Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ДЕРЕНТАЛЬ А.

ПИСЬМО ИЗ КОНСТАНТИНОПОЛЯ

В комнате пусто и неуютно. Невольно чувствуется, что раньше здесь была другая обстановка, более подходившая и к самому хозяину в красной феске на бритой голове, и к этим оставшимся от прошлого фантастическим и ярким коврам, настоящей ручной работы из Смирны. Теперь, вместо широких турецких диванов, венские стулья уныло вытянулись в ряд, такие чуждые возле обитых коврами стен. На письменном столе домашний телефон (городского все еще не позволяют проводить из боязни «заговора», как и при Абдул-Гамиде!), парижские безделушки стиля модерн, слоновой кости ножик с изображением растрепанной головы Медузы и несколько последних книг новейших представителей французского декадентского Парнаса.

Хозяин читает мне вслух свои собственные стихи. Широкое, изрытое оспой лицо, без бровей, с маленькими карими глазами, светится авторским увлечением. Но, как и очень многие авторы, читает он очень скверно. Кроме того, научившись в долголетнем изгнании свободно писать и говорить по-французски, он сохранил в полной неприкосновенности то ужасное «восточное» произношение, которое преследует иностранца по всему Левантинскому побережью. Музыка стиха исчезает для меня совершенно. Приходится следить поневоле лишь за содержанием.

— Посвящается памяти Бетховена! — объявляет мой любезный хозяин и тут же делает необходимое по его мнению маленькое «a part»: — Бетховен — это знаменитый композитор...

Чтение продолжается.

— Эпитафия Макбету! — слышу я спустя некоторое время. Широкий пояснительный жест в мою сторону: Макбет — это главный герой знаменитой трагедии английского писателя Шекспира... Размышления на могиле Виктора Гюго... Виктор Гюго — авторитетным тоном начинается неизбежное объяснение и т. д. Я смотрю в открытое окно. Там смутно виден изгиб далеко исчезающего в сумерках меланхолического Босфора. Кое-где загораются огни на противуположном темном и высоком берегу. Одинокий минарет соседней мечети резко чернеет на фоне побледневшего вечернего неба... [298]

По иронии судьбы квартира моего амфитриона как раз напротив тюрьмы, в которой он некогда сидел при печальной и кровавой памяти султане Абдул-Гамиде. Только это было очень давно, много лет тому назад. Тогда Джевет-бей не был еще одним из первых поэтов современной молодой Турции, а лишь основывал кружок восторженных и горячих патриотов, поклявшихся освободить родину от ведущего ее к гибели позорного режима. Кружок этот принял название «Комитета Union et Progres». Но существовать ему пришлось не долго. Вследствие нескромности одного из заговорщиков полиция напала на верный след. В одну ночь было арестовано в Константинополе несколько сот членов новой организации. Создался первый младотурецкий процесс. В числе прочих Джевет-бей после долгого тюремного заключения был сослан в Триполитанию, турецкую Сибирь тогдашнего гамидовского режима, где лучшие люди страны бесплодно гибли среди песков пустыни. Джевет-бею удалось бежать. Врач по образованью и человек обладающий большим состоянием, он немедленно вошел в высшие литературные и общественные круги Лондона, Вены и Парижа. Переселившись потом в Женеву, он начал издавать революционного направления журнал и сгруппировал вокруг себя турецкую эмиграцию того времени. Комитет «Union et Progres» возродился за границей. Разветвления его широко раскинулись по всей Турции, где особенно энергично работал друг Джевета, знаменитый доктор Назим. Султан снова обеспокоился. Время было глухое.

— Ликвидируйте ваши дела,— прислал сказать в Женеву Абдул-Гамид,— и я за это обязуюсь провести ряд требуемых вами реформ и амнистирую всех политических заключенных.

Мнения заграничных руководителей младотурок разделились. Одни, более умеренные, с Джевет-беем во главе, советовали взять, что добровольно дают, и потом уже думать о дальнейшем. Другие, вдохновителем которых являлся доктор Назим, наоборот, настаивали на продолжении борьбы без принятия каких бы то ни было условий. Джевет-бей и его приверженцы восторжествовали. Издание женевского журнала было прекращено, революционные организации распущены: первые младотурки поверили на слово заманчивым обещаниям султана. Но Абдул-Гамид остался верен самому себе. Правда, с вернувшимся в Константинополь Джеветом и его друзьями он ничего не сделал, но так же не сделал ровно ничего ни для выполнения обещанных реформ, ни для амнистии политическим заключенным. Прошло несколько лет. Новые люди, а из прежних все тот же доктор Назим, [299] встали во главе тайного комитета; произошел государственный переворот, вчерашние узники и изгнанники сегодня очутились у власти, давнишние заветные мечты Джевета осуществились, хотя и при помощи других людей, а сам он за это время успел выдвинуться в первые ряды турецкой молодой интеллигенции, как плодовитый и трудолюбивый ученый и поэт. Один перечень его переводов, научных и поэтических трудов занял бы целую страницу. Он с одинаковой легкостью пишет как на французском, так и на родном своем языке. Теперь в его доме литературный и интеллектуальный центр Константинополя, и он пригласил сегодня нескольких наиболее выдающихся своих друзей, чтобы показать мне, по его собственному выражению, «nos grands esdrits de l'Orient et nos jeunes fronts inspires»...

С произведениями самого хозяина я был знаком уже раньше. С ними случилась та же неизбежная при данных условиях метаморфоза, которую пришлось испытать на себе и правящему нынче обновленной Турцией Комитету «Единения и Прогресса». Когда Джевет-бей боролся за лучшее будущее турецкого народа, им было написано не мало красивых страниц, захватывавших читателя если не своею талантливостью, то по крайней мере искренностью и простотой. Тогда и полюбили его такие же, как и он, скорбящие о судьбах родины турецкие патриоты; тогда же впервые ему дали оставшееся за ним с тех пор почетное имя «нашего национального поэта». В тот момент он следующими словами определял самого себя и ищущих вместе с ним для Турции дороги из мрака к свету: «наша цель — спасение человечества... В блеске наших глаз угадывается ожидающая нас участь. Мы растем среди добровольного страдания».

Но боровшиеся в те грустные и серые годы безвременья были одиноки. «Когда черная ночь стучится к тебе в двери — кто захочет узнать: улыбаешься ли ты или рыдаешь?» — спрашивает Джевет-бей в одном из своих сонетов.— «Не все ли равно для судьбы? Равнодушная, она проходит мимо тебя. Гигант, давящий ничтожного муравья, его не замечая»... И мало-по-малу отчаяние охватывает усталое сердце. Невольно глаза обращаются туда, где живет за неприступными стенами предполагаемый виновник всего ужаса жизни, всех ее обманутых надежд и ожиданий. Но, увы! и он тоже несчастен в своем роскошном дворце!.. И он, властелин миллионов безответных рабов, наследник Пророка и тень Аллаха на земле, как жалкий раб мечется перед грозным призраком надвигающегося неизбежного.— «Ночь смотрит на него своими бездонными очами. И чудится ему, что в них мелькают [300] кровавые отблески его же собственных преступлений. Комары душат его в одинокой постели. Приносящий людям отдохновение Морфей приносят ему ночью только тоскливые мученья. Тянутся безконечные часы. Чутко молчит бессонная тишина. Утренняя заря загорается на востоке, но она будит в нем лишь новые угрызения совести... С отравленной душой он бросается, утомленный на постель, но подушка его измятая от бессонницы, кишит шипящими змеями, и нет ему и не будет ни отдыха, ни покоя!..»

Новое время принесло с собой новые песни. Кошмары пережитого как будто исчезли при свете наступившего для обновленной Турции ясного утра. Джевет-бей настроил свою лиру на мажорный лад. Теперь, после свержения прежнего режима, все возможное было, по его мнению, достигнуто; пора, значит, почить на лаврах от трудов своих и заняться исключительно лишь искусством для искусства». Но он упустил при этом из виду одно маленькое обстоятельство, которое все же имеет весьма большое значение: собственного своего «чистого искусства» в Турции нет и никогда не было, так что волей-неволей пришлось выписывать его у чужих людей из-за границы. Чужеземные растенья очень быстро завяли в неподходящей для них турецкой почве, или дали чахлые, бледные, на самих себя непохожие ростки. Когда Джевет писал свои прежния, полные горя и негодования стихотворения на «гражданские мотивы», когда муза его откликаясь сочувственным эхом на страданья турецкого народа, являлась действительно «музой мести и печали» — тогда в его подчас наивной поэзии бил ключем живой и свежий родник истинного творческого вдохновенья. Но поэт периода мятущихся исканий младотурецкой интеллигенции и поэт ее современного периода, когда она «уже нашла» и больше ей ничего не нужно,— два совершенно различных человека, и второй — уже не прежний художник, а робкий и слабый подражатель наиболее нелепых и извращенных французских и итальянских литературных модернистов. Даже заглавия новых его произведений поражают своей ненужной вычурностью и стремлением «вяще изломиться». Тут есть «проклятые четверостишия и осиротелые сны», «обжоги души» чередуются с «райскими огнями и адскими розами»; собственные свои стихи автор с внезапной скромностью называет «хилыми, как жизнь, но мощными и горькими, как смерть», и так далее в том же роде... Чем дальше в лес, тем больше дров — и в своих позднейших произведениях Джевет-бей заботится лишь о том, чтобы поразить воображение читателя каким-нибудь новым, небывалым еще эпитетом, [301] совершенно недопустимой по грамматическим правилам перестановкой слов, изысканностью формы, хотя бы и в ущерб содержанью. Сюжеты его стихотворений тоже меняются. О Турции, турецком народе, страданья и идеалы которых так недавно еще были его собственными страданьями и идеалами, больше уже ни пол-слова. Теперь начинают воспеваться «лира, женщина и музыка» — три кита, на которых автор строит свое новейшее миросозерцание, при чем лира полагается лишь для «эротических песен», женщина — в виде красивой и приятной для времяпровождения безделушки, а музыка — для «самозабвения и погружения в Нирвану»... Странное впечатление производят стихотворения «мирного» периода литературного творчества Джевет-бея. Если бы на заголовке каждой книги не стояло явно турецкое имя, если бы в предисловиях французские знатоки Ближнего Востока не описывали в лестных выражениях биографию автора, с указанием места его рождения где-то в центре Малой Азии, можно было бы подумать, что все эти «палитры бездны», «эпитафии Макбету» и т. п. написаны на берегах Сены одним из начинающих, но подающих уже надежды членов какого-нибудь парижского клуба «des poetes modernistes independants»...

Вообще в настоящий момент в Константинополе, в его более или менее интеллектуальных кругах, царит исключительно французская литература. О литературах других стран, в особенности северных, знают только по наслышке, а о некоторых не знают ровно ничего. Кнут Гамсун, например, для турецкого интеллигента абсолютно незнакомое имя. Из русских писателей читали Толстого и Тургенева, а весьма многие лишь слыхали о их существовании, но за недосугом не успели с ними ознакомиться поближе... Но и из французской литературы далеко не классики, не Виктор Гюго, не Анатоль Франс или Гюи де-Мопассан являются «властителями дум» турецкого молодого поколенья. Для «избранных» любимейшие авторы — Поль Верлен, Ростан, для остальной публики — «божественные, несравнимые и очаровательные академики» Пьер-Лоти, Поль Бурже, Марсель Прево и парижские бульварно-уголовные романисты.

Пьер Лоти особенным успехом пользуется в гаремах, где, впрочем, лавры его разделяет в равной степени и Поль Бурже, преимущественно «великосветского» периода его литературной деятельности. После прогремевшего романа Пьера Лоти «Les Desenchantees», несмотря на его явное убожество в изображении психологических переживаний героев и героинь и абсолютное незнание действительной жизни турецкого гарема, нет сейчас в [302] Константинополе турецкой женщины «из общества», для которой этот роман не был бы настольной книгой. Секрет успеха очень прост : воспитанные с детства на французской литературе, константинопольские «ханум» всего меньше желают быть похожими на самих себя; их идеал — изящные, так тонко чувствующие, так элегантно из ясняющиеся на отборнейшем литературном языке парижские виконтессы. Поль Бурже с берегов далекой Сены прислал им в желтеньких книжечках точные описания недосягаемых на берегах Золотого Рога идеалов. А Пьер Лоти внезапно взял да выкинул из своего «турецкого» романа турецких настоящих женщин, заменив их виконтессами из Поля Бурже. Естественно, что для скучающих и рвущихся мечтой в Париж затворниц современного гарема было очень лестно найти у себя, в своей среде, такие же глубокие психические переживания, такие же тонкие и аристократические чувства как и у описанных Полем Бурже великосветских парижанок. На самом деле жизнь турецкой женщины по прежнему груба и безотрадна. Реформы младотурок в этой области коснулись только «чирчака»,— верхнего покрывала, которое надевается при выходе на улицу. До реформы вуаль «чирчака» была более прозрачной, так что можно было свободно дышать и лицо не казалось герметически закупоренным в частую, черную сетку. Теперь вуаль приказано делать еще гуще, и несчастные женщины, выходя куда-нибудь по делам, принуждены окончательно задыхаться от жары и духоты в своих «чирчаках», делающих их похожими на неуклюжие двигающиеся фиолетовые, черные и синие мешки. Дальше чирчака дело не пошло. Гаремная обстановка осталась без всяких изменений, хотя самого гарема в прежнем значении этого слова больше почти не существует. Новые экономические условия, вздорожание жизни и т. д. позволяют теперь иметь больше одной жены только очень богатым людям. Немалую роль играет при этом и полное исчезновение женского национального костюма. Только на улице турецкая женщина из общества имеет вид безформенного и безобразного мешка. Придя домой и сбросив ненавистный чирчак, она ничем не отличается от любой своей западноевропейской товарки. Последния парижские моды немедленно привозятся в Константинополь — те же «jupes entravees», те же бальные платья с открытым декольте; на вечернем приеме у жены какого-нибудь паши, можно вообразить себя среди собравшихся без мужского общества героинь Марселя Прево или иного бытописателя парижского «beaumonde'a». Французский язык преобладает. Но если все похожи здесь на [303] великосветских парижанок, то времяпровождение их показывает все же, что берега Босфора отсюда не далеко! Каждая входящая женщина, если прием происходит у жены человека, в общественном или иерархическом отношении стоящего выше ее мужа, обязана, наклонившись до земли, поцеловать у хозяйки кончик платья. В мужском обществе этот раболепный обычай сохранился только в виде не лишенного известного изящества «символического жеста»: при встрече два турка поспешно опускают вниз правую руку, как бы поднимая с земли прах от ног своего знакомого, затем делают вид, что целуют этот прах и прикладывают его ко лбу. Но подобный церемониал проделывается лишь по отношению лиц высокопоставленных; лица одинакового социального положения обыкновенно ограничиваются простым прикладываньем правой руки к губам и к феске. Женщины же обязаны строго придерживаться старинного этикета. Таким образом, мечтающая походить на виконтессу Поля Бурже молодая турчанка, в узкой и неудобной «jupes entravees» последнего парижского фасона, должна при посещении какой-нибудь приятельницы, у которой муж — паша или придворный, униженно кланяясь искать губами ее платье. Хозяйка иногда этого не допускает, приглашая вновь пришедшую даму занять место, опять таки по чину ее мужа, но без рабского лобызания. В оффициальном собрании гостьи обыкновенно молчат. Их обносят конфектами и прохладительными напитками, но все, отдавая должную дань угощенью, в то же время неприязненно смотрят в глаза хозяйки. Когда последняя делает какой-нибудь даме знак, та, в особенности если муж ее не успел особенно выдвинуться на поприще чинов и отличий, поспешно поднимается и в скромной позе ждет первого хозяйского слова для начала разговора.

Существование современной турчанки «из общества» полно такого рода бессмысленных и нелепых противоречий. О положении женщин из низших классов не приходится и говорить! Там всецело властвуют «хаджи», с их деспотическими толкованиями корана, и всякий муж — неограниченный владыка у себя в доме. Но характерно, что при разговорах с европейскими женщинами турчанки очень редко жалуются на свою долю. Большею частью оне как будто гордятся тем, что им приходится сидеть взаперти, быть игрушкой в руках мужчины — «У нас на Востоке другие нравы, чем у вас» — обычный ответ на расспросы любопытствующей иностранки;— «мы своим положением довольны»...

Напрасно было бы верить подобным утверждениям. Вообще, на Востоке трудно, а часто и абсолютно невозможно добиться [304] правды; «гяур» всегда останется в глазах правоверного существом низшего порядка, перед которым совсем не нужно раскрывать свою душу... Масса тяжелых и скрытых драм происходит в Константинополе за глухими и неприступными стенами современного гарема. Особенно мучительно надеват «чирчак» и из более или менее свободного человека превращаться в бессловесную рабыню девочкам-подросткам в возрасте 14—15 лет, так как до этого периода оне имеют право выходить на улицу с открытыми лицами, а также женам турецких студентов и чиновников, прожившим некоторое время в Западной Европе. Да и в самой Турции, где первоначальное образование всецело находится в руках у французских монахинь, дети усваивают себе чисто европейские взгляды на многия вещи. Тем труднее и мучительнее потом, по возвращении в семью, процесс разрушения заложенных в школе принципов. Французских школ в стране более пяти тысяч. В них ежегодно воспитывается несколько десятков тысяч турецких мусульманских детей обоего пола. Преподавание ведется на монастырский католический манер : маленьких турок и турчанок заставляют зубрить наизусть «Credo», священную историю и т. п. По утрам и по вечерам общая молитва. Родители-мусульмане, скрепя сердце, принуждены вверять первоначальное воспитание своих детей «гяурам», в надежде потом при помощи мулл и хадж, наверстать потерянное для изучения корана время. Желающих проходить общеобразовательные науки без закона Божия в эти школы не принимают. Первоначальное же образование в стране, несмотря на уверения младотурок, поставлено из рук вон плохо; поэтому французские католические монастыри и в обновленной Турции по прежнему остаются единственными рассадниками просвещения.

Об отрицательных сторонах монастырского воспитания говорить, конечно, не приходится. Турецкая девушка, по окончании школы, из одной нездоровой атмосферы переходит в другую — в гарем, где немедленно же начинают вытравлять из ее еще не сложившегося, полу-детского миросозерцания внушенные ей монахинями «гяурские» понятия и заменять их «правоверным пониманием жизни и ее задач». Современная турецкая женщина из общества воспитывается между двух религий. Отстав от одной и не пристав к другой, она на всю жизнь остается глубоко индифферентной вообще к какому бы то ни было исканию идеала, ибо в раннем детстве ее сначала учат, что все святое и возвышенное для ее родителей — фальшь и ложь в глазах ее учителей, а затем родители доказывают, с фактами и цифрами в руках, [305] что все, чему ее учили в школе — ложные выдумки «собак-гяуров». С опустошенной душой, в душной обстановке домашних сплетен, под раздражающим и дразнящим воображение влиянием французской бульварной литературы вступает турецкая девушка в монотонную и серую полосу своего гаремного существования. У нее нет ни общественных интересов, ни даже развлечений, ибо нельзя же назвать развлечением поездки по пятницам в каике, в исключительно женском обществе, на так называемые «аззатские сладкие воды»... Театр для турецкой женщины — недоступное место, предмет неясных и не сужденных когда-нибудь сбыться мечтаний. В Смирне, в памятные дни свобод, когда и женщина в Турции попробовала-было поднять несмело голову и оглядеться вокруг, толпой раз яренных фанатиков было зарезано несколько турчанок, явившихся открыто, на глазах у всех, брать билет в театральной кассе. С заходом солнца турецкая женщина должна быть уже дома. Теперь, после усиленных раз яснений комитета «Union et progres», что свержение прежнего режима отнюдь не означает проведение каких бы то ни было европейского характера реформ, любой «хамял», носильщик с Золотого Рога, имеет право заставить первую встретившуюся на улице женщину из высшего турецкого общества опустить вуаль, если по случаю жары она захочет немного освежить разгоряченное лицо. Турецкая женщина не может выходить из дома в сопровождении мужчины, будь то муж ее, брат, жених, или старик-отец. Недавно еще толпа Константинопольской черни изорвала «чирчак» на женщине, шедшей по улице Стамбула вместе со своим мужем-офицером, и избила его самого. Младотурки, воспитанные в Западной Европе, для своих женщин оказались такими же деспотами, как и мужчины предыдущего поколенья. Замечательно, что во всей поэзии Джевет-бее лишь одно единственное стихотворение из целого ряда сонетов посвящено какой-то очевидно случайно подвернувшейся соотечественнице. Но «Фатьма» этого сонета с таким же точно правом могла бы называться «Марией-Луизой» или «графиней В.», ибо, кроме того, что она «ходит по зеленой лужайке и рвет цветы», автор ничего о ней специально-турецкого не сообщает. Такое же пренебрежение к своим женщинам и полное нежелание заглянуть поглубже в их своеобразный и совершенно отличный от западноевропейского мир, Джевет-бей, как и прочие оторвавшиеся от родной почвы турецкие современные поэты, обнаруживает в переведенной им самим с турецкого на французский язык, якобы «бытоописательной» повести «Золотая Месть», где он пытается дать картину [306] турецких гаремных нравов. Героиню повести, маленькую нищую, подбирает из жалости добродетельный чиновник. У него в гареме сирота растет вместе с его детьми. Но вот малютка заболевает заразительной детской болезнью — и жена добродетельного чиновника выталкивает ее опять на улицу, из боязни заразы для своих детей. Бедную девочку подбирает тоже нищая, но очень добрая старушка. Она выростает и распускается в пышную красавицу. Натурально, ее сейчас же замечает местный «каймакан» (губернатор ) и, влюбившись в нее, берет ее себе в жены. Прежняя нищая стала знатной барыней, а прежняя барыня, жена добродетельного чиновника, после смерти мужа стала нищей. Узнав об этом, молодая жена каймакана идет к старухе, одинокой и всеми покинутой, и великодушно дарит ей полный кошелек золота.— «Золотая месть!» — шепчет старуха, догадавшись, что перед ней та самая нищенка, которую она когда-то, больную и беспомощную, выгнала из своего дома. И после того умирает, чем и заканчивается повесть. Друзья автора говорили мне, что в молодой турецкой литературе «Золотая Месть» — своего рода перл в литературном и стилистическом отношениях. Про достоинство повести на турецком языке судить не берусь; на французском же она производит комичное и досадное впечатление слащавой сентиментальностью тона и напыщенно-возвышенными диалогами действующих лиц, которые, начиная с подобранной на улице нищенки и кончая губернатором, все говорят одним и тем же витиеватым и грамматически безупречным языком. «Золотая Месть» — яркий показатель того, как далеки от окружающей их реальной жизни младотурецкие интеллектуальные верхи, и как им трудно и неудобно спускаться вниз, где в гуще оставшихся без изменения прежних политических и социальных пережитков недавнего прошлого мучаются живые, не выдуманные для стилистических упражнений люди...

Обещавшие придти сегодня к Джевет-бею «великие умы Востока и вдохновенные головы» заставили себя немного подождать. Первым явился юркий, смуглый, развязный, с болтающейся на феске черной кисточкой, знаменитый константинопольский адвокат и президент одного младотурецкого клуба. За ним вышел высокий, молчаливый и грузный богач-коммерсант, известный в городе меценат, покровительствующий «чистому искусству». Меценат сел в кресло и, сложив огромные руки на животе, только мимикой принимал участие в завязавшемся разговоре. Когда к нему обращались с каким-нибудь вопросом, он утвердительно или отрицательно кивал головой, но на лице его все время было [307] выражение живейшего внимания. Иногда из толстых губ его вырывалось какое-то странное чмоканье. Это означало, насколько я мог понять, высшую степень изумленья перед тем, что говорилось.

Адвокат на первых порах решил быть вежливым с заезжим «московитом».

— Вас поразили сонеты Джевет-бея, неправда ли? — спросил он меня после обычных на Востоке взаимных любезностей по поводу знакомства.— Ах Ростан, Ростан! — восторгался мой собеседник.— Какой это маг и волшебник... Вы видели его Шантеклера? Не правда ли — потрясающая сила?.. — Ваши писатели?— несколько времени спустя говорил он мне, играя золотой цепочкой на жилете.— Конечно, я не отрицаю... Но все же... И притом : кто у вас? Tolstoi... Tourgheneff? Очень мало... хотя, разумеется, то, что есть, весьма даже недурно!..

— А Достоевский? — скромно поинтересовался я.

— Connais pas! — отрезал знаменитый адвокат и закурил папиросу.

— Вот сегодня за то вы услышите последнее стихотворение Дженяб-Шахабеддин-бее — утешил меня хозяин.— Это наш национальный гений. Подобного ему еще не появлялось в турецкой литературе с самого начала ее существованья.

— Изумительный талант! — подтвердил адвокат.

Через несколько минут, в сопровождении двух или трех молодых поэтов «из начинающих», пришел Шахабеддин. Турецкий «национальный гений» еще совсем молодой человек, с живыми черными глазами, насмешливым ртом и самоуверенным видом. Он, повидимому, уже привык к атмосфере всеобщего преклоненья.

— Гениальный поэт современной Турции! — представил его мне хозяин. Но столь лестная рекомендация не смутила Шахабеддина.

— Вас интересует наша поэзия? — пропуская без внимания привычные для его уха эпитеты, спросил меня он.— Но ведь она очень недавнего происхождения... Все мы — питомцы французского Парнасса. Собственно говоря, настоящий толчек развитию турецкого национального искусства дан нашим милым хозяином и отчасти мной...

Я попросил его прочесть его последнее стихотворенье сначала по-турецки, чтобы дать понятие о музыке стиха, и потом перевести его на французский язык. Поэт охотно исполнил мою просьбу. Сознаюсь, что с внешней стороны стихотворение мне совершенно не понравилось. Обилие свистящих и придыхательных [308] звуков в турецком языке делает его мало пригодным для ритмического размера. Насколько хороши в звуковом отношении речи парламентских ораторов, где странно и резко, точно угрожая чему-то, в хаотическом беспорядке вырываются все эти свисты, шипенья и придыханья, настолько их дикий характер мешает гибкости и звучности стиха. Содержание последнего произведения «национального гения» следующее: поэт обращается к самому Аллаху, но не со смиренной молитвой, как раньше, в годы покорности перед волей неба, а с дерзким и смелым вызовом.— Кто ты такой? — спрашивает Аллаха современный турецкий Манфред.— Какое ты имеешь право карать нас и судить? Если мы все плохи, так это потому, что ты ведь сам нас вылепил некогда из праха!..

— А что скажут на это ваши муллы и хаджи? — спросил я поэта, когда он окончил чтенье.

— Ничего не скажут! — ответил он, пожимая плечами.

— Но ведь, если я не ошибаюсь, ваше духовенство строго следить за тем, чтобы все правоверные ни на иоту не отступали от корана. А вы в вашем стихотворении поднимаете бунт против самого Аллаха?

— Наше духовенство слишком невежественно, чтобы с уметь прочитать и понять то, что я пишу и печатаю!..— И «национальный гений» обновленной Турции немедленно разъяснил мое недоуменье. Поэтический и вообще литературный турецкий язык настолько далек от обыкновенного, разговорного языка, что к нему нужно специально привыкать для его усвоения и понимания. Все абстрактные понятия заимствованы в нем из арабского, а персидский язык служит для выражений чисто поэтических и описательных, когда в турецком не хватает подходящих слов. Таким образом и сам Шахабеддин, и его друзья пишут для немногих избранных — «верхних 500 человек!», по его же собственному определению.

— Мы слишком ушли вперед от прочей массы,— закончил Шахабеддин,— чтобы эти люди могли нам в чем-нибудь помешать. Помимо того, мы сами по себе, они тоже... Мы живем своей собственной, интеллектуальной, недоступной для них жизнью. Мы — авангард, они — армия, грядущая где-то позади в грязи и темноте...

— Но что же, собственно, делается вами, как представителями столь необходимой для Турции интеллектуальной силы,— спросил его я,— если вы и по языку, и по идеям, и по традициям совершенно чужды вашему народу? [309]

Шахабеддин посмотрел на меня с нескрываемым изумлением.

— Для народа? Да разве мы должны себя унизить до него?..

Постепенно разговор сделался общим. Из всех высказанных по поводу поднятого вопроса мнений особенно характерным мне показалось мнение самого хозяина. Он находит, что современное положение Турции ничего ненормального собой не представляет. Нынешние правители — все люди в высшей степени свободомыслящие, некоторые даже атеисты; но для народа, для черной и некультурной массы они должны показывать себя совсем с другой стороны. Например, на днях еще, они запретили печатание сделанного Джевет-беем перевода с французского научной истории ислама, дабы не раздражать патриотизм и религиозные чувства низшего духовенства изображением Магомета и первых халифов в виде обыкновенных исторических лиц. «И я согласился с доводами цензурной комиссии, где сидят, между прочим, мои лучшие друзья,— заявил Джевет-бей в виде последнего аргумента.— Нельзя иначе: наше суеверие, наше невежество, все отрицательные стороны нашей народной и политической жизни складывались веками. Веками же оне должны теперь разрушаться... Мы свое дело сделали, дали первый, необходимый толчок, который вывел Турцию из ее прежнего гипнотического состояния. Дальнейшее — вопрос завтрашнего дня. А мы хотим жить не только завтра, но и сегодня... сейчас!

Шахабеддин-бей скоро ушел, так как у него было спешное дело. «Начинающие» юноши последовали за ним. Из других гостей остались только адвокат, его молчаливый приятель и один расслабленный, еле цедящий слова сквозь зубы молодой человек, крайне разочарованного вида — тип Чайльд Гарольда в феске. Его мне представили, как первого в Турции стилиста.

— Форма — все!.. Содержание не важно...— цедил тягучим голосом молодой стилист.— Мы одиноки. Но нам толпы и не нужно!..

По его предложению все присутствующие, за исключением меня и мецената, занялись сочинением четверостиший, в которые обязательно должна была войти какая-нибудь фраза, прочитанная наугад из Энциклопедического Словаря. Лакей в европейском сюртуке, но в «бабушах» (цветных туфлях без задков ) на босую ногу, разносил в крохотных чашечках дымящийся кофе. «Cher maitre!» — слышалось поминутно из-за стола, где три красные фески низко наклонились над листками почтовой бумаги. Наибольший успех выпал на долю хозяина.— «Сегодня вы [310] превзошли самого себя, дорогой учитель!» — воскликнул адвокат. Мы начали прощаться.

-----

На улицах, темных, грязных и кривых, в непрерывно движущейся интернациональной и пестрой толпе, шныряли мальчишки-разносчики, выкрикивая вечерния газеты. Сегодняшний день был знаменателен в истории обновленной Турции: вся парламентская оппозиция комитету «Union et Progres», до сих пор разрозненная и бессильная в своих отдельных выступлениях, об единилась в одну компактную массу, крепко спаянную общей ненавистью к младотуркам. Сюда вошли и явные реакционеры, и те, кто называет себя в Турции либералами, и представители различных нетурецких национальностей, не желающих отказываться ни от своей религии, ни от своего исторического прошлого во имя нивеллирующих идей комитета. Не следует забывать, что в последней попытке низверженного султана (в апреле 1909-го года) восстановить старый порядок вещей принимали участие также и либеральные элементы, думавшие впоследствии обратить начавшееся против младотурок движенье в свою пользу. Но армия тогда была еще на стороне комитета; Абдул-Гамид проиграл игру, отошли временно в сторону и оппозиционеры. Теперь вся прежняя история начинается сначала. Македония глухо и грозно волнуется. Уже появились первые предвестники надвигающейся бури: болгарские банды снова открыто выступают с оружием в руках против турецких гарнизонов. Кровавые стычки повторяются почти каждый день в различных местах Монастырского вилайета.

Албания ждет выполнения обещанных и не исполненных реформ. Но терпение албанцев уже истощается. Триполитания — несомненно раз навсегда отрезанный ломоть. Война с итальянцами поддерживается больше для «фасону» и, главным образом, для возможного отдаления неприятной минуты, когда, после заключения мира, нужно будет дать стране отчет о потере еще новой части империи, вместе с Боснией и Герцеговиной являющейся своего рода memento more грозящего Турции окончательного развала, Раньше с общественным мнением церемониться особенно не стали бы, но теперь, когда малейшая неудача комитета комментируется оппозицией на все лады и каждая критика правительственных ошибок находит себе живейший отклик в народных массах — по неволе приходится действовать очень осторожно. Прежняя дипломатия, без изменений доставшаяся по наследству новому режиму, состояла исключительно в системе выжидания и лавирования среди постоянно [311] сталкивающихся между собой в Константинополе экономических и политических интересов различных европейских держав. «Грызитесь друг с дружкой, неверные собаки! — усмехался себе в бороду турецкий Высокопоставленный дипломат,— а мы потом из вашей вражды извлечем для себя пользу!..» Но в настоящий момент заинтересованные в турецких делах великие державы, пришли, повидимому, к вполне определенному соглашению. Был момент, когда хищно протянутые со всех сторон к разлагающейся Турции «бронированные кулаки» и просто цепкие руки, как будто в нерешительности остановились. К всеобщему изумлению, «больной человек» неожиданно встал на ноги, «взял одр свой» и бодрым, уверенным шагом направился к выходу из безнадежного, казалось, исторического тупика. Тогда невольно посторонились и дали ему дорогу обступившие его со всех сторон европейские наследники. Добыча могла, повидимому, ускользнуть из рук! Все жившие в Турции в памятные дни провозглашения конституции говорят, что трудно поверить, до какой степени патриотическое воодушевленье охватило тогда все население огромной Оттоманской империи, такой различной и пестрой в безчисленных своих частях, веками насилия и религиозных распрей разделенной на враждебные лагери. Но магическое слово «свобода» и связанные с ним надежды на новую и лучшую жизнь невольно увлекли всех, без различия религии и социального положения, к совместной и дружной работе. Перемена режима являлась тогда для Турции единственной возможностью самосохранения. Европа устала напрасно и бесплодно ждать. На ревельском свидании была решена уже без участия заинтересованных лиц автономия Македонии, и это послужило первым сигналом к выступлению молодой Турции против приведшей ее на край пропасти гамидовской политической системы. Из гостей, совета которых иногда спрашивают и к помощи которых всегда готовы обратиться, чужие люди готовились окончательно перейти на положение фактических хозяев страны. Турецкие патриоты поняли грозившую опасность и своевременной операцией успели ее предотвратить. Но если сам Абдул-Гамид и исчез за крепкими затворами уединенной салоникской виллы Аллатини, дух его по прежнему витает над обновленной Турцией в политике ее новых вождей. Очутившись волею судьбы у высшей власти, младотурки немедленно смешали самих себя с руководившей ими некогда идеей. — «Хуриет» (свобода) и конституция в Турции — это мы! — поспешили заявить авторы столь удачно совершившегося государственного переворота. Критика [312] младотурецкого комитета превратилась, таким образом, в глазах правительства в критику турецкого освободительного движения вообще. В интересах сохранения и укрепления нового строя было запрещено разбирать действия вставших во главе его лиц. Создалась атмосфера «свободно развязанных рук», вне всякого общественного контроля. Ею сейчас же воспользовались всевозможные любители ловить рыбу в мутной воде, принявшиеся под флагом якобы дальнейшего развития и укрепления в стране конституционных начал, а также под предлогом борьбы с реакционерами, устраивать собственные свои дела. Постепенно все искренние и честные люди из прежнего состава младотурецкой партии были вынуждены или отказаться от политики, не желая работать в одних рядах с нахлынувшими в лагерь победителей демагогами и темными дельцами, или же мало по малу встать в открытую оппозицию комитету.

А людей-то как раз и было очень мало у младотурок! В особенности — людей государственных. Вчерашние телеграфисты, народные учителя и скромные, беззаветно преданные интересам родины армейские офицеры сегодня, подучив в свое заведыванье огромный и сложный государственный аппарат, абсолютно не знали, что с ним делать? Волей-неволей пришлось обратиться за помощью к искушенным в административной и дипломатической практике перебежчикам от прежнего режима. Снова на самых важных и ответственных постах появились все те же знакомые гамидовские физиономии — Хакки-паша... Киамиль... Саид — хитрые и опытные царедворцы, десятки лет служившие Абдул-Гамиду и его капризам, теперь же ставшие исполнителями предначертаний новых хозяев положения. И постепенно все пошло опять по старому; переменились только этикетки.

Характернейшую картину «гамидовщины» в обновленной Турции представляет собой грозящий затянуться до безконечности процесс по поводу убийства известного в Константинополе журналиста Зекки-бея. На скамье подсудимых Мустафа-Назим, брат младотурецкого депутата Дервиш-бея, который ознаменовал свое первое появление в зале парламентских заседаний тем, что дал пощечину одному из лидеров оппозиции, Измаил-Кемаиль-бею, глубокому старику, не имевшему с ним никаких личных счетов. Дервиш-бей дал эту пощечину, что называется, «принципиально»!..

Мустафа-Назим — организатор преступления. Фактический выполнитель его — черкес Ахмет. Последний на все вопросы судей неизменно отвечает одно и то же: «Я ничего не знаю... Спросите Мустафу-Назима. Он вам скажет лучше меня!» [313]

Зекки-бей, предательски убитый из-за угла, был редактором оппозиционной газеты «Cherah». Блестящий и глубокий знаток финансовых вопросов, он все время вел отчаянную борьбу с политикой министра финансов Джавид-бея, постоянно делая все новые, документально основанные разоблаченья по поводу хищений в министерстве. Получаемые им угрожающие письма и «дружеские советы» от близких к комитету лиц не производили на него должного впечатления. Наконец Зекки-бей открыл и опубликовал на страницах своей газеты всю закулисную сторону последнего турецкого займа, заключенного в Германии Джавид-беем. Оказалось, что заем был заключен на более чем странных условиях : больше половины обозначенной в договоре с немецкими финансистами суммы Турция была обязана вернуть обратно Германии секретным образом, в виде ряда немедленных правительственных заказов для нужд армии и флота различным германским фирмам, и кроме того «Deutsche Bank» в Константинополе удерживал за собой часть таможенных доходов в качестве гарантии уплаты долга. Посредники по заключению займа получили баснословные суммы «за комиссию». Вскоре после этого разоблаченья на тайном заседании комитета «Union et Progres» Джавид-бею было предложено подать в отставку и больше уже ни в каком случае не занимать никаких министерских постов. Спустя некоторое время Зекки-бей был убит.

Из показаний свидетелей выясняются многия детали внутренней жизни младотурецких организаций. Прежде всего — почти в каждом мало-мальски значительном городе или местечке имеется разветвление главного, заседающего в Салониках комитета. При этих провинциальных комитетах есть особые «боевые дружины», назначение которых — собират с местного населения «доброхотные даяния» на патриотические цели и устранять, по мере надобности, нежелательных комитету лиц. Так например, сидящий сейчас на скамье подсудимых черкес Ахмет, в качестве члена младотурецкой боевой дружины местечка Серрес, убил одного крестьянина. Преступление это, благодаря покровительству полиции и высших властей, осталось безнаказанным.

Посредниками между отдельными комитетами обыкновенно служат особые «раз ездные» офицеры. Такой офицер военной службой не занимается и состоит всецело в распоряжении комитета. Получает он ежемесячно жалованье в размере от 30 до 50 турецких фунтов (фунт = 23 франкам ) и имеет еще кроме того разные побочные доходы. Особенно прибыльным является собирание пожертвований на усиление флота с богатых [314] землевладельцев, преимущественно из бывших сторонников павшего режима. Все чиновники, состоящие членами младотурецкой партии, обязаны отдавать каждый месяц 10 % своего жалованья на нужды комитета. На флот, особенно в момент патриотического народного под ема после объявления конституции, собраны большия деньги. Тогда давали все, до несчастных, зарабатывающих адской работой каких-нибудь 10—15 копеек в день портовых грузчиков включительно. Но флота покамест еще нет. Правда, куплено у Германии несколько предназначавшихся там на слом за старостью и негодностью броненосцев; только заплатить за них по восточной халатности позабыли. Теперь Германией на них наложено дружественное «veto», на случай если бы их хотели пустить против итальянцев.— «Сперва заплатите, а уже потом сможете распоряжаться нашими, покамест, кораблями против наших же компаньонов по тройственному союзу»,— сказал великому визирю Саиду германский посол в Константинополе Маршалл фон-Биберштейн.

Допрашивать свидетелей по делу Зекки-бее приходится с большим трудом. Многие упорно молчат или же делают заявления вроде следующего:— Уведите сперва отсюда подсудимых — тогда мы будем говорить...

— Почему же вы не хотите говорить в их присутствии?— спрашивает судья.

— Потому что они могут сообщить о наших показаниях в комитет,— откровенно сознается свидетель.

Один из свидетелей, Муслим-бей, отправляясь в суд, составил предварительно духовное завещание, так он был уверен, что его непременно убьют. Другой свидетель, армейский капитан Хаджи Али-бей, показания которого дали очень много ценного материала для выяснения темного дела, на последнем заседании принес оффициальную жалобу на то, что после первых своих показаний он был задержан и посажен в темный карцер, где его пытали и угрожали смертью, если он будет продолжать показывать против подсудимых...

Так же, как и Зекки-бей, по мановению неведомой руки были убиты стеснявшие финансовые операции комитетских деятелей журналисты из оппозиционного лагеря Гассан-Феми-бей и Ахмед-Самим-бей. Злейший враг искусственной «оттоманизации» немусульманских народностей Турции, греческий митрополит города Гревены, несколько месяцев тому назад жизнью заплатил за свои политические «заблуждения». Убийцы, как и в большинстве случаев, остались неразысканными. По поводу убийства [315] Гревенского митрополита в парламенте был сделан оппозицией и депутатами-греками запрос, но, по обыкновению, ничего из этого не вышло.

— «Есть отчего спрятаться у себя дома и никуда не показывать носу,— меланхолически писал в одном из номеров теперь прекратившейся по распоряжению правительства оппозиционной газеты «Alemdas» ее «внутренний обозреватель».— Совсем не время теперь, взяв зажженный фонарь в руки, пойти показывать среди темноты дорогу к истине. Те, что стреляют, сами прячутся в тени, чтобы удобнее было целить на свет. Бац — и готово! Прощай разбитый в дребезги фонарь, прощай неосторожный разведчик... Это, может быть, в других каких-нибудь странах от столкновения противоположных идей загораются искры света. У нас же в Турции такие столкновения сопровождаются обычно лишь очень метким выстрелом из револьвера»...

Было бы ошибкой думать, что оппозиционные элементы страны, сорганизовавшись в единую партию «либерального соглашения», представляют собой нечто целое, воодушевленное одной патриотической идеей. Идее у них, положим, есть — но она скорее чисто личного свойства. «Подвинься, чтобы я мог сесть на твое место!» — вот единственная, общая всем членам новой партии мысль по отношению к младотурецкому комитету. В остальном они глубоко различны между собой. Каждый тянет в свою сторону. Примкнувшие к либералам реакционеры будут преследовать свои задачи; либералы, которые, кстати сказать, в Турции только называются этим именем, но на самом деле представляют собой тех же младотурок, только понявших, что насильно «отуречить» всю разноплеменную турецкую империю невозможно — пойдут тоже особым путем. Греки и болгары будут готовиться к осуществлению давнишней, заветной мечты: первые станут стремиться к Македонии как «к бульвару греческой свободы», вторые — к той же самой Македонии, но уже как к «естественному продолжению единоплеменной Болгарии»... В окончательном счете столкновение между всеми этими разнородными элементами неизбежно. Сверх того, им каждому по отдельности и всем вместе предстоит «последний решительный бой» с младотурками, которые, повидимому, не особенно расположены допускать их к участию в делах государственного управления.

Как бы то ни было, но обновленная Турция после медового месяца упоения конституционными гарантиями и точно с неба свалившимся «новым строем», сидит теперь по прежнему у старого разбитого корыта. По прежнему похаживают вокруг нее [316] временно исчезнувшие, но снова потом появившиеся европейские «оценщики», в ожидании интересующего их исторического аукциона. «Молодецкий» набег Италии на беззащитную и далекую провинцию без крепостей, без соответствующего гарнизона, повидимому, был первым пробным шаром... В ближайшем будущем должны быть еще новые и, может быть, даже интересные сюрпризы. По уверению турецкого оппозиционного журнала «Mecheroutiette», известный знаток Ближнего Востока, французский ученый Виктор Берар, уже шесть месяцев тому назад составил карту «приблизительного» раздела Турции между великими державами, при чем по модной теперь теории «компенсации» все получат причитающиеся им доли, сообразно степени испытанных ими по вине империи «Тени Аллаха на земле» политических и экономических забот и огорчений.

Живущая последния тридцать лет исключительно внешними займами, тратящая из своего ежегодного бюджета в 300 миллионов франков 100 миллионов на уплату по долговым обязательствам, Турция, хотя бы и обновленная в младотурецком понимании этого слова, в настоящий момент фактически и без того уже почти вся в руках иностранцев. Здесь нет фабрично-заводской национальной промышленности; бюджет общественных работ находится еще в зачаточном состоянии. Все те же немцы, французы, англичане проводят в стране железные дороги, строят мосты, набережные, отели. Это они продают ей военные корабли и боевые материалы, учат ее солдат, реорганизуют армию... За то иностранцам в Турции — первое место. Умопомрачительные по доходности концессии на эксплуатацию природных богатств получаются предприимчивыми культуртрегерами с помощью во время данного влиятельному сановнику соответствующего его служебному положению «бакшиша». Страна продается и оптом, и в розницу. Во многих случаях продажу эту не стесняются производить совершенно открыто... Одни французы вложили здесь в различные предприятия больше 3 миллиардов франков. За ними идут немцы, со своей Багдадской железной дорогой и неуклонным «Drang nach Osten». А там еще австрийцы, итальянцы, англичане... Все ближе и неизбежнее стягивается вокруг несчастной, богатой возможностями, но нищей способами их выполнения страны железное кольцо европейского промышленного капитала. Теперь на Турцию устремлены жадные взоры интернациональных искателей новых рынков для сбыта залежавшихся товаров. Марокко, Персия, Египет почти уже проглочены. Занавес [317] поднимается над последним актом мировой трагедии, которой название — конец Оттоманской империи...

И невольно приходит на память сравнение между современным Константинополем и прежней Византией. Тогда ждали «их», были больше заняты последней домашней ссорой «базилевса» с его венценосной супругой, или вчерашней дракой в цирке, чем врагами, стоявшими у самых ворот столицы. Теперь ждут «они»... Черные тучи собрались отовсюду на горизонте, враги стоят у самых ворот. Но не о единодушной и дружной защите родины думают потомки гордых победителей Византии! Как и много сотен лет тому назад, неизменной осталась в современном Константинополе все та же прежняя обстановка. Тогдашние победители решают поглощающие все их мысли важные вопросы: какой великий визирь спихнет другого с его кресла в Высокой Порте и с умеет ли, наконец, младотурецкий комитет расправиться со своими противниками из партии «либерального соглашения»?.. Роли с течением времени переменились. Возможно, что вчерашние победители не сегодня-завтра окажутся в подготовленной для них историею новой роли побежденных!..

А. Деренталь.

Текст воспроизведен по изданию: Письмо из Константинополя // Вестник Европы, № 3. 1912

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.