Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

РУНИЧ С.

В МАНЬЧЖУРИИ

(Окончание См. “Исторический Вестник”, т. ХСV, стр. 952.)

III.

Главнейшие центры “русского духа” в Маньчжурии. — Порт-Артур, Дальний, Инкоу. — Мукдень. — Императорские могилы. — Гиринь. — Главнейшие черты китайской культуры. — Религия. — Государственный строй. — Административное управление. — Китайский суд. — Наиболее распространенные промыслы. — Торговый дух китайцев. — Заключение.

Кроме Харбина, главнейшими центрами русского духа в Маньчжурии являются другие значительные города по линии железной дороги, и среди них, попятно, первое место занимает конечный пункт ее — Порт-Артур. Расположенный на самом берегу прекрасной бухты, полуокруженной цепью довольно высоких гор, Порт-Артур с моря представляешь замечательно красивую картину с его лепящимися по склонам этих гор домиками. В самом городе, увы, это впечатление красоты совершенно вытесняется видом действительности — грязных, узеньких улиц, окаймленных отвратительнейшими постройками — все, по большей части, “приспособленными” китайскими фанзами. Но зато какая жизнь кипит в той низменной, грязной части города, где сосредоточена вся его торговая и деловая жизнь. Толкотня и давка здесь такая, что, кажется, нельзя пройти по улице без того, чтобы не колотиться своими локтями о локти других прохожих. Такое исключительное оживление [236] Порт-Артура, обусловленное выдающимся его торговым значением, объясняется, конечно, прежде всего портовым характером и положением его, как пункта соединения железнодорожного и морского путей.. Отсюда лежит путь в Америку, в Японию, в китайские порты, в Шанхай, Тянь-Цзин, Чифу, Ханькоу, в Корею, одним словом, здесь, на Востоке, все дороги ведут на Порт-Артур и через Порт-Артур. И тогда как, проезжая через Харбин, как центральный пункт и узел железнодорожных линий, путешественники нередко не выходят даже из вагона, оставаясь в нем в течете тех 2 — 3 часов, которые стоит здесь поезд, — в Порт-Артуре, наоборот, все, кому нужно пересаживаться с поезда на пароход или обратно, неминуемо проезжают через город, интересуются им, заезжают в магазины, оставляют там свои деньги, а иногда и сами на несколько дней останавливаются здесь, чтобы познакомиться с этим, несомненно, интереснейшим городом.

Впрочем, останавливаться в Порт-Артуре бывает не так-то легко по очень неприятной причине: дело в том, что существующих здесь гостиниц, к слову сказать, прескверно и грязно содержимых, совершенно недостаточно для той массы народа, которая поневоле бывает принуждена ими пользоваться. Помню, в ноябре 1902 года, приехав в Порт-Артур, я в течение двух часов объезжал буквально все гостиницы и не нашел ни малейшего уголка, где бы мог приткнуться на ночь, так что положительно не знаю, что стал бы делать, если бы не повстречался случайно с одним знакомым, гостеприимно предложившим мне свой кров.

Со временем, конечно, этот весьма важный недостаток порт-артурской жизни должен сгладиться по мере того, как будет обстраиваться так называемый Новый город, то есть новая часть его, где красуются уже здания некоторых административных учреждений, а также и вновь выстроенная гостиница, за которою последуют, конечно, и другие. Рост этого Нового города немало задерживается лишь от неопределенного положения Порт-Артура, созданного сооружением в ближайшем с ним соседстве города Дальнего.

— Помилуйте, — говорил мне по этому поводу один из коренных портартурцев, — как же могут рядом два города расти и так, чтобы без ущерба друг для друга. Ведь вы подумайте! Только начали портартурцы основываться, к месту привыкать, корни пускать, кто дома задумал строить, кто новую торговлю заводить, как вдруг ни с того, ни с сего, вырос в 47-ми верстах от нас новый город Дальний. И верно, что его шутя “Лишний” называют! Верно! Злая, жестокая это шутка, но верная.

— Но, позвольте, если не ошибаюсь, имелось в виду создать к Дальнем специальный коммерческий порт. [237]

— Эх, батенька, помилуйте, какой там специальный коммерчески порт. Вы только подумайте. Мы ведь не у себя где-нибудь в дедине или в вотчине родительской, ведь “он”-то каждую минуту нагрянуть может. Предположим, что оборудуют Дальний действительно так, как этого хотят, то есть будет это первоклассный коммерческий, специальный коммерческий порт. А в одну прекрасную ночь подойдет “он” к этому специальному коммерческому порту, да начнет по нем специально военными артиллерийскими снарядами жарить, да такую канонаду поднимет, что этот самый порт со всех концов, как хлопок, подожжет, а жителям останется только сидеть с голыми руками да любоваться канонадою.

— Да, но ведь, кажется, предполагается и Дальний укрепить?

— Вот-те раз! Тогда зачем же было Порт-Артур строить, на него миллионы ухлопывать, зарывать их в землю? Как будто бы уж в самом деле коммерческий и военный порт не могут ужиться друг с другом? А главное, хоть бы кончилось это чем. А то теперь ни Порт-Артур не обстраивается, как следует — все боятся, что Дальний его забьет, ни Дальний не устраивается — боятся, что в случае чего в нем, как в открытом поле, будешь.

— Не знаю, а мне говорили, что Дальний обстраивается.

— А вот побываете там, увидите. То есть, конечно, он обстраивается. И, наверное, он вам лучше Порт-Артура покажется. Только жизни в нем нет. Так-то он красив, что твоя игрушечка. Знаете, вроде небольших дачных городков, какие бывают в окрестностях Берлина или Дрездена. Только уж какой это специально-коммерческий порт!

— Да, но чего вы хотите? Ведь Дальний еще так молод. Со временем значение его может сильно возрасти.

— Конечно, конечно. Особенно имея в виду, с каким вниманием к нему относится Маньчжурская железная дорога. У нас положительно острят, что Порт-Артур это дитя от первого брака — пасынок, а Дальний — настоящий любимец, родной сын, ведь вы знаете, чего только не делают, чтобы поднять значение Дальнего. Раньше Порт-Артур считался конечным пунктом дороги, до него были рассчитаны все тарифы, провозные платы, в нем находилось местное управление железной дороги. Теперь все, все в Дальнем. Мало того, чтобы направить грузы на Дальний в ущерб Владивостоку, который уж совсем чужое дитя, подкидыш, делают такие дела. От Харбина, скажем, почти одинаковое; расстояние и до Владивостока и до Дальнего. А тарифные ставки рассчитываются так, что за провоз груза, от Владивостока до Харбина берут приблизительно в полтора, и два раза больше, чем от Дальнего до Харбина. [238] Попятно, там кое-что можно сделать и сделают, вероятно, со временем; но пока Дальний — это только игрушка, кукла, которая к тому же пока еще ни папа, ни мама не говорит. Да вот увидите, когда сами побываете.

Когда мне после Порт-Артура пришлось побывать в Дальнем, то я убедился, что в словах моего собеседника было немало правды. Дальний действительно производит прекрасное впечатление своею блестящею чистотой, изящным типом архитектуры своих построек, хорошими мостовыми и вообще образцовым благоустройством. Но зато в смысле торгового оживления Дальний безусловно по всей линии уступает Порт-Артуру. Да оно и понятно. До тех пор пока Дальний не будет, быть может, представлять собою более или менее крупный, хотя и искусственно созданный центр, пока в нем не увеличится значительно население, для здешних торговых фирм, уже обосновавшихся в Порт-Артуре, в расстоянии всего каких-нибудь двух часов езды от Дальнего, нет расчета открывать в нем свои особые отделения, так как дальнинцы и без того, пользуясь близостью Порт-Артура и сравнительным удобством сообщения с ним, легко могут запастись всем необходимым во время своих довольно частых поездок сюда. Поэтому между Порт-Артуром и Дальним всегда, в особенности в праздничные дни, происходит непрерывный прилив и отлив соседей. Дальнинцы ездят в Порт-Артур навестить знакомых, закупить все необходимое, а порт-артурцы в свою очередь любят ездит в Дальний, отдохнуть от шумной, деловой артурской жизни, и, благодаря этому, за Дальним еще более упрочивается физиономия какого-то дачного пригорода.

Кроме Порт-Артура, у Дальнего есть еще один очень серьезный соперник в торгово-промышленном отношении. Это — Инкоу, или, как его иначе называют, Ньючжуан, имеющий за собою преимущество старшинства, так как он уже давно пользуется громадным торговым значением.

Когда в Маньчжурии еще не было никого из иностранцев, положение этого города у устья мощной многоводной реки Ляо-хэ создало ему исключительное значение крупного торгового центра. Ляо-хэ настолько многоводна и глубока, что даже суда с самою глубокою осадкою, громадные военные броненосцы свободно в нее входят и бороздят ее воды. Положение Инкоу при устье такой реки само по себе обеспечивает ему сохранение его важного торгового значения, которое за последнее время еще более усилилось, благодаря проведению двух железных дорог — Маньчжурской и Инкоу-Пекинской, для которых он служит соединительным пунктом. Отсюда до Пекина — одни сутки езды даже тем черепашьим шагом, которым ходят здесь поезда с китайскими [239] машинистами и поездною прислугою. Когда мне пришлось ехать по этой дороге в Пекин и обратно, то мы ездили даже в каждый конец по двое суток, благодаря тому, что поезд шел только днем, а ночевать мы останавливались на половине дороги в Шанхайгуане. Это было вскоре после передачи нами дороги, занятой во время боксерского движения, в руки китайской администрации, которая, вероятно, была еще недостаточно уверена ни в прочности пути, ни в его безопасности, ни наконец в своем искусстве и уменье обходиться с дорогою. На станциях еще виднелись надписи с русскими их названиями, во многих местах уже уступившими впрочем место надписям на английском языке, обязанным своим происхождением, вероятно, находящимся в составе администрации дороги англичанам.

Кстати сказать, если, как говорят, в действительности англичане являются настоящими заправилами на этой дороге, то порядки, на ней господствующие, отнюдь не делают им чести. Достаточно сказать, что езда по этой дороге сопряжена с гораздо большими неудобствами, чем по Маньчжурской железной дороге. Я уже не говорю о китайцах, которых дорога в конце ноября месяца в довольно таки прохладное время возила на открытых платформах, вместе с лошадьми и другими животными. Но даже так называемый здесь первый класс для иностранцев это нечто ужасное. Представьте себе вагон, внутри совершенно пустой, вдоль стен которого идут узенькие деревянные лавочки, да, именно “лавочки”, а не скамейки — вот и вся меблировка вагона. Единственное место, где возможно сидеть, — это отделение вагона, где помещается ресторан. Хорошо, что хоть в этом проявляется английская любовь к комфорту. Но зато и кормят же в этом ресторане! Кажется, трудно представить себе что либо худшее, чем те произведения кулинарного искусства, которые являются результатом скрещения двух отвратительнейших в мире кухонь — английской и китайской.

Остается прибавить ко всему этому, что отопление вагонов на этой ужаснейшей в мире железной дороге производится при посредстве железной печки самой первобытной системы, около которой приходится испытывать такое ощущение, какое, вероятно, переживал Иоганн Гусс и другие праведники, когда благочестивые верующие подкладывали дрова в разведенный под ними костер. А отойти от печки тоже нельзя, потому что из дверей и изо всех щелей так дуешь, что уже на расстоянии двух-трех шагов от костра зуб на зуб не попадаешь.

При таких условиях понятно, что путешествие по этой железной дороге никакого удовольствия не представляет. Интересных зрелищ или развлечений оно также не дает или, по крайней мере, не давало в то время, когда мне пришлось [240] проезжать здесь, вскоре после событий 1900 года, когда этот край, бывший главным театром недавних военных действий, представлял собою сплошную пустыню, усеянную, как тело прокаженного язвами, маленькими бугорками, под которыми погребены тысячи и десятки тысяч китайцев — безвестных жертв 1900 года. Единственное, правда, очень скромное и довольно таки однообразное развлечение представляет разве только вид шеренги китайских солдат, выстраивающихся на пустынных по большей части, как и весь этот край, дебаркадерах станций при проходе каждого поезда. Зрелище это воистину курьезно. Приближаясь к станции, можно видеть из окна вагона, как из стоящего в стороне здания казармы выбегают десятка два каких-то странных фигур, с чалмами на головах, с ружьями в одной руке, придерживая другою болтающиеся у них на поясном ремне длиннейшие палаши. Вся эта орава выстраивается на том месте дебаркадера, против которого должен остановиться вагон первого класса с иностранцами, и при остановке поезда, а также и при отходе его, по команде своего офицера проделывает довольно нескладно ружейные приемы. Эта операция, вероятно, имеет целью показать “белым дьяволам”, как далеко ушли вперед от 1900 года в военном искусстве китайские воины, которые в своих длинных мешковатых платьях с чалмами на головах и без всякой растительности на лице производят скорее впечатление “старых баб” в буквальном смысле этого слова, чем воинов. И, глядя на их мешковатые платья, остается удивляться, конечно, не тому, как могли они в них сражаться и оказывать сопротивление, а скорее тому, как могли они спасаться в них от преследования победителей после сражения. Невольно приходит на ум, что и это с виду столь ничтожное обстоятельство, пожалуй, немало способствовало увеличению числа тех маленьких бугорков земли, от которых здесь буквально в глазах рябит.

Сравнительно больше разнообразия представляет участок дороги от Шанхайгуаня до Тянь-Цзина, благодаря присутствию на станциях офицеров и солдат чуть ли не всех армий мира: тут и черномазые, низенькие, щеголеватые японцы, с пестрыми желтыми околышами и выпушками, и громадные, черные сипаи, как будто бы обмотанные с головы до ног в свою одежду, и дюжие, выпячивающие грудь немцы с торчащими кверху усами, и тоненькие, вертлявые французы, и наконец наши калужские и тамбовские мужички в своих скромных серых шинельках, ладно приглядывающиеся ко всему, что они видят здесь вокруг себя в совершенно необычайной новой обстановке.

Однако... это уже не Маньчжурия, и потому возвращаюсь к Инкоу, описание которого невольно увлекло меня на [242] Инкоу-Пекинскую железную дорогу, соединяющуюся здесь с нашею Маньчжурскою магистралью. Впрочем, соединение это существует не в виде одного непрерывного пути: обязанности соединительного пути исполняются той же рекою Ляо-хэ, которая и кормит и поит Инкоу. В обычное время переправа через нее производится при посредстве катеров и представляет даже некоторое удовольствие. Но бывают одна-две недели в году, когда переправа эта может представлять удовольствие разве только для любителей очень сильных ощущений, сопряженных с опасностью жизни. Это бывает позднею осенью и раннею весною, во время ледохода по Ляо-хэ, которая замерзает лишь на очень короткое время. Благодаря быстрому течению реки, льдины плывут по ней с необычайною стремительностью и на пути своем увлекают все, что им попадется навстречу. Переправа при таких условиях довольно затруднительна тем более, что нелегко найти среди здешних китайцев-рыболовов смельчака, который решился бы переплывать реку, пользуясь для этого каким-нибудь 10 — 5-ти-минутным промежутком времени между приливом и отливом в устье реки, так как на это время движение льдин, если и не прекращается совершенно, то во всяком случае значительно замедляется.

Когда я приехал в Инкоу из Пекина, то по необходимости пришлось проделать эту переправу, так как в противном случае пришлось бы прожить неделю — две на пустынном южном берегу Ляо-хэ, где, кроме коменданта и нескольких солдат, ни одной живой души нет, и, в ожидании, пока река станет, любоваться видом уходящих с противоположного берега поездов на север Маньчжурии, куда мне надо было ехать.

С трудом удалось разыскать китайцев, которые согласились решиться на переправу. Когда мы с комендантом, которому я обязан был этою услугою, подошли к берегу, они копошились там в своей громадной лодке, так называемой шампунке, с длиннейшими баграми и веслами в руках, которыми они тщательно работали для того, чтобы удержать на месте лодку, уносимую сильным течением. Кое-как уселись мы в шампунку; гребцы удерживали ее еще некоторое время на месте, а затем, выбрав момент, по их мнению, представлявшийся благоприятным для того, чтобы начать наше плавание, двинулись в путь, и наша ладья тронулась вниз по течению для того, чтобы выбраться на чистое место, где льдин было меньше. Но не успели мы проехать и нескольких десятков сажен, как навстречу нам показалась громадная льдина, которую с страшною силою нес прилив прямо на нашу лодку. Китайцы начали работать и веслами и баграми, направляя лодку так, чтобы спрятать ее за находившейся, к счастью, на этом месте небольшою [243] пристанью у берега, и едва успели мы выскочить на сушу как льдина нагрянула на эту пристань, изломала ее в щепы и, конечно, унесла бы с собою и нашу лодку, если бы все мы, взявшись за канаты, не удержали ее против напора льдины, значительно ослабленного уже ударом о пристань. После этого сплошное движение льдин как-то сразу прекратилось, и тогда, [244] вскочив в лодку, мы снова пустились в дальнейший путь. Беспрестанно лавируя между отдельными льдинами, во множестве окружавшими нашу утлую ладью, после бесчисленных поворотов и остановок, мы наконец благополучно пристали к противоположному берегу.

В Инкоу мне пришлось оставаться недолго, но все-таки удалось настолько осмотреть его, чтобы можно было составить себе о нем некоторое более или менее ясное впечатление. Оно многим разнится от того, какое производит, например, Порт-Артур, Дальний и тем более Харбин, т. е. собственно русские города. Тогда как в этих последних русский элемент является даже численно преобладающим, в Инкоу частных лиц русских собственно очень мало. Из русских на улице встречаешь только наших солдатиков в серых шинелях, то проходящих патрулями небольшими отрядами, то в одиночку стоящих на углах улиц в качестве полицейских, так как здесь действует русская полицейская власть во главе с градоначальником. И тут, как и повсюду в Маньчжурии, это подчинение города русской администрации не только не вызывало среди населения какого-нибудь недовольства, а наоборот даже пришлось ему вполне по вкусу. Особенно местные китайские купцы, которые составляют здесь преобладающий класс населения, были приятно поражены, когда прежние неограниченные поборы, существовавшие при китайской системе управления, сменились умеренными сборами, применение которых к тому же у всех на глазах, так как на эти сборы заведено в городе освещение, производится чистка улиц и дворов и принимаются другие меры порядка и благоустройства. Те, кто бывал в Инкоу до занятия его нами, говорят, что теперь его узнать нельзя — такую чистоту и порядок завели на улицах наши доморощенные полицейские солдатики.

Инкоу сообщается с Маньчжурскою магистралью при посредстве небольшой железнодорожной ветки, соединяющейся с нею на станции Ташичао, откуда около суток езды в северном направлении до китайской столицы Маньчжурии — Мукденя, представляющего большой интерес для путешественников, благодаря находящимся вблизи его знаменитым императорским могилам.

В то время, когда я путешествовал по Маньчжурии, железная дорога еще не подходила, как теперь, к самому городу, так что, подъезжая к Мукденю в 4 часа ночи, я без особенного удовольствия думал о предстоявшем мне еще путешествии от станции до города. К счастью, на станции меня ждали двое казаков с присланной для меня лошадью, и это, по крайней мере, разрешило для меня вопрос о средствах передвижения, весьма жгучий в этих краях, где о каких-нибудь наемных [245] экипажах или даже телегах не может быть и речи, если только, конечно, не считать тех орудий пытки, которые представляют собою китайские телеги, так называемые фудутунки. Их всегда здесь масса, и владетели их и на этот раз во множестве появились на станции, каждый с разноцветными китайскими фонариками в руках — целое море фонариков, и над этим морем смешанный разнотонный гул голосов, то утихающий, то усиливающийся, как звуки волны по мере ее близости к берегу.

Казаки объявили, что надо подождать до рассвета, чтобы пуститься в путь, и я, на половину только проснувшись, прошел в здание вокзала, чтобы там переждать это время. Небольшое неказистое строеньице снаружи, внутри вокзал был совсем, как обыкновенный вокзал на маленькой станции где-нибудь и не в Маньчжурии. Вся обстановка его была точно такая же, какая обыкновенно бывает на этих станциях. Прикрученные пузатые лампы так же коптели, на столах так же красовались неизбежные вазы с искусственными цветами, и какой-то полусонный офицер так же стучал ложечкою по стакану для того, чтобы привлечь внимание полузаснувшего лакея с номерком [246] в петлице пиджака, и так же кричал на него, кажется, больше для того, чтобы разогнать сон.

Чуть забрезжил свет, мы выехали, и весь сон мой, как рукой, сняло. Утро было прекрасное, не холодное, несмотря на то, что на дворе стоял ноябрь месяц, и я с наслаждением вдыхал в себя прекрасный свежий воздух, любуясь развернувшейся передо мною красивою панорамою природы Южной Маньч-журии. Незаметно проехали мы 20 верст нашего пути, когда перед нами показался город, открывшийся как-то совершенно неожиданно. Это, кажется, особенность всех вообще здешних городов, что они расположены в низменном немного месте, к которому ведет совершенно пологий спуск, так что город показывается только тогда, когда подъезжаешь к нему чуть ли не вплотную.

Местность, в которой расположен самый город, не отличается, однако, особою красотой и не может сравниться по живописности с местоположением и панорамою другой китайской столицы Маньчжурии — Гириня. Место совершенно ровное — ни гор, ни реки. И город построен как-то казарменно, слишком правильно, в виде двух правильных, расположенных один в другом, четырехугольников. Во внутреннем помещается дворец цзянь-цзюня и присутственные места; это — местный кремль, дворец и крепость. Теперь этот город занят нашими войсками; здесь помещается квартира командира южно-маньчжурского отряда, штаб отряда, различный канцелярии и расквартирована часть войск, расположенных в Мукдене; у ворот стоят наши орудия и часовые, мимо которых снует шумная китайская толпа, видимо, до того свыкшаяся с этою новою обстановкою и новыми лицами, что вид их не привлекает к себе ничьего внимания.

Главнейшей достопримечательностью Мукденя являются знаменитая императорские могилы, посещение которых представляет действительно немалый интерес. Начинаясь от наружных ворот, устроенных в громадной стене, длинная аллея, густо обсаженная с обеих сторон многовековыми деревьями, приводит к внутренним воротам, у которых приходится выйти из экипажа и продолжать путь пешком. Вход через эти ворота ведет во внутренний двор, также громадных размеров, сплошь вымощенный крупными каменными плитами; среди него проход, образуемый стоящими по бокам колоссальными каменными изображениями различных животных — слонов, верблюдов, мулов, лошадей и других. В конце прохода круглое здание — храм, где находится также каменное громадное изображение черепахи, на которой, по китайским верованиям, чуть ли не свет стоит. Позади этого храма, по сторонам которого [247] находятся другие, открытые храмы, высится гигантских размеров искусственный холм, насыпанный над могилой Нурхаци — родоначальника царствующей ныне в Китае династии. Высота этого холма, вышиною в 5 — 6 этажей, еще более увеличивается от увенчивающего его многовекового дуба, настолько широко раскинувшего свои густые лиственные ветви, что, кажется, будто на холме раскинут громадный зеленый шатер.

От посещения императорских могил остается какое-то смутное и смешанное впечатление: невольно думается о переменчивости судеб при мысли о том, что находишься в месте, почитаемом китайцами чуть ли не за “святая святых” их истории; странным кажется, что в это место, куда теперь так доступен вход для всех и каждого, до последних лет не ступала нога не только европейца, но даже и профана-китайца, и, переезжая через проложенные уже вблизи могил рельсы железной дороги, нельзя не подумать о могучей силе культуры, которая не хочет, не может допускать существования скрытых от нее тайн и властной рукою срывает с них густую завесу.

Обратный путь из Мукденя до железной дороги я, по совету здешних своих знакомых, совершил не на лошадях, а по вновь пролагавшейся уже в то время железнодорожной ветви, которая должна была спрямить прежний обходный путь у Мукденя. Мне легко удалось это, благодаря любезности здешних железнодорожников, предоставивших в мое распоряжение дрезину с четырьмя рабочими - китайцами, которые должны были доставить меня на соседнюю станцию Суй-фуй-тун к двум часам ночи, когда через нее проходил поезд на Харбин. На описании этого путешествия я позволю себе ненадолго остановиться, так как, думается мне, оно может служить также до известной степени иллюстрацией к общему вопросу о характере китайцев и об отношении их к русским в Маньчжурии.

Сначала ехать было хорошо, хотя дрезина мне попалась невозможная. Не дрезина, а просто, одна идея дрезины. Четыре колеса, а на них укреплено несколько досок, образующих площадку, на которой спереди сидел, свесив вниз ноги, ваш покорнейший слуга, а с боков и сзади четверо “манз” с длинными шестами, которыми они работали положительно, как веслами, отталкиваясь ими попеременно от земли, отчего наше движете совершенно походило на плаванье, иллюзия которого еще более поддерживалась гулким рокотом рельсов, напоминавших шум небольших волн. Только отъехав на некоторое расстояние от города, я невольно начал задумываться над тем, в какой степени безопасность моего путешествия равняется его поэтичности. Как хотите, а почувствовать себя в открытом поле ночью на дрезине в [248] обществе четырех совершенно неизвестных китайцев, не имея при себе никакого оружия (револьвер свой я потерял при переправе через Ляо-хэ), ощущение довольно все-таки сильное. Невольно приходило на мысль то весьма простое соображение, что моим спутникам, в сущности, ничего не стоить, польстившись на мои деньги, наличность которых они не могли не подозревать, зная, что я человек дорожный, оглушить меня хоть теми же самыми шестами, при помощи которых они с такою ловкостью приводили в движение дрезину, обобрать меня, как липку, а затем рассыпаться в разные стороны — и поминай их, как звали, а то и просто устроить для виду крушение дрезины и потом даже не бежать и сохранить за собою свои места ремонтных рабочих. Пока еще светила луна, и было светло, настроение мое было сравнительно сносное. Но по мере того, как луна стала садиться за деревья, оно все более портилось, а когда она скрылась, и нас охватила полнейшая темнота, стало как-то совсем жутко.

Когда мы проезжали железнодорожный мост, на котором стояли часовые солдаты пограничной стражи, то вид их в полном боевом снаряжении как будто бы еще раз напомнил мне об опасностях обстановки, которая окружала меня в этой полудикой стране, в обществе чуждых полудиких людей. На минуту мелькнула даже мысль, не остановиться ли здесь и попросить у начальника отряда, расположенного вблизи этого моста, одного, двух провожатых, или даже не переночевать ли здесь и затем продолжать свой путь днем при свете солнца, когда все предметы и самая опасность не кажутся, как ночью, большими, чем они есть в действительности, когда, наконец, и самой опасности можно смотреть хоть прямо в глаза.

Однако, пока я думал об этом, мы уже миновали мост и быстро неслись дальше среди мертвой тишины ночи, нарушавшейся лишь однообразным звуком движения дрезины. Понемногу я уже начал было успокаиваться, как вдруг в напряженном слухе моем стали отдаваться между этими размеренными звуками какие-то другие, похожие на них, и такие же мерные, но более глухие. Как молния блеснула в голове мысль, что это должно быть едет навстречу нам другая дрезина, и что, значит, если она на полном ходу нагрянет на нашу, то последствия этого столкновения могут быть самые печальные. Как можно скорее я убрал на площадку свои ноги, и начал всеми имевшимися в моем распоряжении средствами языка и жестов указывать своим “манзам”, чтобы они остановили нашу дрезину. К счастью, китайцы довольно скоро поняли меня, задержали дрезину, а один из них побежал вперед предупредить и встречную дрезину, чтобы она остановилась, и она действительно остановилась на расстоянии каких-нибудь десяти шагов [249] от нашей. Один из бывших на ней китайцев ломаным русским языком объяснил мне, что они днем также отвозили на станцию одного русского “капитана” и теперь возвращаются в Мукдень, и предложил нам, во избежание излишних хлопот, обменяться дрезинами. Мы так и сделали и продолжали наш путь уже на новой дрезине. Не знаю, было ли это впечатление только что пережитой опасности столкновения, или же сознание общности ее как для меня, так и для сопровождавших меня китайцев, но только теперь как-то мысль о возможности опасности с их стороны совсем оставила меня, и я ехал сравнительно спокойно, довольный, по крайней мере, тем, что новая наша дрезина была настоящая, приводилась в движение рычагом, а не шестами, и поэтому двигалась гораздо скорее прежней. Когда показались первые стрелки, предвестницы непосредственной близости станции, я вздохнул уже вздохом полного облегчения, а, очутившись в вагоне, заснул, как убитый, и во сне видел китайцев — моих спутников, которые упрекали меня за мое к ним недоверие.

Из Мукденя я проехал в Гиринь, где мне пришлось прожить довольно долгое время, так что во время пребывания [250] в этом городе, среди преобладающего китайского населения, удалось ближе познакомиться с его характерными особенностями.

Путешествие в Гиринь сопряжено с еще большими трудностями, чем в Мукдень, так как для того, чтобы добраться до него, приходится проехать на лошадях 125 верст, отделяющих его от железнодорожной станции Куанченцзы. Здесь мне впервые пришлось познакомиться со всеми прелестями езды по маньчжурским дорогам, пользуясь местными средствами передвижения. От станции Куанченцзы до города пришлось проехать даже в китайской телеге, представляющей собою сооружение настолько же несложное, насколько мучительное для того, кому приходится им пользоваться: на двух высоких тяжелых колесах положены доски, над которыми сделан навес в виде собачьей конуры; сиденья никакого нет, а приходится сидеть просто, как на полу, вытянувши ноги во всю длину; в “экипаж” запряжена одна лошадь в оглобли и впереди еще несколько мулов. Возница управляет этою запряжкою без вожжей, единственно лишь при помощи длинного бамбукового бича, от ударов которого животные мечутся в стороны, всякий раз выбрасывая арбу из ее колеи. Понятно, что каждый такой поворот недешево обходится бокам несчастного седока; положительно кажется, как будто рядом с вами сидит кто-нибудь с увесистой дубиною в руках и при малейшем уклонении от колеи начинает вас немилосердно колотить дубиною. Можно только удивляться тому, как сами китайцы не сознают неудобств такого рода экипажа, которым приходится пользоваться для всякого более или менее дальнего путешествия, так как в паланкинах ездят почти исключительно в городе, да и к тому же пользование паланкинами доступно лишь более богатым, так как для этого нужно содержать целый штат специалистов-паланкинистов, что обходится, конечно, недешево.

Испробовав на расстоянии всего лишь пяти верст китайский способ передвижения в фудутунке, я готов был благословлять судьбу при одной мысли о перспективе пересесть наконец в русский “экипаж”, оказавшийся впрочем не чем иным, как обыкновенной военной обозной двуколкой, отличие которой от китайской арбы заключалось в том, что в ней было устроено хоть кое-какое европейское сиденье, так что можно было придать ногам более естественное положение. В других отношениях езда на двуколке немногим отличается от езды в фудутунке, так как сиденье находится на самой оси, и уж, конечно, ни один толчок здесь также не пропадает даром.

Единственное утешение при таких условиях пути — это возможность любоваться панорамою красивой местности, которая все время развертывается все шире и шире. Всюду кругом настоящее [251] море зелени, но море не гладкое и спокойное, а неровное и как бы волнующееся. Масса возвышенностей, то покрытых одною только травою, с резко выделяющимися, как будто бы сделанными из папье-маше хребтами, то густо обросших лесом, как барашки с густою шерстью. А вот горка совсем оригинальная: одна сторона ее покрыта таким густым лесом, а другая — совершенно беслесная, — ну, совсем, как голова каторжника, одна [252] половина которой обрита. А вот еще другая — совершенно двугорбый верблюд: две горки, соединенные одна с другою небольшою впадиною. Там и сям разбросаны китайские деревушки или, вернее говоря, отдельные хуторки, обыкновенно живописно скрывающиеся за деревьями. Китайцы здесь, вообще, не живут вне городов крупными поселениями; в этих хуторках находятся обыкновенно всего три или четыре фанзы, стоящие совершенно отдельно, обыкновенно на расстоянии полутора, двух верст от подобной же группы фанз, составляющих новый хутор. Около фанз людей почти не видать: женщины находятся внутри дворов, а мужчины все в поле, где только и виднеются издали их синие кофты и громадные круглые соломенные шляпы. Этот обычный наряд китайцев издали, когда не видать их кос, делает их совсем похожими на французских или испанских рабочих, работающих где-нибудь в колониях, плантации которых к тому же, по тщательности их обработки, имеют также немалое сходство со здешними, тщательно обработанными пашнями. Иллюзию дополняет еще попадающаяся изредка на глаза запряжка какого-нибудь плуга, которая составляется то из мула и лошади, то из вола и двух мулов, то, наконец, из одних мулов или волов. Яркие лучи солнца обливают золотым светом красивую картину зеленеющих полей и лучше всяких учебников географии напоминают, что мы находимся хоть и в Маньчжурии, но все же почти на одной параллели с Ниццею, с благодатным югом Франции. Даже странно как-то и подумать об этом, а между тем это так, и уже одно это говорит само по себе, каким благодатным краем представляется эта часть Маньчжурии.

Среди всей этой обстановки какое-то странное впечатление производит белая мазанка, резко выделяющаяся среди китайских фанз, строящихся здесь из земли, смешанной с глиною и соломой, и поэтому представляющих собою весьма однообразный невеселый серый фон. Это — этап, где путешественник находит приют и отдых после трудного 20 — 25-ти-верстного перегона. Приближаясь к нему, чувствуешь все больше и больше, что “здесь русский дух, здесь Русью пахнет”, когда видишь солдат, выстроенных для ученья или мирно играющих в городки, лапту или другую какую-нибудь игру. На каждом таком этапе находится около взвода солдат при этапном коменданте, несущем весьма разнообразные обязанности, начиная от обязанностей местного представителя русской власти в глазах китайцев и кончая обязанностями станционного смотрителя по отношению к лицам, проезжающим “по казенной надобности”. И невольно переносишься мыслью в далекое, далекое прошлое, когда, подъезжая к такому этапу, слышишь классический в своем роде диалог: [253]

— Что, лошади есть?

— Есть-то есть, да заморенные очень: только что почту привезли.

— Так как же быть? Неужели долго ждать придется?

— Да уж не знаю; видно, придется переночевать; завтра рано утром чем свет выедете; самое лучшее будет: и сами отдохнете, и лошади свежее будут. [254]

Поневоле приходится покоряться роковой необходимости и располагаться на этапе. Впрочем, жалеть об этом особенно не приходится, так как здесь бывает обыкновенно тепло и уютно, насколько это может быть в “приспособленной” китайской фанзе. Остаток дня проходит незаметно в беседе с этапным комендантом, большинство которых все люди разговорчивые — по очень простой причине; после того, как сплошь и рядом дня по 3 по 4 проведешь, не видавши живого лица человеческого, поневоле накинешься на “проезжающего”, чтобы узнать от него хоть какие-нибудь новости. Разговор, конечно, вращается почти исключительно около одной темы — Маньчжурии, с которой он переходит лишь иногда на другую — совершенно ей противоположную — на воспоминания о далекой родине, о прежнем месте службы.

— То есть, до чего хотелось бы теперь у себя в Черкасах побывать, — ей-Богу, и сказать не могу. Там у меня старушка-мать, клочок земли есть. Дорого бы дал, чтобы хоть одним глазком взглянуть.

— А вы как же сюда попали?

— Доброю волею, охотою пошел. Предложили в полку, кто хочет в Маньчжурию ехать. Ну, нас несколько товарищей и поехало. Думали — война, живое дело, люди молодые, понятно, и тянуло нас сюда.

— Ну, и что же?

— Приехали — военные действия уже окончились. Перешли вот на мирное положение. И уж чего в самом деле мирнее, здесь на этапе, как в гробу, живешь, как заживо погребенный.

И действительно, все вокруг нас было тихо; ночь спускалась на землю; на деревне дневная жизнь уже прекратилась; мы сидели на завалинке у этапа; перед нами расстилалась зеленая долина, на которую все гуще и гуще ложились ночные тени; и только на вершинах гор красиво отражалась ленивая игра последних лучей заходящего солнца. А горы эти стояли серьезные, насупившиеся, как равнодушные стражи на пороге страстного желания хоть одним глазком взглянуть на далекую родину, которая была там за ними, за несколько десятков тысяч верст...

— “Спаси, Господи, люди твоя”, — донеслось до нас стройное пение хора.

— Ну, пойдемте, пора и в хату; вот уж и солдатики мои вечернюю молитву поют, — сказал комендант, поднявшись с места и обнажая голову.

Я также снял шапку и последовал за ним с каким-то странным чувством. То, что он сейчас говорил мне, само по себе уже произвело на меня какое-то тягостное впечатление. А теперь эти звуки молитвы, так давно знакомой, такой привычной, но здесь в глубине Маньчжурии казавшиеся какими-то [255] совсем новыми и особенными, в одно и то же время и ущемляли сердце при одной мысли о далекой родине и вместе с тем широкою волною вливали в него отрадное чувство какой-то особой уверенности в русской силе и мощи, которая одинакова и в далеких Черкасах, и здесь, в самом центре Маньчжурии, в какой-то глухой китайской деревушке, самое название которой русскому и не выговорить...

Вследствие отвратительной дороги пришлось потратить два с половиной дня на то, чтобы проехать 125 верст, отделяющих Куанченцзы от Гириня. Понятно после этого то нетерпение, с каким я ожидал минуты, когда, наконец, с вершины довольно высокой горы открылся вид на город. Картина была действительно красивая и живописная.

Представьте себе большую и длинную котловину в форме эллипсиса или яйца. Со всех сторон ее окружают горы не все одинаковой высоты, но все одинаковой красоты и живописности, которую придают им капризно-разнообразные очертания склонов, сплошь усеянных густо растущими деревьями. По средине ее катит свои быстрые воды красавица Сунгари, образующая на [256] пространства этой котловины несколько резких изломов и как бы замкнутая стоящими на концах ее высокими горами. По одну сторону Сунгари во всю ее длину, послушно следуя малейшему ее изгибу, расположился город — большой, оживленный и многолюдный. Гораздо более длинный, чем широкий, и к тому же весь изогнутый, благодаря расположению своему по берегу изломанной реки, он поразительно напоминает собою фигуру китайского дракона.

Примыкая одной стороной своей к реке, город со всех других сторон окружен, как и все вообще китайские города, невысокою зубчатою стеною, в которой устроено 8 ворот характерной китайской архитектуры с резными, как будто ажурной работы навесами над ними. Здесь у этих ворот весь день, не умолкая, живым ключом бьет жизнь; здесь торговцы располагают свои лари, на которых продают самые разнообразные предметы; тут же располагаются обыкновенно во множестве китайские трактиры, в которых повар на глазах у невзыскательной публики грязнейшими руками копается в тесте, рисе или каких-нибудь особенных китайских макаронах, накладывая все это руками же в миски неприхотливых потребителей, умудряющихся при помощи тоненьких палочек, служащих им универсальным орудием при еде, съедать до чиста всякое блюдо.

Так как городская стена выстроена уже очень давно, а между тем город все продолжал расти в разные стороны, то естественно, что в конце концов городские стены и ворота оказываются теперь уже не на окраине города, а чуть ли не в самом его центре, густо облепленном пригородами, пристраивавшимися уже вне городской стены. Благодаря именно этому, уже у самых ворот наблюдается кипучая торговая деятельность, внешним выражением которой, кроме невероятной каши из толкущихся китайцев, служит также целый лес высоких каменных узких пирамид, испещренных китайскими иероглифами. На наш европейский взгляд, они совсем имеют вид памятников — величавых обелисков; в действительности же это просто торговые вывески. Кроме вывесок, у каждой почти лавки развеваются прикрепленные к высоким шестам куски полотна, на которых разноцветными шелками вышито имя хозяина магазина и обозначение его специальности. Эти развевающиеся куски полотна, имеющие вид наших флагов, вместе с вывесочными обелисками придают улице совершенно своеобразный, особо торжественный характер, и как-то странно узнать, что вся эта, на наш взгляд, торжественная обстановка служит самым обыкновенным прозаическим торговым целям.

В центре города, на берегу Сунгари находится дворец цзянь-цзюня, могущий служить типичным образцом домов китайских [257] вельмож и богачей. Он занимает громадное пространство, разделенное на несколько дворов. В первом из них находятся первые внутренние ворота, охраняемые стоящими по их сторонам каменными изваяниями каких-то диковинных зверей с широко раскрытыми пастями. В этом дворе помещается внешний караул, и останавливаются все менее знатные посетители, оставляющие здесь своих лошадей, которых всегда целая масса, так что с первого взгляда может показаться, что въезжаешь на какой-нибудь постоялый двор. Из этого двора ворота ведут во второй меньший внутренний двор, более почетный, куда допускаются и более почетные гости, приезжающие верхом или в паланкинах. Отсюда уже пешком проходят через проход, обыкновенно заслоняемый большим экраном, в третий двор, где находится дом цзянь-цзюня. Экран, заслоняющий этот проход, отодвигается лишь для наиболее почетных гостей; остальные же посетители проходят через боковую дверь и, даже если проход открыт, не имеют права им пользоваться.

Приблизительно в этом же роде, только, разумеется, в меньших размерах устроены все вообще китайские дворы. Самые дома помещаются всегда в глубине их и представляют собою одноэтажные постройки, обыкновенно из одного материала — земли, смешанной с глиною и соломою. Крыша черепичная, приготовляемая из особой китайской серой черепицы; характерную особенность китайских домов представляют окна, если только можно назвать окнами миниатюрные квадратные деревянные рамки, заклеенные серою бумагою. Стекол китайцы совсем не знают, так что для того, чтобы свет все-таки проникал в их жилища сквозь подобные оконца, заклеенные бумагою, надо их иметь очень много, и поэтому китайские дома с лицевой стороны почти совсем не имеют стен, а вместо них одну сплошную решетку из квадратных рамок, заклеенных бумагою.

Китайская архитектура вообще не отличается изяществом и красотою, так что в этом отношении многовековая культура Китая значительно отстает от менее продолжительных по времени существования культур других стран, например, Египта, Греции или Рима. Оригинальностью и красотой, по крайней мере, в китайском смысле этого последнего слова, отличаются лишь весьма немногие общественные здания, почти исключительно кумирни. Впрочем, и они снаружи ничем не отличаются от других обыкновенных зданий — разве только своими размерами и неизменно водружаемыми перед каждою из них двумя высокими шестами по обеим сторонам входных ворот. Да и внутри особенного в них ничего нет, заслуживающего внимания в архитектурном отношении, если не считать расположенных по стенам барельефов с изображениями драконов, поражающими, однако, [258] не столько искусством выделки, сколько крайнею кропотливостью затраченного на нее труда.

Зато в кумирнях можно наблюдать образцы совершенно своеобразного китайского искусства — кумироделия, что ли, то есть искусства выделки кумиров, которые работаются из дерева и металла. Красоты с европейской точки зрения в них также никакой, конечно, нет: наоборот даже, они прямо таки поражают своим безобразием, своими чрезмерно большими головами, громадными бородами и вообще крайнею своею уродливостью. Обыкновенно в каждой кумирне по несколько богов, при чем один из них, главный, изображается сидящим на троне, а остальные стоят пред ним в два ряда — одни направо, а другие налево. Никогда не забуду, как однажды во время обозрения мною одной из подобных кумирен, когда я спросил у сопровождавшего меня китайца-священника или монаха — кто эти кумиры, стоящие по обе стороны главного бога, я получил от него в ответ: — Это бойки, боговы бойки.

Таким своеобразным способом и языком китаец хотел объяснить мне, что это — второстепенные боги. Сразу я даже не понял его, но потом, когда понял, не мог удержаться от улыбки, несмотря на все мое старание не выказать ни в чем неуважения к предметам китайской религии, и китаец, довольный тем, что я понял его, тоже начал улыбаться и даже громко смеяться и хохотать, видимо, не питая особого чувства благоговения к святости места, где он находится.

Вообще китайцы, как известно, к религии относятся довольно индифферентно, и ни внутреннее их чувство религиозности, ни внешняя сторона его выражения в богослужениях не отличаются особою содержательностью. Собственно говоря, с европейской точки зрения, у китайцев даже нет религии в том смысле, как понимают ее европейцы, в смысле особой внутренней связи, соединяющей человека с Высшим Существом. Для них эта связь выражается во вполне осязательной внешней форме культа предков, то есть таких же людей, как и все живущие, но после смерти своей ставших особыми духами, почти богами. Каждый такой дух — это бывший человек, и каждый китаец — это собственно будущий дух в глазах потомков. В этом именно выражается основная характерная черта китайской религии, устанавливающая непосредственную неразрывную связь между живыми грешными людьми и безгрешными духами-божествами, какими они становятся после смерти.

У китайцев люди не умирают, а просто теряют лишь телесную оболочку и остаются жить духовно вместе со своими ближними. Поэтому в доме каждого китайца наиболее священным предметом является дощечка с именами умерших ближайших [259] родственников, и ни одного более или менее важного дела китаец не предпримет, не помолившись перед этими дощечками и не испросив как бы их совета и благословения. Не меньшим почетом и уважением пользуются в Китае могилы покойников, которые обыкновенно зарываются даже не в отдельном месте в отдалении от жилья, а вблизи самого дома. В городах это, конечно, невозможно, и поэтому городские жители устраивают кладбища своих родственников за городом, выбирая обыкновенно для этого наиболее красивые места, в которых они устраиваюсь себе на летнее время дачи. Самые могилы окружаются купами деревьев, насаждаемых по диаметру, и эти круги из деревьев, дающих хорошую прохладную тень летом, служат любимым местом пребывания китайцев, которые проводят здесь большую часть времени. Сами они не считают осквернением этих могил то, что они топчутся на них целый день, но допустить сюда постороннего человека считается крайне предосудительным святотатством, так как он может обеспокоить покой умерших. Говорят далее, что одним из наиболее серьезных возражений, делавшихся китайцами против осуществления у них проекта постройки железной дороги, было опасение, что, пройдя вблизи могил, она может обеспокоить покойников, и что поэтому именно железная дорога оставила в стороне более или менее крупные поселения, по отношению к которым это соображение могло иметь наиболее важное значение.

Так ли это в действительности — не знаю, но что при китайском способе погребения умерших приходилось нередко натыкаться на трупы покойников при неглубоких даже землекопных работах, — это верно. Объясняется это тем, что китайцы, желая иметь покойников как можно ближе от себя, обыкновенно зарывают их очень неглубоко в землю, что в гигиеническом отношении представляется прямо таки небезопасным, особенно при заразительных болезнях, которые между прочим также и по этой причине находят себе здесь весьма благодарную почву для своего распространения. Еще более опасностей в этом отношении представляет существующий у китайцев обычай хоронить покойников, возможно, дольше спустя после их смерти, так что тело покойника обыкновенно только кладут в гроб, даже не заколачивая его, и оставляют так стоять у самой двери дома до тех пор, пока от гниения трупа не распространяется такое зловоние, что буквально дышать становится нечем.

Основная черта китайской религии — ее реалистический характер, выражающийся в культе предков, сказывается, между прочим, также и в том, что как при жизни более знатные занимаюсь более выдающееся положение, так и после смерти духи сильных мира сего почитаются более остальных, так что духи [260] императоров являются настоящими божествами, особенно первых императоров Китая, например, Яо и Шунь. Только очень немногие смертные могут равняться с ними в этом отношении; наравне с духами императоров почитаются лишь духи таких выдающихся родоначальников китайского духовного строя, как, например, Конфуция и некоторых из его учеников. Нельзя, однако, преувеличивать значение Конфуция, как это делают многие европейцы, мало знакомые с жизнью Китая. Иные считают его чуть ли не китайским богом, а между тем в действительности китайцы чтут Конфуция исключительно, как мудреца, сумевшего собрать и выразить в своем учении те именно черты китайского характера, которые составляют его особенность и существовали, конечно, задолго до Конфуция, а именно культ предков и, как прямое его последствие, почитание старших. Конфуций, таким образом, нисколько не создал какой либо религии. Его учение является лишь сводом практических правил, которых должен держаться в своей жизни всякий порядочный китаец для того, чтобы с чистою совестью свершить свой жизненный путь.

Этим своеобразным характером китайской религии легче всего и можно объяснить себе то явление, что уже с давних пор в Китае свободно развивают свою деятельность миссионеры различных вероисповеданий, привлекающие к себе немало прозелитов-китайцев, свободно исповедывающих свою новую веру. В тех взрывах народного возмущения против этой деятельности миссионеров, которые время от времени вспыхивают и сопровождаются потоками крови, — ни в каком случае нельзя видеть протест против религий, представителями которых они являются. Причина их заключается исключительно в глубокой внутренней ненависти желтого человека к европейцам, “белым дьяволам”, той ненависти и инстинктивного чувства боязни, какую питает всякий дикарь — все равно ашантий ли, готтентот, или невежественный китаец — ко всякому европейцу — все равно христианину ли, магометанину. Несомненно, китаец испытывал бы это чувство к европейцу, который исповедовал бы даже конфуцианизм, если бы, конечно, это было возможно. Таким образом, ненависть эта объясняется не религиозной, а исключительно расовой рознью, к которой нередко примешиваются также и побуждения политического характера, как так миссионеры притязают на некоторые особые преимущества для своей паствы, и последней приходится дорого расплачиваться за эти притязания в минуты возбуждения народного фанатизма.

После конфуцианства одною из наиболее распространенных религий Китая является даосизм, представляющий собою как бы род претворенного буддизма, специально китайского, смеси [261] буддизма с конфуцианством. Даосизм также придерживается культа духов и предков, являющихся покровителями различных отраслей человеческой жизни и деятельности, и в этом выражается его специально китайский реалистический характер. Но в основе даосизма лежит абстрактное начало — учение о “дао”, пути, т. е. верховном начале, которое руководит деятельностью и людей и духов. В этом, несомненно, скрывается влияние буддизма, который не мог не быть занесенным в Китай из соседнего Тибета или даже из Индии. Родоначальником даосизма считается, однако, китайцами китайский мудрец Лао-цзы, который, по преданию, родился на свет глубоким старцем. В этом предании, быть может, кроется глубокий внутренний смысл, если иметь в виду, что буддизм действительно появился в Китае не в зачатке своем, а уже в расцвете своего развития. В чистом своем виде буддизм имеет сравнительно мало последователей, но все же число их настолько значительно, что эти три религии — конфуцианство, даосизм и буддизм — являются наиболее распространенными и представляют собою в общем государственный религиозный культ Китая.

В связи с общим характером религиозного культа Китая находится также и система китайских праздников, которая имеет очень мало общего с европейской. Китайские праздники связаны не с чествованием памяти святых, а с событиями текущей жизни, которые они собою знаменуют, как, например, днем рождения, прекращения траура, свадьбы и т. п. Поэтому большинство китайских праздников носят семейный характер, и празднование их не выходит за пределы круга тех лиц, которых они непосредственно касаются. Едва ли не единственный всеобщий национальный праздник у китайцев — это новый год, наступление которого торжественно празднуется по всей стране в течение 20 дней. Особенно торжественно празднуются первые и последние 3 дня этого продолжительного срока, но и в остальное время жизнь страны совершенно преображается, так как течение ее происходит необычным для деловых и хлопотливых китайцев порядком в отдыхе и праздности. Одним из наиболее любимых развлечений китайцев, которому они предаются в это время с особенною охотой, являются театральные зрелища, устраиваемые обыкновенно во временных балаганах кочующими труппами китайских актеров. В репертуаре их преобладают пьесы героического характера, при чем непременною принадлежностью участвующих в них лиц-героев являются длиннейшие бороды, чуть ли не до самой земли. На театральные представления собираются обыкновенно громадные толпы зрителей, которые следят за ними с живым неослабным интересом, нередко выражающимся в громких возгласах сочувствия или осуждения по поводу совершающегося на сцене. [262]

Государственное устройство Китая, так же, как и его религиозный культ, находится в теснейшей связи с характером китайского народа. В основе его лежит то преклонение низшего перед высшим, которое в сфере религиозной выражается у китайцев в культе предков, а в сфере государственной жизни — в безусловном почитании сложной иерархической системы, на высшей ступени которой находится богдохан, получеловек, полубог, по представлению китайцев, сын Неба. Власть богдохана на местах олицетворяют вице-короли, которые отчасти и до сего времени являются полнейшими хозяевами в своих провинциях. Раньше это было безусловно так, и этим, между прочим, объясняется обилие междоусобий в истории Китая, обязанных своим происхождением честолюбию более энергичных и смелых вице-королей, которые присваивали себе достоинство богдохана и, свергая прежнюю династию, начинали собою новую. За последнее время, благодаря отчасти развитию путей и средств сообщения, а, с другой стороны, выступлению Китая на арену мировой жизни в качестве единого целого в общении с европейскими державами, власть Пекинского правительства настолько усилилась и окрепла, что теперь уже и в помине нет прежней децентрализации, и вице-короли являются действительно не более, как местными представителями центральной власти; и если некоторые из них иногда, благодаря личным своим достоинствам и энергии, играют далее руководящую роль, то опять таки исключительно в качестве представителей центральной власти.

В Маньчжурии такими местными представителями верховной власти являются цзянь-цзюни, в лице которых сосредоточивается все высшее управление краем, как гражданское, так и военное, и административное и судебное — одним словом высшая власть во всей ее полноте и в самых разнообразных проявлениях. Благодаря такому исключительному своему значению, цзянь-цзюнь, можно сказать, буквально олицетворяет в своем лице всю управляемую им провинцию и придает ей свою физиономию.

Следующими после цзянь-цзюня представителями местной власти являются фудутуны, которые, однако, не сосредоточиваюсь в своем лице такой полноты ее, как цзянь-цзюни, а являются лишь администраторами, управителями отдельных округов, на которые разделяется провинция, соответствующих приблизительно нашим губерниям. Более мелкие административные округа — уезды, управляются низшими чиновниками, носящими звание чжи-фу и тун-чжи.

Доступ на все эти должности приобретается на общих в Китае основаниях, т. е. при посредстве весьма сложных экзаменов, служащих для китайцев лестницей для перехода от низшего шарика к высшему. Но в Маньчжурии еще более [263] чем в остальном Китае, имеет в данном случае значения происхождение того или иного претендента на должность, и полное предпочтение отдается в этом отношении маньчжурам, особенно более знатных родов, нередко занимающим даже в молодые годы сравнительно высокие должности.

Ближайшим помощником и советником цзянь-цзюня по управлению провинцией является дао-тай. В Маньчжурии так же, как и в других провинциях Китая, на этом чиновнике лежат ближайшим образом сношения с иностранными властями, т. е. в Маньчжурии исключительно русскими. Но, кроме того, ему же принадлежит надзор за административным управлением края и за отправлением правосудия.

Последняя задача едва ли не является наименее трудною и сложною, при существующем в Китае порядке служения Фемиде. Сила наибольшей доказательности признается в китайском суде обыкновенно за бамбуками и, если только обвиняемый на заданный ему вопрос о виновности отвечает отрицательно, то его сейчас же ведут в застенок, где уже начинают с ним иначе разговаривать. Так как этот допрос тянется обыкновенно дольше словесного, то и судья располагается с большим удобством, обыкновенно на кане, иногда с трубкою опиума в руках, а секретарь помещается вблизи него и записывает показания допрашиваемого, которого кладут ничком на пол, при чем один солдат садится ему на шею, а другой на ноги у колен, и удерживают его в таком положении в то время, когда другие два солдата, стоящие по его сторонам, вооружившись толстыми бамбуковыми палками, усердно молотят ими по его спине. Если такая пытка не действует, то начинаются для обвиняемого новые мучения: его заставляют целыми часами стоять в распятом виде на коленях, пускают дым в ноздри, ломают кости рук и ног, вырезают целые полосы мяса, одним словом, изощряют всю свою изобретательность для того, чтобы добиться цели.

Такая пытка продолжается обыкновенно до тех пор, пока секретарю не удастся записать хоть одно слово сознания, которое вырвалось бы с уст допрашиваемого. Но зато, если допрашиваемый сумеет выдержать изрядное количество ударов и не проговорится, то хотя бы и все свидетели были против него, судья его никогда не осудит. Как и в нашем дореформенном процессе, сознанию подсудимого придается настолько преобладающее значение, что оно является решающим при определении приговора суда.

Пенитенциарная система китайцев очень несложна. Главнейшим видом наказания является наказание телесное. При этом, по большей части, дополнительным к нему наказанием является [264] ношение канги, т. е. особой колодки на шее, в которой проделаны отверстия для рук. От неестественного положения руки затекают, и преступник испытывает страшные физические страдания. Но главное значение канги — в нравственном позоре, который испытывает наказываемый, так как с нею он обыкновенно или выставляется на каком-нибудь людном месте, или его водят по городу, громко выкрикивая, за какое преступление он несет кару. Как и во всех примитивных законодательствах, телесное наказание признается наиболее действительным, и вместе с тем оно наименее обременительно для государства, которое избавляется от необходимости содержать многочисленные тюрьмы, где приходится кормить и поить заключенного. Правда, расходы на эту последнюю статью в китайских тюрьмах не превышают своего минимума, на каждого заключенного ассигнуется казною, кажется, что-то около 0,75 копейки, но все же и это деньги, и бамбуки, конечно, обходятся казне дешевле, чем тюремное заключение. Да и народ предпочитает бамбуки, потому что, во-первых, это наказание не лишает свободы и не отрываешь от работы, а, во-вторых, действительно заключение в китайской тюрьме представляется таким тяжким наказанием, которому можно предпочесть всякое другое. Достаточно уже того, что для облегчения надзора за заключенными на последних надеваются колодки, которые лишают их всякой возможности двигаться. Если прибавить к этому голод, всегда испытываемый заключенными, ужасные гигиенические условия, которые даже в сравнении с обычной китайскою обстановкою представляются адом, страшную скученность помещения, где на пространстве нескольких квадратных саженей помещаются несколько сотен человеку то станет легко понятным, почему тюремное заключение считается в китайском законодательстве тягчайшим наказанием, которое никогда не назначается даже на срок более года. При этом обыкновенно сопутствующим ему наказанием является высылка преступника на родину, имеющая целью как избавление местности от преступного пришельца, так и усиление для него значения наказания необходимостью отбывать его там, где его все знают, и где поэтому позор наказания для него гораздо более чувствителен.

Наказанием за всякое почти более или менее тяжкое преступление является смертная казнь, так широко распространенная в Китае, как, пожалуй, нигде в мире. С точки зрения китайского законодательства, она представляешь большие преимущества, так как обходится дешевле какого либо другого наказания, а в особенности тюремного заключения, и к тому же вернее всего обеспечивает от опасности обнаружения судебных ошибок, которое наиболее возможно по инициативе обвиняемого, ее потерпевшего. [265]

Одну из весьма сложных отраслей местного, как и центрального управления, в Китае представляешь финансовое хозяйство, находящееся в заведовании особого должностного лица — казначея. На нем лежит трудная задача наблюдения за правильным поступлением налогов, — тем более трудная, что при господстве исконной системы “кормления” чиновников, законные доходы поступают в государственную казну нередко гораздо менее аккуратно, чем незаконные — в карманы чиновников, особенно низших. Одной из главнейших статей дохода является поземельный налог, взимаемый в довольно крупных размерах. Следующей за ним по своей важности статьей представляется доход от местных таможен, лежащий тяжелым бременем на развитии торговой жизни страны, так как он составляется из поступлений, взимаемых с товаров, перевозимых из одного города в другой. Такое же задерживающее действие на ее развитие оказываешь также и налог, взимаемый в довольно крупных размерах со всякой сделки купли-продажи, доставляющей казне значительный доход, но отзывающийся довольно тяжело на интересах частных лиц. Крупные доходы извлекает государственная казна также из торговли солью, являющейся правительственною регалией и отдаваемой в руки монополистов-откупщиков.

Эта регалия доставляет правительству, пожалуй, гораздо более значительный доход, чем другая, естественная его регалия — монетная, за которою в Китае не сохраняется вполне правительственно-монопольный характер, так как собственно здесь и нет определенной китайской монетной единицы. Ее роль исполняешь просто определенное по весу количество серебра, носящее название ланы, ценность которой подвергается весьма резким изменениям при малейшем колебании стоимости серебра. Кроме того, крайнее неудобство этой монетной единицы заключается также в том, что каждую такую лану необходимо всякий раз при приеме ее взвешивать для того, чтобы убедиться в правильности ее веса. Немудрено, что эта собственно китайская монета не может выдерживать конкуренцию с проникающими в Китай иностранными монетами определенных размеров и веса. До последнего времени в Маньчжурии такою монетою являлся преимущественно мексиканский доллар, но со времени утверждения в крае русской власти его почти совершенно вытеснили русские деньги, особенно кредитные, представляющие по сравнению с серебряными деньгами громадное преимущество в отношении перевозки. Насколько преимущество это ценится китайцами, об этом может свидетельствовать уже то на первый взгляд весьма странное явление, что, вопреки всем принципам политической экономии, в Маньчжурии русские кредитные деньги обращаются [266] с лажем даже по отношению к русским же серебряным деньгам, так что за рубль кредитный охотно платят 1,10 — 1,15 серебром.

Это странное явление может быть объяснено, конечно, лишь в связи с трудностью перевода или перевозки денег, облегчаемых в Китае вообще и в частности в Маньчжурии только широким распространением кредита, о значительности которого можно судить хотя бы уже по одному тому, что китайские купцы в деловых сношениях между собою даже не знают, что такое вексель, или долговое обязательство. Каждый купец имеет свои торговые книги, в которых ведется точный счет его денежным отношениям к лицам, с которыми он имеет дела. Когда один купец ссужает другому деньги или дает товар в кредит, то обе стороны только отмечают это у себя в книгах, и должник, хотя и не дав кредитору никакого долгового обязательства, никогда, однако, не решится отрицать свой долг, так как он знает, что стоит ему сделать это хоть один раз, и вся его торговая карьера навеки погублена.

Эта сторона китайского торгового быта, так резко отличающая его от европейского, допускающего сплошь и рядом банкротство, как выгодную коммерческую операцию, является одною из главнейших причин процветания китайской торговли. Другая причина заключается в том, что китайский купец довольствуется самым ничтожным процентом прибыли при своих коммерческих операциях, и поэтому на количестве продаваемого им товара наживает тот доход, которого он мог бы лишаться вследствие невысокой его продажной цены. Одна из главнейших причин цветущего состояния внутренней торговли Маньчжурии, как и всего Китая, заключается также и в том, что Китай сравнительно нуждается очень мало в изделиях иностранной промышленности, а потребляет главным образом то, что он сам же и производит. И, наконец, важнейшая причина цветущего состояния китайской торговли кроется в необычайном развитии среди китайцев торгового духа, являющегося как бы прирожденною чертой этого народа. Несмотря даже на все несовершенство путей сообщения до самого последнего времени, многие китайские купцы Маньчжурии издавна ведут обширные торговые операции не только в этом крае, но и за пределами его — с Тянь-цзинем и даже Шанхаем. Для этой цели существуют правильно организованные транспортные конторы, производящие перевозку грузов на самые значительные расстояния. Эти же транспортные конторы принимают на себя и поручения по расплате между купцами различных городов и выполняют, таким образом, функции банкирских контор.

Главнейшими предметами Маньчжурской торговли являются сырые продукты, и среди них на первом месте продукты [267] земледелия, которое стоит здесь на большой высоте, благодаря, с одной стороны, плодородию почвы во всей южной части края, а с другой — тому трудолюбию, с каким китайцы занимаются ее обработкой.

Из хлебных растений наиболее распространенными в Маньчжурии являются пшеница, ячмень, овес, гречиха и кукуруза. Население страны потребляет, однако, сравнительно мало этих растений, и они являются преимущественно предметами внешней торговли. Для удовлетворения же нужд населения служат главным образом просо и бобы, особенно просо, которое в некотором роде — как бы универсальный продукт. Из семян одного его сорта приготовляются лепешки, заменяющие китайцам наш хлеб, которого они совсем не знают. Другой сорт употребляется в корм скоту, при чем для этой цели семена этого сорта, носящего название “гаолян”, вырабатываются также в круглой форме, как бы в виде мельничных жерновов. Этот же гаолян служит также и для самых разнообразных других целей китайского обихода. Стебли его, очень высокие и крепкие, употребляются для топлива, устройства потолков в фанзах и различных других надобностей. О высоте этих стеблей можно судить по тому, что во время цвета гаоляна, когда он достигает наибольшей высоты, в нем свободно может укрыться всадник вместе с лошадью.

Почти такою же универсальностью, как просо, отличаются также и бобы, являющиеся также одним из главнейших продуктов земли в Маньчжурии. Кроме того, что они идут в пищу для людей и для скота, они служат также и важнейшим источником освещения для китайцев, так как из них выделывается бобовое масло, употребляемое ими вместо нашего керосина, которому оно, конечно, много уступает в силе и яркости света при горении. Бобы служат также одним из главнейших предметов вывоза, по преимуществу в Японию, где они употребляются в громадном количестве для удобрения рисовых полей, а также и в Европу, куда в особенности за последнее время значительно усилилось отправление бобового масла.

Среди других возделываемых в Маньчжурии растений не последнее место принадлежит также табаку и маку, из которого выделывается опиум. Оба эти продукта находят себе колоссальный сбыт исключительно в самом Китае, где, как известно, потребление их достигает необычайных размеров. Некурящий китаец — это положительно редкий феномен, и даже у самого бедного кули, который, в буквальном смысле слова, носись на себе все свое имущество, непременно красуется за поясом трубка, а за пазухою хранится кисет с табаком.

Опиум является таким же непременным предметом китайского обихода, и хотя он не всем доступен, по причине [268] большой стоимости его по сравнению с табаком, но все же круг его потребителей необычайно широк, о чем свидетельствуют многочисленные опиумокурильни, которые можно встретить в Кита в почти на каждой улице более или менее значительного города, почти в каждом селении.

Одною из важных отраслей земледелия в Маньчжурии является также добывание известного целебного растения, так называемого женьшеня, но оно распространено сравнительно мало, так как считается монополией правительства, которое лишь с большими затруднениями выдает частным лицам разрешение на это занятие.

Кроме земледелия, наиболее распространенными в Маньчжурии промыслами являются лесной и горный и скотоводство. Первые два промысла процветают преимущественно в южной и средней Маньчжурии, а последний в северо-западной ее части, примыкающей к Монголии. Громадные площади страны, покрытые лесами, в значительной части своей остаются и по настоящее время девственно-нетронутыми, по причине полного отсутствия средств сообщения с внешними рынками, на которых лес мог бы находить себе обеспеченный широкий сбыт. Единственным удобным путем для сплава леса является река Сунгари, течение которой направляется, однако, не в море, а внутрь страны, вследствие чего лесная торговля имеет почти исключительно внутренний характер. Начиная с ранней весны и кончая позднею осенью, Сунгари буквально кишит бесчисленными плотами, сплавляемыми из местностей несколько повыше Гириня вниз по течению. В попутных городах на берегу во множестве рассеяны лесопильни, где производится распилка доставляемых бревен и выделка из них телег, тележных колес, деревянной посуды, гробов и других деревянных изделий. За последнее время, благодаря постройке железной дороги, сплав леса неимоверно увеличился на пространстве между Гирином и Харбином, где предложение леса почти никогда не поспевало за спросом на него.

Среди горных промыслов в Маньчжурии первое место должно быть отведено разработке золота, богатые месторождения которого рассеяны по всей стране, в особенности в местности Цзяпигоу и по реке Мудандзяну. Однако, эта отрасль промышленности края, несмотря на то, что развитие ее началось уже очень давно, несомненно, еще ждет правильного своего развития в будущем, так как до сих пор она производилась крайне примитивными средствами и не могла поэтому дать таких результатов, каких можно ожидать в этом отношении, судя по проценту добычи чистого золота в некоторых отдельных его месторождениях. То же самое можно сказать и про добычу серебра, каменного угля, железа и некоторых других ископаемых, так как эта отрасль [269] промышленности требует применения машин и крупных капиталов, чего можно ожидать только в будущем.

В совершенно ином положении находятся такие промыслы Маньчжурии, как, например, скотоводство и добыча мехов, которые, по мере развития в крае культуры, наоборот, должны будут, вероятно, опускаться на низшую степень своего процветания, чем та, на которой они находятся теперь. На зверином промысле это уже отчасти и теперь заметно, так как зверь уходит все глубже внутрь страны и понемногу исчезает.

Скотоводство процветает преимущественно в Хэйлуцзянской провинции, где степная трава служит наилучшим кормом для скота. Но и в других местах Маньчжурии в скоте нет недостатка. Наиболее обычными животными китайского обихода являются быки, крупные и красивые, лошади невысокого роста, но выносливые, ослы и в особенности мулы, незаменимые по своей силе и выносливости. Мулы маньчжурской породы даже по внешнему своему виду красивее здешних лошадей, а так как они к тому же и выносливее их, то всегда пользуются предпочтением перед лошадьми, особенно в гористых местностях. При этом, так как хозяйство среднего крестьянина состоит обыкновенно лишь из немногих представителей различных пород скота, то они запрягают их обыкновенно вместе, в порядке их силы и выносливости. Китайская запряжка представляет собою поэтому явление очень своеобразное, тем более, что она состоит нередко из 8 — 10 животных. Ближе других к телеге помещаются мулы, обыкновенно 3 или 4. Впереди их лошади и ослы в два ряда, при чем лошади по большей части в среднем ряду, а ослы на уносе. Китайский возница, сидя на своей колымаге, перегруженной всяким грузом, управляет всею этой многоголовою и разнообразною запряжкою даже без помощи вожжей, которых китайцы совершенно не знают, а при посредстве длиннейшего бича, кончик которого, болтаясь перед глазами передней пары или тройки, указывает ей надлежащее направление. Запряжка эта представляет крайние неудобства вследствие чрезмерно длинных постромок, в которых легко запутываются ноги многочисленных участвующих в ней животных, так что, если они бегут рысью, то обыкновенно рядом с ними бежит также и китаец, специально занимающиеся распутыванием постромок, что он делает необычайно ловко, на бегу наступая то на ту, то на другую запутавшуюся постромку так, чтобы она приняла надлежащее положение.

Особенно часто приходится наблюдать такие сцены в зимнее время, когда по маньчжурским дорогам совершается беспрерывное движение бесчисленных обозов, занимающихся перевозкою товаров. В летнее время торговое движение почти отсутствует [270] по причине невозможного состояния колесных путей и невылазной грязи, из-за которой иной раз приходится в течение часа проехать не более одной, двух верст.

В этом отношении проведение железной дороги в Маньчжурии, несомненно, должно оказать решительное действие на увеличение торгового движения в крае, которое в значительной степени обнаруживается и теперь. Насколько хорошо понимают это китайцы, и в какой степени убедились они сами в громадной выгодности для них железной дороги, об этом можно судить, между прочим, по тому, что когда возник вопрос о соединении с магистралью, при посредстве особой железнодорожной ветки, Гириня, то многие купцы сами выразили желание принять участие своими денежными средствами в сооружении этой ветки.

Имея некоторое понятие о том состоянии Маньчжурии, какое переживает этот край в настоящее время, и о взаимных отношениях, какие установились в нем между двумя главнейшими элементами его населения — русским и китайским, познакомившись, хотя и в самых кратких чертах, с характером этого последнего, туземного населения, нельзя в заключение не составить себе более или менее определенный ответ на вопрос о том, каковы могут быть в ближайшем будущем судьбы этого во всех отношениях интересного края.

Если, с одной стороны, китаец больше жизни дорожит своими внешними особенностями, своим внешним видом, своею одеждою, своею традиционной косой, всеми своими привычками и приемами, то, с другой стороны, как это ни странно, но можно положительно сказать, что всей этой внешней индивидуальности не соответствует внутренняя национальная индивидуальность этого народа, по крайней мере, в тех ее проявлениях, которые считаются наиболее характерными для всякого народа — его религии и государственности.

Принимая во внимание не раз отмеченную уже выше преобладающую в характере китайцев черту — их практичность и положительность их натуры, с одной стороны, а с другой — отсутствие у них внутренней народной индивидуальности, которое характеризуется слабостью патриотизма и развития национально-религиозного духа, можно с достаточною долею уверенности утверждать, что то государство, которое захочет господствовать над Китаем, может легко достигнуть этого, если, насаждая среди китайцев блага европейской культуры, в выгодности которых сами они наглядно убеждаются, сумеет в то же время щадить внешние стороны и особенности их быта. И можно только [271] повторить то высказанное уже ранее основное положение, что для населения Маньчжурии, как и для всех вообще китайцев, важнейший вопрос их государственной жизни заключается не в том, кто ими управляет, а в том, как управляет. Понятно, что, как в особенности раньше, так отчасти и до сих пор, та известная часть населения, которая имела мало общения с новою утвердившеюся в крае властью или находится под посторонним влиянием, может относиться к этой власти с враждебностью естественною, расовой. Но, во всяком случае, можно утверждать, — и выше приведено немало примеров этого, — что у большей части населения Маньчжурии, по мере того, как оно убеждается в выгодности перемен, пережитых краем за последнее время, эта инстинктивная враждебность все более и более вытесняется работою рассудка, которая доказывает китайцу так же ясно, как и европейцу, каких могущественных результатов можно достигнуть мирною борьбою с косностью и невежеством при помощи великих культурных средств. И какие бы тяжелые испытания ни приходилось переживать этой истине, она всегда останется истиною, такою же яркою, как огонь, и такою же сильною, как меч.

Сергей Рунич.

Текст воспроизведен по изданию: В Маньчжурии // Исторический вестник, № 4. 1904

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.