых тел из разрешившихся частиц, имеет отношение к учению тех Философов, которые говорили, что всякое состояние условливается противоположным.

Текст воспроизведен по изданию: Фотия, святейшего патриарха константинопольского, письма // Христианское чтение, издаваемое при Санктпетербургской духовной академии, Часть 3. Август. СПб. 1845

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.