Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ТУРГЕНЕВ А. М.

ЗАПИСКИ АЛЕКСАНДРА МИХАЙЛОВИЧА ТУРГЕНЕВА

(1772 — 1863 гг.)

XII.

(См. “Русскую Старину” изд. 1885 г., т. XLVII, сентябрь, стр. 365 — 390; т. XLVIII, октябрь, стр. 55 — 82.)

Вместе с приказом, отданным при пароле во Владимире об исключении 32 штаб и обер-офицеров из службы, курьер привез высочайший указ правительствующему сенату о перемещении сенатора Лопухина присутствовать в санкт-петербургских сената департаментах. Как сигнальная пушка в крепостях утром поднимает на ноги сосланных преступников в крепостные работы, так всемилостивейший высочайший указ сенату о перемещении сенатора Лопухина привел в движение кареты и лица; все скакали на Тверскую улицу, где жил Петр Васильевич Лопухин, изъявить его превосходительству искреннейшее желание ему благополучного пути и вожделенного здравия; поздравлять Лопухина с перемещением нельзя, перемещение не есть ни повышение, ни производство; указано сидеть в том же сенате, да на другом месте. Кстати будет здесь сказано, не были с визитом у Лопухина боярин генерал-аншеф Петр Дмитриевич Еропкин; у супруги Лопухина, Екатерины Николаевны, не была супруга фельдмаршала, графиня Дарья Петровна Салтыкова, рожденная графиня Чернышева. Прочие все спешили на Тверскую, даже и обер-камергер, кн. Александр Михайлович Голицын. Пример аристократического тона и [248] меланхолик Остерман сенатор, который часто сидящему подле него чесал за ухом вместо своего уха, и стоив кн. Иван Иванович генерал-лейтенант Прозоровский также приезжал ударить челом будущему вскоре князю светлейшему.

К супруге Лопухина возили со всех сторон чудотворные иконы, Иверсвую, Всех скорбящих, Утоления печали, Взыскания погибших, да прости, Господи! всех и не сочтешь; служили напутственные молебны, святили воду, окропляли Анну Петровну и заставляли ее ложиться на пол и через нее переносили святые иконы, и вместе с этой благоговейной набожностью Екатерины Николаевны, она усерднейше служила богине любви, по пословице — у нее был муж наружи, да пять в сундуке (неразобранно слово). Постоянно при востребовании всегда готовый к услугам ее превосходительства был Федор Петрович Уваров, подполковник Екатеринославского кирасирского полка.

Его высокоблагородие за личную и усердную службу получал pour ses menus plaisirs 100 руб. ассигн. в месяц; сенаторша нанимала ему экипаж, карету с 4 лошадей за 35 руб. ассигн. в месяц. Подумаешь, как было тогда все дешево; благословенные были времена! Ныне маменьки берут для подготовления детей, не знаю к чему, студентов, преимущественно происходящих из духовного звания, потому что у семинаристов латынь тверда, и они латынь глубоко вперяют. Да такой дока латинист не весть что стоит маменьке, а тогда, о благословенные времена, подполковник стоил, и со всеми экстраординарными расходами, тысячи две руб. ассигн., что это — misere! Да вишь подполковник, от него ни кутьей, ни халтурой не воняет!

Духовенство пропело напутственные молитвы, архиереи, архимандриты и духовный отец благословили, оставалось сесть в карету и покатить во град св. Петра, но вдруг возникло препятствие: Екатерина Николаевна с места не хотела двинуться без Ф. П. Уварова! Ей толковали, ее вразумляли, что это невозможно, Уваров состоит на службе, уволить его в отпуск прежде никто не смеет и в таком случае, если бы свет разрушался. Нет! баба кричала: “я хочу, мне обещано, сказано, что все будет по-моему, чего захочу”. Прежде мачеха убеждала падчерицу согласиться, теперь пошло навыворот, [249] падчерица не убеждала мачеху, а просто сказала ей: “я хочу, чтобы вы сей же час ехали со мною, не поедете — я еду одна, но подумайте, что тогда будет с вами, когда я одна приеду”, и приказала обер-полицмейстеру, генерал-майору П. Н. Кавелину:

— “Павел Никитич, прикажите, чтобы подали мой экипаж!”

Кавелин, с поклоном чуть не до пола, доложил будущей светлейшей княжне: “все готово, ваше превосходительство”.

Екатерина Николаевна, увидев, что падчерица не шутит, бросилась в ее объятия.

— “Нет, милая Анета, я с тобой не расстанусь, едем”, и вся компания и господин полицеймейстер, и нащокинский дурак Иванушка присели кто на что попало; потом минуты через две три встали и молились святой иконе и поехали.

Маршрута путешествия Анны Петровны в град св. Петра был так соображен, что прибытие Павла Петровича последовало через день после приезда Лопухиной. На третий день прибытия, высочайшим приказом при пароле, Екатеринославского кирасирского полка подполковник Уваров произведен в полковники и переведен лейб-гвардии в конный полк.

Екатерина Николаевна Лопухина прислала Ф. П. Уварову тысячу руб. ассигн. на подъем, и его высокоблагородие, конечно, в первый раз в жизни покатил в Питер в коляске; до этого участь его была ездить на перекладной телеге или на козлах подле кучера, когда он состоял откомандированным из Владимирского драгунского полка на бессменные ординарцы к генералу графу Валериану Зубову. Боже мой, подумаешь — как на свете все превратно! Федор Петрович Уваров, езжавший подле кучера на козлах экипажа, в котором сидели генерал его, граф Валериан Зубов, с прелестной супругой своей Марией Федоровной, которую он взял у мужа ее Протопотоцкого, которая будет по смерти Зубова супругой неотесанного болвана Уварова! нет, сего не довольно, все имение Протопотоцкого после его смерти, вопреки законов русских, статутов литовских и укладов польских, отдано Марии Федоровне, бывшей Протопотоцкого жене, а она духовным завещанием передала огромное достояние Протопотоцкого последнему своему супругу болвану Уварову! Не напрасно исстари чтождествует (sic) поговорка, что если счастье и в кобыльей голове угнездится, так и кобыльей голове станут все поклоняться. [250]

Федор Петрович подтвердил или олицетворил эту поговорку; он был совершенная невежда и весьма небогатого рассудка человек — ему вверяли команду войском; он не умел ездить на коне и всегда держался за ремень, прикрепленный к передней луке седла — его считали знатоком кавалерийского дела; он вечно в разговорах дичь порол — два императора, Павел и Александр, дичь Уварова благосклонно слушали. Денис Давыдов остро и справедливо сказал про Уварова, что он “умничает глупо, а дурачится умно!”

Чрез непродолжительное время по прибытии сенатора и дочери ее, Анны Петровны — Петр Васильевич Лопухин был возведен в потомственное княжество российской империи, с титулом светлости.

Пришел, как говорят, новый год; в это время, бывало, государи жаловали служащих чинами, орденами, что и государь император Павел соизволил сделать. Федор Петрович Уваров не был в числе пожалованных орденами; он незадолго пред новым годом пожалован в генерал-адъютанты и сим назначением обошел более 200 полковников старше его по службе; но избалованный болван слепым счастьем явился к Екатерине Николаевне в пылу неудовольствия и требовать, чтобы она убедила падчерицу ходатайствовать о пожаловании ему ордена св. Анны 1-го класса, как были прочие награждены. Екатерина Николаевна была бы готова выполнить желания Уварова, да, к несчастию ее, она в это время была с Анной Петровной в размолвке и хотела бы просить ее, да не смела; падчерица знала уже, что она может сделать, и мачеха боялась падчерицы, которую недавно за уши дирала. Уваров, выслушав отказ Лопухиной, пришел в бешенство, наговорил ей по драгунски приветствий, каковых она от роду не слыхала, и уехал. Прошел день, прошел другой, прошел и третий, Уваров не едет! Когда страсть овладеет женщиной в исходе лет, определенных женщине быть женщиной, т. е. в 40 и под 40 лет, тогда в женщинах делается раж, и они приходят в бешенство, забывают всякое приличие, стыд, оглашение и стремятся единственно в наслаждению физическому!

Дочь заслуженного генерал-аншефа князя Мещерского, генерал-губернатора казанского, сожгла город Казань; княжна, [251] к несчастью ее, имела связь с лакеем, крепостным слугою ее родителя; несчастный случай обнаружил ее свидание с лакеем и так явно обнаружил, что на другой день об этом сведал бы весь город; она любовнику своему дает денег и приказывает улучивших их свидание угостить хорошенько в кабаке, чтобы молчали. Любовник лакей приказание княжны готов был исполнить, — какой лакей вина не любит, — взял деньги и, пригласив молодцов, отправился в кабак; княжна, чтобы покрыть навсегда неизвестностью свой проступок, заперла снаружи дверь кабака и сама зажгла с четырех сторон кабак; в это время был сильный ветер, и город Казань представлял утром на другой день пространное пепелище.

Княгиня светлейшая Лопухина возвышеннее, благороднее чувствовала княжны Мещерской; Екатерина Николаевна не хотела ни сжечь, ни убить Уварова; быть может, и потому не хотела, что не имела средств; она решилась из мщения или мучимая желанием — от тоски отравить себя. Чтобы произвести сие блажное намерение в исполнение, ее светлость изволила поехать в карете кататься по городу и на возвратном пути к себе в дом приказала остановиться у аптеки близь Полицейского моста. На месте, где ныне (1848 г.) виден огромный, но уродливый дом купца Котомина, стоял небольшой домик, выкрашенный зеленой краскою, над дверями входа была пригвождена огромного размера вывеска со львами, единорогами, неграми и надпись — аптека; тогда двуглавого орла над аптеками не выставляли. Не помню имени аптекаря, но кудрявого аланже парика и огромного кошелька для волос, который в насмешку называли челобитна, никогда не забуду. Г. аптекарь, разумеется, был немец, вальяжного сложения, и славился познанием в приготовлении лекарств; все знатные вельможи и богатые люди брали лекарства у вальяжного аптекаря и он в бархатном черном кафтане французского покроя, золотого глазета камзоле, черных бархатных с золотыми шглифами (?) в башмаках с красными каблуками, с огромными из стразов у башмаков пряжками и белых шелковых чулках, представлял собою какое-то среднее создание между вельможи и ярмарочного гаера!

Княгиня приказала слуге вызвать аптекаря; вальяжный кухмистер латинской кухни выбежал и, держа в руках [252] шелковую, трехугольную, миниатюрную шляпку, шаркал ногами по снегу, кланялся и говорил: “ваш светлость, какой угодно лекарств, всяка готов”.

Княгиня объявила ему, что ей надобно мышьяку. Вальяжный немец вздрогнул, выпучил большие серые глаза и не знал, что отвечать ее светлости. Мышьяк — яд, а все ядовитые вещества строго воспрещено отпускать без рецепта докторского. Княгиня, заметив смущение вальяжного аптекаря, сказала ему: “у меня в кабинете завелись мыши”. Аптекарь, кланяясь княгине, отвечал: “невольте, ваша светлость, сейчас будет готов”, и минут через 10 подал княгине в золотой бумажке завернутый мышьяк, с надписью: “для мышь ее светлости”.

Светлейшая княгиня, возвратясь домой, изволила в образной комнате (у русских боярынь возле будуара, где они наслаждаются сладострастием, как землеродные, всегда примкнута комнатка, уставленная образами, в которой они каются и возносятся горе духом) долго молиться Богу, потом изволила раздеться, приказала горничной служанке принести графин воды, рюмку и сказала, чтобы ее не беспокоили, что она хочет заснуть. Горничная вышла, затворила дверь в почивальню, а княгиня высыпала порошок в рюмку, налила воды и видно, что светлейшей княгине все еще хотелось жить, хотя она и решилась умереть, как умирали в древние времена знаменитые в Греции философы; но княгиня спешила, порошок не размешала, вода была холодная; эти обстоятельства споспешествовали спасению жизни княгини, когда дошло дело до врачебных пособий.

Яд довольно сильно подействовал, княгиня начала кричать, просить помощи; пришел князь, возвратившийся из правительствующего сената, созвали табун медиков; князь довел до высочайшего сведения о приключившейся болезни ее светлости. Прислан лейб-медик (не упомню имени врача, находившегося при особе его величества); повелено лейб-медику спешить на помощь страдавшей княгине; сказано врачу: “исцели княгиню, не исцелишь — велю тебя повесить!” Повеление краткое, но неизреченно сильное. Врачу казалось, что веревка уже саднит ему шею. Врачи не могли постигнуть болезни, симптомы являли отравление, да кому могло придти на мысль, что ее светлость изволила заблагорассудить превратить [253] жизнь свою, пропустив в утробу свою мышьяк! Низкая, подлая идея умереть одинаковым образом с погребной крысой! Но Екатерина Николаевна была во всех отношениях необразованная баба и всесовершенная невежда; она боялась Бога, боялась и сатаны! Ставила свечки пред чудотворными иконами, клала земные поклоны и искала глазами в церкви пригожих! и плечистых! молодцов. Кричала, просила помощи, а не сознавалась в том, что хлебнула мышьяку. С каждым вздохом княгини от жгучей боли, лейб-медик чувствовал лихорадочную дрожь во всем составе тела; дорога к виселице ежеминутно для него совращалась и он, как искусный врач, подобно искусному мореходцу во время бури, умеющему определить минуту кораблекрушения, рассчитывал — сколько осталось часов княгине и ему; но вдруг все взяло другой оборот: в сонме врачей, один из медиков! увидел в углу комнаты на столике стакан, в котором было еще немного воды, а на дне сосуда белый осадок. Счастливый медик взял стакан, посмотрел его попристальнее, взял пальцем из стакана немного осадка и, посмаковав на языке, закричал собратии своей: “гг., вот отрава”, показывая на стакан. Все эскулапы начали смаковать языком осадок в стакане и все вкупе повторили: “отрава, отрава, мышьяк!” Мгновенно обратились к врачебным средствам противоядия; чело лейб-медика освежилось, как листок травки от первой упадшей на него капли росы; листок от капли еще не напитан, но уже несколько увлажен, предрасположен к восприятию жизнетворного вещества. Отуманенный рассудок лейб-медика обещанием виселицы освежился надеждою исцелить страдавшую княгиню и он, воспрянув от уныния, начал распоряжаться методой врачевания, а до открытия причины болезни лейб-медик сидел как! темная ночь, в углу, не вмешиваясь в подание помощи; он! был! a priori и a posteriori уверен, что быть, как бычку, на веревочке!

Княгине скоро подали облегчение в недуге и чрез три, четыре часа медики купно обрадовали двор и город, что ее светлость находится вне опасности и в непродолжительном времени здравие светлейшей княгини будет! совершенно восстановлено. Но с открытием мышьяка в стакане возникла суматоха в доме светлейшего князя. [254]

Повелено отыскать виновного, если бы он и под землей спрятался. Не отыщут, — всем обещан кнут и доживать век в Сибири! Ныне (1848 г.) страна сия притягивает в себе золотоносными россыпями, а тогда Сибирь отталкивала и ужасала всех холодом и дикостью дремучих непроходимых лесов, в которых не ступила нога человека, если не от сотворения мира, то уже верно от времени стока вод после потопа. Полиция у нас, православных, всегда начинает свои действия кулаком по рылу и палкой по спине (писано в 1843 году), — это есть вступление, первое приветствие к допросу, а засим следуют плети разных наименований: кошки, с загнутыми проволочными нахвостниками, придуманные в Бозе почившим герцогом курляндским Бироном, плети генерал-полицеймейстера Татищева, в царствование Елисаветы, подлинники Шварца и архаровки; этими архаровками секли на выпуск; про них говаривали, что архаровки только ерошат спину, а памяти не оставляют. В продолжение 4-х лет, начиная с 6-го ноября 1796 года, архаровки висели спокойно на крючке, их в действие не употребляли. Полиция принялась за лакеев, кучеров, которые возили княгиню кататься, и скоро подробно узнали все, что княгиня изволила творить в это время; разговор с аптекарем, золотая бумажка, в которой был запечатан порошок мышьяка, все свидетельствовало о том, что княгиня злое снадобье получила от немца, вальяжного аптекаря. Соколом полетел г. обер-полицмейстер в аптеку и едва переступил порог, бухнул вальяжного по скуле так ловко к месту, что огромный алонже парик аптекаря вышибленной ударом пудрой наполнил комнату, как вихрь наполняет пространство поднятым песком с земли.

Миллионы искр сыпались еще пред глазами немца, как сильная длань шуйцы обер-полицмейстера обласкала левую скулу аптекаря так, что кудрявый парик вальяжного фармацевта принял элептическое наклонение к западу; после третьего одолжения, повторенного кулаком г. обер-полицмейстера с правой стороны, произнес обер-полицмейстер вопрос аптекарю: [255]

— “Ты, ракалия, отравил светлейшую княгиню Лопухину?”

Это предварительное действие пред допросом на полицейском ученом языке именуется ошеломить с первого раза. Вальяжный аптекарь, приведенный рукоделием г. обер-полицмейстера в исступление от одолжений, оказанных скулам, кровь стремилась в центр черепа, от испуга организм тела его пришел в беспорядок и выпуклое пузо фармацевта, обтянутое камзолом золотого глазета, сильно колеблемое скорым дыханием, представляло мерцание угасающего пламени. Ошеломленный аптекарь вспомнил тотчас о мышьяке, отпущенном княгине, отвечал обер-полицмейстеру:

— “Косбодин обер-полицмейстер, не пей меня то смерть, пей меня то полофин смерть, пуду сказал правда как пыло”.

— Ну, говори, ракалия! — произнес обер-полицмейстер повелительным голосом фармацевту.

Вальяжный рассказал допросчику все подробно о том, как княгиня подъехала к его аптеке, приказала его вызвать и потребовала порошок мышьяку для отравы мышей, что он не смел не отпустить мышьяку столь высокой особе, как светлейшая княгиня, страшась недоверием прогневать ее светлость. Тут спохватился г. обер-полицмейстер и уразумел, что он ошеломил вальяжного фармацевта без наималейшего к тому повода.

В 1797 и последующих трех годах мудрое узаконение мудрой законодательницы Севера: “без суда никто да не накажется”, оставалось, по приказному выражению, за силою, т. е. недействительным, равно как дарованная дворянству грамота, в которой сказано: “отныне да не накажется никогда на теле дворянин русский”, также была оставлена за силою; NN изволил юнкера конной гвардии, князя Мустафина, бить в два фухтеля (палаша) и если бы благородный полковник Артемий Иванов Раевский не воспрепятствовал, прибежав на место наказания, NN, по врожденному человеколюбию, отправил бы Мустафина к праотцам на лоно Авраамля! Мустафина сбили уже фухтелями с ног....

Обер-полицмейстер, чтобы не дать удалому своему подвигу огласки, приказал вальяжного немца взять под стражу в частный дом, к аптеке поставить караул с приказанием никого [256] из гезелей (помощники) из аптеки не выпускать, изволил, поскакать к светлейшему князю доложить об открытии, каким образом яд внесен в дом его светлости, и что он приказал аптекаря взять под стражу в частный дом. Князь знал уже подробно о всем событии до розыска г. деятельного обер-полицмейстера, приказал ту же минуту фармацевта освободить. Княжна Анна Петровна была уведомлена о причине, побудившей мачеху покуситься на себяубийство, и когда Павел Петрович, получив от лейб-медика рапорт о совершенной безопасности жизни светлейшей княгини, соизволил поспешить передать лично радостную весть княжне, Анна Петровна пересказала о причине происшествия....

Федор Петрович Уваров получил орден св. Анны 1-го класса.

Судьбы неисповедимы! Какое сцепление обстоятельств: чтобы на рамена Федора Петровича был возложен орден св. Анны, неужели было необходимо для сего события биение по скулам и треволнение утробы вальяжного фармацевта?

XIII.

Во все время моего адъютантства при фельдмаршале, разумеется, в течении времени по 12-е число марта 1801 года, я, смею сказать, ежедневно был соглядатаем бедствия, страдания, несчастия; не проходило дня, в который фельдъегеря не провозили бы кого-либо в ссылку в Сибирь, в заточение в крепость, в каторжную, в крепостную работу, в безызвестные. О безызвестных потребно объяснение: безызвестного везли в закрытой кибитке, зашитой рогожами, как тюки товарные обшивают, отправляя на ярмарку; чрез маленький прорез в рогоже в подвижной тюрьме заключенному подавали фунт хлеба и давали пить раз или два в сутки; утоление жажды несчастная зависело от милосердия и сострадания господина фельдъегеря, его сопровождавшего; в средине кибитки было небольшое отверстие для необходимой естественной надобности. Сопровождавший фельдъегерь не знал кого везет, не видал арестанта; ему сдавали его зашитого уже в кибитке. Под смертной казнью [257] фельдъегерю запрещалось говорить с заключенным, равно как отвечать на все его вопросы. Коменданту крепости, в которой было назначено содержать арестанта, предписывали содержать его в секретном номере; инструкцией комендантам крепостей, единожды навсегда к исполнению данной, было запрещено спрашивать таковых арестантов кто они, было запрещено отвечать на их вопросы; их заключали в мрачный номер каземата, в который свет проходил чрез маленькое, вершка 3 в квадрате, окошко сверху. При водворении в сию могилу, на живого мертвеца надевали длинную рубашку; пищу и питье для продления его мучений подавали в прорезанное отверстие в двери; пища состояла из 2 фунтов хлеба, горшочка щей и кружки с водою; по употреблении пищи, горшок, в котором были щи, служил заключенному ватерклосом. По наполнении его, равно как и опорожненную кружку, в которой была вода, арестанту знаками было показано ставить на полку, приделанную к отверстию; языка для арестанта в мире не было, все люди для него были немы. Если арестант оставлял принесенную пищу и воду на полке, тогда раздаватель пищи рапортовал коменданту. Комендант приходил освидетельствовать арестанта, узнать — жив ли он? но также не смел с ним разговаривать или выслушивать его прошения. Однако же о приключившейся болезни заключенному, равно и о прекращении его жизни, рапортовали по команде, означая несчастного цифрой номера, в котором содержался. C'est pire que les oubliettes de Venise! в ублиетах отверзался под ногами пол! (trappe), несчастный проваливался и колеса, с ножами устроенные, будучи силой воды беспрестанно движимы, резали тело человека в мельчайшие куски, как вермишель, и вода быстротою течения все уносила.

В 1823 году я имел честь быть губернатором одной в Сибири губернии и ко мне поступали еще отношения о ссылке заключенных! Под названием неизвестных! Горестно вспомнить, что форма предписаний о заключаемых в номера осталась без малейшей перемены. Вот что обнаружилось в 1824 году, когда император Александр I прибыл в Оренбург. Его величество изволил! всегда осматривать сам больницы, рабочие дома, где были устроены и тюремные помещения. Осматривая тюрьмы в крепости, его величество изволил обратиться [258] с вопросом в военному генерал-губернатору в Оренбурге и начальнику отдельного корпуса, генералу от инфантерии Эссену:

— “Ну, все ли я у тебя видел?”

— Вот один номер неизвестного арестанта не изволил еще видеть.

— “Что такое неизвестный, для меня нет неизвестного”, — возразил государь и вместе спросил Эссена — когда арестант прислан и откуда.

Как генерал Эссен никогда ничего не знал, начальник штаба корпуса доложил его величеству: арестант прислал в крепость при предписании бывшего военного министра графа Аракчеева содержать его в номере неизвестных; кто он таков — в предписании не сказано, содержится 9 лет. Император с заметным сожалением изволил повелеть сию минуту отворить номер.

— “Я хочу видеть арестанта”.

В ту же секунду заскрипели ржавые ключ в замке и петли двери на крючьях и чрез 9 лет могила живого мертвеца в первый раз отверзлась! Слеза блеснула в глазах государя. Государь увидел в узнике человека высокого, стройного роста, лет за сорок от роду; он был истомлен долгим отчуждением от мира; мертвенная бледность господствовала на челе несчастного, но не разрушила, не исказила еще прекрасное расположение лица его; длинная черная борода простиралась до пояса. Александр спросил узника:

— “Знаешь ли ты, кто я?”

— Знаю, отвечал узник, вы наш государь император Александр Павлович.

— “Знал ли ты о моем приезде в Оренбург?”

— Не знал. Совершилось уже девять лет, что я в этой могиле и никого, кроме мышей, меня посещавших, не видал.

— “Кто ты таков?”

— Был я, — отвечал узник, — полковник службы вашего величества, командовал одним из ста резервных батальонов, командированных на работы в Новгородкие военные поселения. Батальон мой находился в селе Грузине для рытья канав, чтобы осушить низменные места и из болот сделать сенокосы, [259] вырывать пни для очищения полей под пашни, собирать каменья что я теперь — не знаю!

— “Кто тебя послал сюда?”

— Также не знаю, по высочайшему ли повелению вашего величества или так было угодно военному министру графу Аракчееву. Под судом я никогда не был, служил во все время войны против французов, был награжден орденами 4-х степеней св. Равноап. Владимира с бантом, св. Георгия Победоносца и св. Анны 2-го класса.

— “Да расскажи мне как это случилось, что происходило, когда тебя сюда отправляли?”

— Меня, — отвечал арестант, — потребовали рано утром к графу; это было в Грузине, его сиятельство приказал меня арестовать, сняли с меня мундир, отобрали ордена, надели солдатскую шинель; тройка курьерских ожидала уже меня у крыльца; меня вывели, посадили на телегу, фельдъегерь сел после меня и сказал ямщику: “валяй”, лошади понеслись со всех ног и чрез 5 суток фельдъегерь сдал меня здесь коменданту, а комендант отвел меня в этот номер, заперли эти двери, которые чрез 9 лет, по высочайшему вашего величества повелению, сейчас в первый раз отворились!

Узник замолчал. Государь повелел поместить полковника в комнатах крепостных строений, дать ему по чину прислугу и 5 руб. асс. в сутки столовых денег. Еще повелел Эссену, со слов арестанта, составить подробную записку и подать ее, того же вечера, его величеству.

Два рассказа были в обществе о полковнике: подлые поклонники Аракчеева, — этот изверг имел их сотни, — разглашали, что полковник сослан за ослушание приказанию начальства, — преступление важное в военной службе, за него регламентом определена смерть; но прежде должно судить военным судом преступника, — полковник не был отдан под суд! Люди благородно мыслящие рассказывали, что Аракчеев приревновал его к наложнице своей, Настасье. Последняя молва достовернее первой. [260]

XIV.

Была-жила дама Пукалочиха, супруга Ивана Антоновича Пукалова — подрезной, как говорят, бестия! Иван Антонович, царство ему небесное, не гной его косточки — воздоился в подъячизме, насытился премудрости в семинарии, в уважение превосходной способности крючкодействовать скоро достиг чиновности и избран членами святейшего синода быть обер-секретарем святейшего синода; в сей должности, по существующему порядку формы, утвержден подписным высочайшим указом. Антоновичу везло со всех сторон, да он был не промах парень, знал — фортуна — женщина, любит перемену, оборотится ко мне спиною и я останусь просто обер-секретарь синода; конечно, сытный приют, жирных обедов не переешь, шампанским хоть обливайся, да все я останусь в орбите строкулистов, а я по милости Божией и всемилостивейшего государя коллежский советник, по точной силе слова закона есмь лучший дворянин; мне по всем правам следует быть боярином, а боярину следует иметь крестьян; беспоместный дворянин хуже бобыля, бобыль может наняться в работники, а дворянину это воспрещено законом; дворянину уездное казначейство плаката не выдает! Правда, мне подарили просители семьи три, четыре крепостных, да это плюе (плюе на подьяческом арго значит — безделица, малость). Так рассуждал Иван Антонович и ухватил хитрый свой ум в зубы; во что бы то ни стало, говорил он себе, а буду помещиком! Благотворно веющее на него счастье подслушало Антоновича и как попутный ветер, надувая паруса корабля, приносит благополучно в гавань, так счастье толкнуло ему в лапы богатую добычу. Вдовствующая, богатая по мужу, дама прибегла искать милостивого покровительства г. обер-секретаря Пукалова; вот в чем дело состояло. Дама, по несходству нравов с возлюбленным супругом, не могла жить даже под одной кровлей, и они жили в разных домах, но в одном городе; дама никакого достояния не имела, у супруга было тысячи две крепостных христианских душ. Он из великодушия или потому [261] уважению, что супруга носит его имя, давал ежегодно 12,000 руб. ей на содержание, и они видали друг друга в публичных собраниях; кто не знал, что супруги живут розно, прозакладывал бы свою голову, что они живут как голубь с голубкой. Увы! Добрый, снисходительный супруг умирает, — событие обыкновенное, продолжающееся безостановочно семь тысяч лет, да вот что было в этом обыкновенном или естественном случае необыкновенного, неестественного, — что по кончине супруга у дамы оказалась прижитая им с супругою дочь, как то утверждала дама супруга. Возникло со стороны законных наследников к имению умершего опровержение, процесс; наследники доказывали, что супруги после бракосочетания, которому совершилось уже 15 лет, не прожили 7 месяцев вместе с супругом, а девице, называемой дочерью покойная, 13 годов от рождения, и что по сим ясным и никакому опровержению неподверженным доказательствам девицу не следует признать дочерью в Бозе почившая супруга, что они узаконенного права на выдел вдове из имения седьмой недвижимого и четырнадцатой движимая частей не прекословят, а требуют предоставить по закону имение им, как прямым и единственным по поколеннородословной росписи наследникам. Началось совещание у вдовы с обер-секретарем, и по зрелом соображении Иван Антонович боярыне сказал:

— “Извольте, сударыня, я возьмусь обладить дело, да только с условием”.

Обрадованная отзывом обер-секретаря вдова вскрикнула: батюшка, Иван Антонович, готова сколько изволишь назначить, отец!

— “Нет, сударыня! — возразил обер-секретарь, — не этим пахнет”!

— Да что же, отец, тебе угодно, скажи Бога ради, не томи души!

— “Выдайте за меня вашу дочь!”

Вдовствующая челобитчица пришла от предложения в смущение, не знала, что и как ему на это отвечать, наконец, сказала: да моя дочь еще ребенок, ей недавно минуло 13 лет.

— “Ну, сударыня, возразил обер-секретарь, как говорит пословица: “либо рыбку съесть или на гвоздь сесть!” Как вам [262] угодно, без этого я не берусь обработать ваше дело. Решайтесь скорее, нова и для меня есть возможность спустить дело ваше как по маслу. По стечении обстоятельств, для вас совершенно чуждых, и вам нет никакой надобности знать оных, скажу вам, что теперь у меня все три бороды в горсти и я как хочу, так и поворочу, но вместе с этим скажу вам, продолжал Пукалов, что эта счастливая эпоха не долговременна: еще два, три заседания полного присутствия в синоде и бороды выскользнут у меня из горсти, как щеглята из западни; подумайте, сударыня, быть может в другой раз и не будет возможности, надо ковать железо пока оно горячо!”

Вдовствующая дама со вздохом спросила Ивана Антоновича: да что ж со мною будет, причем я останусь?

Обер-секретарь, со всей важностью сана своего, отвечал просительнице:

— “Уверяю вас честью и всем, что свято на земле (как будто он знал, что такое есть честь и что свято на земле!), уверяю вас, сударыня, — продолжал он, — ваше положение ни в чем на волос не изменится; дочь ваша, конечно, еще молода, мы ее побережем до совершеннолетия и до того времени я всегда готов к услугам вашим, когда вам будет угодно!”

Соображение женщин быстро, как полет стрепета; вдова к 45 приложила 4, итого вышел плюс 49 годов, — лета, в которые магнетизм женщины находится в отрицательном состоянии, не привлекает, а отталкивает, — склонила немного голову, закрыла до половины глаза и, протянув руку Ивану Антоновичу, сказала: “согласна”. Чрез семь дней Иван Антонович был соединен законным браком с дочерью вдовствующей дамы; в то время не существовало решительно положительного узаконения о годности девиц к сочетанию бравом; да если что и тождествовало о сем в номоканонах, да обер-секретаря святейшего синода с куклою обвенчали бы!

Вскоре по бракосочетании решили процесс вдовствующей дамы с наследниками мужа о наследстве и признании дочери ее законной. В решении сказано: “по видимости хотя казалось, что супруги N. N. жили в разных домах, но они жили в одном городе; что их видали в общественных собраниях, во взаимно приязненных отношениях и деликатном обращении; [263] что в метрике церкви, в приходе которой состоит дом, где жительствовала супруга покойного, рожденная ею дочь записана законнорожденною; — то, основываясь на сих ясных доказательствах, святейший синод не находит достаточных причин к непризнанию дочери ее законной.

Разительное сходство умозаключения синода с умозаключением индийцев.

В 1819 году в Астрахани я был на пировании у богатейшего миллионера индийца Мугундаса Терендасовича, которое он дал, можно сказать, всем жителям города, по случаю полученного радостнейшего уведомления от молодой его супруги, с которой Мугундас Терендасович не видался уже семь годов; супруга извещала милого ей Мугундаса, что она, такого-то числа, видела его во сне, что они пошли в прекрасный сад на берегу Ганга и там, в восторге и упоении сладостнейших чувств, он, Мугундас, милый ее супруг, нежно поцеловал ее, и что следствием сего супружеского поцелуя было разрешение ее от бремени сыном, которого в честь ему назвали Мугундасом!

Вот Иван Антонович зажил паном (завел) щегольский экипаж, начал давать лакомые обеды и представлять аристократа, временем созданного, мог жить честно и в довольстве. Премудро Соломон сказал: “не насытится око зрением, а ум богатством”. Антонович хотел больше стяжать богатства; фортуна всегда его баловала, он пожелал — и средство к обогащению на двор.

Два брата, богатые миллионщики, заводчики Баташевы жили в добром согласии; у каждого достояния было на многие миллионы; умерли; один оставил двух или трех сыновей, другой, женившийся под старость, оставил одного сына в детстве еще; наследники первого начали опровергать законное рождение малолетнего, утверждая, что их дядя, отец малолетнего, никогда не был женат и поэтому все имение после дяди принадлежит, по праву наследства, им, как ближайшим и единственным его наследникам. В старине нашей говаривали: “помути, Боже, народ, покорми нас, воевод”. Ныне (1848 г.) и нет этой поговорки, а народу не лучше, — его мутят со всех сторон.

Процесс Батагаевых — продолжение процесса вдовствующей [264] дамы, его тещи; в первом надобно было признать незаконную дочь законной, во втором — или Баташевсвом — законного назвать незаконным. Бакшиш, как говорят азиаты (подарок), посулен огромный, а дело на подьяческом арго щекотливо до такой степени — иглы подточить нельзя, даже запутать снова невозможно; что же Иван Антонович придумал? Он вытребовал в синод из всех мест, в которых дело по инстанциям проходило, все производства и, отправляясь в Москву по случаю коронации Александра I, — не умею сказать ради какой по службе надобности, — взял купно с прочими канцелярскими бумагами и дело Баташева и, отъехав от Петербурга верст 400, под предлогом усталости, остановился ночевать, где сжег повозку, нагруженную делами, и дом крестьянина, для отвода подозрения.

Но на сей раз фортуна Пукалову обратилась спиною, и он был отставлен от службы навсегда.

В бездействии и неизвестности Пукалов оставался до восстания Аракчеева из опалы; когда под Аустерлицом французы отняли у нас почти всю артиллерию, тогда Аракчеев был назначен военным министром и Иван Антонович принят в службу и в непродолжительное время видели Пукалова уже действительным статским советником! Он был философ — не знаю какой секты или, лучше сказать, секты, собственно им придуманной; он ум и совесть считал товаром и продавал их тому, кто больше дает денег; тело супруги также отпускал напрокат, да граф Алексей Андреевич Аракчеев абонировал тело г-жи Пукаловой на бессрочное время. Иван Антонович, наконец, уклонился от службы по собственному желанию, но как абонемент тела супруги его продолжался, то он был у графа домашним человеком, другом дома и занимался промышленностью доставлением желающим табуреток (табуретками Пукалов называл орденские звезды) и миндалий (миндалями он называл медали) a pris fixe.

Табуретка стоила 10,000 руб., миндаль — 5,000 руб.

Анекдот: граф Федор Васильевич Растопчин и граф Аракчеев были приглашены к императору кушать. За обедом Аракчеев начал разговор о том, что у нас [265] перевелись вельможи, нет временщиков, что в залах знатных не толпятся. Растопчин, посмотрев на Змея Горынича, — так все звали Аракчеева, — сказал:

— “Да, в залах не толкутся, а есть дома, пред которыми проезду нет. Третьего дня вечером везли меня по Фонтанке от Симоновского моста, вдруг карета моя остановилась; я думал, что изломалось что либо у кареты, опустил стекло и спросил: для чего остановились? человек отвечает: “каретами вся улица застановлена, а напротив, в оставленном проезде, обоз с камнем идет, своротить некуда”. У кого же такой большой съезд? спросил я. Стоявшие кучера отвечали мне: “у Пукалочихи, барин”. Признаюсь, никогда не слыхал я о знатной боярыне Пукалочихе”.

Аракчеев вакусил губу и оливковый цвет лица превратился в багрово-желтый..........

XIV.

Ужасно вспомнить! Четыре года ожидать ежеминутно бедствия, быть во всегдашнем треволнении духа, не быть уверенным — правильны ли, точны ли данным повелениям действия в исполнении, ибо все зависело от каприза, прихоти, как видим избалованного ребенка, который царапает лицо кормилице за то, что подаренная ему кукла не отвечает на его лепетанье. Такой быт хуже каторги — нет! Несноснее смерти! Не хочется умереть, расстаться со светом, да это бывает один раз — и все кончилось. Непроницаемая занавесь опустилась и отделили навсегда известное от неизвестного. В утешение оставшимся на поприще известном поют громко: “идеже несть болезни, печали в воздыхания, но жизнь бесконечная”. Каждое утро, от генерала до прапорщика, все, отправляясь на вахт-парад, шли как на лобное место. Никто не знал что его там ожидает. Ссылка в Сибирь, заточение в крепость, затворение и всегдашнее безмолвие, как в могиле, в номере неизвестных.

Бывали награды и милости, щедро расточаемые на вахт-парадах, жаловали в генералы за то, что громко, по-нашему, [266] прокричит командные слова. Стая фельдъегерей и несколько кибиток были при вахт-параде в готовности схватить несчастная и мчать его туда, куда ворон и костей его не занес, — собственные, изустно мне сказанные, слова Павлом Петровичем в Москве, 1797 года, в военной зале дворца в Лефортовой слободе.

Прошло много лет после ужасного четырехлетия; я, кочующая голова, приютился на несколько месяцев в Москве Белокаменной, в том граде, где я в первый раз в жизни моей заплакал.

Вижу на стене дома г. Шипова у Никольских ворот преогромнейшую вывеску, представляющую индейскую змею боа. Я вошел в комнаты, где жительство имела змея боа, за рубль серебром. M-r francais de nation officieusement поместил меня, по его мнению, на лучшее, а по моему худшее место, с котором я видел отвратительнейшие действия алчного боа. Поверите ли, какое сравнение вдруг в мысль мне, как из глубокой пропасти, вскочило, когда я увидал боа глотающего живых кур, индеек, козленков и баранов. Вот так нас, сравнивал я, в продолжение 4 лет на вахт-парадах глотали (резвые Аракчеевы и т. п. временщики).

При восшествии на трон молодого монарха Александра Павловича все исключенные были приняты на службу, заключенные в заточение и сосланные в Сибирь на житье или в каторжную работу не по суду, а по особому повелению в прежнее царствование, которых могли отыскать — освобождены и возвращены.

По списку известных считалось генералов, штаб и обер-офицеров, также гражданской службы чиновников — 12 тысяч душ.

Следовательно, в продолжение 4 лет несчастных было по 3000 на год, каждый месяц 250, каждый день 80 человек слишком, 10 лиц осталось — на части человека делить нельзя. [267]

XV.

1801 года, марта 13-го числа, вместе с обнародованием манифеста о восшествии на трон Александра, заскрипели все затворы на заржавых крюках в Петропавловской в С.-Петербурге крепости и 900 человек увидели свет Божий, были возвращены обществу.

Я находился тогда инспекторским адъютантом генерал-фельдмаршала, генерал-инспектора всей кавалерии и военного губернатора в первопрестольной столице Москве. Из шести состоявших при фельдмаршале остался один я! Месяца за три пред кончиной царя почта привезла нам всемилостивейший приказ, отданный на вахт-параде при пароле, в котором без всякого объяснения побудивших причин было сказано: исключаются из службы адъютанты генерал-фельдмаршала графа Салтыкова 2-го, подполковник Петровский, майор Алексеев, штаб-ротмистр Брок, поручики Леньковский и Петровский.

Государь был в гневе на фельдмаршала, за что — об этом ведает Бог, и дело будет рассмотрено на Асафатовой долине, где станут все на неумытый суд в равном достоинстве.

Моя всегда была обязанность распечатывать куверты в присутствии фельдмаршала, прочитывать присланные бумаги и отмечать на поле каждой приказания его.

Когда я прочитал приказ о выключке его адъютантов, фельдмаршал, улыбнувшись, сказал мне:

— “Читай далее, не будет ли чего обо мне и о тебе, быть может on nous a garde pour la bonne bouche”.

Что сказать о том, что генерал-интендант армии, кн. Дмитрий Петрович Волконский, чрез неделю выпросил у государя Павла Петровича старшим советником при гиф-интенданте; московский обер-полицмейстер, генерал-майор Эртель, выпросил майора Алексеева, с пожалованием в чин подполковника, в полицеймейстеры; Леньковский и Петровский были опять определены, по представлению фельдмаршала, на службу гражданскую; товарищ и друг мой Федор Иванович Брок, [268] родом прусак, не захотел опять вступить на службу, говоря: “не хочу дел иметь с такими народами!” Остался, по убеждению фельдмаршала и супруги его, графини Дарии Петровны, при единственном сыне их, графе Петре, ментором.

Фельдмаршал готовился в принятию громовой опалы царской, (а потому) приказал шталмейстеру своему, майору Никите Ивановичу Захарову, приготовить экипажи дорожные и всю упряжь; фельдмаршал думал, что его сошлют жить в деревнях своих и хотел отправиться на житье в низовые свои вотчины на Суре в Симбирской губернии; хотел ехать на своих лошадях, да иначе не было бы возможно; для подъема его дома было потребно 350 лошадей. В две недели экипажи и лошади у Захарова были в такой готовности, что когда угодно было можно приказать запрягать лошадей.

Мне добрый мой начальник сказал: “не горюй, выключат тебя, будь уверен — я тебя не покину, приготовься со мною к отъезду”.

Я благодарил графа за его милостивое благорасположение. Фельдмаршал, посмотрев пристально мне в глаза, сказал мне с миной на лице, какой я у него во все время моей бытности при нем не видал:

— “Эта кутерьма долго существовать не может!”

Слова замечательные, скрижали истории.

Государь написал фельдмаршалу своеручно рескрипт, в котором император всемилостивейше соизволил лаконически изложить высочайшую свою волю сими словами:

— “Господин фельдмаршал граф Салтывов 2-й. Делаю вам последний выговор!” и более ничего в рескрипте не было сказано. Кратко, но ясно.

Ровно шесть недель томились мы ожиданием объявления высочайшей воли.

Настала погода, называемая на святой Руси началом весны, такой поры, когда в благословенном царстве русском с большим затруднением путешествуют по образу пешего хождения, а на повозках, и кольми паче в каретах, колясках, едут с большой опасностью — коли не быть убитым до смерти, то быть изуродованным. Фельдмаршал не один раз повторял:

— “Вот придется тащиться в самую ростополь”. [269]

Казалось, он негодовал на замедление опалы.

Высоких достоинств, высокого ума и образования, добрейшая женщина, супруга фельдмаршала графиня Дарья Петровна, рожденная графиня Чернышева, не переставала, как и прежде, с самого ее прибытия в Москву, быть примером высокой нравственности, примером христианской добродетели и простого, но благороднейшего и деликатного обращения в обществе. Каждый день обедало у графини 30 — 40 человек дам и мужчин, каждый вечер 80 — 100 человек обоего пола гостей наполняли залы фельдмаршала и ни одно лицо не оставляло хозяев без чувств искреннего уважения и преданности. Если Всемогущему будет угодно продлить мне жизнь еще на семьдесят три года, я никогда не перестану благословлять память в Бозе почившей, никогда не вспоминаю о графине без чувств благоговейного уважения и чистейшей благодарности. Графиня сделала для меня чего не могла сделать моя родительница. Я имел счастье слышать в разговорах суждения графини Дарьи Петровны, из коих понял и уразумел, что можно быть отличным кавалерийским офицером и быть невеждою, неотесанным болваном. Я мог славно командовать на ученья не только эскадроном, полком, дивизией, да пожалуй целым корпусом; знаменитый Федор Петрович Уваров, поступив из реформированного Кинбургского драгунского в Екатеринославский кирасирский полк, у меня учился и командным словам, и маршировке в пешем строю, и приемам ружья в экзерциции, а Федор Петрович у нас чуть, чуть не попал в Бунопарты!

Да будет на веки благословенна память твоя, благочестивая жена! Да покоится душа твоя на лоне Авраамле с миром до радостного утра. Тебе одной, тебе обязан! Я благодарностью, что я отправился в Гетинген; правда, время было уже утрачено, я был уже поврежденный сосуд, но благодарю Создателя — кору невежества с меня пооскоблили и я возвратился из Германии не свиньей, а похожим на человека.

15-го или 16-го числа марта, не упомню твердо, утомленный докладом! бумаг фельдмаршалу, вышел я из кабинета и сел у окна на Большую Тверскую улицу и площадь пред домом, главноначальствующим занимаемом; тогда, по высочайшему повелению, дом, где жил фельдмаршал, именовался Тверским [270] дворцом и при доме, для содержания его в должной чистоте и исправности, был отряжен гоф-фурьер двора его императорского величества, но при нем никакого штата не было. На дворе шли вместе, и друг друга сменяя, дождь и снег; дул ветер, на улице собаки не было, один часовой напротив дома устроенной гаупт-вахты, держав ружье по уставу, от дождя мокнул как фонарный столб; в будку часовой войти не мог: они, по особому повелению, так устроены, чтобы в нее часовой войти не мог. На что же будка? “Скачи враже, як пан каже!”

Вдруг слышу вдали звон почтарского колокольчика; я взглянул в окно, у подъезда остановились двое обшивней, из первых, с помощью фельдъегерей, вылезали два генерала, Анненского ордена 1-го класса ленты по мундиру, опоясаны шарфами. Одного я тотчас узнал.

Это был года за два выгнанный из службы военной в штатскую московский обер-полицмейстер Павел Никитич Каверин; за два-три месяца он украл у Бухвостова свору борзых: Муругова кобеля, Налета и красноподпалую суку Занозу, знатных собак, — первая была свора по всей садки. Иван Николаевич Кирсанов давал Бухвостову сто душ крестьян в Белоруссии за свору. Дуралей не уступил, не хотел расстаться с Налетом и Занозою! Сто душ крестьян живых, (не только) живых по ревизским сказкам, не то, отнюдь не то, как повествует Гоголь о мертвых душах, нет! Иван Николаевич Кирсанов был человек благородный, на черное дело не способный, и вымененные сто душ крестьян на Налета и Занозу перешли бы во владение позднейшего потомства в роде Бухвостовых. Да что делать, как говорит пословица: “дураков не орут, не сеют, сами родятся”. Да Бухвостов и знал еще о том предварительно, что у него хотят украсть знаменитую свору: добрый друг по собакам, собачник Иван Михайлович Волынской, не задолго отвозивший в Питер также лихую свору подвести его сиятельству графу Ивану Павловичу Кутайсову, шепнул в четырех глазах Бухвостову:

— “Николай Иванович, держи ухо востро, а глаза возьми в зубы; гр. Иван Павлович знает о твоей своре, при всех изволил сказать: ничего не пожалею, все для того сделаю, кто мне доставить Бухвостова свору: Налета, Муругова и Занозу! [271]

Бой, брат, неровен, за черную суку Цыганку Скуратова Иван Павлович, знаешь, Дмитрия (Александр.) Бахметева в Тамбов в губернаторы махнул! Бахметев дела на волос не смыслит, да у него есть секретарь Антон Семенович Змиев, из духовного звания, доставляет Бахметеву 200 и более тысяч рублей в год доходу. А, каково? Правду сказать, Бахметев был на волос от смерти; молить ему Богу за Нефеда. Ах! тройку вороных казанских он добыл ему, подлинно, как говорится, убить да уйти! 60 верст в 3 часа махнул Нефед! Лошади запамились, Бахметев выкинул Нефеду по 700 руб. за голову, да подарил сукна на кафтан и милютинской фабрики кушак с золотом; да своя башка, брат, не того стоит; как ты, а я своей за сибирское генерал-губернаторство не соглашусь рисковать! Нагони его Скуратов, — ну только и жиль Бахметев!”

Николай Иванович Бухвостов был женат, супруга его Екатерина Николаевна, рожденная Вердеревских, воплощенный ангел красоты телесной и редких добрых качеств душевных женщина, не могла утешить тоскующего супруга о потере своры кобеля Муругова, Налета и суки, красноподпалой Занозы! Боже! Неужели по Твоему промыслу на земле негодяи, дураки обладают сокровищами? Нет, люди сами тому виновны, Ты дал человеку часть божества Твоего — ум и волю, последняя в человеке преобладала и сосуд чистый осквернила грязью.

Другого генерала я не узнал, как он вылезал из саней; это был кн. Сергей Николаевич Долгорукий, прозванный в обществе Каламбурыч.

От окна я поспешил в кабинет фельдмаршала предварить его о том, что видел, будучи в полном уверении, что судьба фельдмаршала, и вместе с ней моя, решена: какой выпал из колеса билет, черный или серый, — белых билетов в то время из колеса не выпадало или очень редко. Едва успел я доложить фельдмаршалу о прибытии двух генералов, фельдмаршал хладнокровно, без наимилейшего беспокойства, отвечал мне: “посмотрим, что еще будет?” как оба генерала, кн. Долгорукий и Каверин, вошли в кабинет. Кн. Долгорукий поднес фельдмаршалу куверт и говорил: [272]

— “Государь император Александр Павлович изволил мне повелеть вручить его величества рескрипт”, и вместе подавая фельдмаршалу печатный манифест о вступлении на трон Александра, Долгорукий сказал: “император Павел скончался!”

Фельдмаршал вскрыл куверт, прочел рескрипт, слеза навернулась на глазах и, оборотясь ко мне, приказал, чтобы я сейчас привез к нему обер-прокурора сената общего департаментов собрания Щетнева (Лаврентий Николаевич, родной брат кн. Екатерины Николаевны Лопухиной).

Я взял карету, привезшую внучат фельдмаршала, детей тайного советника Мятлева, и поскакал отыскивать Щетнева.

Было уже 10 часов утра. В сенате Щетнева я не сыскал, а нашел в ратгаузе, где он также присутствовал в качестве первого члена. Щетнев был уже предварен о приезде Долгорукова и Каверина директором камерального департамента Барковым (Николай Александрович, действ. стат. советник), который поспешил уведомить Щетнева о приезде двух генералов, но не мог сказать ему о причине их прибытия. Я нашел Щетнева бледного, лихорадка приводила тело его в дрожь, как сильный крещенский мороз коверкает солдат во фронте при окраплении знамени освященной водою в реке. Когда я предложил Щетневу ехать со мною к фельдмаршалу, пароксизм лихорадочный в нем учетверился, и он едва мог сказать мне:

— “Извольте, едем, повинуюсь!”

Фельдмаршал приказал Щетневу немедленно созвать 22-х сенаторов в общее собрате для выслушания высочайшего манифеста всемилостивейшего государя императора нашего Александра I о восшествии его величества на прародительский престол и принятии присяги его величеству в Успенском соборе.

Император Павел скончался.

Архиерею Серафиму (он был викарием, высокопреосвященный митрополит жил всегда в Вифании, построенном им монастыре, в 60 верстах от Москвы и в 5 верстах от Троицко-Сергиевой лавры) написал фельдмаршал уведомление о восшествии и просил прибыть в Успенский собор привести сенат и народ к присяге на верность службы и подданства его императорскому величеству императору Александру I. [273]

В час пополудни фельдмаршал в парадной карете поехал в сенат; свиту его составлял один я; у него был я тогда один адъютант. Тысячи народа окружали карету, все шли шапки в руках.

По прибытии в сенат в объявлении высочайшего восшествия государя Александра Павловича на трон, фельдмаршал, в сопровождении всех сенаторов, шел из сената в собор пешком. Народ наполнил Кремль до того, что негде было упасть яблоку. В соборном храме с большим трудом фельдмаршал и сенаторы могли дойти до амвона. По установленной форме при таковых случаях манифест читает на амвоне правительствующего общего собрания департаментов обер-секретарь и как только обер-секретарь произнес слова: “судьбам Всевышнего было угодно прекратить жизнь любезного нашего родителя апоплексическим ударом”, весь народ, в церкви находившийся, положил на себя знамение креста....

XVI.

Буду продолжать еще рассказ о четырехлетнем страдании отечества. Злобе, мщению, корыстолюбию, зависти, — словом, всем смертным грехам врата были отверсты! всякому нелепому, глупому доносу давали веру.

Екатерина II, отправляя своих губернаторов, изволила всегда изустно им приказывать: “не всякому слуху верь, но ни единого не оставь без дознания; не должно пренебрегать и ничтожнейшим врагом, дурак кинет в реку камень, сотня умных его не вытащит!”

Этому правилу не следовали: как скоро доходил донос, фельдъегеря скакали по указанию, брали, вязали и везли, так сказать, прямо на лобное место. Мы никого не видали во все четырехлетие оправданным и отпущенным из Петербурга. Если не присылался фельдъегерь взять кого по назначению, то присылали сыщика не для следствия, а учинить розыск. Гг. розыскные мастера находили свои выгоды находить всегда виновными, а не оправдывать невинных; за сыскание виновных [274] розыскных мастеров награждали чинами и орденами; жажда карать тогда царствовала.

В царских палатах учинилась пропажа. Украли две или три иконы в золотых окладах, украшенных драгоценными каменьями. В Москву был прислан розыскной мастер, надворный советник Щекатихин, человек известный во всей Европе, быть может и во всех частях света, если туда дошло сочинение г. Коцебу: L'annee memorable de ma vie. Г. Щекатихин отвозил г. Коцебу в ссылку в Сибирь.

В именном повелении было сказано: “допустить надворн. советника Щекатихина к розыску, не стесняя его ни в чем в действиях, и придать ему, по его избранию, в помощь полицейских чиновников”.

Щекатихин избрал в сотрудники московского полицеймейстера, колл. советн. Петра Ивановича Давыдова. Не смею сказать о Давыдове, что он был злой человек, нет! он мучил, тиранил людей, будучи уверенным, что он тем исполняет долг присяги и верноподданства. Он всегда говаривал:

— “Я целовал крест и святое евангелие на верность великому государю. Провалюсь сквозь землю, а не изменю”.

Началась потеха. Давыдов по какому-то подозрению притянул к розыску трех человек: двух медных мастеров и московского мещанина, торговавшего на площади на рогожке разными старыми вещами. Быть может мещанину случалось покупать вещи у носящих и краденные. В пять, шесть дней, во второй допрос, Щекатихин и Давыдов вырвали сознание у медников и мещанина, которые, чтобы избавиться мучений, говорили, что они виноваты. На вопрос: где образа? Отвечали, что похитители уехали с покражей на Ростовскую ярмарку, надеясь там удобнее сбыть с рук оклады и образа. Довольно! Их перестали тиранить, но предали суждению по законам в уголовной палате! Что еще судить истерзанного человека? Палата приговорила их наказать нещадно кнутом, вырезать ноздри и сослать в каторжную работу. Розыскной мастер Щекатихин поскакал в Ростов отыскать и схватить похитителей; разумеется, в Ростове на ярмарке Щекатихин ни похитителей, ни похищенного не нашел, но начатым розыском ярмарку разогнал. Большая часть богатых торговцев с [275] ярмарки уехали, торговое сословие потерпело на миллионы убытков; потребители, искавшие товары, остались без удовлетворения и также потерпели большое расстройство в промыслах и домоводстве.

Не знаю, чем был вознагражден за подвиг герой Щекатихин, а Давыдову за усердное и ревностное содействие в отыскании похитителей объявлено благоволение.

Щекатихин из Ростова поскакал в Тамбов, оттуда на Дон, с Дона в Херсонь и чрез три месяца тщетных поисков не отыскал похитителей. В скором времени по возвращении розыскного мастера открыто в Петербурге, что похититель образов был чухонец-дровонос во дворце, которого также не могли отыскать; он бежал в Швецию.

Я укорял Давыдова в сем злодеянии, но удостоверился в том, что он действовал не соумышленно Щекатихину, в чаянии получить награду, а по убеждению, что он целовал крест на верноподданство.

— “Мы долго секли кошками их, — говорил Давыдов, — они, (т. е. упомянутые три мнимых преступника), не сознавались, да Щекатихин придумал свернуть им канатом голову в утку; это делается так: наложат на голову канат довольно толстый и, пропустив под канат кол, начнут канат закручивать; ну, десяти минут ни один не вытерпит, заревет и кричит: “виноват Богу и государю, пустите душу на покаяние!”

XVII.

Приехал в Москву симбирский дворянин Алексей Емельянович Столыпин, себя и дщерей своих показать, добрых людей посмотреть, хлебом-солью покормить и весело пожить; у дворянина был, из доморощенных парней и девок, домовой театр — знатная потеха. После, года через три, как дворянин попроелся, казна его поистряслась, он всю стаю актеров и актрис продал к Петровскому театру, поступившему в то время в ведение и управление московского опекунского совета за долги содержателя, английского жида Медокса, оказавшегося несостоятельным в платеже совету занятой под залог театра [276] суммы. Было человек десяток мужского и женского пола между актерами с хорошими способностями и некоторые пьесы разыгрывали превосходно! Кто у Столыпина, по выражению военного арго полковника Скалозуба, актеров выломал — осталось загадкой.

Алексей Емельянович, — не тем будь помянут, царство ему небесное, не гной его косточки, — нигде ничему не учился, о Мольере и Расине не слыхивал, с молодых дней бывал ирой, забиякой, собутыльником Алексею Орлову (гр. Алексею Григорьевичу), а под старость страдал от подагры, геморроя и летом обувал ноги свои в бархатные на байке сапоги. Вот полнейшая биография почившего, — ни прибавить, ни убавить нечего.

На диво выкинулся человек! Иное дело, и нет в том удивления, что Емельянович ведал приемы кулачных бойцов, как ударить к месту (значит по артерной жиле на шее), под никитки (в левый бок к груди, близь сердца), земляных послушать часов (ударь по виску), рожество надкрасить (разбить скулы, подбить глаза), красного петуха (своротить нос). Он был в превосходной школе у А. Гр. Орлова.

Как ему с которой стороны навеяло идею театр домашний сочинить! Он сам в театральном искусстве не знал ни уха, ни рыла! Девицы, дочери его, почтенные благородные дамы; сложение дам елизаветинского века, плечистые, благообъятные, благоприятные! Бюст возвышенный опирался на твердом, массивном пьедестале, но природа, наградившая их щедро во всех отношениях, наделила девиц неграциозным длинным носом; едва ли не нос был виновником театрального заведения в доме г. Столыпина. В Симбирской отчине проживая, девицы боярышни изволили сами занимать высокие амплуа в трагических пьесах. Содержание театра г. Столыпину в Симбирской его отчине почти никаких необыкновенных расходов не причиняло, бюджет прихода и расхода состоял в равновесии; актеры трагики, солисты певцы, актеры комики служили по двум министерствам его дома; утром порскают (с собаками на охоте), вечером комедию, трагедию, оперу играют. Это было благоразумно и хозяйственно соображено; солист Ганька так [277] гаркнет под опушкой, что из всякого зараза (чаща, куща леса) не только зайца, да медведя подымет; трагик Доронька примет, и ловко и смело арзамасского воеводу на рогатину (арзамасским воеводой называют медведя): он в трагедиях набил руку колоть, даже закалываться. Первые амплуа актрис занимали сенные девушки уборщицы; уборщицею называли девушку, которую отдавали в обучение в Москве к мадам содержательнице модного магазина, на Кузнецком мосту, где девушка всему научалась, но главная ее обязанность была изучить искусство уметь одеть боярышню по моде и к лицу. Обучаться убирать волосы на голове отдавали благовременно мальчиков знаменитому артисту сего художества, парикмахеру г. Трегубова. Для обстановки пьес на сцене, — целая фабрика коверная и самопрялок девок без малого сотня, выбирай любую. Гардероб, костюмы для цариц и княжон в трагедиях перешивались из роброн боярышень; для костюмов актеров приказчика Еремиича ежегодно на первой неделе поста посылали в Москву, где он на толкучем рынке скупал у торгового разные платья, приобретенные торговками за дешево у промотавшихся щегольков в сырную неделю. Этого еще недовольно; спекулятивный ум извлекает во всех случаях пользу; при построение актрисам новой театральной амуниции, обдержанные преобразовали в ризы священнику церкви села.

Одна из девиц дочерей Алексея Емельяновича, заметив в зеркало на лице расположение к образованию морщинки, выслушала благосклонно генерал-майора армянского племени и закона, Хастатова, и приняла предложение соединиться узами законного брака,

Боже мой! какой гвалт в Москве белокаменной подняли заматорелые княжны, графини и просто дворянские дщери! Кричат как беснующийся Ледрю-Ролень в клубе коммунистов (1848 г.), кричат как благородной девице вступить в супружество с армянином! Да знает ли, несчастная, что у Ария на вселенском соборе утроба лопнула! Да ведь она погубила свою душу! Как ее не остановили, не растолковали ей греха (тогда даны не знали различия исповедания армянской церкви и учения Ария); казалось — о чем было столь много беспокоиться [278] заматерелым девам благородного сословия? госпожа Хастатова в супружестве была счастлива, генерал Хастатов был человек добрый, благонамеренный, его любили в обществе и она, супруга его, лучше всех заматерелых княжон и графинь ведала, что у супруга ее, ген. Хастатова, трещины на животе нет и все части тела его состоят в должном виде и надлежащей исправности! Заматорелые девы и боярыни, варакушки в Москве, страшные народы!

Екатерина, премудрая Екатерина, говаривала: “а что об этом старой девы в Москве заговорят!”

И я чуть чуть не угодил под белую ленту по милости заматерелой девы!

В Москве, на большой Ордынской улице, стояли деревянные длинные хоромы со всеми возможными вычурами, львами, единорогами в гербе над воротами; словом, со всеми принадлежностями околичностями барства. В хоромах жили две сестры девицы, дочери заслуженного героя генерал-аншефа Гринькова, конечно героя! в тогдашнее время, век Екатерины, генералы не вырастали на вахт-параде, как шампиньоны в навозе.

Помню, как Петр Дмитриевич Еропкин, генерал-аншеф Екатерининского времени, сказал генералу от инфантерии Ивану Васильевичу Черткову в благородном собрании, который дозволил себе сказать Еропкину: “в наших чинах”; Еропкин, взглянув на Черткова пристально, сказал: “вы ошиблись, генерал от инфантерии, не в наших, а в ваших чинах!”

Генерал Гриньков оставил большое достояние дочерям; тогда голых генералов не было; за службу отечеству цари награждали офицеров поместьями. Девицы были очень хороши, слыли красавицами; к их несчастью, отец не успел дочерей выдать в замужество, они остались очень молоды; явилась толпа женихов достойных и недостойных; девицы, будучи богаты, были чересчур разборчивы: один казался им велик, неловок в танцах, неуклюж, другой был очень мал как лилипут, таким образом дожили они сначала до морщин, потом и до седых волос, но формы не теряли, белили, румянили лицо, сурмили брови, лепили бархатные мушки на щеках, [279] всегда волосы причесаны а ла вальер, всегда в железном корсете a la reine d'Angleterre, всегда ездили в карете семистекольной, раззолоченной, всегда цугом в шорах и назади кареты торчали три лакея в ливрее по гербу!

Вся часть города Москвы за рекою, называемая Замоскворечье, была назначена для помещения на квартирах Екатеринославского кирасирского полка, и у девиц Гриньковых в доме квартировали четыре кирасира. Все шло хорошо, все было спокойно, тихо, ничто порядок не нарушало, да на беду православных бывает в году сырная педеля, когда поп, пастырь овец духовных, и овцы, лакей и скороход и весь бесхвостых род и ест, и пьет один за пятерых, у всех в глазах двоится и сверху вниз стремится!

Случился в доме генеральских дочек грех; лейб-кучер Агафон поел блинков с припекой и простых, а для сварения мягкой пищи в желудке выпил царского без меры — и сатане потеха! Агафон с кирасирами квартировавшими был приятель, вместе хаживали в кабак, в этот день ни с того, ни с другого поссорились и подрались; сражение большое и малое, без числа крики, вопли, как речитатив итальянской оперы без аккомпанемента не бывает! Дошел гам, крик и вопль до слуха их высокопревосходительства; у Агафона был сворочен нос как стоптанный подбор у сапога, и рожа вся была в крови, а барышни готовы были ехать в последний маскарад, надобно на семь недель с веселием проститься; поднялась в генеральском доме беготня, конфуз ужасный!

Боярышни огорчены, растроены, разгневались, а пособить, исправить дело невозможно; Агафон лыка не свяжет, пьян и нос как башмак. Старшая сестра, девица вспыльчивого нрава, взбешенная препятствием быть в прощальном маскараде, ожидала с нетерпением, как голодный ворон крови, утра, когда проспится Агафон и выполощет рот (пополоскать рот значит на арго пьяниц опохмелиться, выпить чарку вина). В чистый понедельник, первый день первой недели великого поста, в 7 часов утра, девица Гринькова изволила приехать к фельдмаршалу; моя была обязанность явиться графу в 6 часу. Швейцар Бердышев, услышав на подъезде хлопанье бича, увидев раззолоченную карету цугом, вбежал ко мне в предкабинетную комнату в испуге и спрашивает: [280]

— “Александр Михайлович, как изволите приказать: принять или отказать?”

— “Посмотри прежде кто приехал, граф еще не отпирал кабинета, Урвачев (камердинер фельдмаршала) не приходил еще позвать меня к фельдмаршалу”.

Швейцар побежал на подъезд и через минуту опять вошел доложить: дочь генерал-аншефа Гринькова по важному делу.

— “Проси скорей”, — и сам пошел в переднюю залу принять ее превосходительство.

Входит дама высока го роста, корсет a la reine d'Angleterre стройно держал высокопревосходительное тело, лицо, искуснейшим образом намалеванное, показывало, что ей не более как под сорок лет; волосы подкрашены, брови насурмлены и на правой щеке бархатная мушка. Я почтительно поклонился ее высокопревосходительству, просил идти в приемную залу.

Войдя в залу, она спросила меня: “вы адъютант Тургенев?”

— “Я, ваше высокопревосходительство”, отвечал я, и просил ее опуститься в кресла.

— Я знала вашу матушку, танцевала на ее свадьбе, я была тогда еще ребенком; здравствуете ли матушка ваша?

— “Давно уже скончалась”.

В ответе моем слово “давно”, заметил я, было ее высокопревосходительству неприятно; оно произвело на лице ее кислую мину. Чтобы узнать о причине ее прибытия, я сказал:

— “Ваше высокопр — во так рано беспокоили себя?”

— Ах, Боже мой, да дело важное, уголовное; ваши кирасиры...

Признаюсь, я сам поморщился, услышав ваши кирасиры, подумал: вот пострелы, накутили там, беда будет.

Тут ее высокопр — во изволила дать полную свободу устам, как мельницу прорвало! Минуты три, а много пять продолжался рассказ и я подробное получил сведение кто Агафон, как он напился до пьяна, как подрался с кирасирами, даже о том, на которую сторону своротили Агафону нос! В заключение монолога девица Гринькова раза три повторила: “это уголовщина, это несносно!” [281]

В эту минуту камердинер Урвачев позвал мена к фельдмаршалу. Я поклонился ее высокопр — ву, сказал: “извините, сударыня, фельдмаршал приказал мне”, и пошел в кабинет. Граф спросил меня: “что есть кто у нас?”

— Для чистого понедельника, ваше сиятельство, изволите увидеть une precieuse de Moliere, и рассказал фельдмаршалу, что выслушал в рассказе ее высоконр — ва.

Граф рассмеялся и сказал:

— “Ну пусть ее сидит, скажи ей, что прошу пообождать, выйду принять ее высокопревосходительство”.

Я, исполнив приказание фельдмаршала, воротился в кабинет докладывать графу поступившие бумаги.

Представьте себе прогневанную старую деву, которая с семи часов утра до 12 часов была в порыве яростного гнева, принуждена сидеть спокойно и благочинно в креслах. О, когда старые девы бывают восторженны яростью, тогда и сатана отбой барабанит. Она забыла своего лейб-кучера Агафона, забыла, что длинный его нос сплюснут, как растоптанный башмак, и всю желчь, мщение приготовила пред фельдмаршалом излить на меня, совершенно невинного человека. Ее высовопрев — ву померещилось, что я не хотел доложить графу о ее приезде; Бог знает, что деве лезло в голову.

В 12 часов собирались у фельдмаршала: комендант Иван Крестьянович Гессе, обер-полицмейстер, губернатор, прокурор, губернский архитектор, генералы, начальники провиантского депо и комиссариата и всегда толпа просителей.

Граф вышел в приемную, прямо подошел в даме, я, как и всегда, по долгу звания, за ним.

Ее высокопр — во начинает приносить жалобу на меня.

— “Помилуй, граф, защити меня, этот (указывая на меня) сорванец крайне меня разобидел наглостью, дерзостью; я дочь генерал-аншефа”.

Граф, взглянув на меня, сказал: “Тургенев! Ты что это, как ты смел?”

Я доложил фельдмаршалу, что мне никогда на мысль не приходило оскорблять ее высокопревосходительство, что с должным уважением и вниманием я выслушал рассказ ее высокопревосходительства о драке с кирасирами кучера Агафона; в [282] эту минуту меня позвали к вашему сиятельству, я поклонился ее высокопр — ству и пошел к вам в кабинет. Агафон, да, кучер Агафон спас меня от неприятных последствий. Высокопревосходительная дева, услышав в рассказе моем фельдмаршалу имя Агафона, вспомнила зачем она приехала к фельдмаршалу и начала с жаром рассказывать подробно и энергически, как в бою Агафону своротили на сторону нос, что она была испугана, лишена удовольствия быть в маскараде, что с нею сделалось дурно!

Фельдмаршал отвечал ее высокопр-ву:

— “Успокойтесь, сударыня, кирасир прикажу наказать, а что касается до носа вашего кучера Агафона, вы знаете, сударыня, сражение без пролития крови не бывает, a la guerre comme a la guerre!” — и поклонился деве.

Добрый и почтенный комендант Гессе, чтобы избавить фельдмаршала от разъярившейся гневом девы, доложил фельдмаршалу:

— “Ваше сиятельство, парад готов”.

В тогдашнее время вахт-парад мог прекратить не только процесс о расплюснутом носе кучера Агафона, но о чем вам угодно; вахт-парад готов — все оставь и маршируй на вахт-парад! Вахт-парад дело важное, государственное, кто толк в этом знает.

(Продолжение следует)

Текст воспроизведен по изданию: Записки Александра Михайловича Тургенева. (1772-1863 гг.) // Русская старина, № 11. 1885

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.