Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

О БАЛКАНСКИХ «ЗВЕРСТВАХ».

По-видимому пришло время вынуть из походной сумки записные книжки и из памяти — те мелкие наблюдения и невольные выводы, которые хранились под спудом до момента ликвидации балканской войны. Правда, они утеряли свою свежесть и злободневность; но не в том и было их значение. Если в них есть какая-нибудь ценность, то именно при подсчете итогов войны она может войти в общую сумму, тогда как раньше сыграла бы роль лишь временной сенсации.

Не одна строгость военной цензуры заставляла нас, военных корреспондентов, вести для себя дневник, записи которого не вполне совпадали с теми скудными, цензурой причесанными сведениями, которые мы доверяли телеграфу и почте. Думаю, что у многих были и другие мотивы. И во всяком случае были они у тех, кто поехал на Балканы не с тем только, чтобы созерцать сражения на возможно близком расстоянии, а и с тем, чтобы вникнуть в душу событий, понять трагизм момента, быть свидетелем творчества истории. Именно с такими большими запросами и надеждами, в то время еще без мысли о возможном разочаровании, ехал на войну и автор этих строк.

Мне представлялось, что настал момент отдачи давнего долга русской интеллигенции славянскому вопросу, оставленному ею втуне, брошенному ею в бесспорную монополию разным подозрительным представителям нынешнего российского славянофильства. И не только «представлялось», а представляется и сейчас. Углубленные в свое горе, давнее, неизбывное и безысходное, мы проходили мимо огромного и крупного явления — мимо роста славянства на ближнем востоке, и проходили только потому, что в этом явлении мы не видели никакой связи с нашими домашними делами. Больше их маленьких переживаний и казались нам даже события, нам почти совершенно чуждые, как какая-нибудь угольная стачка в Англии, как португальская революция и торжество католиков в бельгийской палате. Мы, с таким поразительным прилежанием изучавшие детали экономического или [312] правового быта Англии, Франции, Германии, оставляли Балканы не только без всякого изучения, но попросту — в полном пренебрежении. Я встретил во время балканской войны много русских врачей и студентов, приехавших с отрядами Красного Креста; многие из них с откровенностью говорили мне, что до этой поездки они путали Румынию с Румелией и считали Филиппополь греческим городом. И, конечно, можно поручиться, что и до сих пор, не смотря на всю сенсацию войны, редкий русский интеллигент очертит на карте границы Македонии, не говоря уже об Албании. Сербия, Болгария, Черногория, эти три младших славянских сестры России, большинству из нас абсолютно незнакомы; чем они живут, богаты они или бедны, свободны или скованы произволом, страны с будущим или страны прошлого, культурны или дики, — кто мог или кто может ответить на это с полным знанием дела, а не гадательно? Единицы из сотен.

Это было не только большой несправедливостью, но и большой ошибкой. В судьбах России балканский полуостров уже сыграл немалую роль, но несравненно большую ему предстоит сыграть; позднейшие события доказали это с полной несомненностью. Если русская дипломатия до сих пор не усвоила себе никакой твердой и определенной балканской политики, то русской интеллигенции следовало бы быть менее близорукой, чтобы события не заставали ее так врасплох, как наших дипломатов. Не сегодня, так завтра, пассивности русской ближневосточной политики настанет конец, и это неизбежно отразится на внутренней жизни России. Если мы припомним, какую роль в нашей общественной жизни сыграл восток дальний, то должны будем признать, что следует быть более готовыми во всех отношениях.

Непосредственное и ближайшее знакомство с балканскими странами рождает прежде всего глубокое и непоколебимое убеждение в том, что страны эти созрели для коренных переворотов. Издали как-то не чувствуется та крайняя напряженность, которая характеризует жизнь Болгарии и Сербии. Летом 1911 года решительно никто в Европе не предполагал, что балканский переворот так близок и что славянские народы уже готовятся к нему; а между тем, объезжая тогда Балканы, я повсюду слышал там, на месте, разговоры о войне, как о неизбежности. И не только в Черногории, по соседству с которой бились албанские повстанцы, но и в странах, по-видимому, мирно процветавших, как Сербия и Болгария. То же самое впечатление о будущем вынес я и теперь, за период ликвидации конфликта четырех балканских государств с Турцией, правильнее сказать — за период ликвидации европейской Турции. Так или [313] иначе, нынешний балканский конфликт близится к благополучному завершению; но значит ли это, что одновременно разрешается и весь давний балканский вопрос? Конечно — нет. Через немного лет он встанет с новой силой, и возможно, что нынешняя жестокая война была лишь пустяковой прелюдией к войне гораздо более жестокой и кровавой. Издали нам такие пророчества кажутся напрасными и маловероятными; на Балканах никто в этом не сомневается. Любой белградский политик скажет вам, что за разделом Турции должен скоро последовать раздел Австрии — и такая перспектива его нисколько не пугает и не поражает своей кажущейся грандиозностью.

Но признаем все эти пророчества пока преждевременными. Ближайшая наша задача — разобраться в недавнем прошлом, относясь к нему объективнее, чем можно было сделать это в период интенсивных военных действий. В своем небольшом письме из Мустафа-Паша («В. Е.», декабрь, 1912) я упоминал, в какие узкие пределы замыкала корреспондентскую наблюдательность болгарская военная цензура. Иностранным корреспондентам, кроме двух-трех особо протежируемых, совершенно не разрешался выезд за пределы главного штаба, и даже запрещалось в пределах этого главного штаба разговаривать о военных действиях. Чтобы не быть голословным, приведу здесь один документ из своего архива. В последних числах октября на улицах Мустафа-Паша было вывешено следующее объявление, за подписью временного окружного управителя: «Строжайше воспрещается господам корреспондентам и всем, находящимся в городе, предлагать военным и гражданским лицам вопросы, касающиеся военных действий; с подобными вопросами надлежит обращаться к официальным властям. Нарушители будут строжайше наказаны». С целью как-нибудь выжить корреспондентов из армии, болгарская и сербская цензуры прибегали ко всем возможным и невозможным мерам, не останавливаясь перед грубой бестактностью, оскорблявшей иностранцев, впервые испытавших восточные порядки. Так например, без всякой надобности, исключительно в целях наибольшего раздражения, корреспонденты оповещались такого рода объявлением, вывешенным на дверях их комнаты в главном штабе: «г.г. корреспонденты, пожелавшие добровольно уехать из Мустафа-Паша обратно и, получившие на это разрешение, должны воспользоваться им в течение 24 часов, в противном случае будут высланы под конвоем». Мне известны несколько случаев ареста иностранных корреспондентов, отдалившихся от города даже не в сторону позиций; у одного французского корреспондента [314] (агентства Гаваса) на станции Мустафа-Паша, куда он поехал верхом купить папирос, отобрали лошадь и седло, под предлогом недозволенной отлучки, заставив его идти пять верст, под дождем и по грязи, до города. При всем том, у болгар не хватало смелости решительно отказать корреспондентам в праве следовать за армией; только однажды они расхрабрились и выслали из штаба в Софию около 35 человек, как бы в виде наказания за чью-то недозволенную отлучку. Такая политика мелкого раздражения имела результат совершенно отрицательный. Правда, поставленные в полную невозможность работать, корреспонденты мало помалу оставляли армию; но вместе с тем, разъехавшись по домам, они заполнили печать известиями вздорными и недостоверными, рисующими тех же болгар и сербов в самом невыгодном свете. Я должен прибавить, что под корреспондентами иностранными я отнюдь не разумею и русских. Не было, конечно, недостатка в злоключениях и у них, но все же их положение было несравненно лучше. Достаточно было им раз выехать за пределы влияния грубых и бестактных штабных офицеров — и их ждал теплый привет, ждало самое дружеское отношение людей боевых, от солдата до высшего офицера. Там, где иностранец не мог проехать, имя русского служило и паспортом и рекомендацией.

Говорю я об этом не ради неприятных воспоминаний. Нет. С результатами своей цензурной политики болгарам и пришлось, и до сих пор приходится считаться. И первый вопрос, в значительной степени ею рожденный, есть вопрос о так называемых «славянских зверствах», в противовес так охотно культивировавшимся славянами росказням о «зверствах турецких». Во имя беспристрастия, мы на этих случаях должны остановиться.

В противоположность военным моралистам, я держусь того мнения, что война сама по себе есть явление отвратительное и решительно никакими «международными законами о войне» невозможно ослабить впечатление ее эксцессов. Скажу более: все эти международные законы, все эти ограничения рода пуль, предписания мягко обращаться с ранеными и пленными, уважать красный крест и белый флаг, — только подчеркивают и узаконяют ужас организованного убийства. Я никогда не мог понять, почему пуля дум-дум недопустима, а допустима граната, начиненная шрапнелью. Пуля турецкого Маузера, например — одна из самых «благородных»; я видал солдат, голова которых была просверлена такой пулей, и они оставались живыми и выздоравливали. Но та же пуля, задев предварительно о камень и лишь затем, рикошетом, [315] попав в тело, производила разрушения страшные. Во всяком случае, я хорошо помню турецкие груди, разорванные осколками гранаты, и никто меня не убедит, что это орудие убийства допустимее и законнее свинцовой пули, закушенной солдатскими зубами или подпиленной на кончике. Думаю, что каждый рядовой солдат и держится, и должен держаться упрощенного взгляда на войну; раз он послан и идет убивать — ему нет времени и нужды думать одновременно о сострадании к раненым и пленным. В обстановке артиллерийского ада и штыкового боя о человечности говорить не приходится; здесь всеми владеет лишь одно намерение: — убить как можно больше и, силой натиска и быстротой атаки, застраховать самого себя от смерти, обессилив и прогнав неприятеля. Психология упрощается здесь до последней степени, инстинкт сменяет чувства, и мечтать о наличности здорового сознания и гуманных ощущений — по меньшей мере наивно. Такая психология свойственна как солдатам, так и офицерам, как в минуты сражения, так и вообще на протяжении всех военных операций. Одни называют это храбростью, другие — геройством, третьи — жестокостью, в действительности же это — притупление человеческих чувств, связанное с понижением ценности жизни. Поэтому странны, по моему, все разговоры о жестокостях и зверствах на войне. Но раз они поднимаются одной стороною, справедливость требует реванша. Единственные сведения, которые нам всегда с большой охотой давались главными штабами и отдельными военными информаторами — это сведения о турецких зверствах. Добросовестно их записывая, проверяя и сообщая, мы не забывали прислушиваться и приглядываться и к фактам противоположным, в чем недостатка, конечно, не было.

Как народ менее культурный и более фанатичный, притом защищающей свое отечество от исконных врагов, турки, и регулярные и, в особенности, башибузуки, выказывают несомненно более жестокости, чем солдаты и четы союзников. Главное — их жестокости более подчеркнуты ими же самими; они стараются своими актами внушить страх и нисколько их не скрывают. Так, например, не подлежат никакому сомнению всем известные рассказы об отрезанных носах, ушах и половых органах, о зарывании живыми в землю до шеи и т. п. К тому же разряду безобразий башибузуков относятся и насилия над женщинами, вырезывание целых семей, вместе с грудными детьми. Все это факты, не только проверенные, но даже очень обычные. Но, например, совершенно другой породы случаи так называемого «зверского предательства» турок, на котором очень [316] настаивают славянские информаторы. Возьмем такой случай. Сегодня болгары заняли турецкую деревню, население которой убежало вместе с отступившими войсками, а оставшиеся, в лице нескольких влиятельных турок, выразили покорность завоевателям. Солдаты болгары производят обыск по домам, отбирают оружие, располагаются на ночлег, не стесняя себя, конечно, особыми приглашениями хозяев. Но вот в проходящего по улице одинокого, предвкушающего отдых солдатика кто-то стреляет из-за угла или из окна; происходит тревога, обыскивают ближние здания, вытаскивают оттуда всех: стариков, женщин и детей, находят еще теплое от выстрела ружье, и начинается след-cтвие, всегда краткое и завершающееся одинаковым приговором. Если солдаты не успеют расправиться с «уличенными» своим быстрым судом, то не менее быстрый военный суд приговаривает «изменников» к расстрелу или повешению, хотя бы это были старики и несовершеннолетние. Случай квалифицируется, как «злодейское предательство», хотя нет сомнения, что мы имеем здесь дело с безрассудным геройством людей, не пожелавших сдаться живыми своим врагам. Разве не полны рассказами о таких геройских подвигах старика и юноши все патриотические хрестоматии, и не о них ли повествуют нам исторические ленты кинематографов? Таким образом, истинное зверство проделывают именно солдаты и военные судьи, превращающиеся из воинов в палачей и убивающие своих военнопленных.

С массовыми расстрелами непокорного населения нас недавно познакомили итальянцы в Триполитании. У всех живы в памяти ленты кинематографов, изображающие ряды виселиц и ряды трупов на одной «братской» виселице. Болгары не позволяли делать фотографических снимков на такие опасные сюжеты и скрывали их от взоров корреспондентов. Однако, в моем распоряжении имеется снимок с казни двух турок в Мустафа-Паша, опровергающий уверения болгар, что среди их солдат невозможно найти палача. На снимке изображено дерево, на ветви которого вешают одновременно двоих. Казнь производится самым примитивным образом, даже без обычного вышибания скамеек. Казнимого ставят под деревом, надевают ему на шею веревку, конец которой переброшен через крепкий сук дерева, и затем подтягивают вверх за свободный конец веревки. На моем снимке изображены два момента: одного осужденного подтягивают, другой уже висит на закрепленной веревке, и солдат, чтобы ускорить казнь, повис на его плечах всей тяжестью тела, подобрав под себя ноги. Я не позволяю себе никаких суждений по [317] поводу справедливости наказания и права болгар применять военно-полевые законы. Но никто меня не убедит, что в этой картинке меньше зверства, чем в факте отрезания ушей и носов у взятых в плен башибузуками. Только очень тонкие моралисты могут находить разницу в оттенках убийства по закону и вопреки закону, по правилам и без правил, по всей справедливости и без кощунственного о ней упоминания.

Случаи массового расстрела военнопленных, уже не по суду, а по простой инициативе солдат-победителей, общи туркам, болгарам и сербам. С первого и до последнего дня войны мы можем проследить их повсюду. Опять же я говорю об этом не в осуждение тем или другим; это есть не более, как неизбежное следствие упрощения психологии воина, а отнюдь не проявление природной жестокости. Но ни проходить мимо этих фактов, ни, тем более, приписывать их лишь одной стороне, мы не в праве.

В первый день войны, при взятии Мустафа-Паша, произошел следующий случай, который я передаю со слов ближайшего свидетеля, поведавшего мне о нем на другой же день. Как известно, царь Фердинанд был свидетелем первого сражения, хотя и на-блюдал его с почтительного расстояния. Один из адъютантов доложил царю, что взяты в плен восемь турецких солдат, и царь пожелал видеть первых военнопленных. За пленными послали, но ждать их пришлось долго. Наконец явился под-офицер, которому они были поручены, и смущенно доложил, что солдаты пленных прикололи. Фердинанд неодобрительно покачал головой и, обращаясь к спутникам, сказал им: «Хорошо, что здесь нет иностранных корреспондентов!» Этот анекдот отнюдь не повествует об исключительном случае; думается, что многих пленных постигала та же участь. Мне много раз приходилось разговаривать на эту тему с болгарскими и сербскими солдатами, и все они в один голос говорили, что турок, как диких зверей, жалеть не надо, что Красный Крест напрасно подбирает и лечит турецких раненых, а нужно их прикалывать. Что солдаты так и поступали — тому свидетельств без конца; но и офицерам не всегда была чуждой эта психология. Так например, мне цитировали два устных приказа, об авторах которых, известных боевых генералах, болгарском и сербском, я умолчу, так как говорю с чужих слов. Генерал болгарский, отправляя отряд турецких пленных, взятых, кажется, при Люле-Бургасе, дал конвою следующий приказ: «смотрите, — сказал он, — чтобы пленные не шли в рассыпную; кто будет отставать, — тех устраняйте». В виду [318] такого приказа, до места назначения дошла лишь половина турецких пленных. Сербский генерал дал приказ еще более дипломатичный. Он приказал отвести довольно большой отряд пленных в ближайший сербский город, до которого было часов двенадцать пути, и вместе с тем приказал конвою непременно вернуться назад через пять часов. Конвой точно исполнил приказание в его второй части, а пленные попросту исчезли, благо не были зарегистрированы. Оба эти рассказа я слышал из уст боевых офицеров, которые не только не возмущались приказами своего начальства, но считали их весьма мудрыми. Вполне допуская, что все это — лишь анекдоты и преувеличения, я все же считаю, что трудно придумать анекдот, более близкий к истине. Что до солдат, то от них я слышал не раз подлинные рассказы о прикалывании раненых и расстреле пленных, и рассказчики, сами — участники этих операций, отнюдь не считали себя грешниками или преступниками. С другой стороны не могу умолчать и о фактах противоположных, о случаях защиты офицерами пленных, которых солдаты хотели прикончить. Очевидно, в данном случае мы имели дело с офицерством «сложной психологии».

По поводу обвинения в «зверствах» заинтересованные стороны, не имея достаточных данных для опровержения фактов, всегда и неизменно делают одну и ту же оправдательную ссылку: «если случаи безобразий и жестокостей и встречаются, то виноваты в них не регулярные войска, а добровольческие отряды». Турки ссылаются на башибузуков и арнаутов, болгары — на четников. В этом есть, конечно, большая доля правды. Войска иррегулярные менее дисциплинированы, более инициативны, ближе сталкиваются с таким же иррегулярным неприятелем, и исполняют именно те функции, где легче проявиться духу мародерства и насилия. Им поручается расправа с небольшими селениями, нападения на кавалерийские разъезды и рискованные охотницкие вылазки. Они воюют, главным образом, не с солдатами противника, а с враждебным населением и с такими же «приватными» отрядами противника. Поэтому естественно, что им еще менее свойственно рассуждать о человечности и о соблюдении международных законов войны, о которых они и не слыхали. Но все же подобные ссылки могут служить лишь для отписок перед общественным мнением Европы, привыкшим возмущаться всем, что делается на стороне, а не дома. В действительности, психологическая разница между солдатом рядовым и четником не так уж велика. В основе этой психологии всегда лежит одно и то же отрицание святости жизни и ее ценности и признание [319] насилия единственным законом военного времени. Будет ли убито одним больше или одним меньше — разницы никакой. Нет ничего соблазнительнее сознания, что ты имеешь право безнаказанно нарушать одну из самых строгих человеческих заповедей: не yбий; при этом ты можешь не только чувствовать совесть свою совершенно спокойной, но и сознавать себя героем, созидателем славы своего отечества. Раз воин, ради общего блага, ежечасно рискует своей жизнью, раз личность его врага заранее лишена всяких прав, в том числе и права на жизнь, раз приказа маленького офицера вполне достаточно, чтобы сжечь целую деревню со всем имуществом немирных или мирных поселян; — то как вы убедите этого воина, что собственность порабощенного неприятеля остается священной, что какой-то закон может защищать его жизнь и честь его семьи, и что он, воин, не имеет права воспользоваться курицей этого обывателя под угрозой наказания за мародерство? Война, ниспровергающая все законы и подставляющая под произвол свистящей пули, вольной убить или пролететь мимо, — плохой учитель морали. Солдата, будь он четник или строевой регулярного войска, мы не в праве обвинять ни в чем. И если все же ответственность за безобразия и зверства на кого-нибудь должна падать, то уж во всяком случае не на тех, кого послали убивать и умирать, а на тех, кто их послал. Право насилия над личностью и имуществом узаконяется в тот самый момент, когда объявляется война, которая по природе своей и есть высшее насилие и высшее беззаконие.

Таким образом, с одной стороны лицемерием звучат все нападки европейской прессы на безобразия, чинимые войсками турок или войсками союзников, с другой стороны — напрасны и неверны все оправдания и ссылки на компрометирующее поведение лишь войск иррегулярных и не подчиненных общей дисциплине. И тем, и другим одинаково или почти одинаково свойственно нарушать изобретенные дипломатами «законы о войне». Так оно на самом деле и есть, и при желании можно доказать это бесконечными примерами. Турки в Адрианопольском вилайете, болгары в Македонии, сербы в санджаке, греки в Салониках, как и итальянцы в Триполитании, англичане в Трансваале, французы в Марокко, русские в Манджурии, — все дали яркие примеры тому, что неизбежно влечет за собою война. Война балканская, как война народностей, а не только армий, позволяла ожидать гораздо большего в этом отношении; а между тем можно с уверенностью сказать, что турки и болгары, ни в чем не уступив народам, более культурным, решительно ни в чем их и не превзошли. [320]

Несколько особо стоят известные бесчинства, учиненные греками в Салониках. Особо — потому, что авторами их никак нельзя считать солдат или добровольцев, и что они носят характер не столько дезорганизованности и недисциплинированности, сколько, наоборот, организованных с определенной целью предприятий. Первое из них — акты мародерства в крупных размерах. Рассказывают, что после взятия Салоник греки погрузили на пароходы «военную добычу», заключавшуюся в коврах, дорогой мебели, зеркалах, посуде и т. п., чтобы перевезти все это в Афины. Это, конечно, не могло быть солдатским предприятием; здесь скорее нужно предполагать приказ высшего начальства. Погруженные таким образом пароходы были остановлены догнавшим их английским военным судном, которое заставило греков вернуть добычу обратно. Поскольку все это верно, а не грекофобский анекдот — судить не берусь, так как лично в Салониках я не был и рассказы об этом слышал из третьих уст и, — что то же, — читал в газетах. Но если это верно, тут «военная психология» уже не при чем. Не при чем она и в другом случае из практики греков, на этот раз вполне достоверном и не-сомненном: я говорю о погроме евреев, учиненном в тех же Салониках теми же греками. О погроме этом рассказывают много и в различных версиях. Наиболее вероятная версия гласит, что погром был учинен как бы для острастки и в наказание евреев за их явные болгарофильские тенденции. Известно, что Салоники, по поводу которых союзники не успели заранее, еще до войны, договориться, остаются в спорном владении. Греки, прежде занявшие город своими войсками, желают считать его своим; болгары рассчитывают внести богатый порт в свои будущие границы. Самый город населен евреями, с точки зрения которых, как людей коммерческих, переход порта к грекам знаменует его неизбежное падение в торговом отношении. Этим и объясняется «болгарофильство» местного населения, которое с большим почетом и приветом встретило войска болгар, чем войска греков, вошедших первыми. Вероятно, и в дальнейшем симпатия евреев к болгарам проявлялась наглядно, что должно было возбуждать в греках досаду. Как бы то ни было, может быть, даже по-прежнему из простого духа мародерства, но был устроен или импровизирован погром евреев и их магазинов. Попытка скрыть этот случай от глаз Европы, конечно, не удалась, и в настоящее время имеются довольно исчерпывающие списки пострадавших и подробные протоколы самого события. [321]

Мы видим, таким образом, что союзникам правильнее было бы воздержаться от возгласов о «турецких зверствах» и усиленного бросания в европейскую прессу достоверных и нарочито придуманных анекдотов из нынешней и прошлых войн. Следовало бы им иногда воздерживаться и от преждевременного прославления некоторых своих частичных подвигов, которые живописались в таких ярких красках. Помню, например, поэтические официозные рассказы о «лихом кавалерийском набеге» на Димотику. Один из старых русских корреспондентов, посетив Димотику всего неделей или двумя позже этого кавалерийского набега болгар и, очевидно, находясь под влиянием рассказов о набеге, слышанных им в армии, из третьих уст описал и самый город, и это событие в нежнейших и изящнейших тонах. Димотика оказалась, в его передаче, утопающей в зелени, благоденствующей и счастливой избавлением от турецкого режима. Он уверял, что в достопамятный день на встречу кавалеристам вышло местное население с женами и детьми, приняло их, как лучших друзей, и так же любовно было принято ими. К сожалению, дело в действительности происходило совершенно иначе, и «лихой кавалерийский набег» был типичным образчиком военного вандализма; сами болгары в последствии о нем старались не упоминать. Если мы перейдем к действиям четников в Македонии, то там мы наткнемся на все виды насилий, чинимых над населением. «Освобожденные земли» гораздо правильнее было бы называть опустошенными. Допускаю и даже уверяю, что под властью болгар македонское население будет процветать и что этот прекрасный край найдет наконец свое счастье. Но это лишь будет, а пока и прежние господа, и нынешние завоеватели доказали ему, что нет существенной разницы между действиями поработителей и действиями освободителей, что для данного поколения худой мир лучше доброй войны. Сожженная и разграбленная и врагами, и друзьями, Македония долгое время не сможет встать на ноги, чтобы достигнуть хотя бы той степени благополучия, какою она пользовалась до войны.

Если отдельные акты вандализма в нынешней войне не отличаются существенно от подобных же актов в войнах народов, претендующих на культурность, то все же балканскую войну, по ее характеру, нужно признать исключительно жестокой. Ведется она обеими сторонами с особым озлоблением, характеризующим восточные народы и давних врагов. Не думаю, чтобы в войне, например, русско-японской отдельный солдат мог [322] чувствовать ненависть к противнику. Обычно, в мирное время, русский человек не только не входил в соприкосновение с японцами, но плохо был осведомлен об их существовании; точно то же можно было сказать и об его противниках. Таким образом сражались два народа, друг друга не знавшие, не чувствовавшие друг к другу ни злобы, ни вражды, ни дружбы. Наоборот, на Балканах сошлись с оружием в руках, народности, всегда жившие бок о бок, всегда враждовавшие, перепутанные взаимоотношениями и историческим прошлым. При этом здесь мы имели дело не с двумя армиями, а с вооруженными полчищами народов, оставивших свои дома и вышедших один на встречу другому. Решительно каждый болгарский или сербский солдат понимал, во имя чего и против кого он идет. И не было во всей Болгарии и во всей Сербии никого, кто бы оспаривал справедливость войны и ее необходимость или, по крайней мере, ее неизбежность. Точно также обе стороны сознавали, что теперь они ставят на карту все будущее своей страны и что исход войны решает судьбу всего балканского полуострова, всего славянства и всего мусульманства. Отсюда и беспощадность двух врагов, отвергнув-ших всякую мысль о возможности примирения, прежде чем оружие не решит дело до конца. Отсюда же и твердо сидевшее в каждом солдате сознание, что попасть врагу в руки живым — значит умереть смертью более мучительной, чем смерть от пули. Турки верят в жестокость болгар не менее, чем болгары — в турецкие зверства; и эта их уверенность не лишена оснований, как видно из предыдущего.

Мне припомнился один случай, любопытно рисующий психологию военного человека. Один болгарский офицер, раненый в небольшом сражении, рассказывал мне о том, как он лежал в госпитале рядом с турками, также ранеными. Среди турок оказался солдат, приметивший болгарского офицера еще во время стычки. Узнав его теперь, он, обращаясь к соседям по койке, громко стал им рассказывать, что он знает этого офицера, и что тот был в числе их недавних врагов. Казалось бы — самый естественный и невинный разговор в госпитале, никого не могущий обидеть. И, однако, офицер рассказывал это с глубоким возмущением, ради иллюстрации того, какие турки неисправимые звери. «Его подобрали на поле сражения, его лечат в нашем госпитале, — а он еще смеет рассказывать вслух, что сражался против нас, и смеет показывать на меня своим приятелям. Я был так возмущен, — рассказывает офицер, — что потребовал немедленно перевести турок в другую палату; [323] жалею, что у меня не было сабли; будь у меня под рукой оружие, — я бы этого негодяя убил». Помню, я долго не мог понять негодования офицера. Теперь я понимаю: это — психология расовой ненависти, доведенная войной до крайности. Это — вековая злоба, соединенная с презрением, так характеризующим отношение болгар к туркам. Но прежде всего, конечно, это — образчик полного извращения чувства человечности в солдате, вошедшем во вкус ненависти и убийства.

На позициях санитары рассказывали мне такие случаи. Однажды им пришлось, после большого сражения, собирать на поле раненых, пролежавших уже почти сутки. Когда один санитар, подойдя к лежавшему турку и убедившись, что тот жив, стал перевязывать ему голову, турок схватил лежавший рядом на земле штык и из последних сил воткнул его в ногу санитару. Подобных случаев я слышал несколько. Между прочим, рассказывали и о турецком офицере, который при тех же условиях, в момент первой санитарной помощи, вытащил револьвер и убил наповал болгарского врача; мне называли и фамилию врача, но проверить этот факт я, к сожалению, не мог. Является загадкой, служат ли такие факты доказательством непримиримой ненависти или доказательством боязни издевательств и мучительств со стороны врага? Что болгары неспособны проделывать над ранеными и пленными тех зверств, на какие способны башибузуки, это разумеется само собою. Но, очевидно, турки так же мало верят в человечность своих врагов, как и славяне — в турецкое добросердечие. Однако, я хорошо помню, что санитары, мои собеседники, высказывали открыто и единогласно мнение о бесполезности и бесцельности подбирания раненых турок и лечения их. «Правильнее всего было бы их приканчивать, как собак», — говорили они. Этих взглядов и мнений я отнюдь не обобщаю; отмечаю только, что слышал их не только из уст солдат, но и из уст санитаров, роль которых — помощь раненым

Еще маленький анекдот из области военной психологии. В Мустафа-Паша я познакомился с военным врачом, болгарином, организовавшим госпиталь для больных внутренними болезнями. Так как в то время тиф еще не появился, погода стояла хорошая и больных почти не было, то работы у врача было немного, и его прикомандировали одновременно и к военному суду, уже не по медицинской части. Как-то, когда мы вместе вышли из госпиталя, доктор сказал мне, что он идет в суд, где будут судить нескольких турецких лазутчиков, захваченных [324] патрулями под Адрианополем. В суд корреспондентам доступа не было, и я, прощаясь с доктором, полушутя порекомендовал ему быть помилосерднее с турками.

— Как, воскликнул он, — быть милосердными с этими негодяями? Ну уж нет! Этого они не дождутся. Мы их так...

— А вы в качестве кого же на суде? — полюбопытствовал я.

— Я? Я — защитник, — спокойно ответил доктор.

Я очень не хотел бы, чтобы из этих и им подобных фактов и анекдотов выводилось кем-нибудь заключение о природной жестокости славян; турок я почти не знаю, и защищать их не берусь. Нет ничего более неправильного, как изучать характер народа в то время, когда народ этот на войне и когда все естественные проявления его человечности и его добродушия заглушены, извращены и подавлены теми ощущениями низшего порядка, которые пышно именуются храбростью, жаждой биться до последней капли крови и т. п. За время пребывания в болгарской армии я ясно понял, что значит, например, обиходное военное выражение: «войска рвутся в бой» или исключительная любовь болгар идти «на нож» (в штыки). Никакой жажды боя у солдат не бывает и быть не может. Но бой и атака служат для них лишь единственным выходом из самого тягостного, что есть в войне: из продолжительного сидения в траншеях, в согнутом положении, часто — по пояс в воде, из постоянного слушанья свиста пуль, летящих неведомо откуда и неведомо зачем, из тяжелых, утомительных до последней степени, полуголодных переходов от деревни к деревне, от стоянки к стоянке, из постоянного страха перед опасностью которой не видно. Какой угодно риск, какое угодно безумное напряжение сил в решительном бое лучше и легче, чем походная жизнь солдата, обычно не имеющего представления, где он находится и когда, наконец, потребуется от него реальное выступление, действительное дело, которое поймет и он. Все это, в связи с неизбежным отупением (а не изощрением, как некоторые думают), создает в солдате потребность в избавлении от кошмара бездействия и неизвестности хотя бы кошмаром сражения. И вот, «войска рвутся в бой»... По тем же причинам они рвутся и в атаку, потому что только тут они могут сопротивляться, только тут могут противопоставлять свою силу силе врага, тогда как бой артиллерийский является для них чем-то в роде стихии, держащей в напряжении, не отличающей храброго от труса, бессмысленно утомляющей — стихии, против которой бороться невозможно, которая ничего не способна решить. Совсем другое — атака. В ней штык [325] решает дело, и если не приносит смерть, — приносит отдых.

Ни народом жестоким, ни народом воинственным по преимуществу болгар, как и сербов, считать, поэтому не приходится. В нынешней войне они выказали себя народами необыкновенной выдержки и выносливости. За это европейская пресса их прославила и превознесла в той же мере, в какой укоряла за жестокость. По-видимому, к данному моменту эти обобщающие характеристики уже исчерпаны и никого более не занимают. На сцену выступает новый вопрос: способны ли союзники, объединенные против врага, сохранить эту объединенность на долгое время, пронеся ее через острый момент дележа завоеванных территорий? Пока в нашем распоряжении еще мало подлинных и проверенных, свободных от налета анекдотичности и односторонних прикрас, сведений о внешних формах столкновения союзных интересов. Однако, с каждым днем фактов и рассказов делается все более, и в общем они довольно печальны. Помимо не прекращающихся раздоров в Салониках и по поводу Салоник, мы имеем очень тревожные сведения о действиях сербов в Монастыре, где временная сербская администрация старается искусственно переделывать население болгарское в «подлинных сербов», насильственно переименовывая Николовых в Николичей и Ивановых в Иваничей. Корреспондент газеты «Речь», только что объехавший Македонию и часть будущей сербской территории, сообщает о нескольких случаях таинственного исчезновения болгарских приверженцев из мест, занятых временно сербами. Так, например, одно лицо, провозгласившее на собрании сербов тост за царя Фердинанда, было найдено убитым. На этих днях болгарское агентство сообщило очень странное известие о высадке греческого отряда в приморском местечке, давно занятом болгарами; «болгарский гарнизон, — добавляет агентство, — состоящий из 80 солдат, не оказал сопротивления грекам». Все эти летучие известия невольно вызывают тревогу. Возможно, что на смену военному ожесточению союзников против общего врага — турок, идет нечто гораздо более опасное по последствиям: призрак раздоров междоусобных. К сожалению, взаимное недружелюбие болгар, сербов и греков есть величина столь же постоянная, как и их общая ненависть к туркам. Если последняя могла разбудить в них спящую в человеке и просыпающуюся в войне жестокость, то гораздо большего мы можем ожидать от столкновений внутренних. Примеры «зверств» этого рода были обильны в еще очень недавней истории их [326] общего усиленного политического «культуртрегерства» в Македонии.

Но, как мы не обобщали фактов военных безобразий, так не склонны обобщать и первых инцидентов по поводу предстоящего дележа шкуры зверя, в данный момент еще не добитого. Во всяком случае эти явления не кладут тени на народы, являясь лишь результатом провокации единичных близоруких политиков. Как-то обидно было бы отказаться от родившейся во всех нас надежды, что балканская война действительно есть война освободительная, и что она, вернув балканских славян в их естественные территориальные границы, откроет перед ними широкие пути культурного развития, и излечит их от периодических эпидемий взаимной ненависти и раздоров. Иначе пришлось бы признать, что искупительные жертвы были напрасны.

М. А. Осоргин.

Текст воспроизведен по изданию: О балканских "зверствах" // Вестник Европы, № 2. 1913

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.