Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ТЕПЛЯКОВ В. Г.

ПИСЬМА ИЗ БОЛГАРИИ

(Писаны во время кампании 1829 года.)

Виктором Тепляковым

ПИСЬМО ТРЕТИЕ

Причины долгого пребывания в Варне. — Еще два куска древнего мрамора. — Суеверие жителей в отношении к памятникам древности. — Варнская пристань. — Сказочники. — Нелепость преданий об окрестных монастырях и развалинах. — Поездка в монастырь Св. Константина. — Армейский антикварий. — Живописная красота окрестностей. — Могилы русских воинов. — Исторические размышления. — Болгарский пастух. — Следы развалин. — Монастырская церковь. — Еще кусок древнего мрамора. — Прогулка в монастырь Св. Иоанна. — Развалины. — Нечто о древней Визоне. — Исследования о древнем Дионисополе или Крунисе. — Монастырь Св. Иоанна. — Археология монаха. — Аладжи-Монастырь. — Комическое предание. — Нечто о древнем Филиппополе. — Возвращение в Варну

Ему же.

Варна, 14 Апреля.

«Неутомимый путешественник!» — воскликните вы без сомнения, развернув письмо сие: — «Вот уже более двадцати дней, как неодолимый сплин примчал его в Турцию — и можно ли представить себе, что он до сих пор все еще нежится на одном месте! Ужь не думает ли он поселить своих богов-Пенатов в Варне, в хижине милой черноокой Деспины; не думает ли сделаться для ней тамошним Турком, Греком, Болгаром, жить единственно для своей восточной прелести — и с нею, и для ней одной забыть все на свете? — Ба! вот это, например, было бы ужь из рук вон.» — Конечно; но какое мне дело до вашего ба! — [58] Деспина способна не шутя возбудить на минуту подобные фанаберии: она так свежа, так нова, так ласкова; жалобы горлиц ее так очаровательны; трепетание ее мирты так заманчиво, говор здешних фонтанов так приветлив и усладителен; но за всем тем — я ли виноват, что даже красота Деспины, этой юной, восточной лилии, рассеяла на один только миг мою нежную зевоту? — Теперь опять скучно; опять хочется чего нибудь новенького: следовательно — вы видите, что совсем не то чувство, которое называют нежною сердечною томностию, удерживает меня до сих пор в Варне.

Задиг был, как говорят, одарен редкою способностию выводить из самых темных и по видимомy вовсе ничтожных признаков — заключения чрезвычайно важные: сомневаюсь, между тем, чтобы эта чудесная способность могла быть всегда полезна ему на стезе археологических изысканий в таком месте, где слабые черты минувшего на каждом шагу прерваны, иногда совсем изглажены, или сокрыты от глаз изыскателя туземным невежеством, корыстолюбием, всего же чаще — стечением неблагоприятных обстоятельств особого рода. .... К этому надобно прибавить вечную [59] коварность надежды: вы знаете, как увлекательны ее обещания; как раздражительны эти обманы, которые подобно причудам жеманной любовницы, не говорят: ни да, ни нет, и обманув сегодня, открывают сердцу перспективу завтрашнего благополучия. Так точно кокетничала со мною до сих пор моя милая Археология: манила, обещала — и почти ничем не увенчала моего долготерпения, со времени отсылки к вам последнего моего письма из Варны.

Умалчивая о вещах, недостойных всего вашего внимания, я должен, между тем, сказать несколько слов еще о двух кусках древнего мрамора, открытых мною на днях в здешнем городе. Один из них есть, кажется, приношение, сделанное богу врачевания по обету за изцеление от болезни, ибо барельеф представляет Эскулапа и Гигею, богиню здравия с ритоном в руке, а за нею младенца и двух женщин. Сие предположение, кажется мне, тем правдоподобнее, что надпись, находящаяся внизу барельефа, заключают в себе имена двух супругов и слова: CAIRETE (радуйтесь)! Этот памятник древности отыскан в погребе одного Грека, между старыми бочками и бутылками, я нашел его покрытым запекшеюся кровию: [60] какое именно животное было тут зарезано — мне неизвестно; но зная дешевизну человеческих голов в Турции, я бы ни мало не удивился, если б узнал, что эта кровь принадлежала какому нибудь потомку Резуса или великого Замолксиса. Другой кусок мрамора есть разбитый барельеф, сохранивший только верхнюю часть фигуры одного из Диоскуров. Голова Тиндарида покрыта пилеусом; он держит за повод лошадь, коей также уцелела одна только голова и часть шеи.

Надобно заметить, что здешние жители скрывают часто не из одного корыстолюбия известные и в особенности принадлежащие им остатки древности. Вера в таинственное могущество талисманов возвышает нередко в их понятии самый ничтожный обломок мрамора над всеми сокровищами великого Пади-Шаха; нужно только, чтобы этот обломок имел честь называться старым, писаным камнем — (palaia petra, petra grammainh). Так точно ценил свою драгоценность трактирщик, обладатель одного из сих мраморов. Мне потребно было все мое красноречие для уверения этой высокой души в том, что отсутствие писаного камня не только не похитит, но даже [61] усугубит и утвердит милость Божию в стенах его гостеприимной харчевни. Таким же образом другой добряк объявил мне, что в стенах здешней цитадели заложен какой-то диковинный писаный мрамор, и что он конечно указал бы мне от всей души это сокровище, если бы не был уверен в неминуемом разрушении цитадели в ту самую минуту, когда писаный камень будет вынут из стен ее. Так сам митрополит наконец — соглашался благословить меня каким-то ничтожным барельефам не иначе, как за 500 пиастров, утверждая что сила сего металлического талисмана, была одна в состоянии заменить спасительное влияние мраморного.

Все эти фарсы, сами по себе ничего незначащие, проливают, между тем, если не ошибаюсь, некоторый свет на настоящий характер народа, обезображенный до такой степени алчностию к корысти и малодушным суеверием — неизбежными последствиями столь долгого оцепенения духа, омраченного отсутствием нравственной жизни, изнемогшего под бременем вековой неволи. Переносясь мыслями в счастливые времена древнего Mилета и обращая их потом на здешних переселенцев благословенной Ионии, вы [62] невольно восклицаете: и это-то соплеменники Фалесов и Анаксимандров, наследники просвещения, вкуса и роскоши Афин ионийских! Пускай философы толкуют после сего о высшем, таинственном предназначении человека в здешнем мире: «время сделало один шаг» — и глухое варварство воссело на обломках человеческой образованности!

Исторгаясь по временам из холодных объятий Археологии, я нахожу неизъяснимое удовольствие скитаться без всякой цели по темным и перепутанным улицам Варны; всего же более люблю бродить по здешней пристани — глубокой, обширной, способной для помещения не только купеческих, но даже больших военных судов. Напомнив вам о подвигах нашей Черноморской эскадры во время последней осады Варны, я полагаю, что превосходство ее пристани не требует доказательств более убедительных. Кроме множества различных выгод, доставленных нам покорением сей знаменитой крепости, обладание оною кажется мне важнее всего потому, что находясь в средоточии нынешнего театра войны, она служит самым естественным складочным местом всех вообще съестных и военных потребностей, привозимых из Одессы для [63] главной действующей армии. — Как жива эта бесконечная деятельность, которая кипит при выгрузке судов, отягченных дарами России, заботливой о благосостоянии ее воинов! Как разнообразны эте толпы азиятские и европейские, которые с делом или без дела пестреют здесь почти в каждое время дня, курят табак, пьют свой восточный кофе, или изгибаются под тяжестию полновесных кулей с русскими сухарями! Многие путешественники весьма справедливо замечают, что нынешние Греки, утратив великие качества предков своих, сохранили вполне эту афинскую болтливость и легковерие, которые хитрый Филипп умел столько раз обращать в свою пользу. К сему наследию должно также прибавить эту странную любовь к чудесному, которая отражается в поэтической Мифологии древних Эллинов, с тою только разницею, что радужный колорит сих блестящих вымыслов не существует более для их очерствелых потомков. Поверите ли, что все магнетические бредни Гоффмана, черная комната г-жи Радклиф и чудесные чудеса чудес включительно, суть ничто в сравнении с этими уродливыми преданиями, которые существуют здесь о некоторых из [64] окрестных монастырей и развалин? Внимая нелепостям сей словесной фантасмагории, я каждый раз воображал себе, что едва ли болтливый гений Шехеразады был бы в состоянии предохранить голову этой умной, ученой девушки от сабли ревнивого Шахриара, если бы ему было известно существование здешней пристани и талант скитающихся по ней сказочников. Я, с своей стороны извлек из оного только то, что большая часть здешних окрестностей достойна в самом деле немедленного обозрения. Подобное предприятие требовало бы конечно постепенного, или, как говорится, методического исполнения, но узнав, что бродячие толпы турецких мародёров и шайки болгарских разбойников не имеют ровно никакого уважения к нашему методизму, я решился пуститься с самого начала в монастырь Св. Константина, лежащий на Бальчикской дороге, верстах в 10-ти от Варны.

Генерал Г. снабдил меня для сей поездки двумя конвойными казаками и собственным своим переводчиком. Вместе с этим народом привязался ко мне один из сих бесчисленных вампиров, которые с самого вступления наших войск в Турцию, объявили себя армейскими антиквариями и [65] таким образом высосали последнюю кровь из жил древней Мизии, в надежде продавать ее ценою золота по возвращении во глубину своих родимых губерний.

7го сего месяца я зарядил картечью свои турецкие пистолеты, подпоясал свой старый дагестанский кинжал, и вскочив на приготовленную для меня казачью лошадь, поскакал большим галопом к северным воротам Варны. До сих пор все для меня шло довольно благополучно; но едва успел я оставить за собою последний ров крепости, как вдруг мой доморощеный антикварий, преобразившийся из смиренного пехотинца, в лихого красивого всадника a la Sancho Раnса, начал голосом провинцияльного актера нескончаемую повесть о последней осаде Варны, сопровождая эту прошлогоднюю хронику ежеминутным указанием мест, прославленных подвигами наших воинов. — «Вот здесь, над этим рвом,» воскликнул он, «была устроена наша бреш-батарея; под прикрытием оной, храбрые наши саперы проводили мину для взорвания крепостного вала. — Работы сии производились под беспрестанным огнем неприятельской артиллерии. — Позади этой бреш-батареи тянулись траншеи, из коих храбрые 13-й и 14-й [66] егерские полки ударили 25-го Сентября на крепость и первые овладели приморским бастионом, который и получил после сего название царского. — Вот на этой равнине,» продолжала моя живая реляция, «были расположены наши главные силы, и с этой стороны натиск русских штыков был убийственнее; гром осадных орудий ужаснее и разрушительнее.» — Словесная мельница! — думал я: — гром пушек, натиск штыков и все повествуемые тобою ужасы, суть конечно ничто в сравнении с неугомонностию этого болтливого демона, который играет языком твоим. М. Г! — сказал я потом, обратясь к моему повествователю: без сомнения ничто не может быть любопытнее всех сих подробностей; но согласитесь, что большая часть оных должна быть известна еще из прошлогодних газет всем и каждому в крещеной и некрещеной Европе. — «Разумеется!» возразил он, и в тот же миг погрузился снова в пучину сих жестоких подробностей. Делать было нечего: я пришпорил донского бегуна своего, и через минуту очутился один, на лоне новой, доселе мне незнакомой природы. Узкая дорожка тянулась передо мною то серебряной, то золотою лентою между высоких холмов, разбросанных в диком, [67] но пленительном беспорядке по левому берегу моря, и уже одетых яркою пеленою травы и кустарника, уже увенчанных зелеными букетами миртов, терновника и разных других растений. Местами, семьи распустившихся черешень, диких яблок, грушевых и персиковых деревьев растворяли воздух своим ароматическим запахом и неожиданно прерывали однообразную перспективу зелени, качая белые и розовые цветы свои вокруг сих огромных холмов, первых ступеней древнего Гемуса. Иногда уединенный фонтан выглядывал из-под навеса огромного грецкого орешника, и сверкая, подобно растопленному серебру, в промежутках темнозеленых листьев его, сливал медленное свое журчание с их томным, усыпительным говором. Я останавливался перед каждым из сих фонтанов и с любопытством рассматривал испещряющие их восточные надписи, жалея и досадуя, что не мог постигать тайного, вероятно поэтического их смысла. Как знать: может быть какой нибудь новый Саади завещал сему безответному мрамору задумчивые звуки своего упоительного вдохновения? может быть... — Стихи Ширазского Трубадура отозвались в этот миг подобно голосу давноминувшей [68] печали во глубине моего взволнованного сердца: «Так!» воскликнул я: «многие подобно мне видели сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече!» В самом деле, ничто разительнее сих слов не могло относиться к предметам, окружавшим меня в эту минуту. Озирая окрестность, я повсюду встречал свежие могильные насыпи, и каждый шаг коня моего отпечатывался на рыхлой земле их. «Этот курган» — думал я, подъезжая к некоторым из них — «он возвышается над могилою Руского, обагрившего своею кровию чуждую землю!» Простой деревянный крест, полусокрытый густою зеленью и окруженный осколками огромных турецких бомб и ядер — вот единственный мавзолей, указующий место последнего успокоения наших воинов. Признаться ли вам, что оглядываясь на прошлые дни свои, я от души завидовал участи храбрых, достигших здесь вернейшего из своих назначений; я думал: что в жизни, коей минувшее есть ничто иное, как глухая стезя, поросшая плевелом и колючим терновником; настоящее — тяжелое странствие без всякой видимой цели и мучительная борьба с собственным своим сердцем; а будущее... «Ваше благородие! [69] Ваше благородие!» воскликнул в эту минуту позади меня грубый, стенторский голос; я оглянулся, и увидел одного из конвойных казаков своих: «помилуйте, В. Б.» продолжал он — «да вы, Бог знает куда заехали! неужели вам неизвестно, с какими огромными ушами выехал из Бальчика наш казак Ефремов, и каким безухим явился он в Варну? Они, проклятые (т. е. Турки) повсюду рассыпаны; и им, варварам, того только и надобно, чтобы вдесятером напасть на одного нашего!» Почувствовав всю силу замечания столь убедительного, я поспешил возвратиться на свою настоящую дорогу, от коей в самом деле слишком далеко уклонился влево, во время своих поэтико-философических размышлений.

Спутники ожидали меня близ небольшого хлебного поля, огороженного низким плетнем и покрытого бледнозеленым ковром тощего, как будто изнемогающего посева. Беспорядочная смесь холмов и деревьев, густого кустарника и гремучих горных ключей образовала богатую раму вокруг сей скудной картины. Несколько пар буйволов бродило близ обвалившегося плетня и спокойна жевало сочную траву, которая как будто для того только цвела вокруг сей [70] бедной нивы, чтобы оттенить красотою своей богатой растительности нежную, истинно-материнскую любовь природы к бессловесным чадам ее, от этой суровой холодности, которую она обнаруживает здесь к человеку. Так! один только он может назвать эту божественную природу своей неприязненной мачихой; но кто же виноват в том? — Цветущие долины Мизии служат с незапамятных времен большою дорогою и обширным поприщем его кровожадности. Не проникая в темную глубину веков баснословных, не говоря о беспрестанных побоищах племен фракийских, кельтских и разных других извержений таинственной древности, взглянем на сокрушительные потоки Варваров, коими неизмеримые степи Азии наводнили почву нашей Европы. — «Там,» говорит Мальтё—Брюн, «плосколицый Сармат вился на легком коне своем, вокруг тяжелых легионов римских; так безобразный Гунн преследовал рассеянные остатки Готфов; там Печенеги, Авары, Кумане и множество других народов истребляли друг друга и попеременно основывали свое кратковременное владычество.» — Плодоносные долины Мизии были вечным, и как будто условленным театром, на котором разыгрывались [71] сии кровавые драмы. Не нужно следовать за ними по порядку; не нужно доходить систематически до войн современных; стоит заглянуть в летописи Восточной Империи; стоит только представить себе вековую борьбу Болгар с наследниками Великого Константина, чтобы привести ум свой в несостояние разрешить: каким образом это любимое урочище смерти не превращено до сих пор в одну безжизненную степь столь долгою чредою истребления, столь постоянным упорством человеческого неистовства!.... Но обратимся к моим буйволам, или лучше сказать, познакомимся с несравненным пастухом их. Он беззаботно лежал у плетня и напевал диким, суровым, но не совсем неприятным голосом какую-то странную — то веселую, то заунывную песню. Чуткий страж небольшого стада его встретил нас издалека своим пронзительным лаем; но приезд наш, по видимому, ни сколько не потревожил автомата. Он продолжал лежать и тянуть свою песню, как будто не замечая, или не желая заметить, друзья или недруги окружили его в таком месте, где почти каждый миг грозит неосторожному верною, и часто мучительною смертию. «Банабаг! банабаг!» [72] закричал мой переводчик — и ленивый пастух, как будто пробудясь от глубокого сна, начал мало-по-малу приходить в движение, привстал — и медленно сдвинул с глаз свою кудрявую шапку. Атлетические черты лица его, неозаренные ни одной искрою внутренней жизни и, так сказать, отуманенные хаосом какого-то грубого бесстрастия; темнобронзовый цвет его обнаженной груди, толстая серая куртка, выложенная по краям голубой тесьмой и снурками — все сие, в совокупности с бараньей ярмолкой, представило мне одну из этех массивных болгарских фигур, которые напоминают гораздо менее о прекрасном пастыре дарданийском, нежели о каком нибудь горном пастухе, столь живописном с бродячим стадом его, посреди диких утесов альпийских, или на скалах сумрачной Каледонии. «Сколько часов до Константиновского монастыря?» спросил у буколического Болгара мой через чур драматический переводчик. — «Полтора,» — отвечал пастух, и в ту же минуту угрюмый лоб его сокрылся по прежнему во глубину неисповедимой ярмолки. «Сколько?» повторил переводчик. — «Полтора,» — пробормотал Болгар, и ленивая голова его упала снова [73] на землю. «Быть не может;ы» продолжал неугомонный драгоман: «мы уже так давно едем!» Пастух затянул свою прерванную песню; неудовлетворенная болтливость переводчика разразилась над ним громовыми проклятиями; а я поскакал вперед, убедясь в совершенной невозможности добиться какого нибудь толку, касательно выбора лучшей, или ближайшей дороги.

Те же холмы, те же фонтаны, те же кусты и деревья мелькали передо мною, с тою только разницею, что иногда лесная чаща раздвигалась внезапно на левой стороне дороги и представляла глазам моим далекие высоты, усеянные однообразными, и как будто обделанными каменьями. Огромные груды их были кроме сего рассыпаны таким образом, что возбуждали невольную мысль о развалинах какого нибудь старинного здания. Знаю, что подобные догадки могут быть сочтены грезами воображения, слишком горячо занятого своим предметом; но с другой стороны, не должно, кажется, забывать и того, что я говорю о стране вековых развалин. — Следы ее древнего населения еще не совсем изглажены, и сколько остатков оного сокрыто еще от скалпеля нашей европейской Археологии! — Вскоре дорога круто [74] поворотила на право; деревья сделались реже — и монастырь Св. Константина открылся передо мною во глубине зеленой лощины, примыкающей к скалам утесистого морского берега.

Что сказать вам об этой бедной обители? — И на ее убогих стенах печать векового разрушения поражает прежде всего взор ваш. Ее низкая, почернелая от времени и во многих местах обрушенная ограда, сложена подобно заборам варнских церквей из бесчисленных каменных обломков. Взирая на пеструю разнородность их, какой нибудь натуралист мог бы конечно указать вам признаки постепенного образования минералов. Постная монашеская фигура встретила меня со всем подобострастием восточного невольника у ворот монастырских, и поклонясь до земли, бросилась предупредить казака, подошедшего взять мою лошадь. Крыльцо гостеприимного брата было уже обставлено подушками; бедные рогожки покрывали пол оного. Мы сели. Добрый монах исчез, и чрез минуту возвратился, отягченный каймаком, творогом и сметаною. За ним следовал маленький Болгар, неся также несколько блюд с оливками, сельдереем и с новым запасом многоразличной сметаны; деревянная [75] баклажка вина заключила эти гастрономические приготовления. — «Садитесь, садитесь, отец мой!» повторял я беспрестанно своему раболепному Амфитриону; но он кланялся до земли с приложенными ко лбу руками; потом складывал их крестом на желудке, и потупив глаза в землю, оставался неподвижен, подобно мраморному изваянию Гарпократа. Нет сомнения, что мысль о каком нибудь маленьком турецком тиране владела в это время всеми умственными способностями одеревенелого инока. Он остался единственным монашеским существом в здешней обители: вся прочая братия разъехалась во время варнской осады. Проглотив из любопытства чашку турецкого кофе, т. е. кофейной гущи без сахару, я отправился в сопровождении анахорета взглянуть на монастырские достопримечательности. Храм Св. Константина Великого точно также убог, сумрачен, тесен, как и все варнские церкви. Неугасаемая лампада теплится день и ночь перед образом первого Христианского Императора. Я поклонился ему и зажег свечу, толщиною в целый рубль, перед его святою иконою. Эта набожная тороватость подействовала столь сильно на моего инока, что выходя из церкви, он не только [76] получил употребление языка, но указал мне даже брошенный в углу кусок мрамора с барельефом и греческою надписью, говоря, что в их монастыре находилось недавно еще три или четыре таковых обломка. Этот уцелевший остаток совершенно подобным надгробным мраморам, найденным мною в Варне. Каким образом все сии памятники древности зашли в монастырь Св. Константина, тогда как все в нем являет недавность существования — объяснят, может быть, те, кои более моего посвящены в таинства Археологии; я же последовал в эту минуту без всяких ученых предположений за своим бесценным отшельником, предложившим мне посмотреть другой писаный мрамор, брошенный близ соседних развалин монастыря Св. Иоанна.

Напрасно стал бы я искать красок для изображения этой волшебной природы, которая очаровывала меня на каждом шагу, во время сей восхитительной прогулки. Разбросанные по берегу обломки каменных громад — явные следы старинного землетрясения; фантастическая дикость приморских скал; шумные порывы волн, бегущих издалека на исполинские стены их, и [77] отлетающих клубами серебряной пыли от их гранитных панцырей; свежая горная ветка, трепещущая над неукротимою стихиею; говорливый фонтан, орошающий крупными слезами ее изумрудные листья; пестрая пелена земли; ясная лазурь восточного неба; живописные группы холмов и деревьев.. Не приударить-ли по струнам своей забытой гитары? — Впрочем, вам известно, как вялы цветы простой описательной поэзии в глазах нашего премудрого века.

От пышного убора сей несравненной природы внимание ваше отвлекается нередко и здесь грудами поэтических развалин. Там — обнаженный квадрат повалившихся каменных стен; там — длинный параллелограмм другого, сокрушенного временем здания... В них сердце человеческое не пожалело бы, может быть, вдохнуть часть собственной жизни своей для сравнения времен протекших с настоящими; но какой археолог может определительно сказать: кому или чему принадлежали некогда сии рассеянные остатки давноминувшего? — Сколько городов, процветавших по словам Стравона, на сих самых местах, исчезло даже до сего знаменитого географа! Прилив и отлив разноплеменного человечества; рука времени, [78] судорожные изменения мира физического... Так например — «большая часть Визоны» говорит Стравон — «поглощена землетрясением.» Не знаю, этот ли самый город, процветавший, по сказанию греческого географа между Аполлониею и Каллатиею, назван в древних картах Д'Анвилля Byzium и поставлен насупротив самого Дионисополя; но если сие гадательное предположение заключает в себе хотя искру правдоподобия, то как знать, не остатки ли древней Визоны представлялись мне в хаосе сих безобразных развалин: ибо древний Дионисополь или Крины существовал по мнению Г. г. Лапорт-дю-Тайля и Корая, французских переводчиков Стравона, на месте нынешнего Бальчика, и следовательно не далее, как в 20-ти верстах от Константиновской обители. Кстати о Кринах. Историки повествуют, что море, выступившее в 544-м году из берегов своих, поглотило сей город и разлилось по окрестностям до самого Одессуса. По собранным мною на месте сведениям оказалось, что, не доезжая до Бальчика, несколько левее сего города, существует деревня, которая известна здесь под именем Экрене. Мне кажется, что сие последнее название звучит довольно [79] явственно древними Кринами; сверх того, Г. Будищев, означив на морской карте своей одни только источники сего места, называет оное Криницею; я же, с своей стороны, узнал, что Экрене есть довольно большая деревня, которая до нынешней войны была обитаема Турками, а теперь заселена Болгарами. Впрочем, как бы то ни было — Бальчик и Экрене находятся в столь близком расстоянии друг от друга, что ученые Г. г. Лапорт дю-Тайль и Корай не сделали почта никакого промаха, предположив существование древнего Дионисополя на месте нынешнего Бальчика, тогда как все означенные доводы заставляют, кажется, не без некоторой основательности думать о тожестве турецкого селения Экрене с древними Кринами.

Монастырь Св. Иоанна есть не иное что, как небольшая груда каменьев, закрытых густою древесною чащею, а писаный мрамор, обещанный мне достопочтенным иноком — как бы думали, каким открытием обогатил он меня? — Чудесный камень сей может конечно украсить всякую мостовую, но едвали годится для какого бы то ни было Музея. На вопрос мой: почему премудрый анахорет почитает его старинным, [80] редким, диковинным, он отвечал, что без сомнения дорогой камень сей принадлежит временам глубочайшей древности: ибо, поступив тому назад более 25-ти лет в монастырь Св. Константина, он с тех самых пор помнит это сокровище все на одном и том же месте.

На дальнейшие расспросы мои об окрестностях, отшельник указал пальцем на синеющийся вдалеке лес, и объявил, что не более 5-ти верст от морского берега, и не далее 9-ти от монастыря Константиновского, существуют огромные развалины старой греческой обители. Болгары называют ее Гачукою; Грекам же и Туркам она вообще известна под именем Аладжи — (пестрого) Монастыря. Там, по словам честного анахорета, — не только целые Музеи драгоценных антиков и редкостей, но даже богатства более существенные: все чудеса мечтательного Эльдорадо ожидают предприимчивого, который бы решился на перекор всеобщей трусости, порыться в сем ужасном месте. «Какая же опасность? какие же сокровища?» воскликнул я, взволнованный любопытством. — «Старые люди говорят,» продолжал монах, «что эта чудесная обитель основана на развалинах Эллинского [81] Филиппополя; что слух о старинных богатствах, сокрытых в его непроницаемых подземельях, разгорячил однажды воображение какого-то инока до того, что он решился непременно удостовериться собственными своими глазами в истине предания; что на сей конец бесстрашный монах спустился ночью один с потаенным фонарем во глубину подземелья, и прошел лабиринт оного, увидел...» Но как изобразить вам всю неопределенность сего фантасмагорического видения? — Изуродуйте, если хотите, несколько сцен из того, что Томас Мур повествует о таинствах древних Египтян, прибавьте к сему несколько чудес из очарованной пещеры Аладиновой и обставьте всю эту смесь несколькими дюжинами древних Ларв и восточных Гулей: — вот чертовский хаос, который окружил любопытного инока, при входе в сокровенную глубину языческого подземелья. — Подобные бредни составляют конечно поэтическое достояние всякого младенчествующего или состаренного вековым варварством народа; но развязка этой любопытной экспедиции кажется мне вовсе оригинальною: вот она. После долгих поисков, товарищи сего нового Агамеда нашли его без чувств у отверстия проклятой пещеры. [82] Выражение бледного лица его представляло самую странную смесь ужасного с уморительным; борода страдальца, разобранная на бесконечное множество плетешков, скрученных на подобие тонкой сахарной бичевки, была всунута в ноздри злополучного искателя приключений; но за то в глубоких карманах его найден целой четверик золотых и серебряных антиков, а в стиснутых кулаках несколько дорогих талисманов. Пришед в себя, он поведал удивленной братии свои неслыханные похождения и проч.

«Трудно в самом деле представить себе происшествие, столь странное и вместе столь удивительное;» сказал я моему рассказчику: «но почему же вы полагаете основание АладжиМонастыря на развалинах Эллинского Филиппополя?» — «Так толкуют старые люди,» — отвечал он. Против подобного авторитета говорить без сомнения нечего; но мне кажется, что едва ли предание дедов яснее безмолвия внуков о сем любопытном предмете. Вам конечно известно затруднение Виргилиевых истолкователей объяснить следующих два стиха из 1-ой книги Георгик: [83]

Ergо inter sese paribus concurrere telis
Romanos acies iterum videre Philippi.

Монах Ларю истощает для сего весь ученый запас свой; но его длинные комментарии кажутся темными и вовсе неестественными неутомимому аббату Делилю; — спрашивается: яснее ли его собственные доводы? — Не знаю; но будучи вовсе не намерен сличать ученых мнений о разноместном существований двух древних городов Филиппов (Phllippes), и еще менее рассуждать о том из них, близ коего Юлий Кесарь решил судьбу тогдашнего мира, я позволяю себе заметить только то, что судя по границам, определяемым Делилем Македонии, во время Римского владычества, т. е. по протяжению оной к востоку до берегов Нестуса (нынешнего Кара-су, или Место), должно конечно полагать существование фракийского Филиппа — города столь знаменитого кровавым торжеством Триумвиров — на рубеже сих двух областей, и следовательно, на месте нынешней турецкой деревни Филибе, находящейся в 35-ти верстах от Ямболи. Из всех сих предположений явствует, что предания здешних старцев о существовании Эллинского Филиппополя на месте их дивного [84] Аладжи—Монастыря не заслуживает никакого дельного опровержения; но так как нет действий без причины, то не сходство ли названия древних Крин (Дионисополя) с Кренидами, т. е. градом источников, первоначальным именем древнего фракийского Филиппа, смешало в их понятии сей славный город с местом, находящимся, как я сказал уже, в столь близком расстоянии от нынешней деревни их Экрене. Как бы то ни было, я уверен, что вы простите мне это неуместное отступление. Увлекшись преждевременными рассуждениями о месте, увековеченном поражением Брута и Кассия, я при нынешних обстоятельствах нисколько не отчаяваюсь в возможности проскакать по равнине, на коей за осмнадцать веков перед сим погибли последние Римляне.

Часы мои показывали уже 7, когда, возвратясь в монастырь Св. Константина, мы сели на лошадей и пустились обратно в Варну. Картина окрестностей представилась мне на этот раз совсем в другом виде. Густые облака тянулись огромными темно-голубыми массами по беспредельности вечеревшего неба. Колоссальные клубы их спускались то стройными, то рассеянными [85] слоями к земле, драпировали лесистые вершины холмов, набросанных в беспорядке друг на друга и придавали им вид волканов, дымящихся пред сокрушительным извержением. Вся эта смесь возбудила невольную мысль о первобытном хаосе; но декорация переменилась, когда пестрая Варна представилась глазам моим. Западавшее солнце мелькнуло у подножия отдаленных гор, за противоположным берегом залива. Темная туча висела над ним подобно необъятному покрывалу; один только лучь тянулся необозримым красным путем по морскому пространству. Корабельные мачты, окруженные его пурпуровым полусветом, казались исполинскими факелами, догорающими в торжественном сумраке сей великолепной картины.

Вы может быть спросите: какое новое зло или благополучие удерживало меня до сих пор здесь, по возвращении из Константиновской обители. — Еду, my dear; на этой же неделе пускаюсь в дальнейший путь... Проклятая надежда вымолить необходимое военное прикрытие для обозрения — чего бы вы думали?... Страшного Аладжи—Монастыря, с его заколдованными пещерами, приковывала меня до сих пор к несносной, варварской, [86] отвратительной Варне — и без сомнения г. г. черти поделились бы со мною своими подземными сокровищами, если бы прибывший вчера по бальчикской дороге транспорт, не привез сюда десятерых пионеров, коих носы и уши показались слишком длинными повстречавшим их рабам великого Пади-Шаха. Будучи совершенно доволен настоящею пропорциею сих двух членов своих, я рассудил за благо сберегать их до самой последней крайности. Правду сказать, трудно поручиться за число и вежливость ухорезов, рассеянных по всем направлениям предстоящих мне путешествий; но «advienne que pourra», говаривал маленкий Капрал, наш общий приятель.

Окончив это несвязное послание, я долго думал о средствах выбросить весь лишний вздор, который за грехи мои рассыпан полными пригоршнями по его бестолковым страницам; но это новая Египетская работа; а вам известно, как крута неодолимая лень моя. И так — уничтожьте, сожгите, если угодно, не распечатывая эту огромную эпистолу. Впрочем в следующем письме я употреблю все силы заключить свою праздную словоохотливость в пределах одного только почтового листика; постараюсь [87] предначертать себе план более правильный и вооружусь дельною строгостию к своему непокорному слогу. Верьте сему; надейтесь и — прощайте.

Текст воспроизведен по изданию: Письма из Болгарии. (Писаны во время кампании 1829 года). М. 1833

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.