Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

РОВИНСКИЙ П. А.

СЕРБСКАЯ МОРАВА

Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 г.

I.

Высокая равнина. — Скотопромышленники и хайдуки. — Разбои вследствие турецкого соседства. — Ужицы во время ярмарки. — Из прошлого. — Пожега. — Учитель основной школы. — Сербский Афон. — Чачак. — Сербский певец.

Путешествуя в Сербии по Дрине, все время чувствуешь какую-то тесноту: с одной стороны жмут горы и уединяют от остальных местностей, с другой — ряд сербских и турецких караулов, которых прямое назначение - мешать всякому переходу с одной стороны на другую, чему помогает самая местность. Таков характер двух округов: шабацкого и подринского (окружный город Лозница); часть последнего, рачанский срез, уже составляет окружье ужицкое, которое носит на себе совершенно иной характер.

Это возвышенная страна, отрезанная горными хребтами от северной половины княжества и сливающаяся почти под одно с лежащими к югу от нее Герцеговиной и Старой Сербией. Только на западе поднимается довольно высокий и затруднительный для перехода хребет Ивица, заставивший Дрину сделать здесь крутое колено к западу; остальная же граница, идущая в юго-восточном направлении, совершенно открыта. Самая возвышенная часть — Златобор представляет высокое плато, ровное, безлесное, покрытое превосходными травами; это вполне наша южнорусская степь, которая своим широким, открытым видом и привольем так и манит кочевника с его стадами. [518]

Кочевая жизнь давно уже миновала для всего Балканского полуострова, но быт пастухов, круглый год бродящих с места на место, составляющий продолжение кочевого быта, вполне господствует и здесь. Златоборское плато составляет убежище этого остатка кочевой жизни. Тысячи различного скота, принадлежащие скупщикам, бродят здесь, порученные пастухам, которые от самого почти детства проводят жизнь, бродя со стадами с места на место. Оригинальный народ эти пастухи: большая часть их люди бессемейные, многие даже не из Сербии, а из какой-нибудь турецкой провинции, некоторые в свое время занимались разбоем. Теперь они бросили, конечно, это ремесло, но связь с «хайдуками» продолжается у них доныне, да иначе им не уберечь бы ни своих стад, ни самим не уцелеть. Хайдуцкие четы (шайки) живут здесь на одинаковых правах с пастухами: они кормятся с ними вместе от стад и получают от владельцев их известную контрибуцию. Рассказывают, что в случае неуплаты этой контрибуции, если из рук хайдуков ускользал хозяин, то они вырезывали целое стадо, голов в 200. Варварство порядочное! Но тут же по близости был случай, что одного крестьянина, у которого предполагались большие деньги, изжарили на костре, стараясь вымучить у него показание, где у него деньги. Вследствие чего весь этот край, именно срезы златоборский, арильский и моравицкий находятся постоянно на особом положении, с полевым судом. Местная администрация, отчасти вследствие недостаточности средств, а частью по недеятельности и вследствие злоупотреблений — оказывается слабою; и вот, однажды толпа местных поселян, раздраженная против хайдуков и полиции, которая иногда волочила решение дела, напала на острог, вытащила 9 человек арестантов и всех их убила. Такая месть ужасна, но, тем не менее, ужасно и положение жителей, когда они не могут быть уверены, что назавтра непременно кто-нибудь из них не будет зарезан или не будет угнан скот, главное достояние его. И все это делает роковое турецкое соседство. Все почти без исключения грабежи и соединенные с ними убийства совершаются людьми, перебежавшими из Турции, куда они постоянно и укрываются. Национальность этих людей различна. В Старой Сербии жалуются на арнаутов (албанцев), которых турецкое правительство нарочно поселило так, что они с юга, от пределов Албании, полосой протянулись почти вплоть к Новому-Базару; а в последние годы там же поселены черкесы, которые в городах совершают грабежи днем на базаре, при [519] большом стечении народа. Естественных преград, как я уже заметил, здесь нет никаких, и потому переход границы туда и обратно очень легкий. Тут же неподалеку, вдоль всей сербской границы, пролегает главная дорога из Константинополя в Боснию, и все городки, лежащие на ней, имеют от себя дороги через сербскую границу; именно такие дороги идут от Сеницы, Новой-Вароши, Пребоя и Вышеграда; все они идут по ужицкому окружью и сходятся в Ужице. Можно поэтому судить, какая тесная связь этого края с Турциею, и в какой зависимости он от этой последней. В настоящее время то и дело мы читаем заявления, что турецкие шайки переходят сербскую границу и нападают на сербские селения; это совершенно вероятно, потому что и прежде бывало почти подобное. Жизнь этого края должна бы получить большее развитие, если б не было указанных задерживающих причин. Край богат в естественном отношении и притом находится на самом широком торговом пути, а между тем он, говоря по-сербски, чамит, т.е. не живет и не умирает, вследствие своей общественной необеспеченности.

Но пора нам вступить в самый город Ужицы.

В тот же день, как я вышел с ночлега, довольно рано был уже в городе. Это было в Духов день, по-сербски духове, и там в этот день была ярмарка. Не останавливаясь нигде в гостинице, я зашел прямо к г. К., к которому имел рекомендацию от его брата из Белграда. Хозяин был настолько любезен, что не отпустил меня от себя. Капетан Мита, с которым я познакомился в монастыре Раче, оказалось, женат на его сестре; сам он жил некоторое время за границей, женат на австриячке, образованной женщине, поэтому я нашел у него всю обстановку европейскую, которая, признаюсь, после продолжительного скитанья по сербским механам, была очень приятна. Я не имел тут предметов для этнографических изучений, но за то вполне отдохнул и телом, и душой. При хорошей обстановке и в обществе, с которым не чувствуешь никакого разлада, можно скоро отдохнуть, — так и тут: несмотря на только что совершенный большой переход, часа через два я уже шлялся по ярмарке.

Главный торг был скотом, и преимущественно много было нагнано лошадей. Конечно, тут не было ничего похожего на ярмарки в нашем юго-восточном краю, где разного скота собирается сотни тысяч, где гуляют табуны лошадей, никогда не бывавших в руках; здесь же было нечто вроде наших [520] больших базаров. Весь скот был на поводу, только овцы и козы были свободны, и их было немного. Остальной товар, так называемый чаршийский (красный, галантерейный, бакалейный и проч.), был весь иностранный, преимущественно австрийский, привезенный из Белграда. Из местных произведений были опанки, ягодинские ножи, дудки, чутуры, баклаги и другая деревянная посуда, сита из конского волоса, мешки и сумки из козьей шерсти, холсты и полотенца, сукно и некоторые железные изделия из Болгарии; но был один предмет местного произведения, на который нельзя было не обратить внимания — шерстяные одеяла, по-сербски губеры — двух сортов: плотная ткань, длинная мягкая шерсть — достоинства, которые ручались за их пригодность, т.е. что они будут теплы и нОски. Я особенно указываю на них, потому что они производятся на тамошней фабрике местного купца г. Поповича. Это была в то время единственная фабрика в Сербии, и желательно было бы, чтоб она послужила началом промышленности в том краю; а между тем после я слышал, что у него своих средств недоставало, он обращался к правительству, которое отказалось, и фабрика, кажется, уже кончила свое существование. Важно еще и то, что она действовала водяною силой, и тут же была вместе мукомольная мельница.

Из других сербских краев, в особенности из крушевацкого, сюда привезено было много вина, которого здесь мало производится, вследствие того, что главный склон его на север, и притом он значительно приподнят над уровнем моря. Отсюда берет начало так называемая Сербская Морава и все питающие ее притоки.

Мало интересного представляла ужицкая ярмарка, так что мне оставалось много времени осмотреть весь город. Он состоит из двух частей. Одна часть жилая, где рядом с небольшими беленькими домиками мещан, лавками, открывающими каждому прохожему всю свою внутренность, выдаются дом окружного начальника, конак бывшего ужицкого епископа, отличная церковь; но вообще вид этой части такой, что как будто она недавно только стала отстраиваться. Другая часть — город мертвых, вся в развалинах: там полуразрушенная джамия (мечеть), от которой остался только высокий минарет, там обгорелые стены какого-то большого здания, украшавшегося когда-то цветными арабесками, а местами просто кучи мусора и щебня, и тут же высохший виноградник и погибшие деревья [521] персиковые, груши и проч. Это собственно турецкий город, оставленный турками только в 1862 г.

Подле города, на скале, почти конусом поднимающейся над протекающей здесь рекою Детиной, находятся развалины старинного замка, впоследствии турецкой крепости. Скала эта с трудом доступна и с берега, потому что вытянулась гребнем до края, а к воде она спускается отвесно.

Построение этого замка относится к средним векам, в XIII-му столетию. К тому же времени, вероятно, относятся остатки и других построек из тесаного камня, из больших квадр. В одном подобном здании у турок здесь был меджелис (высшее судилище или совет), внизу же была устроена тюрьма. Уцелели еще арки моста через реку, тоже из камня: по стилю он напоминает римские постройки, которых в окрестностях много и с подписями.

Судя по пространству, на котором попадаются следы построек времен римлян и сербских царей, должно предполагать, что это был обширный город, окруженный богатыми загородными домами с садами. И все это рухнуло без следа и памяти с приходом турок. Народная песня сохранила, однако, память о цветущем времени, которое миновалось именно с того часа, как началось турецкое господство.

Вот как она передает это грустное воспоминание:

О, Ужице — мали Цариграде!
Док бияше, — добро ти бияше!
Кроза те се протьи не могоше
Од тошака и од тьепенака,
Од дутьяна и од базедьяна,
Од момака и од девояка,
Од зумбула и од каранфила.
А одкад те баше авоише,
Све се пушиш, канда шльиве сушиш.
О, Ужице — малый Цареград!
Покуда был ты цареградом, хорошо тебе было
Не пройти было сквозь тебя
От множества углов и перекрестков,
От лавок и палаток,
От молодцов и девиц,
От сирени и гвоздик.
А когда тобою паши овладели,
Все дымишься ты, точно сушишь сливы.

Перед вечером отправляюсь дальше, на Пожегу. По дороге множество народу, возвращающегося с ярмарки. Одни верхами скачут, что есть мочи, другие на телегах, и вереницей тянутся пешеходы. Все это немного навеселе, кругом живой разговор, иной распевает песню. Я пристаю к небольшой партии, в которой один идет до Пожеги. Он утром купил на ярмарке телушку и погнал ее домой, а она с дороги бежала; воротился он, нашел ее у прежнего хозяина и теперь уже ведет на веревке. Он оказывается очень любознательным человеком. Как истый серб, он узнал мое [522] крсноиме и звал меня постоянно братом Павлом. Трудно, конечно, припомнить все наши разговоры, которые мы вели дорогой, но некоторые расспросы были настолько оригинальны, что они до сих пор живо припоминаются.

«Скажи мне, брат Павел: ты всякие страны видел, правда ли, что в Мисирской земле (в Египте) жатву собирают два раза в год и не пашут земли, а зерно бросают не на паханую землю, и она все-таки родит, как нигде не родится? Правда ли, что есть земли, где царя нет, и что одна такая земля — Америкой она называется — сильнее, чем все царства на свете?

Правда ли, что князь Михайло с кумом своим Ристичем ездил на край земли? Ехал он сначала просто по дороге, потом морем, потом на санях по льду; ехал, ехал, а там и конец: что же там такое? — Правда ли, что в России есть такие люди, которые скопятся? Ведь это вон турки насильно делают, а там, говорят, добровольно?»

Оказалось, что он человек безграмотный, но имеет книжки, и когда кто придет, заставляет себе читать. Особенно любит он книжку землёпис (география); а о скопцах ему в газетах читали. Ради чтения ходит он часто к учителю, и взял однажды к себе ученика жить с условием, чтобы он ему читал, так как сам не мог читать. «Удивительное дело это - читать: учат, учат в школе, а дети все-таки читать не могут» — добавил он с полной верой, что иначе и быть не может.

Спутник мой провел меня в механу; потом отвел домой телушку и опять вернулся; потребовал вина, чтоб меня угостить, и, уходя, обещался на другой день прислать ко мне учителя.

На другой день утром я обошел город. Он представлял больше интереса со стороны археологической, потому что везде попадались памятники древности: там, на пороге дома, надгробный камень с римскою надписью, там подобный же камень заложен под фундамент, а там из него сделана ступа. Подле Пожеги, оказывается, целое кладбище римское. В тот же день вместе с учителем я ходил часа на четыре от Пожеги, вверх по р. Скрапежу, осмотреть подобное же римское кладбище, близ селения Ежевицы.

Судя по разбросанным везде памятникам, видно, что и здесь когда-то жило большое население.

Интересною личностью для меня был учитель. Он мне показался очень разумным и вместе мягким, гуманным человеком, что в учителе составляет, конечно, одно из важнейших [523] достоинств. В последнем качестве привелось разочароваться, потому что за жестокое обхождение он чуть не лишился места и оставлен только под условием воздержания от телесных наказаний. Осталось несомненным только, что он очень разумный человек, и очень хорошо сознавал свою крайнюю неподготовленность для школьного дела. Он не только не имел самых элементарных понятий из географии и естественных наук, но не имел понятия о дробях из арифметики, не знал, кто такие римляне, памятники которых попадались ему на каждом шагу. Трудно припомнить все факты, доказывавшие его невежество, но общее впечатление было такое, что он в школе учился только молитвам и кое-как священной истории и катехизису, преподаванием же всех других наук совершенно пренебрегали. Школа эта так называемое Богословие белградское, которое ставят выше семинарии, но в сущности ниже всякого нашего низшего духовного училища. Благодаря такому положению этой школы, вы встретите в Сербии много священников, очень умных и вообще хороших людей, но совершенных невежд в научном смысле, и таких же народных учителей.

Очень многие сельские учители пользуются своими учениками как работниками, и на счет их работы заводят большие огороды, из которых извлекают свои выгоды. Некоторые учители облагают своих учеников податью: у одного, наприм., было заведено, когда созревают плоды и варят варенье, которого у сербов выходит очень много, то каждый ученик обязан был принести известное количество яблок или других плодов, а кто не имел своих, воровал и приносил. В летнее время школа иногда обращается в птичник и наполняется гусями, утками и т.п. И такой учитель иногда пользуется весьма хорошею репутациею перед своим начальством. Есть, правда, в Сербии два инспектора школ, которые объезжают их каждый год; но тут является вольная и невольная снисходительность, по различным мотивам: откуда же взять лучших учителей? И что в этом за беда? Грамотность распространяется, а дальнейшее — потом; Сербия «државица малена, младена» (государствице маленькое, молоденькое) — и дело идет так, чтоб нельзя было сказать, что ничего не делается.

Какое после этого неверное понятие составите о Сербии по тем отчетам, которые всякий раз читаются перед скупштиной. Так, в отчете за 1866 г. значится: 342 основных школы с 18,242 учениками (до конца года пробыли только 15,359); в 7-ми гимназиях и полугимназиях 1270 учеников и около 50-ти [524] учителей; сверх того, в низших реальных гимназиях более 200 учеников; в богословии 189 учеников при 6-ти профессорах; в высшей школе 210 учеников и 15 профессоров. В 1871 г. число это значительно увеличилось, число основных школ возросло до 484 с 605 учителями и 25,270 учениками (в тои числе мальчики и девочки).

Но к чести Сербии нужно сказать, что она сравнительно с другими государствами, считающими себя несравненно выше на лестнице цивилизации, тратит на народное образование гораздо больше. На народное образование государство тратит там только втрое меньше, чем на военное министерство. Сознавая неудовлетворительность домашней школы, Сербия каждый год содержит более 40 воспитанников за границей в различных средних и высших училищах.

Вообще замечу, что сербский народ, как в частности, в лице простых поселян и горожан, так и в общем органе его, в скупштине — постоянно заявляет себя в пользу расширения образования, и не его тут вина, если исполнение этой миссии правительство предоставляет людям, неспособным удовлетворить этой насущной потребности.

От Пожеги перехожу по мосту Мораву, которая здесь течет небольшою речушкой по ровной местности: кругом виднеются небольшие поселки, изгороди; там идет подбиванье кукурузы, а там еще сеют ее, конечно, наудачу, рассчитывая, что при продолжительном лете, может быть, еще и выйдет; и странный способ посева: разбрасывают по непаханому полю зерно и запахивают, точно в «Мисирской» земле. Морава идет здесь на север прямо в горы, и скрывается там в теснинах. Я перехожу еще какую-то речушку. Все такое же открытое и оживленное место. В полдень прохожу мимо ключа, проведенного в каменный резервуар, откуда вода вытекает по каменному желобку и, падая в каменную же чашу, разливается, поливая лежащую под ним луговину.

Жарко становится; ключ так и манит, и я останавливаюсь. А подле, на лужайке, две девушки, две свежие, румяные блондинки, по одежде и по всему внешнему виду точно наши, русские, крестьянские девушки, выстилают холсты.

Покуда я снял с себя сумку и собирался напиться, девушки подошли тоже в воде. Я отступил немного, но одна из них быстро подошла ко мне, схватила мою руку и поцеловала. Это было так быстро и неожиданно, что я не успел [525] отдернуть руки и едва успел предупредить другую, которая готова была проделать то же самое.

Такое целование женщиной руки у мужчин - обычное дело в тех краях, куда не проникали еще новые нравы. Подгородная девушка не подойдет к руке ни к кому, даже к священнику подойдет в том только случае, если он всеми чтимый старец или красивый юноша. Видел я, как девушки удалялись от проты (протопопа), чтоб не поцеловать у него руки. И наоборот, я видел, как замужние женщины подходили к руке мальчика лет 16-ти, и он спокойно сидел, принимая эти знаки почтения от женщин, которые были, конечно, почтеннее его.

Я сказал, что Морава ударилась в горы на север; встретивши там горный кряж, который составляет центральный узел Сербии и идет вплоть до Белграда, выступив мысом в Дунай, Морава вдруг поворачивает на юго-восток и идет у подножия центральной возвышенности Сербии, составляющей корень и сердце ее, так называемой Шумадии. При самом повороте она попадает в ущелье между двумя горами: Кобларом — на левой стороне и Овчарою — на правой. Не для привольной жизни, не для земледельца или промышленника создалась эта местность; но человек, ищущий уединения от мирского шума или убежища от гонений и преследований своего же брата, человека, найдет здесь истинный приют, куда редко заглянет любопытный, и трудно пройти с погоней, трудно открыть и изловить кого бы то ни было.

И вот, в то время как сербские цари строили богатые монастыри и лавры, Студеницу, Жичу, Раваницу, Манассию и др., обращая их в царские станции для отдохновений во время дальних путешествий в Царьград и обратно, пролагали к ним торные пути, мостили их и выравнивали, наделяли их землями и селами, в XVI и XVII ст., бедная сербская райя укрывалась от преследований в этот тесный, неприступный уголок, складывая тут свои скудные пожитки и свои мечты и надежды, спасая и умиротворяя свою истерзанную душу. Убегали сюда монахи из разоренных монастырей в Герцеговине и Старой Сербии и, собираясь в кучки, водворяли здесь житье анахоретов. Нет здесь простора и приволья, но множество укромных уголков, где неприступность дает покой и мир от внешнего врага, а прелесть видов и мягкий характер всей природы дают удовлетворение теплому чувству добра и наслаждения. Из уединенных жилищ пустынников возникают [526] общежительные монастыри, бедные, как их первые основатели, но гостеприимные для каждого, не разбирая сословий и состояния, как то делалось в знаменитых монастырях, только бы была в нем христианская душа. Они сделались главным убежищем сербов, нуждавшихся в спасении от турок. Турки, однако, проникали и сюда, и здесь вы найдете следы их варварства; в некоторых монастырях встречаются надписи: разорен тогда-то, а возобновлен тогда.

На берегу Моравы, сердито клубящейся в теснине, стоит монастырь Благовещенье. Простой квадратный сруб, к которому примыкают с боков порталы, вместе с трапезой придающие церкви крестообразную форму, наверху восьмиугольная башенка с окнами, крыша в виде плоского конуса, четырехконечный крест, — вот и все тут. Спереди галерейка с крышею на один скат, как у нас на старинных домах крылец; подле колодезь с коническою крышей и с крестом; один домик, в котором живут четыре монаха — вот вам и монастырь. Стоит он у ног Коблара, любуясь на противоположном берегу Овчаром. Местоположение так уединенно, что нельзя и подозревать присутствия человека вблизи. Но сделайте один перевал через распадок, и через полчаса ходьбы вы уже в другом монастыре — Преображенья, у подошвы того же Коблара. Здесь церковь не имеет даже вида церкви, а простой сербский одноэтажный домик, с высокою крышей и маленькими окошечками, и подле него еще три домика, амбарчик на столбах, кругом низенький и реденький частокол. Зато как красиво расположились две горы, разделенные распадком, с голыми стенами, уступами и высокою коническою вершиной.

И таких-то монастырей здесь до десятка или больше. Все они носят названия праздников: Введения, Вознесения, Сретения и др. Все они имеют свои сказания о святых подвижниках, в некоторых почивают тела знаменитых иерархов; так, в Благовещеньи — «Кир Софроний», митрополит смедеревский, умерший в 1813 г. Посредине реки лежит огромная скала, оторвавшаяся откуда-то сверху; она называется «мостна стена», что указывает на ее служение мостом. Неподалеку от нее, на маленьком островке, вытекает горячий ключ; там же есть пещера, называемая «турчиновац», в которую скрывались люди, когда турки вторгались и в эти пределы. Одним словом, в этом тесном, уединенном мирке есть своего рода драгоценные памятники и славные предания. Здесь [527] же, именно в Благовещении, в 1805 г., когда сербы, предводимые свинопасом Черным Георгием, впервые после пятивекового омертвения, испугали Порту, здесь же сделано было народное собрание и выбраны люди, которым народ вручал свою судьбу, и это временное правительство тогда получило название синода или совета.

Недолго, однако, народ сербский пользовался свободой, добытой кровью: в 1813 г. снова воротились турки; а в 1815 г. неподалеку от этих же мест, в глухом местечке Такове, в маленькой церкви, снова было народное собрание, и не знало, что предпринять. Тогда является другой герой, продолжатель дела Черного Георгия, — со знаменем в руках, в полном одеянии воеводы; он неожиданно вступил в собрание со словами: «вот я, а вот вам война», и дело было решено; на другой день все, что могло вооружиться, двинулось к югу на Чачак. Это было в вербное воскресенье, называемое у сербов цветье, которое с тех пор каждый год празднуется, как день освобождения.

Вот какую роль в судьбе сербского народа играли эти горы, с их монастырями и бедными церквами; а теперь «сербский Афон», как справедливо называют Коблар в Овчар, не имеет никакого значения; в нему даже нет хорошей дороги, а главная дорога от Пожеги в Чачак оставляет его далеко в стороне, так что вы вступаете в долину Моравы только уже перед Чачком.

Перед этим, однако, приходится перевалить хребет Елицу. Тут есть один пункт, с которого вы увидите, вправо, в несколько рядов идущие горы: Триглав, Чемерно, Столовая, и на самом заднем плане едва усмотрите плоскую вершину Копаоника, самый южный пункт Сербии: весь белый, покрытый еще в то время снегом, он едва отделяется от туманно-голубого горизонта. Копаоник, кажется, единственная гора в Сербии, носящая на себе альпийский отпечаток, и потому он составляет desuderium сербских натуралистов. Лучшее описание его природы принадлежит профессору белградской высшей школы, Панчичу.

Отсюда вступаем в долину Моравы, где она делается уже настоящею рекою, а не горным потоком. Отсюда до самого устья долива ее, то суживаясь, то расширяясь, представляет все условия для развития жизни. В ней сосредоточилась городская жизнь Сербии; тут идет целый ряд городов: Чачак, Карановац, Паратин, Тюприя, Ягодин и др. К этим [528] городам примыкают богатые села; кроме хлебопашества и виноделия, здесь производится добывание шелку.

Спустившись с гор на долину, я поражен был роскошью растительности и красивым видом деревьев: на липе лист почти в четверть, на берегу громадные серебристые тополи и тут же виноград, взвившись до вершины дерева, покрыл ее, как шапкой, густою смесью своей светлой, резной листвы; он спускался оттуда космами и купался в мутной воде Моравы; огромные яблони и деревья боярышника почти равнялись со стоящими тут же дубами. Изгороди все сплошь укрыты густым покровом винограда, который в то время цвел и обдавал своим ароматом: проходя между этими виноградными шпалерами, я чувствовал почти головокружение.

В это время навстречу мне ехал всадник на рыжем коне полной рысью, и задержался немного только передо мною: это был священник. Черные вьющиеся волосы густо выбивались из-под невысокого клобука; орлиный нос и черные живые глаза, густая небольшая борода придавали его лицу выражение энергии, свежести и силы, выражавшихся в его походке и движениях, когда он, нисколько не напрягаясь, осадил своего мчащегося, горячего коня. На нем была ряса, не очень широкая, с малиновой шелковой подкладкой, такого же цвета широкий пояс, на руках лиловые перчатки. Вся фигура его была необыкновенно красива и, казалось, составляла нераздельное целое с окружающею, также прекрасною природой.

— Помози бог, - сказал я ему.

— Бог ти помоге, - ответил он, и еще больше оживилось его лицо.

Он хотел было сказать обычное у серба «ина сы», т.е. «кто ты», но недосуг его и мой заставил нас расстаться без лишних речей и расспросов. Через четверть часа я вступал уже в Чачак.

Улица была вся в колеях и кочках засохшей, совершенно черной грязи, но домики были все беленькие, чистенькие, с высокими трубами, похожими на минареты, и перед каждым домиком садик и ряд роскошных роз, поднимающихся выше края крыши. Большая церковь, также белая, с несколькими башенками, довольно странной архитектуры, намекающий одною частью на турецкую мечеть, красовалась на обширной площади и кругом еще несколько довольно больших домов. Общий вид был такой, что зажиточность и порядочность кидались с первого раза в глаза; это было и в действительности. [529]

В Чачке я имел рекомендации к одному из тамошних купцов, поэтому я скоро приобрел себе знакомства. Но знакомства эти нашлись не в частном доме, а на улице и в гостинице. Как только вы пришли, вас угощают обычным порядком, и затем ведут уже в гостиницу, из которой вы и не выйдете, или можете перейти только в другую гостиницу. Домашняя же, семейная жизнь совершенно отделена. Вот почему и нет интереса оставаться дольше в сербском городе.

Чачак лежит как раз на пути из Нового-Базара в Сербию, и потому здесь постоянно находятся торговцы или кириджии (возчики) из Старой Сербии.

В гостинице, в которую меня привели мои новые знакомцы, было оттуда несколько сербов, люди все чрезвычайно рослые и крепкие: белый кафтан в роде черкески, туго стянутый на тонкой талии, ноги, обернутые очень плотно в суконные ногавице — обнаруживали крепкие мышцы; ступает он, точно на ногах нет мяса, а во всей этой обуви твердая деревяшка, — только необыкновенная гибкость указывает на присутствие очень пластичных, упругих мышц.

Один из них был с гуслой, и по просьбе публики заиграл нам сербские песни.

Странное впечатление производят звуки этого инструмента и сопровождающее его пение. Вы слышите какой-то однообразный, хриплый скрип, который варьируется только повышениями и понижениями, ускореньем или замедленьем темпа; нет тут ни аккордов, ни гармонии — это идет все один в тот же голос. Певец, сначала уставившись в свой инструмент, начинает вдруг высокою сильною нотой какое-то воззвание, потом откинется назад, поднимет голову вверху, к небу, как будто взывая к нему и припоминая, обрывает стоном, и смолкнет; а в это время только быстрее набегает смычок, громче и выше захрипит и застонет струна; потом опять начнется мерное движение, и опять из груди певца вырывается прежняя высокая нота, не сходя с которой он поет уж речитативом довольно долго, покуда не дойдет до патетического места, на котором он снова обрывает речь и только застонет, и этот стон как бы эхом отзывается в потупившихся слушателях.

Пел он сначала про Бановича Страхиню, и эта песня без перерывов длилась более часу. Сколько ни было публики, все молчало, ловя только слово, выдающее юначество сербского героя, и сопровождая его возгласами одобрения. Затем [530] последовал роздых: поставили перед певцом полбутылочки вина, попил он, пораздумал, и снова начал. Запел он про царя Лазаря и жену его царицу Милицу, про Косовскую битву, где погиб царь и доброе юначество — Милош Обилич, старый Юг-Богдан с восемью соколами Юговичами и Банович Страхиня.

Тут уж не было почти речитатива: проговорит он два стиха, и обрывается его речь стоном, бьют об полы руками все присутствующие сербы, все шевелится и стонет. Эта короткая песня длилась также до часу, благодаря продолжительным паузам, потому что певец собирается с силами, чтобы вытянуть из себя слово, собирается с духом и публика, чтобы выслушать это слово, которое, что ни дальше, становится все тяжелее и грознее. Вестник Милютин, сообщающий царице о битве, покрытый семнадцатью ранами, держащий в левой руке правую, говорит только, что он видел, как Милош, убивши Мурата, гнал 12,000 турок; что было дальше, он не знает, а думает, что погиб он на краю р. Ситницы; Банович Страхиня бродил в крови по брюхо коню и также, должно быть, погиб; где больше всего было навалено тел и поломано оружия, — там погиб царь Лазарь и с ним Юг-Богдан с восемью Юговичами; уцелел один Югович-Бошко, и гонял по полю турок, словно сокол голубей пугливых. Это добавление в виде рефрена «думаю, погиб он также», сопровождалось паузами, которые наполнялись стоном и судорожно-быстрым движением смычка. А когда дошло дело до Вука Бранковича, что выдал царя на Косове, и пропел ему певец «проклят будь и род его, и племя», — «проклят»! - крикнули тут все, в повскочили с мест, как будто бы ища изменника, предавшего все сербство.

Когда все унялось, выпили еще по стакану вина, вздохнул певец и снова начал:

Пуче пушка ниже Београда,
Даде гласе низ тиjо Дунаво;
Друга пуче покрай воде Саве,
Покрай Саве Шапцу на краину,
Третя пуче усред Шумадие
У Тополу, селу племениту,
Даде гласе по свой Шумадии.
Уздиже се бутун Шумадия,
И пред ньоме Петровитью Дьордье.
Задрма се Турска царевина;
Зачуди се седам кральевина,
Да што ради млада Србадия!
Грянуло ружье ниже Белграда,
Отозвалось эхо вниз тихого Дуная;
Другое грянуло над водами Савы,
По-над Савой по Шабацкому краю;
Третье грянуло среди Шумадии,
В Тополе, селе знаменитом,
Отозвалось по всей Шумадии.
Поднялась целая Шумадия,
И пред нею Петрович Георгий.
Всколебалось турецкое царство;
Удивились семь королевств,
Что делает молодое сербство? [531]

В этой песне, напоминающей восстание сербов под предводительством Черного Георгия, возмущенное сербское чувство находит утоление, и потому ею певец постарался загладить тяжелые воспоминания.

Позже привелось мне слушать южнорусского певца Остапа Вересая; его пение мне сильно напомнило сербских певцов; та же манера стонать, варьируя тем однообразную мелодию, выражать чувство не самой мелодией, а известным жалостным тоном голоса, его дрожанием под напором сильного чувства, что невольно сообщается слушателю, и заставляет его забывать недостаток мелодии и самого голоса, слабого, старческого; вас оковывает то горе, которое очевидно охватило певца, душит его и заставляет его голос дрожать и прерываться, и вы слушаете, боясь шелохнуться.

Но разница есть, и весьма ощутительная, как в манере, так и в целом тоне и духе. В то время, как южнорусский певец начинает тихо, с первой, очень слабой ноты, так что вы едва уловите момент, когда он начал петь, и потом уже возвышает голос и начинает им вибрировать, усиливая тон и чувство, — сербский певец сразу начинает сильною, высокою нотой, сразу возбуждает вас и потом уже разрешается скороговоркой, где каждое слово является отчеканенным, и им осмысливается чувство, выразившееся в первом возгласе. Южнорусская думка вас разжалобит, приведет в состояние грустной задумчивости; сербская песня доводит вас до отчаяния, и вас взрывает это чувство, не давая места никакому раздумью, потому что остается только или победить, или со славой погибнуть.

__________

После Чачка я продолжал свое путешествие вниз по Мораве; дошел до Карановица, где впадает один из сильных притоков ее, р. Ибар, берущая начало в Старой Сербии; был в Жиче, монастыре, где когда-то короновались сербские цари и произносили присягу; съездил в Студеницкую лавру, и шел уже на Крушевац, но дошел только до Трстеника, где застигло меня известие об убиении князя Михаила. Продолжать путь было уже неловко. Пробыл я еще день, два, чтобы подметить, какое впечатление это произведет на провинции, и отправился в Белград, но уж не пешком, а сначала с почтой до Крагуевца, оттуда же в компании с купцами нашли кочияша (извозчика) прямо до Белграда. [532]

Ограничусь при этом описанием одной отдельной экскурсии в Валевское окружье, где я провел больше недели в одном селении, следовательно, мог наблюдать жизнь и ближе, и более продолжительное время, чем это возможно было при постоянном переходе с места на место.

Вместе со мною был Живоин Жуйович, из петербургского университета; в нашей литературе он заявил себя несколькими журнальными статьями, которые в свое время обратили на себя внимание публики. В Белграде он служил мелким чиновником, но в то же время занимался политической экономией, готовя сочинение и имея в виду главным образом экономическое положение Сербии. Кроме того, он был сотрудником газеты «Сербия», и в либеральной партии играл влиятельную роль, хотя вполне не сходился ни с кем и стоял постоянно особняком. Особенным расположением и уважением пользовался он со стороны молодежи. Хроническая болезнь сильно парализовала его деятельность; но никогда, в самые тяжелые минуты, он не падал духом. Когда все терялось, он оставался тверд и бодр; таким я видел его после топчидерской катастрофы, которая многих заставила примириться, с чем они не мирились прежде, или вовсе поворотить назад. Это был сильный характер чисто сербского закала, неиспорченного полуобразованием, и чрезвычайно симпатичная личность. Смерть рано порвала его деятельность, и место его, как общественного деятеля, надолго, вероятно, останется незанятым.

С ним-то мы и отправились в его родное село Врачевич в валевском окружьи. [533]

II.

Поездка в валевское окружье. — Возница Марко. — Два паразита. — Местечко Уб. — У Марка в гостях. — Селение Врачевич. — Родственные отношения. — Девушка Павлия. — Состав семейства. — Уборка кукурузы. — Девушка Зора. — Замужество у сербов. — Задруга: ее упадок и всеобщие сетования на то. — Историческая роль задруги. — Ее определение по сербскому закону. — Внутренняя жизнь задруги — Положение в ней женщины. — Подавленность семейных чувств и поглощение личности. — Взгляд сербов на женщину по народной песне и по историческому преданию. — Заключение.

Часть пути мы сделали на пароходе, именно до Палежа или Обреновца, где ожидал нас двоюродный брат Жуйовича, Марко.

Это был здоровенный детина лет 30-ти, рослый, плотный, румяный, в полном сербском одеянии: гуня, чакшире, чарапе, опанки, фес на голове и револьвер за поясом. Он приехал за нами из Уба (Хуба). Экипаж составляла полуфурка с дышлом, заправленная парою зеленых (серых) лошадок; с ним был мальчуган, шестилетний его племянник.

После короткого приветствия Машо предложил нам ракию, вино, баранину и белую погачу (пшеничная булка).

— Зачем ты, Машо, взял с собою револьвер, когда пути всего два часа и время денное?

—Так мне отец мой завещал, а ему его отец — ни шагу из дому не делать без оружия. Прежде, бывало, выедут на пашню — пистолет вечно за поясом, а у воза винтовка. Так турки нас приучили.

Как глубоко, значит, засела память о турках, когда почти полстолетия жизни на свободе не могло изгладить впечатления того страха, в каком тогда жилось народу. Нет сомнения, что не менее глубоко должны были засесть и другие впечатления, составляющие в настоящее время особенные черты в характере сербов, с которыми мы еще познакомимся.

Едем равниной, по отличной шоссеированной дороге, ведущей к окружному городу Валеву. Сплошь идет дубовый лес, довольно разреженный, перемежающийся пашней и лугом. Грустную картину представляет, однако, этот лес. Лист еще не опал, но многие деревья совершенно голые, видимо, засохшие. Что же их высушило? По их громадности и буйному росту нельзя предполагать, чтобы почва была скудна или климат суров. Вглядевшись, вы заметите на всех деревьях, как вороньи гнезда пучками сидящее растение; это паразит — омела. Прицепившись своим липким зерном к коре дерева, она быстро пускает мочку и распускает свои корешки под [534] кожей, перехватывая все соки, идущие кверху, и таким образом отнимает у дерева способ питаться, и оно пропадает. Нет дерева, к которому бы омела не пристала: кроме дуба, я видел ее на клене, вязе, вербе, боярышнике, несмотря на то, что у последнего кожа так гладка и плотна, что ни одной трещинки незаметно; не видал я ее только на осине, и то, может быть, случайно.

Таким образом, я видел целый лес, вымирающий от этого паразита, который и сам тут же умирает, будучи не в состоянии добывать себе пищу непосредственно из почвы.

В то время как омела уничтожает леса Сербии, другой паразит поражает народ: это по-сербски называемое каишарство (плутовская торговля, фальшивые банкротства и сделки) и сутяжничество. Покуда мы ехали, Марко объяснился Жуйовичу, что у него есть важное дело, в котором просит помочь. Дело заключается в том, что от соседа повадились к нему ходить козы; прогнал их Марко раз-другой, пригрозил хозяину, — козы не унимаются; тогда Марко всех их пострелял. Тот пожаловался общинному суду, и суд признал виновными обоих: одного заставляет заплатить штраф за потраву, другого— за коз, за то, что он распорядился без суда.

— Знать я не хочу никакого общинного суда; а ты мне найди хорошего адвоката, так я их всех разорю, не пожалею никаких денег.

Как ни уговаривал Жуйович Марка бросить это дело, покориться суду общинному, он ничего и слушать не хотел. И потом нарочно приезжал в Белград, чтобы найти адвоката. В то же время он старался разузнать, нельзя ли не заплатить по какому-то векселю. И этот самый Марко не только напоит, накормит бедняка, но и наделит его хлебом, рухлядью какою-нибудь, козу даст. Когда работают у него, он не гнетет работой и не стоит за угощеньем: это не кулак в нашем смысле; но его уму как-то не совсем ясно, что обмануть кого бы то ни было — нечестно, и сутяжничать — тоже худое дело; а недавно еще было иначе: большие суммы верились без всяких документов, и обманов не бывало.

А вот вам и Уб.

В одну улицу приютилось это местечко под пригорком, составляющим берег или окраину низменности р. Тамнавы, за которым начинается уже местность более высокая и холмистая. Местечко это не похоже на деревню, потому, во-первых, что все дома построены рядом, бок о бок, и не имеют [535] обширных дворов, в которых было бы целое поселение со всеми хозяйственными угодьями; во-вторых, потому, что здесь у каждого дома лавочка. Правда, товару немного, и товар некорыстный — опанки, пояса, простые ножи самодельные, конская сбруя, паприка и т.п. товар, большею частью такой, который тут же и производится, и вы тут же видите хозяина лавки, работающего за прилавком или сидящего на самом прилавке. Кто пройдет или проедет, всех он видит и знает, кто, откуда и куда; иного приостановит, чтобы поговорить с ним — благо местечко лежит на большой дороге. Тут же есть и кафана — кофейня: это такая же лавчонка с маленькой печкой с плитой.

Въезжаем к Марку во двор. Нас встречает поп Живко. Во дворе налево амбары хлебные и кладовые, далее конюшня, против - винница, и перед нею на мостках стоят кадушки, над которыми роем вьются мелкие мушки, у которых брюшки налились какою-то красною жидкостью; это винные мушки, и вьются они над сосудами, в которых киснут сливы. Направо дом с подклетью; в него входите по широкой лестнице, на чардаке. Тут встретила нас жена Марка в обыкновенном городском костюме: в красном фесе, обвитом косами, с которыми он образует шапку с красной макушкой, в шкуртельке (род курточки с широкими рукавами) с елеком (корсетом) под нею и в юбке. Красивая, еще молодая женщина, она смотрит как-то болезненно, составляя резкий контраст с мужем, от которого так и пышет здоровьем. Немедленно началось угощенье с порядочной выпивкой; затем явились груши, виноград, — и все это свое, доморощенное. Дом у Марка — полная чаша. Живет он вместе с попом, который также приходится ему как-то родня, — кажется, деверь. Живко в немилости у правительства за то, что на прошлогодней михольской скупштине весьма резко говорил против полицейской власти, которая в провинции совсем убила общественное самоуправление и бесконтрольно распоряжается общественными деньгами. За это его угнали было в какой-то дальний, бедный приход, от которого он отказался, соглашаясь лучше быть без всяких доходов.

С ним велась у меня беседа, показавшая мне, что в провинции много есть людей, которые гораздо вернее смотрят на положение дел, чем белградские политики.

А Марко между тем спал богатырским сном, свалившись на миндерлухе. Вечером, такой же, как обед, ужин, и [536] часов в 9 — сон. У попа была маленькая библиотека, в которой можно было найти все главные сочинения весьма необширной сербской литературы, получалась и газета. Это было в то время, когда в России еще не были введены земские учреждения, привлекшие к общественной деятельности сословия и в том числе духовенство, и потому для меня в то время сербское духовенство являлось стоящим неизмеримо выше и правильнее нашего, образующего касту, преследующую свои особые кастовые интересы. Но и теперь сербское духовенство, по-моему, стоит правильнее, потому что доступно для каждого не только в принципе, но и на деле: там не только все священники .выходят из светского звания, но из священства - я что-то не знаю никого; напротив, дети духовных лиц скорее выходят в светское звание. И еще одно замечание: сербское духовенство не отличается ни особенным здоровьем, как у нас, ни плодовитостью.

На другой день Марко везет нас дальше, во Врачевич. Тут уж пошла проселочная дорога с объездами и оврагами, с живыми мостиками и с переправами вброд. Местность настолько глухая, что мы часа три ехали, и никого не встретили на дороге. Наконец, дорога разделилась на много дорожек, пошли огороженные места, кое-где бродят лошади, а людей все не видать. Где же селение? — Да мы уж в нем; только оно так разбросано между лесом, что его и не видать. — Незаметно очутились мы у двора Жуйовича. Дом виднеется далеко в глубине двора, за сливняком. Навстречу выходит старик, отец Ж., простой селяк, в чуне серого домотканого сукна, и потасканном фесе и в опанках. Подошел он к сыну, поцеловал, обнявшись, и пожал руки. Матери не было уже в живых: она умерла, напуганная слухом, что и сын ее Живоин попался по топчидерскому делу.

— Како си, Живоине? — спрашивает отец.

— Што радишь, Дьоко? — в свою очередь спрашивает сын. Какие-то холодные, как будто официальные отношения.

Сели они на скамеечке, под сливами, и тут только началась интимная беседа отца с сыном. Отцу хотелось узнать, в каком положении находился сын, что про него прошла грозная молва; сыну хотелось узнать про мать, и как теперь живется отцу без старухи, почитают ли его сыновья, племянники и снохи; но каждый, по-видимому, боялся тронуть больную рану, и беседа шла какими-то обиняками, и все-таки волненье пробрало того и другого, навернулись слезы у старика, сильно [537] закашлялся сын, снова они обнялись, будто только что увиделись; а затем все прошло.

С первого раза родственные отношения сербов кажутся какими-то холодными; но это не что иное, как сдержанность. Серб будто боится всякого нежного чувства, которое нейдет человеку вечной войны, юнаку, каждую минуту готовому бросить семью и порвать все самые дорогие связи. Это видите вы во всех отношениях родителей и детей, братьев друг к другу, мужа и жены — эта сдержанность воспитана так же, как привычка постоянно иметь при себе оружие.

Через несколько времени появились и женщины: две снохи, сестра и еще одна девушка, родственница, принятая в семью, Павлия. Каждая прежде всего подходила в руке Ж., который, конечно, не давал им целовать; а потом стали подавать ракию, кофе и сладко. Угощеньем занималась Павлия. Подаст она нам, а сама станет перед нами: на ней рубашка с поясом, и вполне обрисовывается ее тонкий, стройный стан; волосы зачесаны на одну сторону, заплетены в мелкие косицы и, свернутые вместе, пришпилены на затылке немного ближе к правому уху, в косах цветы. Глубокие черные глаза слишком серьёзно, сурово смотрели из-под высоких густых бровей. Одну руку она уперла в бок, другую опустила, держа в ней поднос, и стояла в солдатской позе. Лицо смуглое, черты все правильные, тонкие; но выражение какое-то холодное: она будто рассматривает вас, но в то же время следит и за вашим желанием: то несет огня закурить папиросу, хотя вы ни слова не сказали, то вдруг начинает искать главами, заметивши, что вы чего-то ищете. Предупредительность удивительная. Там я хватил же таки лихорадку. Павлия была моим лекарем: каждый день варила мне какую-то горькую траву (кичицу) и поила ею три и четыре раза в день: с той же солдатской манерой, с тем же холодным видом, — она не отходила от меня ни на минуту; находясь в бреду ночью, я иногда просыпался и постоянно видел ее подле меня — холодную, суровую; но глаза ее смотрели также внимательно, отыскивая желания больного.

Все население состояло душ из 15-ти, и размещалось в двух домиках и по амбарчикам. В числе их и тут был поп: церковь приходская была подальше, а он жил туг, потому что тут была у него своя земля, и он имел особенный домик. Каждый день он садился верхом на лошадь и отправлялся совершать требы или служить в церкви. Один раз он ездил [538] отчитывать какого-то больного припадочного, — по мнению народа, одержимого нечистым духом; и это там бывает нередко вследствие крайней нервозности сербов.

Кроме священника, все тут составляли одну семью, состоящую из старика и его сыновей и племянников, из которых двое были женаты и имели по нескольку детей. Замечательно в этой семье то, что старшим был не старик, а племянник Никола, который к старику относился совершенно как к отцу, тогда как один из сыновей его отделился.

Тут в семействе жило вместе не более 10 или 12-ти человек, с детьми (кроме священника), но рядом двор также принадлежал к этой же семье: собственно это один двор, который недавно только перегородили надвое. Еще две семьи, также вышедшие из этого же двора, поселились подальше. До разделения вместе жило душ до 30-ти, м составляли одну семейную общину — задругу, которая имела одного выбранного поглавара или старейшину, общее нераздельное имущество, и жила и работала сообща, повинуясь распоряжению одного и семейному совету; теперь же они соединяются только на некоторые работы вместе, как берба и комишанье (очистка кукурузы)...

Я заговорил об уборке кукурузы. Она разделяется на две операции: ломание и очищение от шелухи. Первое производится днем: обыкновенно надевают передники или пристегивают к поясу мешки и, обламывая початок, кладут его туда, а после сносят в несколько куч, куда поближе. К вечеру все эти отдельные кучки свозятся в одну кучу и в одно место, где должна производиться чистка ее ночью.

Для этой работы собираются все семейства, принадлежащие к одному роду и составляющие одну задругу, и работают поочередно, то у того, то у другого.

Пришла очередь и для нашей семьи. Вечером, когда вся кукуруза была свезена в кучу, Никола пошел по соседним дворам приглашать всех на работу: стреляя из пистолета, он выкрикивал молодежь, парней и девиц, собраться к нему потрудиться, повеселиться и добрым вином труд запить. Это было уже в сумерки; а как только смерклось, все поужинали и начали сходиться на дороге по задворам Жуйовичей. Первые пришли молодые парнишки и девчонки лет по 12 и 14-ти, и, как только пришли, сейчас заиграла дудка, ухватились за пояса и начали выплясывать в коло. Собирались взрослые и даже пожилые люди, примкнули и они к этому колу, и так колом пошли по дороге, выплясывая и выкрикивая. [539]

На месте, куда пришли, разведен был костер, горело целое свалившееся дерево, и освещало кучу кукурузы, чуть не в сажень вышины. Все, человек 35, сели кругом и принялись за дело. Берут початок, отламывают у нижней части комель, обдирают рубашку, и чистую уже бросают в сторону, в отдельную кучу.

Работа идет сначала очень живо: никто не говорит ни слова, только и слышится треск при отламывании комлей, шелест и потом шлепанье при падении. Скоро края обобрались, а чтобы всем не подвигаться по мере убывания кучи, на нее влезают мальчишки и ногами раздвигают во все стороны, так что работающие продолжают сидеть на своих местах. По временам кто-нибудь вынет из-за пояса пистолет и выстрелит, стараясь это сделать незаметно и ни для кого неожиданно; шевельнут костер, чтобы он жарче пылал, и искры фейерверком поднимаются ярким столбом по темному небу. Кругом вдали виднеются такие же костры и слышатся всюду выстрелы. Хозяин тех, кто постарше, обносит вином, и чутура, (деревянная фляга) переходит из рук в руки. Подле меня с одной стороны сидел Никола, который то и дело вставал, чтобы сделать какое-нибудь распоряжение, а справа тезка мой, Павел, и постоянно обращался во мне с разными вопросами относительно России и русских, и всегда меня звал «брате Павле». Не помню, в чем состояли его расспросы, но однажды он обратился во мне с вопросом: «Да ли има код вас лепе девойка, као што jе эво наша Зора» — и указал при этом на сидящую подле него девушку. Тут только я обратил внимание на эту девушку: круглое личико с прямым носом, синие глаза с черными ресницами и бровями, русые косы, обвив вокруг голову венцом, убранные смилем и босильем, необыкновенно белое, даже светлое от горевшего напротив костра, при общем совершенно темном небе, было действительно прелестно. Имя Зоры шло ей как нельзя больше. В похвале ей Павла было столько простоты и наивности: он любовался ею, как художник, и желал, чтобы и другой также любовался.

Небо было все закутано сплошными тучами, по временам спускался мелкий дождь, как роса; было влажно и тепло, брала какая-то истома и нега, а в полночи не одному захотелось уснуть; кучи мягкой шелухи, образовавшиеся за спиной у каждого, так удобны, чтобы привалиться и заснуть; но это дело не безопасное: как раз кто-нибудь заметит и пустит, как [540] бы нечаянно, початком; ушибы бывают очень сильные, сдерет кожу на голове до крови и ушибет крепко, а жаловаться нельзя, потому — не спи! Тезка мой обращался ко мне с вопросами все реже и реже; наконец он отодвинулся несколько назад и повалился на мягкое ложе.

Зора — наклоняется ко мне и говорит тихо:

— Павле, придвинься ко мне, так, чтоб его было незаметно; будем бросать на него комушу (шелуху с кукурузы), пусть он уснет, бедный, он уж четвертую ночь на работе.

— А ты разве не работала?

— Нет, и я тоже, мы все вместе работаем.

— Ведь и тебе, я думаю, хочется отдохнуть и уснуть?

— Что ты! Мы девки!

Это было сказано таким тоном и в таком смысле, как будто девка не должна знать устали.

— А ты, верно, его любишь? — спрашиваю я.

— Да, он такой хороший, красивый и добрый, а в семье он главный работник.

— Что же ты, верно, выйдешь за него замуж?

— Бога ми, што ти говоришь, — почти вскрикнула она: — нам нельзя с ним побраться, потому что мы родня: он — сын моей неродной тетки.

Не стал я добираться, что это за родство, знаю только, что в Сербии очень строго соблюдается недопущение браков даже в весьма отдаленных степенях родства, и это поддерживается народным мнением; никто почти не может жениться в своем селе, так как села эти большею частью произошли от одного рода.

Зора сидела несколько времени, углубившись в работу, а потом тихо проговорила мне:

— У меня уж есть жених.

— Что же, он такой же хороший, как Павел?

— Не знаю; я его еще не видела; он приедет после уборки кукурузы, его отец и мать знают.

Странно! И говорит это она так просто, как будто речь идет о постороннем. Ни тени грусти, жалобы или упрека, — так спокойно и покорно. Протестов никогда почти не бывает, или бывают очень редко, на что указывает предание, сообщенное мною в предыдущей главе по поводу Девичьей скалы, и сопровождается иногда трагическим концом для протестующей.

И этого достаточно, чтоб видеть, как легко переживается девушкой эта отдача замуж: много перестрадает ее душа, [541] только нет сил высказать, выразить эти страдания, а бывают же случаи, что и убиваются. Припомнилось мне все это, и жаль стало Зору, мне хотелось вызвать ее на откровенность, но она вдруг веселым тоном сказала: «Но мы с ним побратим и посестрима» — это значит, они обменялись крестами, и между ними установилась духовная связь — такая, которая крепче всех уз родства. Посестрима является самым верным другом своего побратима, она жертвует за него жизнью; переодевается мужчиной и отправляется к туркам, чтобы выручить его из плена; и побратим так же относится к ней. Эта дружба является заменою любви, и потому в ней так много горячего, возвышенного чувства; только в этом случае девушка и может располагать своим чувством. Это простое, чисто духовное отношение мужчины и женщины сохранилось только в глухих селениях; горожанам же, наполовину отуречившимся, оно недоступно.

Зора вдруг принялась искать что-то, потом, найдя шляпу Павла, подала ее мне и, указывая цветы на ней, сказала: — это я ему сделала.

Действительно, цветы были искусственные, но так хорошо сделаны, точно живые. Нужно отдать справедливость, что, несмотря на недостаток вообще промышленности в Сербии и слишком малое знакомство сербов с ремеслами, женщины их необыкновенно искусно ткут холсты, в особенности полотенца, вытыкают самые мелкие, нежные, вполне художественные узоры шелком и золотом, и так же хорошо делают искусственные цветы.

Незаметно проходила ночь, пропели уже вторые петухи, и куча кукурузы была к концу, тогда только Зора решилась пробудить своего побратима, чтобы при конце он мог еще немного поработать.

Работа кончена: с одной стороны лежала куча початков, будто обсыпанных крупными янтарными зернами, с другой — ее шелуха — такая мягкая, что так и хотелось бы на ней лечь и уснуть.

Но хозяин зовет откушать. Раздается несколько выстрелов, и все двинулись в ту сторону, где были уже расставлены яства, и дымилось какое-то горячее кушанье.

Кушанья, однако, были не обильные, потому что был постный день, да и скуповат Никола. Ужинали под открытым небом, сидя на земле, на которой были поставлены два низеньких стола — совры. За одним столом сидели более почтенные [542] люди, за другим молодежь, в том числе и женщины; самая же молодая молодежь вовсе не ужинала, а все время то пела, то плясала, как будто и не работала, и еда ей вовсе не нужна.

Перед нами был костер, а чтобы лучше осветить самые столы, две женщины сбоку у каждого стола держали по пучку зажженной лучины. С одной стороны была знакомая уже Павлия, с другой — Селена, одна из снох. Последняя невольно обращала на себя внимание своею наружностью: высокая, стройная, в белой рубашке, с белою повязкой на голове, с бронзовым ободочком вокруг вроде воронки, стояла она, держась одною рукой за ветку старой яблони, в другой держала лучину. Безукоризненно правильные черты лица, большие голубые глаза, взгляд спокойный, следящий за всем, что делается вокруг, придавал ей еще больше вид какого-то высшего существа, и точно для нее все суетилось, пило и ело, пело и плясало: она за всем только наблюдала. Другие женщины тоже больше прислуживали, таская полные миски на столы; чутура то и дело обходила вокруг стола более почтенных людей, разговоры пошли живее, пошли здравицы и пожеланья, точно специально все собрались на пир, а не на работу.

Рассветало уже, когда все тронулись домой; небо заволокло серыми тучами, только на краю горизонта узкой полосой алела заря; воздух сырой, но теплый, — так и парит.

Все разошлись, и большинство этой рабочей дружины в то же утро снова было на работе, а на ночь опять куда-нибудь на колишанье. Когда же эти люди спят и отдыхают? Положительно, они не знают отдыха, и все-таки бодры и веселы.

Благо, если этот труд дает возможность хорошо жить, — в общем — сербы живут без нужды. Но это, как я уже заметил, покуда от простора. Между тем население Сербии прибавляется сильно: так в три года (с конца 1863 г. до конца 1866 г.) с 1 милл. и 100 тысяч оно поднялось на 1.200,000, следовательно на 9%, или на каждый год по 3%; в том числе 5077 доселилось со стороны. И уже теперь начинает чувствоваться недостаток в земле. В продолжении трех лет роздано на 3559 семейств до 4166 дес. земли или немного более одной десятины на семейство — количество весьма ничтожное.

Вот почему земля в Сербии составляет очень ценный капитал: дешевле 100 рублей, кажется, и не купишь десятину, и потому каждая семья носит в себе заветную мечту увеличить свой участок, прикупить где-нибудь в меже. Жмется [543] она, теснится все из-за того, чтобы увеличить свое хозяйство. Так и Жуйовичи. Нужно бы им другой домик поставить, а в то же время хочется и приобресть землицы еще. В этом отношении хорошо большим семьям, где душ 30 или 40, где одних рабочих человек душ 15, — там все спорится, и двор представляет целую колонию. С большими семьями связывается благосостояние, но эти большие семьи, иначе называемые задруги, видно отжили свое время, и как народ, так и правительство замечают этот факт.

На скупштине 1867 г. было на это обращено особенное внимание. Министр внутр. дел сообщил, что с 1861-63 г. было всего 4469 случаев раздела задруги, а в последние три года 5024; по этому расчету на каждый год приходится по 1700 дележей. «Если, — заключает министр, — это деление продолжится в той самой мере, то можно предвидеть, что скоро не станет этого учреждения, столь полезного для нашего народа и государства, и останется оно только как сказка, и будут его напоминать те семейства, которые до сих пор еще сильны и зажиточны благодаря задружной жизни. Поэтому мы все должны внушать нашему сельскому населению, что его высшая сила и мощь для благосостояния лежат в задруге, и ради любви собственного блага они не должны бросать задруги».

Разделение задруги поэтому обставлено некоторыми формальностями, и тот, кто послужит поводом к разделению, подвергается наказанию, как за преступление.

Народу нечего внушать: каждый селяк знает и видит это с прискорбием, и все-таки дележ с каждым годом усиливается.

И странное дело: прежде о задруге не заботились, и она существовала сама собою, а теперь — несмотря на всевозможные усилия поддержать — сама собою рушится.

Ясно, кажется, что она отжила свое время, выполнила известную задачу в жизни народа, а теперь настали иные условия жизни, которым она не в состоянии удовлетворит. И потому она падает, и никакими усилиями наперекор духу времени удержать ее нельзя, как это предполагают некоторые теоретики, старающиеся доказать, что в ней спасение народа от пролетариата и других зол общественной жизни. Есть люди, которые признают полезность ее для охранения даже чести женщин.

Передавая только личные наблюдения сербской жизни, я не имею ни цели, ни надобности подробно говорить о задруге; [544] я скажу о ней настолько, насколько мне нужно то, чтобы осветить и уяснить некоторые явления современной жизни, указать их происхождение и определить их современный смысл и значение. Нет надобности входить в дальние рассуждения о ней и потому еще, что у нас было о ней говорено не один раз.

Это учреждение или, вернее, эта форма народной жизни очень древняя; она тесно связана с патриархальным бытом, какой представляют нам времена, предшествовавшие княженью у чехов Любуши, когда, по словам повествователя об ее временах, «каждый отец управляет (vojevodi) своими домочадцами (или челядью): мужчины пашут, женщины приготовляют одежду, а когда умрет глава, все владеют сообща имуществом, выбравши себе главу (владыку) из своего рода». Это было размножившееся семейство, разросшееся в целый род, в котором были иногда и посторонние лица, приемные или находившиеся в услужении военнопленные, соединявшиеся под одним общим именем домашней челяди. Это была уже государственная клеточка, община, в которой связь основывалась на естественном родстве, а главою был естественный старшина или старший в роде. Главною характерною чертою такой общины была общность имущества, отсутствие всех видов частной собственности, кроме, конечно, носильного платья, оружия, коня и еще некоторых вещей, да и тут многое было общим; а вследствие того был общий интерес, чтобы дело велось как можно лучше, и так как оно зависело от того, кто руководит, то общая забота была о том, чтобы во главе стояла лучшая личность, и старшинство тут нередко уступало способности: тут не могло быть ни партий, ни пристрастий, потому что все руководились одним чувством — желанием себе блага. И таким образом главою является лицо выборное, и лицо это никогда не могло иметь абсолютной власти, а во всем сообразовалось с мнением родичей. Всякое злоупотребление с его стороны властью отзывалось бы дурно на хозяйстве, и тогда он был бы удален непременно, как оказавшийся неспособным: это был глава не для выставки только, а хороший хозяин, управитель. Тогда весь строй жизни основывался на родовом начале. В государственной жизни родовой быт теряет свой смысл, и сохраняем только в смысле знатных родов, которые играют роль и в государстве, но это уже не тот естественный род, а также выработанный под влиянием известных политических теорий. В жизни простых классов род сохранился, но без всякого [545] политического значения: он имел, однако, большое значение экономическое, как всякая работа, а более обширное хозяйственное дело возможно только при совокупном действии, сколько возможно, бОльших сил; а таким совокуплением сил и обладал род, в смысле большой семьи, который в то время играл роль современной нам ассоциации. Там, где народу предстоит большая борьба с природой или необходимость защиты против постоянно угрожающего неприятеля, род представлял больше шансов для защиты, чем одна семья, особенно при том способе жизни, — вразброс, особняком, отдельным хозяйством, которым до сих пор еще живут многие славяне, избегая соединения в большие села и соединения в одном месте общих угодий.

Задруга у сербов именно исполняла эти две роли: экономическую и оборонительную. Она представляла в то же время некоторые удобства и для правительства, какое бы оно ни было — турецкое или сербское: тогда приходилось все сношения иметь с одним лицом, за которым стояла не только его собственная семья, но несколько семейств, составлявших вместе один род, иногда душ до ста; что послужило причиною того, что задруга у сербов явилась и политическою единицею.

Понятно, что по миновании внешней опасности, в которой сербы себя чувствовали при господстве турок, одною причиною стало меньше; в экономическом отношении ее может заменить свободная ассоциация, до которой, впрочем, сербы не дошли еще, хотя такие примеры нередки, что братья, разделившись домами и скотом, оставляют в общем владении землю, иногда не всю, а только часть, и обрабатывают ее вместе.

Следовательно, внешней причины — вроде угрожающей опасности, — нет, экономическое же положение дает выход, и народ расстается с этою древнею формой, которая в свое время была благодетельна; он расстается с нею, потому что не видит неизбежности ее и видит возможность выйти из нее, и расстается, сохраняя к ней полное уважение, привязанность, вследствие сознания, что ей он многим обязан, и все-таки расстается. Здесь не может быть прихоти или непонимания своей пользы, и потому совершенно напрасно сербское правительство поручает делать народу внушения, чтобы не делились задруги; нет: есть, значит, причины, которые вынуждают народ бросать задругу и обрекать себя на экономическую слабость, причины очень важные, которые заставляли держаться задруги до [546] тех только пор, пока грозила опасность, с которой главным образом связана ее raison d`etre. Обратимся же к устройству задруги.

Задруга иначе сербами называется кутя, что значит дом; следовательно, сколько бы ни было построек и отдельных жилищ на дворе, все они считаются одним домом, и сколько бы ни было семейств — все они считаются одним семейством; связующим звеном служит общее имущество и общие — как прибыль, так и потери. Все совершеннолетние мужчины считаются владельцами общего имущества. Женщины же и дети моложе 15-ти лет только пользуются из-за тех мужчин, с которыми они связаны родством. Девушка имеет право только на приданое. Никто не может иметь отдельной собственности, хотя бы приобрел ее где-нибудь на стороне или нашел по какому-нибудь случаю. Никакая часть имущества не может быть ни продана, ни заложена без согласия на то всех членов. Если кто-нибудь из членов задруги задолжал в счет и своей части, то кредитор может получить не иначе, как если докажет, что заем сделан для пользы дома и что займом этим воспользовалась вся община.

Собственность, как я уже заметил, могут составлять предметы личного потребления, которые приобретены им с разрешения общины, и признаны ею как его личная собственность: такого рода собственность по смерти его может перейти его вдове.

Смерть члена не производит никакой перемены: жена его пользуется тем самым, чем пользовалась при муже, если остается в его доме; если же хочет уйти к родным или выйти замуж, то, сверх своего приданого и личного имущества своего мужа, по обычаю получает на обзаведение по усмотрению всей задруги.

Малолетние дети считаются наследниками отца с правом на общее имущество, хотя мать их и вышла из той задруги; но если кто выделился из задруги, то хотя бы он был в более близком родстве с задругарями, чем некоторые лица, оставшиеся в задруге, последние в праве наследования имеют преимущество, хотя бы то был принятый очень отдаленный родственник.

Выступление из задруги возможно с разрешения всех членов, и тогда выступивший получает свою часть натурой или деньгами; если же это вместе с тем наносит вред задруге, то его частью прежде покрываются нанесенные им убытки, а [547] ему отдается только остаток. Задруга прекращается только при совершенном разделении ее, или вследствие смерти всех женатых или совершеннолетних мужчин. Покуда остается хоть один член и находящееся в его распоряжении имущество не требуется никем, суд не предпримет ничего; но если будет требование, то часть малолетних или выделяется и берется в правительственное заведывание, или оставляется для дальнейших хозяйственных манипуляций, но предварительно составляется инвентарь.

Закон не имеет права вмешиваться во внутренние отношения членов задруги, насколько они не нарушают общественного порядка и не грозят опасностью государству или не совершается уголовного преступления. Управление задругой принадлежит старейшине (старешина или доматьин), который, как уже было сказано, выбирается всеми, причем руководятся только его качествами, а не летами или естественным старшинством: он должен отличаться из всех умом, опытностью и справедливостью. Он пользуется властью над всеми и распределяет все, что относится до работ и пользованья задругарей, но относительно имущества власть его ограничена: без общего согласия он не может ничего ни отчуждать, ни заложить; он на каждый убыток и тягости для задруги отвечает по закону и может быть сменен домашним советом. Он распорядитель общего имущества и опекун всех малолетних, воспитать из которых хороших, честных, деятельных и полезных граждан лежит на его обязанности, вместе с матерями их, но не на отцах.

Старейшина есть представитель дома перед общиной, с которою только и сносится правительство. В частно-правном отношении дом или задруга есть частный владелец имущества, а в финансовом — податная единица, хотя государство и принимает на такую единицу всякого женатого. Задруга выставляет ежегодно из числа мужского населения одного рекрута для народного войска; правительство во всех отношениях имеет связь постоянно с задругой, а никак не с отдельными единицами. Только в полицейском и уголовном отношениях личность одинаково прямо отвечает перед государством в простом семействе, равно как и в задруге; во всех других отношениях старейшина отвечает перед общиной, а община перед государством (Tcalac. Das Staatsrecht des Furstentums Serbien. 1858, стр. 60-66). [548]

Приведенного, кажется, совершенно достаточно, чтобы составить себе понятие о задруге, как о государственной единице. Остается определить и охарактеризовать ее внутреннюю жизнь и положение ее отдельных членов.

Равноправность всех членов и одинаковое участие в имуществе — полнейшая; разумное начало выбора в старейшины способнейшего дает ручательство в хорошем ведении дела, усердном, добросовестном, вполне честном и беспристрастном отношении в делу и во всем лицам; постоянный семейный совет, зависимость от него всякого более или менее важного решения не дает места никаким злоупотреблениям. Действительно, я не слышал жалоб на какие бы то ни было злоупотребления и несправедливости старейшин. Вот хоть бы Никола: он постоянно становится на сторону двоюродного брата против своего родного; никогда не забудет чужого ребенка, и к дяде относится совершенно как сын. Сколько неусыпной деятельности, такта, сдержанности, внимания к нуждам каждой самой незаметной единицы! Он заметил, что у одной снохи ребенок тощий и слабый, и настаивал, чтобы матери его давалась лучшая пища, и поручил эту заботливость Павлии, которой не было повода быть пристрастной ни к кому. И какая у всех заботливость о Павлии, которая им почти чужая! Зато как все идет стройно, ровно, покойно и как все спорится. Несмотря на недостаток рабочих рук, он каждый год отвозит в Белград пшеничку, или свинарям сбывает кукурузу, и обращает их в дукаты; а теперь норовит прикупить участок земли, да и домик еще можно построить с небольшою помощью, которую и обещал ему Живоин, если не из своих денег, то достать, потому что и он не выделен из задруги.

Вот, у них есть младший брат Дьока (Георгий), ему уже 16 лет, нужно побывать в людях: в ближнем монастыре Врачевщине славо (праздник); пусть он отправляется туда: снарядили его, как следует быть молодому, момку (парню), дали коня и денег карманных, чтобы, если угостят, и сам мог ответить. Это входит в бюджет и не считается мотовством, да и не замотается парень из задруги.

Хороший Никола хозяин, но только дома, в деревне; умеет он вовремя посеять и убрать, и во всем видна распорядительность; продать, однако, не его дело, на это у них есть дядя, старик Дьока. Никола будет только возчиком, а все уладит старик; ему же отдает он и деньги на хранение. [549]

Распределен также и женский труд, и тут выбирается одна хозяйка на неделю, которая в доме все делает: готовит кушанье, прибирает, заботится о детях и выносит еду своим работникам в поле или на покос; она называется редуша, потому что всему дает ряд — распорядок; остальные женщины отправляются на полевые работы, а зимой — прядут, ткут и т.п. и помогают редуше, исполняют ее поручения. Но старшинством с окружающим его почетом и правом на общие услуги пользуется старшая в роде; на ней не лежит никаких обязанностей, и она помогает по желанию. Свободна также каждая женщина в первый год замужества. Конечно, это только номинальное право, которым она не пользуется, а напротив, старается тотчас же приняться за работу, чтобы расположить в свою пользу семью; в противном случае ей же потом будет худо: во-1-х, она отвыкнет от дела; во-2-х, на нее, по справедливости, будут негодовать остальные члены, работавшие на нее и за нее.

Старики имеют преимущество — помещаться в теплой избе, тогда как вся молодежь, даже замужние, имеющие грудных детей, помещаются в амбарчиках и зимой, запасаясь, конечно, мягкими ястуками и душеками (перинами и подушками), теплыми губерами (косматыми одеялами, или попонами).

Среди такой стройности, равности отношений друг к другу у мужчин, меня всегда поражало в больших сербских семьях необыкновенная молчаливость их женщин и спокойствие детей. Редко вы услышите писк и крик детей: они также как будто все чем-нибудь заняты, даже самые маленькие, 5-ти и 6-ти лет; а ползающие и бродящие годовички и двухлетки крепко держатся своих мест, видимо, указанных им. Еще реже услышите щебетанье и веселый смех женщин: они работают и переговариваются больше взглядами или мимикой, да и говорит женщина каким-то особенным, исходящим из глубины груди голосом — сильно, задушевно, но глухо, как будто боясь, чтобы в стороне не услышали ее. Нет здесь ребенку ласки от отца или от матери, потому что дети все вместе находятся на попечении редуши, бабы и старейшины; нет никаких признаков интимных отношений между мужем и женой. Это не натуральная семья, а домашняя община (Hauscommunion, Hausgemeinheit). Только удалившись в свой амбарчик, интимное чувство супругов, — если оно только есть — выливается в задушевной беседе, нежной ласке, вне общего надзора, только там мать прижимает к своей груди свое родное детище, к [550] которому не смеет почти признаться, находясь постоянно в общине с другими. Взятая из чужого рода, никого незнающая, никому незнакомая, она не имеет ни времени, ни места сблизиться даже с мужем, и еще крепче, ревнивее льнет она к своему ребенку, в коем видит единственную родную душу. Отсюда, может быть, происходит необыкновенная серьезность детей и потом сдержанность у взрослых, за которою, в случае вспышки, следует такая ярость, что вы его примете за взбесившегося. Эта пригнетение семьи во имя общины, подавление естественного чувства и кладет тот тяжелый отпечаток, который скоро замечается посторонними наблюдателями. Вам с первого же раза чувствуется, что здесь живет только мужчина, а женщина только работает и терпит. Не участвуя в общественной деятельности, она лишена ее и в семье, которая у нее отнята; ей-то поэтому больше, чем мужчине, чувствуется недостаток личной, индивидуальной жизни, и еще тяжелее выносить это вследствие того, что здесь все ей чужое, да и ее никто не признает своею, если она не постарается купить расположение угодливостью, принесением в жертву всей своей индивидуальности.

Ни на кого так тяжело не ложится задружная жизнь, как на женщину, поэтому справедливы мужчины, когда они разрушение задруги приписывают женщине.

Да и в самом деле, что приносит женщине задруга, кроме страшного физического труда и душевных мук и терзаний, оканчивающихся общим притуплением всех ее чувств и какой-нибудь трагической катастрофой?

Единственный человек, с которым она могла и должна бы быть ближе — муж, а между тем муж любит мать, которая выкормила его своею грудью, — родную сестру, с которой вырос у той же груди; он будет любить до самоотвержения избранную им посестриму; наконец, он найдет и любовницу; но жена для него всегда — чужой человек: если она не угодила его родным, свекрови и золовкам своим, а угодить им иногда бывает невозможно, — она становится врагом его я всего рода. Лучше всего эти семейные отношения рисуются в сербской народной песне.

Какая крепкая и нежная любовь братьев к сестрам! Зная, что ей не оставаться вечно дома, а рано или поздно приведется вступить в чужую семью на труд и горе, они ее лелеют, нежат, дарят, как бы взамен того, что она не [551] получит участия в общем имении, тогда как вместе с другими с детства полагала на него свой труд и заботы.

Сниjег пада о дьюрдьеву дану,
Не може га тица прельетети,
Девойка га боса прегазила:
За ньом братаи папучице носи.
«Ел' ти сеjо до ногамо зима?»
— Ниус мени по нагама зима,
Веть jе мени с мое майке зима,
Коя ме е за недрага дала.

Снег падает на Юрьев день,
Не может его птица перелететь;
Девица босая его переходит;
За нею брат башмачки несет:
«Не холодно ли ногам твоим сестрица?»
— Не холодно ногам моим,
А холодно мне от моей матери,
Что отдала меня за немилого.

Отдавая сестру замуж в далекий край, они обещают посещать ее каждый месяц и в месяце каждое воскресенье; но проходят месяцы и годы, нет братьев:

Люто пишти сестрица Елица:
«Мили Боже, чуда великога!
Што сам врло братьи сгрjиешила,
Те ме братьо поодите нетье?!
Ньоми коре млоге стрвице:
«Кучко една, наша стрвице!
Ти си врло братьи омрзнула,
Те те братьо поодите нетье».

Горько плачет сестрица Елица
«Милый Боже, великое чудо!
Чем я тяжко братьев прогневила,
Что меня они навестить не хотят?
Укоряют ее невестки:
Несчастная ты сучка, наша невестка!
Знать, ты сильно опротивела братьям,
Что не хотят они посетить тебя».

Оказалось, что братья все перемерли от чумы, и осталась одна мать.

Любовь сестры к брату сильнее любви жены к мужу. Так в одной песне жена Георгия говорит, что бы она сделала: за мужа она отрезала бы косу, за деверя изодрала бы лицо, а за брата выколола бы глаза.

Косу реже, а коса опет расте,
Лице грди, а лице израста;
Але очи не могу израсти,
Нити срце за братом родьеним.

Косу режет — коса вновь отрастает
Лицо дерет — лицо зарастает
Глаза же не могут вырасти,
Не зажить сердцу без родного брата.

Поэтому говорится:

Благо оном брату, кои има сестру,
Благо оной сеjи, коя има брата.

Совсем иначе относятся к этой девушке, как скоро она становится женой.

Тотчас после венчанья, когда молодую везут к ее мужу, ей поют песню:

Едне веле: она зла е рода,
Други веие: льюта, као гуя,
Третьи веле: сонльива, дремльива.

Одни говорят: злого она рода,
Другие говорят: злая как змея,
Третьи говорят: сонлива, дремлива.
[552]

На что она отвечает:

«Кои вели, да сам од зла рода,
Не имао од сердца порода,
Кои вели, да сам льюта, као гуя,
Гуе му се око срца виjле.
Кои вели, сонльива, дремльива,
Не имао у болесты сонка.

Кто говорит, что я злого рода,
Чтоб ему никогда не иметь детей;
Кто говорит, что я зла, как змея,
Чтобы змеи обвили его сердце!
Кто говорит, что я сонлива, дремлива,
Чтоб тому не иметь сна в болезни.

Нечего и ждать после этого хороших супружеских отношений, и жена, по народному понятию, не любит и не жалеет своего мужа.

Молодой Иова сломал правую руку: горная «вила», лекарка, требует для излечения его, чтобы мать отдала свою правую руку, сестра косу с приплеткой, а жена жемчужное ожерелье. Мать и сестра охотно расстаются первая с рукой, вторая с косой; но жена не хочет пожертвовать ожерельем:

Не дам богле, мог бисера бjела,
Я сам ньега од оца донjела.

Вила рассердилась и уморила Иову: тогда мать плачет, никогда не переставая; сестра плачет утром и вечером; жена плачет, когда на ум придет.

Поэтому все дурное приписывается жене: она беспрестанно изменяет мужу, предает его туркам, и рада, когда он попадется к ним в плен или в какое-нибудь несчастье. Ей же приписывается и причина разделения задруги и вообще нарушение семейного счастья.

Тесной дружбой связаны были два брата, Дмитрий и Богдан Якшичи, хорошо шло у них хозяйство; но как только женились, все пошло навыворот. Один из них говорит:

Док ми, брате, скупо пребивасмо
И майка нам двори управляше,
Тад' се наши двори биjелеше,
И гости нас често поодише,
Поодише сриjемски кнезови
И сам главом спрски цар Стjепане;
А како се, брате, растадосмо,
И любе нам двори управляю;
Тако наши двори потавньеше,
И гости нас, брате, оставише.

Покуда мы, брат, жили вместе,
И мать управляла нашим двором,
Тогда двор наш белелся,
И гости нас часто посещали;
Посещали нас сремские князья,
И сам своей персоной сербский царь Степан
А как мы, брат, разделились,
И жены наши хозяйствуют,
С того времени дворы наши потемнели,
И гости нас, брат, оставили.

Является вопрос, от кого это происходит. Якшич Дмитрий говорит брату: [553]

Богдан, мой мло браяне,
То е, брате, с твое вjерне льубе,
С Вукосаве, да од Бога надье.

Богдан, мой милый братец,
Это от твоей верной жены,
От Вукосавы, покарай ее Бог.

Тогда братья решают испытать своих жен. Будимский краль женит своего сына и зовет в сваты Дмитрия Якшича, для чего ему, конечно, нужно как можно лучше снарядиться. Брат Богдан советуется с своей женой, не дать ли ему на этот случай коня и оружие, и турецкое седло, и все одеяние. Жена не только не жалеет, но отдает еще новую одежду, ненадеванную, которая только что окончена, отдает также с шеи своей ожерелья — одно из желтых червонцев, другое — белого жемчуга, которые она хочет вплести в гриву его коню: «нека диче кральеве сватове» (на славу королевским сватам).

Испытывает таким же образом другой брат свою жену; но эта, Милица, с гневом отвечает:

Кам' му коньи? Поклали и вуци!
Кам' оружье? Однели га Турци!
Кам' одьело? Остало му пусто!

Каких ему коней? Чтоб их волки задушили!
Какое оружие? Чтоб его турки взяли!
Какое одеяние? Чтоб ему ничего не досталось!

Тогда муж:

Увати е за грло биjело;
Како ю е лако уватио
Обье очи на двор искочише.
Ал' прискочи Якшитью Богдане,
Те он Митра за руку увати
«Што тьеш, Митре, да од Бога надьеш!
Ти погледай твое соколитье:
Ти тьеш себи больу натьи льубу,
Ал' ньима никад не твеш майке.
Не крвави твою десну руку;
А ми смо се веть расташ, брате!

Ухватил ее за белое горло,
Так легко схватил,
Что оба глаза выскочили наружу.
Подскочил тут Богдан Якшич,
Ухватил Дмитрия за руку:
Оглянись на своих соколят:
«Что ты делаешь, Бог с тобою!
Ты найдешь себе жену лучше,
Не найдешь никогда им матери.
Не кровавь твоей правой руки;
А мы с тобой, брат, уж расстались!

Любовь братьев в сестре идет в ущерб любви к жене, и потому в последней возбуждает ревность, доходящую до страшной ненависти и оканчивающуюся иногда очень трагически.

Два брата, Павел и Радул, поженились, но с ними осталась сестра, которую они очень любили и всячески высказывали ей свою любовь. Высшим знаком этой любви было то, что они ей подарили «ноже оковане, оковане сребром, позлатьене».

Увидевши это, молодая Павловица (жена Павла) разгорелась завистью: призывает жену Радула и спрашивает, не знает ли она какого зелья, чтобы отвратить брата от сестры. Та [554] отвечает, что не знает, а если бы и знала, то не скакала бы, потому что —

«И мене су братьа миловала
И милость ми сваку доносила».

Тогда Павловица убивает вороного коня своего мужа и говорит, что это сделала его сестра. Та клянется, и брат ей верит. Потом Павловица убивает сокола, и также напрасно старается оклеветать свою золовку.

Наконец:

Она оде вече по вечери,
Те украде ноже за овине,
Ньима закла чедо у колевци
Кад и ютру ютро осваную,
Она трчи своме господару,
Кукаютьи и лице грдетьи.
Идет она вечером после ужина,
Крадет она нож у золовки,
Закалывает им ребенка в колыбели.
Когда рано утро рассветало,
Она бежит к своему господину,
С воплем и раздирая себе лицо.

Тут брат не поверил никаким клятвам сестры; привязал ее к хвостам двух лошадей, ударил по ним, и они ее на части разорвали, и где пали капли ее крови, там выросли «смилье и бостьве», где же все тело пало, там создалася церковь.

Расхворалась после этого молодая Павловица, девять лет она хворала.

Кроз кости ньой трава проницала,
У трави се льуте гуе легу,
Очи пию, у трави се крию.
Сквозь кости ей трава проросла,
В траве лежат змеи люты,
Выпивают ей глаза, в траву прячутся.

Просит она своего мужа повести в ту церковь, чтоб попросить отпущения грехов; но оттуда слышится голос, что ей не может быть прощен грех. Тогда она, рассказавши все братьям, просит, чтоб и с ней поступили также, как с золовкой. Где ее капля крови пала, там поросли «трнье и коприве» (тернии и крапива), а где пало ее тело, там стало озеро, по озеру вороной конь плавает, за ним позолоченная колыбелька, на колыбельке птица сивый сокол, в колыбельке дитя мужского пола, под горлом у него рука матери, а в руке теткин нож.

Этот взгляд, что женщина причина всякого зла, проводится и в историческом предании сербов, ей приписывается и гибель сербского царства на Косовом поле. В одной рукописи рассказывается, что в доме царя Лазаря, представлявшем [555] целую задругу, рассорились две невестки: одна из них, жена Вука Бранковича назвала мужа другой, Милоша Обилича, незаконнорожденным (он и называется Кобилич, потому будто бы, что был выкормлен кобыльим молоком, или Копилич, от копиле — незаконнорожденное дитя). Последняя не стерпела и ударила Вукову жену по лицу, так что у нее кровь потекла, и она-то настроила своего мужа так, что он в решительную минуту не подал помощи, а ушел с поля битвы со своими 12,000.

Для нас неважно решение вопроса, насколько это исторически верно, но нам дорога здесь чисто поэтическая, взлелеянная в народной груди мысль, что женщине же приписывается и такой крупный исторический факт. Было это так или нет, но естественно, что крайне тяжелое положение женщины в задруге дает себя чувствовать: за тот гнет, которому она подвергается, расплачиваются семья и общество, и без сомнения это отражается также и на исторической жизни народа, на его характере, складе его воззрений и всей деятельности.

Рядом с этой темной стороной сербской семейной жизни мы уже указывали на необыкновенно нежные отношения между братьями и сестрами; такие же, если еще не более крепкие, узы связывают побратимов с их посестримами. Девушка братимит солнце, т.е. берет его в побратимы. Несколько слабее любовь к деверю, но все-таки довольно сильная. Эти-то привязанности и поддерживают еще женщину в семействе, заменяют отчасти уродливость супружеских отношений, и облегчают ей тягостное семейное положение.

Гнет семейный не делает однако женщину рабой, она молчаливо переносит его, но не мирится, и под кажущеюся покорностью судьбе скрывается натура, способная на борьбу отчаянную. Нередко она вырывается из семейной среды и идет в разбойники. Таких женщин было немало, на что указывают сербские песни. Как и мужчина, она состязается молодечеством и геройством.

Одна была зулумтьяр-девойка (вор-девка), которая обещалась разбить каменные ворота Града Юговича, и увести у него коней, и исполнила обещание: украла и продала за синее море 9 коней за 9000 дукатов, 9 узд за 9 дукатов.

Другая побилась об заклад на две нитки мелкого жемчугу и дорогой камень, что встанет в полночь и одна отворит ворота цареградские, войдет в царский дворец и снимет [556] шапочку с головы царя, вынет подушку из-под его изголовья, у султанши снимет жемчуг с шеи, у кафеджии украдет чашки и кофейник, у кальянщика табак и чубук, — и также выиграла.

Упоминается Мара-разбойница:

Мара преко Байне-Луке
Отметнусе у айдуке,
Девет годин арамбаша била.
Мара из-за Баньялуки
Ушла в хайдуки
Девять лет была разбойничьим атаманом

На десятый год ее изловили и привезли в Баньялуки. Собрались смотреть на нее женщины из Баньялуки, тогда она им кричит:

Шта гледате, буле Байналуке
Ние Маре копиле родила,

Како сте ви буле Байналуцке
Те хитате у Врбас у воду.

Что вы смотрите, девки баньялуцкие?
Не родила Мара незаконнорожденных детей,

Как вы, баньялуцкие девки,
И спешите на Врбас реку.

Была у сербов барьяктор-девойка (знаменосец).

У Черного-Георгия была подруга, которая сопровождала его везде, когда он хайдуковал. А вдова его впоследствии вышла замуж за грека, с которым удалилась в Грецию, и во время возмущения греков против Оттона, она, уже древняя старуха, была с толпою и подстрекала мужество греков. Говорят, что потом она отправилась в Кандию, чтобы быть вместе с восставшими кандиотами.

Жена Милоша Обреновича, Любица — также не раз выказывала мужество в такие минуты, когда мужчины терялись. Рассказывают, что в 1815 г. она побудила Милоша выступить против Киаи-паши, который с 30.000 войска выступил из Белграда, чтобы наказать сербов, а сербов было едва 3.000. Дело кончилось победой сербов, хоть и осталось их только полторы сотни.

Воинственный и геройский у сербов дух воспитывается, конечно, с самого раннего детства: едва начинающему бродить, четырехлетнему ребенку мать внушает, что он должен быть юнак (молодец), не плакать, когда ушибут, а стараться самому отмстить, и тот, схватив в руки камень, поджидает своего врага и уж не плачет. Воспитывается этот дух и отцами, заставляющими выучивать, в виде катехизиса, историю падения царства на Косовом поле, причем делают [557] такие выводы, что Милошу Обиличу на вечные времена слава, Вуку Бранковичу проклятие, а турку и швабе нужно посекать головы.

________________

Путешествуя по стране, я вынес тогда впечатление, что все в Сербии временное, неустановившееся, все в ожидании чего-то, что вся она живет накануне, вся в каком-то воинственном настроении. Но в то же время нигде в Сербии не видел особенного уважения к военному ремеслу, как это можно встретить у нас и даже в западной Европе.

В одной сербской песне девушка разбирает женихов, и не хочет идти ни за козара (пастуха), ни за купца, ни за воина, а идет за ратара (хлебопашца):

У ратара црне руке,
А бьела погача (пшеничный хлеб).

В коренной Сербии, внутри страны, где есть простор и обеспеченность, серб весь отдается земледелию: не хочет идти ни в купцы, ни в чиновники, ни быть воином; но таких краев немного: вся страна или в горах, или граничит с соседом, от которого должна огораживаться и против которого должна постоянно быть при оружии.

Одним словом, воинственное настроение сербов не составляет коренного характера сербского народа, но воспитывается в нем и по необходимости поддерживается внешними обстоятельствами: неоконченностью политической роли, неустановленностью ее территориальных и политических отношений. И такое состояние, очевидно, мешает развитию страны в смысле гражданственности. Рядом с воинственным героизмом вы не встречаете нигде мужества гражданского. Это показала ясно топчидерская история, и под наружным покровом цивилизации встречаются весьма грубые нравы, требующие казней и мести, принижающие женщину до степени работницы, которую одни отдают, другие берут, не справляясь с ее желанием, и ставящие конечною целью жизни уживание, т.е. наслаждение жизнию в самом узком материальном смысле.

Все это, я говорю, временное, привитое, неестественное, и противоядие этому находится во многих явлениях современной жизни сербского народа, как, напр., в нежных отношениях братьев и сестер, в верности друг другу и до крайней степени идеальных отношениях между побратимами и [558] посестримами, в чрезвычайно гуманном отношении к бедному и слабому, — все это прекрасные, коренные, народные черты, развитие которых должно еще совершиться. Сколько в сербе при этом природного художественного чувства, и какая деликатность, сколько жизни и энергии — и все это прикрывается и искажается воинственным настроением народа и его правительства, которое и само путается, и еще больше сбивает с толку свой народ.

Избавьте Сербию от этой тяжелой обязанности быть вечно на карауле, охранять свои границы, и тогда только вы увидите, что может дать эта страна и что выйдет из сербского народа. На меня же во время путешествия Сербия произвела впечатление полувоенного лагеря, стоящего на развалинах когда-то процветавшей страны и еще не жившего вполне народа, которому еще предстоит жить и действовать.

П. Ровинский.

Текст воспроизведен по изданию: Сербская Морава. Воспоминания из путешествия по Сербии в 1867 г. // Вестник Европы, № 4. 1876

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2021  All Rights Reserved.