Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

РУНИЧ С.

В МАНЬЧЖУРИИ

(Продолжение. См. “Исторический Вестник”. т. ХСV, стр. 608.)

II.

За и против Маньчжурской железной дороги. — Русская торговая предприимчивость в Маньчжурии. — Хунхузничество и борьба с ним. — Пограничная стража. — Как живут русские люди в Маньчжурии. — Общественная безопасность и меры ее обеспечения. — Казни.

Пожив некоторое время в Маньчжурии и видя массу примеров того, как хорошо уживаются с нами китайцы и в какой степени усваивают русскую культуру, нравы и обычаи, — нельзя не задаться невольно вопросом, чем объясняется это явление, на первый взгляд столь странное, если принять во внимание пресловутую изолированность китайцев и “их премудрое незнание иноземцев”. Не раз приходилось мне говорить по этому поводу с людьми, прожившими в Маньчжурии с самого начала постройки железной дороги, лет 7 — 8, то есть, по-здешнему, настоящими старожилами, знатоками местной жизни и ее условий, и все в один голос выражали мнение, что главная причина этого — мирный характер завоевания нами этого края. Маньчжурию покорила России железная дорога — в этих словах выражается мнение большинства, и если в них и может послышаться некоторое преувеличение, то во всяком случае в них много и правды. Нельзя, конечно, отрицать, что положение наше в Маньчжурии особенно упрочилось после 1900 года, благодаря славным подвигам наших доблестных войск, но, с другой стороны, относясь к ним, понятно, [953] с самым глубоким чувством уважения, надо помнить, что театром их служила менее всего именно Маньчжурия, где к тому времени уже почти закончен был процесс “мирного завоевания”: воевать пришлось в Тянь-цзине, под Пекином, в Печилийской области, в Маньчжурии же наши военные действия выражались преимущественно в преследовании хунхузов — врагов всякого порядка, все равно китайского или русского. Самое же население, которое уже в то время знало русских по их мирной деятельности в крае, было и тогда к ним настолько расположено, что, по рассказам очевидцев, если и бывало вынуждено, под посторонним влиянием, начинать преследование русских во время объявшей тогда весь Китай общей смуты, то китайцы, местные жители, заранее предупреждали об этом своих невольных жертв и давали им определенный срок на спасение заблаговременным оставлением той местности, где предполагалось преследование.

Все это, разумеется, вполне естественно, если только принять во внимание, какое значение представляет железная дорога для самой Маньчжурии и ее населения. Она открыла стране такие горизонты, о которых эти когда-то чуть ли не наиболее глухие три провинции Китая и мечтать не могли. Насколько велика в этом отношении заслуга, оказанная Маньчжурии русской железной дорогою, об этом можно судить, кажется, лучше всего потому, что даже такие очевидцы, которых ни в каком случае нельзя упрекнуть в излишнем расположении к России, как, например, корреспонденты некоторых английских газет, бывавшие в Маньчжурии до водворения в ней русских, прямо поражены были тем, что они увидели, когда вновь посетили ее после того.

Что касается того значения, какое представляет и может представлять в будущем Маньчжурская железная дорога для России, — оценка этого значения всецело принадлежит будущему, но во всяком случае нельзя не упомянуть о том, что в этом отношении мнения не столь единодушны, и железная дорога имеет и убежденных противников. Среди них едва ли не первое место принадлежит амурцам, т. е. жителям расположенных по Амуру городов, которые с постройкою этой дороги должны были поневоле надолго отказаться от их заветной мечты проведения железной дороги по Амуру и, по их мнению, обречены теперь на полное увядание.

Трудно сказать, насколько опасность эта представляется действительною, и во всяком случае не следует преувеличивать ее, имея в виду, что грузовому движению по Амуру не могут нанести серьезный вред никакие железные дороги, как не могут они вообще нанести его никакому водному пути, с которым для них нет возможности конкурировать своими [954] тарифами. А что Манчжурской железной дороге предстоишь громадная будущность и без того, чтобы она наживалась на счет других путей, — это несомненно уже и теперь, когда даже нормальное движение по ней еще не вполне наладилось. Понятно, что в некоторых отношениях дорога не оправдала расчетов и ожиданий строителей ее и, между прочим, и в том, что распределение участков ее по их значению и доходности оказалось в действительности несколько иным, чем это предполагалось заранее.

Та ветка, которая называется главною, т. е. от станции Манчжурии до Пограничной на Владивосток, оказалась не главною, а второстепенною. Оживленное пассажирское движение по ней совершается лишь между Манчжурией и Харбином, откуда большая часть пассажиров направляется по южной ветке на Порт-Артур, приобретший за последнее время столь исключительное значение. Грузовое движение на этой части пути совершается лишь транзитом, так как все почти пространство между Манчжурией и Харбином представляет собою сплошную степь, почти без населенных пунктов, с одним или двумя более или менее значительными торговыми центрами, промышляющими к тому же почти исключительно скотом, который на небольшие сравнительно расстояния не перевозится, а просто перегоняется. Несколько оживленнее грузовое движение на пространстве между Харбином и Пограничною, где торговля живее в таких пунктах, как, например, Ажехэ или Нингуте. Но пассажирское движение на этой части пути не особенно значительно, так как главная масса пассажиров направляется не на Владивосток, а на Порт-Артур.

Наиболее оживленною и доходною является южная ветка, прорезывающая густо населенный хлебородный район средней и южной Манчжурии. Особенным оживлением отличается она, начиная от станции Куапченцзы, разросшейся из небольшого сравнительно торгового городка, каким была она до постройки дороги, — в крупный торговый центр, в некоторых отношениях могущий конкурировать даже с Харбином. Но, понятно, значение главнейшего центра торговой жизни в Манчжурии остается все-таки за Харбином, благодаря его исключительному положению в месте скрещения всех трех участков железной дороги и при том еще на важнейшем водном пути Манчжурии — реке Сунгари. Здесь жизнь буквально ключом бьет. На реке стоят десятки барж и пароходов, по самому берегу проведена железная дорога, с которою речной путь производишь непрерывный обмен своими грузами, в воздухе стон стоишь от лязга вагонных колес, ударов буферов, суетни рабочих-грузчиков, окликов десятников, пароходных паровых свистков и всяких других самых разнообразных звуков, являющихся одною из [955] характерных особенностей жизни всякого портового города. Та же характерная особенность выражается и в составе населения Харбина, необычайно пестрого, как вообще во всяком портовом городе. Кого, кого только здесь нет! Кроме русских и китайцев, так сказать, естественных представителей местного населения, здесь толкутся во множестве и татары, в своих бешметах и плоских каракулевых шапочках, с резкими скулами лица и с неизменной остроконечной бородкой цвета ржавчины; и кавказцы, обвешанные оружием, в громадных высоких папахах, в высоких сапогах, сами высокие, рослые, могучие; и греки низенькие, юркие, бритые, с резкими движениями, с маленькими бегающими глазками, в которых все время играешь какой-то огонек любопытства; и балканские славяне, каким-то чудом попадающие сюда на этот конец света, нередко в своих национальных костюмах, стройные, со светлыми, наивными глазами, придающими им вид как будто бы взрослых детей; и, наконец, японцы, японцы и японцы, миниатюрные фигурки, со своими тоненькими, плоскими разрезами вместо глаз, как бы оттянутыми у висков вниз, с торчащими ниточками вместо усов, — совершенные куклы плохого изделия, с холодно-бесстрастным, неподвижным, как бы застывшим выражением лица, которое, однако, производишь такое впечатление, как будто сохранение этого выражения стоит им невероятных усилий воли.

И весь этот народ, или, вернее говоря, все эти народы торгуют, кто чем и как может, сбирая обильную дань с девственной доселе торговой почвы края. При этом почему-то торговые специальности распределены среди этого пестрого разноплеменного населения как будто бы по национальностям: почти все булочные принадлежат грекам; мануфактурными товарами торгуют преимущественно татары; японцы почти все парикмахеры или содержатели тех домов, о которых не принято говорить в печати. Почему это так, решать не берусь, но это безусловно так, и почти всякая национальность занята здесь в лице своих представителей каким-нибудь своим особым промыслом.

Русская торговля в Манчжурии пока, к сожалению, занимаешь еще не настолько выгодное положение, которое она легко могла бы занять при существующих условиях общего нашего положения в крае. Один здешний предприниматель, человек толковый и практичный, так объяснял мне причины этого сравнительно невыгодного положения русской промышленности в Манчжурии.

— Главная беда в том, что крупный капитал сюда не идет. Ведь вы знаете, кто здесь главный предприниматель. Бывшие [956] железнодорожные служащие, охранники, пограничники, запасные нижние чины и прочий подобный люд. Скопит какие-нибудь гроши на службе, а потом, как службу оставит, видит, конечно, что в этих краях копейка рубль делает, и займется торговлей. Только, разумеется, связей у него с русскими фабрикантами никаких нет, а накупит он в Порт-Артуре или в Тянь-цзине иностранного товару да и торгует год, много два, наберет барышей, а потом и возвращается к себе на родину с приумноженным капиталом. Ему-то, конечно, выгода, а только русской торговле вообще от этого никакой пользы нет. Только китайцам такие предприниматели дорогу протирают.

— Почему же так?

— А потому, что вот расторгуется такой мелкий торговец, дело его совсем на ноги станет, а тут, смотришь, в один прекрасный день придет к нему слезливое письмо с родины откуда-нибудь из Херсонской или Радомской губернии, схватит его за живое, и решит он домой ехать с наработанными деньгами. Тут вот китаец перед ним словно из земли вырос.

— А китайцу-то что?

— Как что? Он у него всю его торговлишку и перекупить. И, конечно, дешевле пареной репы, потому что, известное дело, человек ехать торопится. Не до того ему, чтобы о каких-нибудь лишних ста или двухстах рублях торговаться и из-за этого время терять. А китайцу-то ведь торопиться некуда. Он у себя дома. Иной раз он такого случая целый год дожидается. И ведь, знаете, систематически это идет. Вот поживете здесь — увидите, каждый месяц там или полтора на Пристани снимается вывеска какого-нибудь Иванова или Петрова и уступает место изображению какого-нибудь Ли-сун-чжи или Лю-си-тина.

— Так что в общем выходит, что выгода остается на стороне китайцев?

— А то как же? Да вся эта постройка железной дороги — это какое-то сплошное благодеяние для китайцев. Возьмите рабочих: ведь в Китае чернорабочий не знает, что такое поденная плата выше 10 копеек, а у нас здесь самый завалящий рабочий в день копеек 30 — 35 вырабатывает. Уж на что в портовых городах заработная плата рабочим высокою считается. А ведь у нас она куда выше, чем в Тянь-цзине или Шанхае. Правда и то, что если бы таких цен не платили, никогда дорога так скоро не была бы окончена. А только все ж таки слишком набили цены им. То же самое и торговцы. Раньше-то они боялись “белых дьяволов”, держались в стороне и только присматривались. А теперь, как присмотрелись, видят — жить можно, и не без выгоды, вот и начали оперировать да конкурировать. И если дело не переменится, то и того можно бояться, как бы в конце [957] концов не русский, а китаец из этой борьбы не вышел победителем. Особенно в мелкой торговле. Уж не говоря о том, что китаец — по натуре купец, главное то, что здесь, ведь, он у себя дома, население-то, ведь, в большинстве китайское, он его вкусы и требования до тонкостей знает. А наш купец не только не знает, а и знать не хочет. Вы только посмотрите, чем наши купцы торгуют: кроме вин да бакалеи, которые покупает у них наш же брат русский, — ничем, так-таки ничем. И в мыслях у них нет, чтобы поинтересоваться, что может быть нужно китайскому покупателю, да завести у себя такой товар. А смотришь, купил эту самую лавчонку у русского китаец: в ней и вина и бакалея остались, да, кроме того, показались ситцы какие-то простенькие, да керосин, да масло бобовое, да еще что-нибудь. К нему и русский не перестал ходить в лавочку, да и китаец тоже повадился. И торгует он и живет себе припеваючи.

— Ну, знаете, в этой области русскому с китайцем конкурировать действительно трудно. Конечно, китайский торговец будет лучше знать требования и вкусы своего же брата-китайца, чем русский.

— Да, это все верно. Только что более всего печально, ведь на все эти вкусы и требования есть и подходящие русские товары — и сахар, и керосин, и ситцы, и бязи, и все такое. А между прочим ведь эти товары здесь по большей части не русского происхождения, а все иностранного — американские, английские, даже японские. Вот что обидно. Наш русский фабрикант совсем не интересуется Маньчжурией. Здешние китайские купцы ездят в Россию, хотят завязать близкие отношения с тамошними фабрикантами, а те хоть бы в ус подули. Сидят себе на своих сундуках да Лазарями поют или белугою воют, как только дело коснется “поощрения отечественной промышленности”. А чтобы эта промышленность сама задвигалась, — и-и, и думать нечего. Ей-Богу, перед китайцами стыдно: они за тридевять земель в Лодзь ездят торговлю заводить, а тамошние фабриканты не то что сами ездить, а и комиссионера сюда не пошлют. Да, наконец, не хотят наши купцы сами с китайцами дело иметь, боятся потерь, убытков, что ли, так хоть с китайскими купцами вступили бы в компанию, образовали бы русско-китайское торговое товарищество, что ли, вроде русско-китайского банка, или самого общества железной дороги, в которых также есть пайщики и русские и китайцы. Такое участие китайцев, разумеется, большую пользу принесло бы, потому что китайские купцы лучше наших знают, что именно из товаров здесь в Маньчжурии нужно и как с покупателем здешним обходиться. Они бы здесь на месте с ним и возились, а русскому купцу только [958] и работы было бы, что сюда свои товары отправлять да денежки за них получать.

— Да, но, ведь, согласитесь, и то надо иметь в виду, что нашим товарам, если возить их по железной дороге, не легко выдерживать конкуренцию с иностранными, привозимыми морским путем, который обходится значительно дешевле.

— А скажите, пожалуйста, кто же нам-то мешает наши товары тоже морем возить. Ведь не ушло оно от нас на службу к немцам или англичанам с тех пор, как мы выстроили железную дорогу. По железной дороге, понятно, надо бы такие грузы отправлять, которые спешно на месте нужны, потому ли что скоро портятся, или там по какой либо иной причине. А то мы теперь, как выстроили железную дорогу, так о морском пути и думать больше не хотим. Ведь, вот Добровольный флот плачется, что железная дорога у него всю работу отбила; чуть ли не собирается заняться перевозкою итальянских эмигрантов из Неаполя в Нью-Йорк только, чтобы с голоду не зачахнуть. А отчего это? Все по легкомыслию да надутости нашего купечества: выходит так, что если теперь железная дорога есть, то я или по ней товары свои посылать буду, или совсем не буду, а морской путь мне теперь при железной дороге не подходит. Так-то-с. А ведь, если по разуму, по-настоящему, рассудить, то при теперешнем порядке Добровольный флот не то что жаловаться на свою судьбу, а наоборот куда лучше дела мог бы делать. Ведь, спрос-то на всякий товар куда как поднялся на Даль-нем Востоке. И можно было бы наших товаров много больше, чем раньше, на пароходах отправлять и лишние товары захватить, постараться сбыть их на пути где-нибудь, ну, там в Персидском заливе, что ли, благо теперь, кажется, с ним хотят торговлю заводить... А не удастся лишнее по дороге сбыть, — пусть и оно идет в Манчжурию да на Дальний Восток, там ему всегда сбыт найдется.

— Да, но вы забываете обратные рейсы. Ведь, раньше Добровольный флот на обратных рейсах только и вырабатывал стоимость перехода пассажирским движением. А теперь, когда все пассажирское движение ушло на железную дорогу, поневоле придется в обратный рейс совсем налегке идти.

— Что вы? Что вы? Побойтесь Бога! Да ведь вы знаете, батенька, Восток-то, ведь, нам столько же, а то, пожалуй, и больше еще вернуть может, чем сколько мы ему дадим. Уж одна манчжурская щетина да бобовое масло чего стоять! Теперь-то их сравнительно мало отправляют, не знают еще как следует этого дела, насколько выгодно оно. Зато кто занялся этим — какие деньги нажил! Тут один делец есть. Так он тысячи нажил и — что всего лучше — не затратил сам на это ни копейки денег. [959]

— Как же это так?

— А так, очень просто. С китайцами он дела кое-какие до этого имел; приобрел между ними кое-какие знакомства, кредит небольшой. Вот и начал он у них закупать щетину партиями — за бесценок, конечно, здесь, ведь, она ничего не стоит. По условию, уплата через три месяца. Задаток не большой, может быть, дал, уж не знаю как там. А щетину эту самую он по образцам заранее уже продал через знакомых в Одессе какому-то торговому дому. И как бы вы думали, по какой цене? В 12 раз дороже! Занимался он этим делом годика с дна. Ну, и, конечно, состояньице заработал. Так-то-с! Разумеется, после него и другие занялись этим делом, и еще многие займутся. Натурально этот товар с каждым разом все в большем количестве будет в Европу идти. Тоже и бобовое масло, и пушнина, да и многое еще другое. Нет, что вы! Товаров отсюда на обратный рейс хватит.

— Все это хорошо. Но только тогда же, по-вашему, как будто бы выходит, что железная дорога ни к чему.

— Нисколько, нисколько. Я же вам докладывал, что по ней должны идти такие грузы, которые не переносят долгой морской перевозки. Да, наконец, если уж на то пошло, для железной дороги всегда и местных грузов хватит, если оживление Манчжурии будет идти таким быстрым ходом, каким оно до сих пор шло. Только уж, конечно, порядки теперешние надо изменить. А то ведь вы знаете, что при нынешних тарифных ставках получается? Что по самой Манчжурии не то, что китайцы, а даже русские сплошь да рядом предпочитают из одного города в другой свои товары не по железной дороге отправлять, а гужом.

— Неужели? Вы, конечно, шутите?

— Нисколько-с, и не думаю. Сколько примеров знаю. И ведь подумайте, это тоже в копеечку станет. Мы — ведь здесь, в Манчжурии. Значит, коли с хунхузами не хочешь познакомиться, надо охрану нанимать для каравана, и охрану русскую, конечно. А вы сами изволите знать, во сколько здесь русский человек ценится. Вот и подсчитайте. Уж не говоря о том, что стоит арбы нанять, погонщиков и все такое прочее. А все же, видно, дешевле обходится, чем по железной дороге. А то, ведь, не возили бы так. Кто же себе добра не пожелает? Вот и можете судить о здешних провозных ценах.

— Ну, хорошо, предположим, что это действительно дешевле может обойтись, хотя с трудом как-то этому верится. Но это же гораздо дольше, чем по железной дороге отправлять грузы. Шутка ли сказать — гужом, да еще по здешним дорогам? Это значит иначе, как шагом, и плестись-то нельзя. [960]

— Так-то оно так. А все же не больно разница велика, коли сравнить с железною дорогою. Только уж, конечно, надо, чтобы знающий человек сравнивал. А знающие люди говорят вот что. Повезете вы товар по железной дороге. Двести-триста верст проедете благополучно, а там, смотришь, заявляют вам — вагон заболел. Ну, и того, значит, смазывать его приходится — не вагон, разумеется, а досмотрщика. А ведь это тоже денег стоит. А то просто размыв пути или маленькое крушение. Ну, тут уж никакой смазкою не поможешь. А гужом-то, знаете, наверняка — тише едешь, да дальше будешь.

— И что-ж, много товаров так возят?

— Да подходяще. — Собеседник мой употребил именно это слово, занесенное сюда пришлыми сибиряками, употребляющими его в том смысле, как у нас говорят “порядочно”. — Тут даже, знаете, специально для охраны таких торговых караванов особые отряды образовались, нанимаются караваны караулить. Недавно даже такой случай был. Нанялся подрядчик со своей охраной караван провожать. А по дороге-то хунхузы возьми да и напади на караван. Отстреляться-то от них отстрелялись, а только пару лошадей хунхузы у них и повалили. Хозяин каравана стоимость лошадей удержал с подрядчика. Говорит, я тебя подрядил, чтобы все цело было. Лошадей убили — ты за них и плати. Подрядчик даже в суд жаловался.

— Ну, и что же?

— А не знаю уж, как суд в этом разобрался. А по-моему, — прибавил мой собеседник с усмешкою, — напрасно хозяин товаров подрядчику денег не уплатил. Хоть за то с ним не тягался бы, что тот сам его не ограбил.

— Кто? Подрядчик, который нанялся его охранять?

— А то как же! Здесь, ведь, народ-то какой! Одно слово, как у нас в Сибири говорят, — кобылка. Вот и торгуй при таких условиях.

— Ну, а скажите, пожалуйста, как у вас насчет золота? Слышно ведь, что многие этим здесь занимаются.

— Да многие занимаются, это верно; да только пока толку немного. И все по той же самой причине. Капиталов настоящих нет. Ведь для золота, сами знаете, сколько на него капиталу нужно. А без капиталов, да без машин, да без приспособлений разных — один разговор пустой выходит. А мелкие предприниматели рвутся сюда — думают здесь настоящие золотые горы найти, право слово.

— А что, разве, по-вашему, в Маньчжурии золота нет?

— Как не быть? Золотишко-то есть, да только с поверхности-то его уж давно китайцы добывают и порядком-таки уже его оттуда выкопали. А что осталось, что поглубже лежит — к нему уж [961] иначе, как с драгою да прочими машинами и не подступись. А на это уж, сударь мой, капиталы крупные нужны. А капиталам-то ведь сами знаете, чай, и в России еще хорошо. Так-то! Ну, а

мелкота-то эта вся видит, что в Маньчжурии золотых гор нет. Поработает, поработает мало-мало, как китайцы, по-хищнически, кое-что золота добудет да и застопоришь. Свалить на что всегда найдешь — хотя бы на неспокойствия в Маньчжурии, [962] будто в таких условиях нельзя работать. А ведь где же на золоте спокойно бывает? Клондайк-до ведь не Маньчжурия, а и там иначе, как с головы до ног вооруженными не ходят. Ну, а китайцы-то видят, что русские золото так же добывают, как и сами они, никаких машин да приспособлений не употребляют — значит, и научиться-то от них ничему нельзя, одно только беспокойство, и все труднее да труднее становится от них концессии на добычу золота доставать. Вот разве что теперь русско-китайский банк дело поправит. Он, слышно, решил заняться сам правильной разработкой золота. Ну, а уж, конечно, коли одно дело на лад пойдет, так за ними и другие потянутся. То же как с заводами здешними у нас...

— А разве есть здесь какие-нибудь заводы?

— Есть, есть. А какие бы, вы думали? Пожалуй, не отгадаете, если вы в Маньчжурии еще недавно. Водочные-с! Да, водочные и пивоваренные, — повторил он, видя мое недоумевающее лицо.

— Неужели эти первыми появились? — не мог я удержаться от вопроса.

— Первыми-с, впереди всех забежали. Как Смирновка да Поповка наши сюда раньше всех других товаров при начале постройки появились, так и теперь, как постройка кончилась, да промышленность появилась, перво-наперво начали водочные заводы строиться. Сначала один здесь в Харбине пивоваренный завод построился. Ну, известно, коли здесь бутылку привозного пива дешевле 60 копеек не достанете, а здешний завод его начал по 15 — 20 копеек за бутылку продавать, — расторговался он порядочно. За ним теперь другие потянулись, начали водочные заводы строить. Теперь их, кажется, три уже. И ничего, все будто бы недурно торгуют.

— Ну, а других заводов нет разве?

— Других нет пока. Да вот, теперь говорят, скоро маслобойный завод будет построен. Потом, верно, и другие появятся. Вот тогда можно будет сказать, что русское торговое дело здесь прочно на ноги станет. Главное, значит, чтобы чувствовало оно себя здесь, как дома, а не то, что теперь, будто на весу.

Не берусь судить, насколько справедливы были мнения моего собеседника, но во всяком случае должен сказать, что, когда обжился и осмотрелся в Маньчжурии, мне пришлось не раз убедиться, что многое в словах его было правильно.

Во всяком случае несомненно, что русской торговой предприимчивости в этом крае может открыться широкое ноле деятельности. Понятно, что первые шаги ее здесь при тех исключительных условиях, на каких до последнего времени находилась жизнь страны, не всегда бывают вполне правильны. Но если условия эти несколько изменятся, можно с уверенностью сказать, что [963] русская торговая предприимчивость значительно разовьется и окрепнет, особенно когда нынешнее неопределенное положение Маньчжурии прекратится, и в ней наладится правильная, нормальная жизнь.

В числе причин, отрицательно отзывающихся до сих пор на развитии торговой предприимчивости в Маньчжурии, по крайней мере, вне полосы отчуждения, не последнее место занимает, между прочим, хунхузничество — явление вообще настолько интересное, что стоит сказать здесь о нем несколько слов, тем более, что многие имеют о нем весьма превратные представления. В России, например, не раз приходилось мне слышать от многих, что хунхузничество является как бы продолжением боксерства, и что деятельность хунхузов основана на политической почве ненависти к европейцам вообще и к русским в частности; находились даже люди, которые чуть ли не проводили аналогию между хунхузами в Маньчжурии и черкесами на Кавказе и высказывали опасение, что их деятельность может долго служить препятствием упрочению русской власти в крае.

В действительности ничего не может быть превратнее подобных мнений уже по одному тому, что преобладающий, если не исключительный характер хунхузничества во всяком случае не политический, а скорее всего экономический. Ряды хунхузов в громадном большинстве пополняются безземельными бедняками, которые, благодаря общему характеру здешнего населения, гораздо более активному, чем характер их южных соотечественников, не довольствуются, как эти последние, прозябанием где-нибудь на плотах на реке, а предпочитают силою добывать себе средства к существованию у более слабых. Причина этого отчасти кроется в самой природе населения Маньчжурии, которая некогда, подобно нашей Сибири, служила местом ссылки беспокойных и мятежных элементов из внутренних провинций Китая. Много способствует этому также и природа самой страны, богатой в своей восточной и южной части гористыми местами, служащими для хунхузов надежными убежищами. Отсюда они делают свои набеги, отправляясь в экспедиции иногда на довольно долгое время, грабя и обирая все попадающиеся им на пути деревни и селения, и затем с собранною добычею возвращаются безнаказанно к себе. При этом экспедиции их редко сопровождаются убийством, или вообще какими-нибудь насилиями. Мирное население обыкновенно безропотно несет им дань, и они, погостивши в какой-нибудь деревне и собравши с нее контрибуцию, уходят из нее дальше, обыкновенно никого не тронув. Только в тех случаях, когда набег совершается хунхузами с целью отмщения за сделанный на них донос, он имеет совершенно иной характер. В этих случаях хунхузы не знают пощады, и не только доносчик, по и вся деревня, в которой он живет, [964] несет тяжелую кару за его донос и предается полному уничтожению. Благодаря такой системе, население, понятно, приучено хунхузами предпочитать уплату им определенной и довольно умеренной дани, при том по известной справедливой раскладке, чем рисковать опасностью полного разгрома. Таким образом хунхузничество чуть ли не приобрело в Маньчжурии полные права гражданства и существует как бы на основании обычного права, являясь совершенно исключительным и своеобразным способом призрения бедных.

Что хунхузничество совершенно лишено политического характера и во всяком случае не направлено преимущественно против русских, доказательством этого может служить уже одно то, что хунхузы почти никогда не трогают русских, а если и нападают на них, то опять таки исключительно из корыстных видов, не причиняя им никакого вреда и лишь отнимая у них, понятно, все их имущество. Судить об этом можно хотя бы по тому, напри-мер, что рассказывал мне один русский купец, подвергшийся как-то на Сунгари нападению хунхузов, о котором он передавал очень интересные подробности. Нападение было не шуточное, так как хунхузов было около 40 человек, вооруженных ружьями. Взяв их на перевес, они предложили троим русским, на которых было совершено нападение, сойти с их джонки, приставшей в это время к берегу, и приблизиться к ним — иначе они грозили уложить их на месте.

— Видим мы — последний час наш пришел, сопротивление немыслимо. Помолились Богу, перекрестились, подошли к ним; они сейчас же окружили нас кругом, стоят, говорят что-то по ихнему, а нескольких человек атаман послал к нам на джонку поискать да пошарить, что взять можно. Мы это сидим, молитвы читаем, к смерти готовимся. Видим, несут наши вещи, все унесли — тряпочки не оставили. Начинают рассматривать да разыскивать. Нашли ящик с сигарами, раскрыли, начали курить. Вижу я, один из хунхузов направляется ко мне с ящиком, протягивает его, предлагает, значить, курить. Я уж не знал, брать ли, не брать, да думаю, лучше ни в чем не перечить, взял — закурил, а они все кругом как загогочут! Пересмотрели вещи, захватили их с собою, и вижу, вся толпа уходит, собирается к джонке своей, только нас с собой не берут. Я прямо глазам своим не поверил, да пришлось поверить, когда один — другой подходит, руку сует, на прощанье, значит. Так они все и ушли и нас оставили прямо, так сказать, в чем мать родила, да зато хоть спасибо, что живыми.

За самые последние годы, под влиянием общих смут в Китае, хунхузничество в Маньчжурии значительно развилось и усилилось новыми элементами, несколько изменившими его [966] характер — не столько, впрочем, по существу, сколько по внешней своей форме. В ряды его поступило немало бывших китайских солдат, которые, за сокращением количества китайских войск, остались без заработка и сочли для себя наиболее подходящим занятием разбойническую деятельность. Они также вступают на это поприще потому, что им иначе есть нечего, и в этом отношении не отличаются от прочих хунхузов; но если среди них находится какой-нибудь отчаянный вожак, у которого к этим побуждениям примешиваются какие-нибудь расчеты честолюбия или личной вражды с кем либо из китайских властей, то они могут быть очень опасны и наделать немало хлопот. Доказательством этого может служить происшедший в прошлом году небывалый до сего времени в истории хунхузничества факт занятия хунхузами большого города Бодунэ, главного города Бодунэского фудутунства, т. е. по-нашему чуть ли не губернского города, резиденции самого областного начальника — фудутуна. Случай этот замечателен, между прочим, тем, что в шайке этих китайских хунхузов принимали участие также и несколько человек русских разбойников, присутствие которых произвело особую панику среди населения города и главным образом было причиною того, что им так легко овладели хунхузы. Город этот и окружающая его местность не были заняты нашими войсками, и поэтому шайки хунхузов спокойно хозяйничали в его окрестностях, но на самый город нападать не отваживались, так как в нем находился все же довольно сильный отряд китайских войск. В начале октября 1902 года к городу приблизилась на рассвете толпа из нескольких сот китайских хунхузов, впереди которой находилось несколько русских. Толпа подошла к городским воротам, и часовые, видя перед собою русских и услышав от китайцев, что за ними идет целый русский отряд, даже и не подумали о сопротивлении и отворили настежь ворота. Хунхузы вошли в город и начали там хозяйничать по-своему, собирая обильную дань с местных купцов, обшаривая их магазины, располагаясь в их домах и дворах, выбирая себе все, что они находили здесь лучшего. А мирные китайцы, верные своему обыкновению подчиняться силе, даже и не думали о каком бы то ни было сопротивлении и показывали все свое добро непрошеным гостям, точно те были не бесцеремонными грабителями, а щедрыми плательщиками-покупателями. Они по опыту знали, что это — единственное средство спасти жизнь, хотя и пожертвовав значительною частью своего имущества. Немногие, впрочем, отделались не так дешево или потому, что пытались оказывать сопротивление грабителям, или же потому, что у них были личные счеты с кем-либо из хунгузов. Немало голов было срублено, немало домов сожжено; огнем и мечом разбойники оставляли следы своего хозяйничанья в городе. [967]

Пришлось и самому фудутуну жестоко поплатиться за прежние свои отношения к одному из предводителей хунхузов. Этот хунхуз раньше сам состоял на службе в Бодунэском фудутунстве и должен был оставить ее по приказанию фудутуна, как говорили, по причине романического характера, из-за чрезмерного внимания, выказывавшегося им жене фудутуна. Оставив службу, он ушел на север в Цицикарскую провинцию, набрал там шайку разбойников и, соединившись с другою шайкою, произвел теперь нападение на Бодунэ, где он дал широкий простор своей мести. Говорят, что, привязав к столбу самого фудутуна, он на его глазах надругался над его женою, а затем передал ее на поругание своим товарищам, и несчастный фудутун, видя все это, был бессилен предпринять что-нибудь, чтоб спасти свою жену. Однако и буйному китайскому Ринальдо недолго пришлось справлять свой разбойничий пир. Другой предводитель хунхузов, упившись первыми успехами, решил, что надо подумать о будущем, и предложил фудутуну перемирие с тем, чтобы тот спешно отправил гонца в Гиринь к цзянь-цзюню с ходатайством о разрешении принять всю его шайку на военную службу. Такой оборот дела не должен казаться странным, если иметь в виду, что, как сказано выше, среди хунхузов много бывших солдат, из которых многие все-таки предпочитают обеспеченное существование солдата неверному и небезопасному существованию хунхуза. Фудутун согласился исполнить это условие, тем более, что иначе он поступить и не мог, и после нескольких первых дней буйного волнения в городе наступила было сравнительная тишина. Но тут случилось нечто совершенно неожиданное: тот предводитель части хунхузов, который имел свои личные счеты с фудутуном, отказался выполнить заключенное его товарищем с фудутуном условие и намеревался продолжать свою прежнюю опустошительную деятельность в городе. Тогда завязалась борьба уже между самими хунхузами на тесных улицах города, и китайский Ринальдо сложил свою буйную голову в этой борьбе.

Между тем, слухи о том, что происходит в Бодунэ, распространились по всей Маньчжурии, и сюда был отправлен сильный китайский отряд. Кроме того, нашими военными властями был отправлен также небольшой военный отряд, который и рассеял окончательно хунхузов и захватил русских разбойников, понесших строгое наказание за их участие в хунхузской шайке. С хунхузами же расправились сами китайские власти, которые в таких случаях не знают пощады. С хунхузами, захваченными на месте преступления, расправа обыкновенно очень коротка: тут же на месте поимки им отрубают голову. Только в тех случаях, когда их захватывают целыми партиями, [968] их обыкновенно отводят в ближайший город или в главный город провинции и наряжают над ними суд, который с гораздо большим основанием можно назвать скорым, чем правым и милостивым, так как результатом его обыкновенно является привычное для китайцев зрелище казни.

Выстроят обыкновенно осужденных на смерть преступников на коленях, с колодками на шеях, со связанными за спиною руками где-нибудь на площади; кругом них шумит толпа, сходящаяся всегда смотреть на казнь, как на какое-нибудь интересное театральное зрелище; палач проходит мимо длинного ряда преступников; остановится около первого, ударит его топором по затылку, и безжизненное тело валится сразу навзничь, голова отлетает в сторону, а сосед казненного с любопытством наблюдает за ее падением, как будто бы его голове не предстоит через несколько секунд подобная же участь. Удачный удар палача сопровождается обыкновенно одобрением зрителей, выражающимся в коротком возгласе “хао”. Этот возглас производит на постороннего непривычного зрителя совершенно впечатление вздоха, вырывающегося из груди толпы в ту минуту, когда дух выходит из тела казненного. Не всегда, конечно, удар бывает удачен, иногда голова повиснет на передних позвонках, казненный корчится в мучительных судорогах, а толпа уже не интересуется им и ждет другого, более удачного удара и даже не видит, как к такому неудачнику подходить другой палач и отрезает упрямые позвонки особою острою косой.

Когда казнь кончена, тела казненных предаются погребению, головы же помещаются в клетки, которые и вешаются в назидание в людных местах у ворот города, посреди улиц, а иногда и на большой дороге, где-нибудь на перекрестке. И эти головы в клетках, особенно в лунную ночь где-нибудь на дереве посреди дороги в поле, производят такое тягостное впечатление, которое нескоро забывается.

Некоторые китайские чиновники столь энергично ведут таким способом борьбу с хунхузами, что в конце концов достигают вполне осязательных результатов. Так, например, за годичный срок пребывания моего в Маньчжурии вновь назначенный фудутун в Нингуте казнил около 800 человек хунхузов и, благодаря этому, достиг того, что тракт от Гириня до Нингута через Омосо, находившийся до его назначения вполне в руках хунхузов, так что и сам он должен был ехать туда другою дорогой, был совершенно очищен от них. Но более всего обязана Маньчжурия затишьем деятельности хунхузов, конечно, той упорной борьбе, которую еще до последнего времени вели с ними наши войска, предпринимая против них зачастую довольно серьезные и трудные экспедиции. Результатом этого явилось [970] то, что к оккупированным нашими войсками городам и в особенности к полосе отчуждения хунхузы и на довольно далекое расстояние редко отваживаются подходить, хорошо зная, насколько твердо и деятельно охраняется здесь порядок и общественная безопасность.

В полосе отчуждения эта обязанность лежит всецело на войсках Заамурского округа пограничной стражи, который получил ее в наследство от прежней охранной стражи. Стража эта была организована в самом начале постройки дороги для охраны ее на вольнонаемных началах из запасных нижних чинов, преимущественно казаков, уже окончивших срок действительной службы и искавших живой интересной службы в новом краю. После 1900 года, когда связи между Россией и Маньчжурией более закрепились, и стало ясно, что в будущем русское влияние в ней будет все более и более упрочиваться, охранная стража была преобразована и приближена по своей организации к общей организации русской армии, при чем, в виду непосредственного ее назначения — охранять железную дорогу, находящуюся в ведении министерства финансов, она вошла в состав отдельного корпуса пограничной стражи, подчиненного этому министерству, хотя, понятно, по характеру своей деятельности она не имеет ничего общего с деятельностью пограничной стражи, прямым назначением которой является, как известно, борьба с контрабандою.

Помимо специально военных задач охранения дороги от хунхузов или возможности нападения со стороны враждебного населения, она несет, между прочим, также и специально железнодорожные и общие полицейские обязанности. Начальник находящегося на каждой станции небольшого отряда является в ее районе заведывающим полицейскою частью и среди разведок, экспедиций и топографических съемок должен, между прочим, заниматься также и составлением протоколов обо всех происшествиях на станции. Только в местах стоянок более крупных отрядов заведывание полицейскою частью возлагается на особого офицера, а в Харбине полицейская часть находится в ведении особого полицеймейстера с тремя помощниками, которые ташке назначаются из числа офицеров пограничной стражи.

Соответственно ближайшей задаче своей — охране железной дороги, пограничная стража в Маньчжурии разбросана по всей линии: на каждой станции стоить взвод или полусотня при офицере. Для офицеров такая стоянка представляется в некоторых отношениях довольно заманчивою, так как работы здесь можно найти много, ведя правильные разведки, изучая условия местности, делая ее топографическую съемку и т. п. Да наконец можно и на хунхузов наткнуться, помериться с ними силами — одним [970] словом обстановка чисто боевая. Но зато во многих других отношениях такие стоянки представляются буквально несчастием, так как жить приходится здесь положительно, как в пустыне, не имея по близости ни одного интеллигентного лица, с которым можно было бы обменяться словом или мыслью. Помню, горько жаловался мне на это один офицер, уже не молодой поручик, с которым как-то случилось мне разговориться в вагоне железной дороги.

— Вы себе и представить не можете, что это за жизнь. Пост среди поля. В двух верстах где-нибудь несчастная деревушка с несколькими десятками манз, вот и все общество. Одно только и остается, что свой взвод или полурота. И хорошо, если есть еще хоть один офицер. А то ведь пришлось мне в прошлом году с постом на заготовке лесного материала для дороги стоять. Так ведь с ума можно сойти. Стоишь в лесу, и точно от всего мира отрезан. Тощища смертельная. Даже учений нет. Люди целый день за рубкою леса наблюдают, а ты хоть кол на голове себе теши — до того тошно. Вечером придет вахмистр с рапортом — так и ему обрадуешься: все-таки живой человек. Хоть с ним захочешь поговорить. Спросишь его: так ты говоришь, Егоров, все благополучно? — Точно так, ваше благородие, никаких происшествий не случилось — Так, так, ну, а у тебя как, все благополучно? — Точно так, ваше благородие, все в порядке. — Здоров ты? — Покорнейше благодарю, ваше благородие, здоров. — Ну, а родные твои как? — Не могу знать, ваше благородие, так что писем уже больше с полгода не получал, из наших местов больно долго письмо-то сюда ходит. — Замнется на минутку и молчит. И я молчу. Говорить-то мне хочется, а говорить с ним не о чем. Да и неудобно как-то в откровенности пускаться — дисциплина не велит. Постоит он так немного перед мною, и видно, и ему также говорить со мною не о чем. Спросит что-нибудь, чтобы закончить разговор, насчет ковки лошадей, или фуража, или что-нибудь в роде этого, отпустишь его и как грохнешься на постель, так бы, кажется, вместо с ней в землю и ушел бы.

— Ну, уж это вы, право, слишком мрачно на вещи смотрите, — заметил сидевший тут же с нами молодой офицер тоже пограничной стражи. — Ей же Богу, слишком мрачно. Если уж на то пошло, так я вам скажу наоборот, что наша служба здесь лучше, чем где хотите в другом месте. В других местах, что наша пограничная стража делает? — контрабандистов ловит да товары от них отбирает; а тут боевая обстановка, тут каждый из нас всякую минуту может в бой попасть, дело живое, горячее. [972]

— Эх, батенька, — ответил тот офицер, к которому говорившим обращены были эти слова. — Добро бы война, тогда бы совсем другое дело. А то ведь вся боевая обстановка только в том и заключается, что в разных лишениях да в собачьей жизни, а военной славы и в помине нет. То-то и дело, что только обстановка боевая, а боя-то нет и славы нет. А горя много, ох, как много. Вам хорошо — вы человек молодой, холостой. А подумайте, каково-то мне. Ведь я человек семейный. У меня вот два с половиною года тому назад жена в Россию к больному отцу уехала, да там ребенка родила, и я с тех пор ее не видел и дочку свою только по фотографической карточке и знаю.

— Это действительно ужасно! — невольно вырвалось у меня. — Но почему же так?

— А очень просто почему. Проезд отсюда в Россию да обратно денег стоит, и денег немало — рублей 300 надо на такое путешествие ухлопать. А где их взять-то? Ведь это почти трехмесячное жалованье. Раньше хоть платили порядочно. А теперь как начали костить, так 300 рублей и за два года не сбережешь. Поневоле приходится ждать трехгодичного срока, когда казенный проезд полагается. Тогда и увидимся с женою, если только я жив буду и до тех пор не околею.

— Что правда, то правда, — согласился молодой офицер. — Слишком уже нам наши оклады сокращать стали. Ведь вот я совсем недавно здесь, всего с год, и уже за это время мне десятка на два мое месячное жалованье сбавили. И ведь знаете, что обидно, — прибавил он, обращаясь ко мне с живостью. — Другие войска — не пограничной стражи — до сих пор и полевые и порционные получают, так что оклады у них совсем по военному времени. А ведь, если сравнить, так, ей же Богу, нам не меньше ихнего достается. Уж хоть одно взять. У них, по крайней мере, стоянки сносные — в больших городах — в Гирине, Харбине, Мукдене, Цицикаре, Нингуте, одним словом в таких местах, где как ни как, а все-таки жить можно. А нашего брата забросят куда-нибудь на малюсенькую станцию со взводом или полусотнею, а то на Сунгари где-нибудь стоишь, а то и совсем где-нибудь в лесу, и живи там, как Робинзон на необитаемом острове.

В общем, не особенно сладка, конечно, для большинства жизнь в Маньчжурии. Вероятно, если бы действительно, как говорил мой собеседник, была война, было бы совсем другое дело: все лишения здешней жизни отступили бы на задний план, под влиянием сознания важности исполняемого дела. Но одни только лишения без такого сознания — это в самом деле кладет на здешнюю жизнь тяжелый отпечаток, который слышится в [973] речах почти всех и каждого, особенно, конечно, низших служащих, которым приходится больше всего терпеть лишений. Это впечатление мне пришлось вынести из многих разговоров, между прочим, и с низшими железнодорожными служащими, служба которых здесь также очень тяжела. Один такой разговор особенно запечатлелся в моей памяти. Как-то поздно ночью я приехал на одну маленькую станцию, где мне надо было дожидаться поезда. Здание станции было заперто, и довольно долго пришлось стучаться в него. Наконец, мне отворил дверь какой-то служащий, к которому я обратился с просьбою проводить меня к начальнику станции.

— К вашим услугам, — ответил он. — Что вам угодно?

— А вы разве начальник станции? — спросил я его, несколько сконфузившись тем, что он сам отворил мне дверь.

— Да, если хотите, начальник. Да какой здесь начальник, коли всего на всего кругом нас три человека! Я и начальник, я и кассир, я и контролер, и телеграфист, и все что хотите, даже швейцар, когда вот приходится открывать дверь приезжающим. [974]

Я поспешил, конечно, извиниться перед ним за то, что обеспокоил его.

— Да что же извиняться? Не за что, — ответил он. — Служба наша такая. Обыкновенно мы с помощником моим чередуемся. А теперь вот уж третий день, как помощник заболел, в жару лежит. Я несколько телеграмм посылал, просил доктора прислать и человека, который мог бы заместить моего помощника на время его болезни. Ну, и вот отвечают мне: помощника взять в настоящую минуту неоткуда; как только подыщут, пришлют. А доктор участковый наш теперь в объезд поехал. Никак его телеграммами не догонят. Придется, видно, ждать, пока он сам сюда приедет, когда очередь до нашей дыры дойдет.

— Как же вы теперь?

— А вот так. За двое последних суток ровно три часа спал. Тут еще, как на грех, месячные ведомости надо готовить. Прямо минуты нет. Вот перед вашим приездом на полчасика вздремнул, да так крепко, что и стуков ваших долго не слыхал. Уж вы простите, Бога ради, если лишнее ждать пришлось. Да-с, вот так и живем, — прибавил он после минутного молчания. — Да вы простите, — спохватился он, — что я надоедаю вам своими жалостливыми разговорами. Только знаете, ведь живем-то мы здесь, что в пустыне; свежего человека увидишь, так накинешься на него, точно хищный зверь на добычу.

— Помилуйте, что вы, — поспешил я успокоить его, — я понимаю, что при таких условиях действительно должно быть тяжело.

— То есть как тяжело, вы прямо и представить себе не можете. Знали, что на тяжкие условия едем, но только чтобы так тяжко могло быть, об этом и не думалось.

— Да, но зато, по крайней мере, материально-то вы здесь хоть лучше обставлены.

— И-и, какое там лучше! Это только говорится так. Начать с того, что ведь когда ехали сюда, так нам чуть ли не золотые горы сулили. Помню, я служил на юго-западных дорогах как раз перед сокращением их штатов по случаю перехода в казну, когда поступил к нам вызов желающих поступить на “Маньчжурку”. Ну, понятно, много значило и то, что каждый боялся, как бы у себя за штатом не остаться, а главное, конечно, хорошее жалованье обещали. Там ведь наш брат рублей 35 — 40 в месяц при готовой квартире получает, а здесь давали по 100 и 125. Да еще думали так, что это на первое время, а потом еще прибавлять будут за хорошую службу. Так тут и удивляться нечему, что охотников ехать пришлось по жребию выбирать — такая масса была.

— Ну, и что же, здесь пришлось немного разочароваться? [975]

— Немного! Хорошо, кабы немного. А то ведь в конец, что называется, но всей линии. Начать с того, что денег не только не стали прибавлять, а наоборот, чем ближе к открытию эксплуатации, так даже убавлять стали. А почему — Бог их знаешь. Ведь для нашего брата, движенцев, с открытием эксплуатации только настоящая работа начинается. Вот строителям небось не сокращали окладов, хотя им теперь совсем почти делать нечего. Только отчетностью и занимаются.

Я не мог ничего возразить на это моему собеседнику, хотя и видел, что он, вероятно, немало преувеличиваешь, увлекаемый накипевшим в нем чувством молчаливого протеста против окружавших условий его жизни. Я не знал, насколько было правды в его словах о других, но чувствовал, что в словах его о себе не может быть неправды, что такие страстные суждения его хотя отчасти оправдываются и во всяком случае объясняются действительно его собственными страданиями и лишениями. А он, как будто бы ободренный моим молчанием, продолжал говорить все горячее и страстнее, спеша и волнуясь, и речь его текла, как воды реки, освободившейся от долго сдерживавшей ее плотины.

— И потом вы сами посудите. Ведь полагается же человеку готовая квартира. Так вот не хотите ли взглянуть, какова она. Пожалуйте, пожалуйте, — настаивал он, видя, что я как будто бы колеблюсь идти за ним. Кстати, скажу жене, чтобы чайком нас попоила. Она ведь тоже не спит.

Он проводил меня по двум комнатам, составлявшим его обиталище, являвшее действительно очень печальный вид: комнаты были маленькие, низенькие, штукатурка стен местами обвалилась, и в этих местах была видна саманная глина, из которой строятся обыкновенно китайские дома; в одной комнате в двух углах, а в другой — по середине стояли ведра, в которые падала вода, протекавшая через крышу. Картина была действительно очень грустная и невольно упрочивала впечатление от горьких рассказов ее хозяина.

— Так вот изволите ли видеть, — продолжал он, между тем, вернувшись после минутной отлучки, по-видимому, из кухни, где вслед затем послышались сухие звуки разламываемых щепок и стук углей, бросаемых в самовар. — Каковы апартаменты! А, недурно, не правда ли? Как подумаю я о своей прежней квартире на юго-западных дорогах, так, кажется, весь излишек своего жалованья против прежнего отдал бы, только чтоб опять в ней жить. И ведь все, все так. Хуже всего то, что даже и с деньгами здесь ничего достать нельзя. А что можно достать, так ведь то вдвое, втрое дороже против России обходится. Вот и считайте потом, что вы здесь большое жалованье [976] получаете. Да вот тоже и это! — воскликнул он с отчаянием. — Есть у меня сынишка. Понятно, тоже хочется ему образование дать. Теперь ведь без образования с каждым годом куда как трудно становится жить. Ну, вот когда служил я в России, обучался он в гимназии в Киеве — от Киева-то шесть часов езды до нашей станции было — бывало на воскресенье и на праздник мальчишка приедет. Чувствуешь, что он недалеко, что хоть раз в неделю повидать можешь. А тут в этой проклятой Маньчжурии, что на краю света. Гимназии только в Чите да во Владивостоке. Вот и пришлось его, конечно, во Владивостокскую отдать. А ведь это только здесь кажется, будто близко, по здешним расстояниям. Только уж понятно, мальчишку приходится видать только летом да еще два раза в году — на Рождество и на Пасху. Это ведь все равно выходит, что жить где-нибудь в Одессе, а сына держать в гимназии в Архангельске. Езды ведь столько же. Да, нелегка наша жизнь маньчжурская.

Словно в подтверждение его слов раздался отрывистый сухой звон железнодорожного телеграфа, от которого мой собеседник весь встрепенулся, сорвался с места и почти побежал к телеграфному аппарату и начал вытягивать бесконечную узенькую бумажную ленточку с бесчисленными прорезанными в ней черточками...

Сравнительно лучше других живут в Маньчжурии военные непограничники, т. е. служащие не в пограничной страже, а в оккупационной армии, которая расположена в более крупных городах сравнительно значительными отрядами, так что у них нет особенно глухих в общественном смысле стоянок, кроме, впрочем, нескольких мест на линии этапов, т. е. линии сообщения некоторых пунктов расположения наших войск с железною дорогою. И жизнь у них спокойнее, и помещения лучше, и общество есть, так что в общем они даже проводят время довольно весело: зимою устраиваются вечера, балы, даже маскарады, детом пикники, далекие поездки, иногда скачки, как, например, устроили как-то в Мукдене, где на это зрелище приглашены были, между прочим, также и местные китайские власти, с большим интересом любовавшиеся в особенности джигитовкою наших казаков.

В смысле развития общественной жизни некоторые стоянки, как, например, Гиринь, не многим уступят Харбину, который, понятно, является средоточием общественной жизни в Маньчжурии, отчего его шутя и называют иногда “Маньчжурским Парижем”.

Общество в Харбине, собственно говоря, довольно большое и разнообразное, даже настолько разнообразное, что в конце концов это отрицательно отзывается на развитии здесь общественной жизни, так как отдельные части его живут своею обособленною жизнью, имеющею исключительно кружковый характер. В этом отношении Харбин, увы, слишком явно носить на себе печать русской губернской культуры, обычаев всякого нашего губернского города, где чуть ли не каждый общественный [977] класс живет особо от другого, и все жалуются на скуку, которой так легко было бы избежать, если бы они не держались в стороне один от другого, а соединялись бы вместе и жили бы одной общей жизнью.

Главнейшую часть харбинского общества составляют военные, которые, в свою очередь, разделяются на два отдельных общества: пограничники и непограничники. И у тех и у других свои особые военные собрания. Кроме этих военных собраний, есть еще собрания железнодорожное и недавно основанное коммерческое, в которых собираются два другие преобладающее в Харбине классы здешнего русского населения — железнодорожные служащие и торговый класс. Немаловажным препятствием к развитию общественной жизни является разбросанность Харбина и значительные расстояния, разделяющие его отдельные части. Вечером немногие обитатели города решаются совершать путешествие из одной его части в другую, так как общественная безопасность харбинской жизни оставляет желать весьма многого, при обилии здесь беспокойных и преступных элементов каторги, для которых сравнительно еще недавно Маньчжурия являлась обетованной землею. Бороться с ними приходится самыми энергичными мерами, так что до последнего времени еще нередки сравнительно были даже случаи казни по приговору военного суда за особенно тяжкие и дерзкие преступления. Свидетелем одной казни пришлось, между прочим, и мне быть, и воспоминание о ней, конечно, никогда не изгладится из моей памяти. Казнили четырех беглых каторжников, зарезавших среди бела дня в самой людной части города семейство из семи душ. Задолго до начала казни на месте ее собрались все официальные лица, которые должны были на ней присутствовать; здесь были товарищ прокурора, врачи, полицеймейстер, тюремное начальство и несколько человек городских “обывателей”, которые, по закону, должны быть свидетелями казни. Все знакомые лица, но все как бы с особым выражением, которого я никогда прежде не замечал у них, и которое делало их какими-то совершенно чуждыми и новыми для меня людьми, будто бы я видел их теперь в первый раз в жизни. Разговор шел вполголоса, как будто бы мы находились у постели трудно больного или в комнате, где лежит покойник, а не посреди обширного тюремного двора, на расстоянии 15 — 20 сажен от тюрьмы, где находились осужденные на смерть преступники. [978]

— Ну, что, все готово? — спрашивал шепотом прокурор у полицеймейстера, на которого возложена была обязанность распорядиться всеми необходимыми приготовлениями к казни.

— У меня все готово. Вот только батюшки нет.

— Сейчас, верно, будет. А что, как преступники?

— Всю ночь почти не спали. Брикман читал им что-то, остальные часа два как заснули, а он не больше, как минут 20 тому назад.

— А знают они о том, что на сегодня назначена казнь? — спросил кто-то из кучки посторонних шёпотом, еще более сдержанным, чем тот, каким говорили прокурор и полицеймейстер.

— Нет, ничего не знают, — отвечал полицеймейстер: — видимо, надеются на помилование; еще вчера один из них спрашивал меня, как будет с его вещами, в случае помилования; когда он их получит?

— Предчувствуют, верно, все-таки, — послышался чей-то голос: — не даром не спали всю ночь.

Вдали показался священник, которого только и ждали, чтобы приступить к печальному обряду. И у него так же, как у всех, было какое-то совсем особое выражение лица. По наружности это был тот же хорошо знакомый мне о. Иоанн, но что-то такое было и в нем, что придавало ему вид какого-то нового, незнакомого человека. Я не мог тогда разобраться в этом странном чувстве, но теперь мне кажется, что так всегда бывает в минуты каких либо особо важных, выдающихся событий, когда в людях, принимающих в них участие, как бы уничтожаются их индивидуальные черты, сливаясь всецело в выражение той отвлеченной идеи, которая в данный момент осуществляется. Я видел перед собою не прокурора Максима Ивановича В., не полицеймейстера капитана А., не священника о. Иоанна, а прокурора, полицеймейстера, священника вообще, без какого либо представления об их индивидуальной личности.

С приходом священника все как-то заторопились. Всем как будто хотелось как можно скорее покончить с печальною церемонией, но, странно, эта торопливость нисколько не нарушала характера какой-то особой торжественности, сознание которой выражалось в движениях и в словах каждого из присутствующих.

— Ну, пойдемте, — сказал прокурор, и первый направился к дверям тюрьмы, за ним все остальные официальные лица, вошедшие затем внутрь тюрьмы. Посторонние в тюрьму не входили, но плотною стеною собрались у наружной ее двери, прислушиваясь к каждому звуку и делясь между собою темп сведениями, которые доходили до них. [979]

— Говорят, один только Полубенков изъявил желание исповедаться. Остальные отказались.

— Ну, а что, как они вообще встретили весть о казни?

— Ничего, кажется, спокойно. Гешвелиани и Брикман так те даже сами помогают кузнецу снимать с них кандалы.

— Тише, тише, господа, кажется, ведут.

И все поспешили к небольшому огороженному месту, где стояла приготовленная заранее виселица. Виселица была одна, хотя осужденных было четверо. Два столба, врытые в землю на довольно широком расстоянии один от другого, поддерживали перекладину, с которой свешивались четыре бечевки с концами, связанными в виде петли. Внизу между столбами эшафот в виде подмостков, на которых стояли четыре табурета — под каждою петлей по табурету. Помню, что вид виселицы не произвел на меня какого либо особенно тяжелого впечатления, и даже в уме моем невольно скользнула мысль, что она очень походит на обыкновенные качели. Страшно было только видеть эти свешивающиеся с перекладины бечевки, уже завязанные в виде петель, и страшно было мелькнувшее у меня опасение: а вдруг они не выдержат. На эшафоте суетились четыре китайца и двое русских.

— Это палачи, — пояснил мне стоявший рядом со мною один из помощников полицеймейстера. — Тоже немало помучились, пока их достали. Китайцы-то ничего, им это дело привычное, а вот русских трудно было найти. Пришлось этим двоим по сто рублей каждому дать: иначе не соглашались.

— Откуда же вы их достали? Кто они такие?

— Так, просто, чернорабочие, что ли, любители. Здесь, ведь, в Маньчжурии много народа всякого. Может быть, и сами беглые каторжники, тоже убийцы, только пока не попались.

Может быть, это и было действительно так, но, судя но наружности их, этого нельзя было думать, в особенности об одном из них. Высокий, осанистый мужчина, пожилой, почти старик, с широкою окладистой бородой, в которой серебрились нитки седых волос, одетый в новое с иголочки платье — пиджак, брюки на выпуск — с серою фетровой шляпой на голове, он производил скорее впечатление степенного подрядчика, явившегося в праздничный день за расчетом. Выражение лица было у него совершенно спокойное, когда он, не спеша, с каким-то особенно важным, тоже торжественным видом давал последние указания остальным палачам, показывая им, как лучше затягивать петлю.

Все разговоры и даже всякое движение вдруг сразу прекратились, когда внутри ограды показались осужденные. Они шли поодиночке, окруженные каждый тремя солдатами с ружьями, шли [980] спокойно, не спеша, твердо, удивительно спокойно, как будто бы это не были их последние шаги, которые они делали в своей жизни. Как-то странно было смотреть на этих людей, сознавать, что они осуждены на смерть, и не видеть, чтобы они сопротивлялись, ну, хоть бы кричали, хоть бы словом или взглядом своим выражали протест против того, что у них сейчас, через несколько минут отнимут жизнь. Не знаю, что это было такое, закоренелость ли преступников, не раз уже видевших смерть лицом к лицу во время их долгой преступной жизни, или это было действие стремительности, с которою их, не давая им опомниться, вели прямо от сна к эшафоту, или в них таилась еще надежда, что, быть может, хоть в последнюю минуту им возвещено будет помилование, но спокойствие их было прямо поражающее. И когда один из них, поравнявшись с полицеймейстером, произнес спокойно, внятно и громко:

— Прощайте, ваше благородие. Спасибо вам за вашу доброту к нам.

Я, право, отказывался верить себе, что все, что я вижу перед собою, — не сон, а действительность, что передо мною действительно люди, осужденные на смерть и относящиеся к этому так спокойно, как будто бы они отправлялись куда-нибудь в дальний путь, а не прощались навсегда с жизнью.

Тем же спокойным, мерным шагом, как солдаты на ученье, они приблизились к эшафоту, взошли на него и остановились каждый у своего табурета и у своей петли. Никогда в жизни не забуду я этой минуты. Тишина вокруг была такая, что я слышал, как билось учащенным темпом сердце у человека, стоявшего рядом со мною. И с высоты эшафота смотрели прямо на нас четыре человека, четыре осужденных на смерть, над которыми носилось уже ее дыханье, и которые, тем не менее, стояли спокойно, не бились, не сопротивлялись, ни одним жестом, ни одним словом не выражали желания жизни. И самое ужасное во всем этом было именно то, что они не видели в нем ничего ужасного...

Среди гробовой тишины раздалась команда “на краул”, послышался на минуту сухой лязг вскидываемых ружей, и началось чтение смертного приговора, Это была самая страшная минута. Чтение приговора, казалось, тянулось мучительно долго. Нервное напряжение у всех присутствующих достигло своей высшей точки. Помню, я усиленно старался отогнать от себя сознание и мысль о том, где я, что вижу, и нарочно заставлял себя вспоминать все научные софизмы-доводы в пользу смертной казни, как наказания наиболее действительного, наиболее скорого и мало мучительного. И как жалки, как без сильны казались мне теперь все эти софизмы, когда я видел перед собою [981] настоящую, живую казнь, когда в глубине моей души накипал, вырывался оттуда, душил меня крик, что мы не в праве отнимать жизнь, которую не мы дали, от человека, такого же человеческого существа, как и мы сами, когда мне стыдно было за этих людей, что они ничем не выражают этого сознания, стыдно было за самую жизнь, которая переставала далее казаться мне благом, когда я видел, как легко расстаются с нею люди, переживающие ее последние минуты.

А люди эти, стоя на эшафоте, выслушивали свой смертный приговор, и, кажется, ни один мускул не дрогнул на их лицах. Только у одного из них, Брикмана, истинное звание и происхождение которого не удалось установить, как будто бы губы искривились в тяжелую улыбку, когда во время чтения приговора послышалось упоминание о нем, как о “бродяге, именующем себя Брикманом”. Про этого Брикмана говорили, будто бы настоящая фамилия его иная, что он сын почтенных родителей, но тщательно скрывает свое имя и происхождение, открывшиеся лишь накануне казни, благодаря перехваченному письму на имя его матери, в котором он писал ей, что умирает естественною смертью, от болезни...

Наконец, чтение приговора окончилось, и начались последние страшные приготовления. Но и то, что произошло затем, в эти несколько минут, было удивительно неожиданно, удивительно странно именно потому, что все делалось с каким-то непостижимым, холодным, душу леденящим спокойствием. Осужденные спокойно простились друг с другом, обнялись, перецеловались — один только Брикман стоял все это время неподвижный, как каменное изваяние, как будто прикованный к своему месту, над которым тихо колыхалась ветром петля, его петля. Один из осужденных хотел что-то сказать. Послышались невнятные глухие звуки.

— Прощайте, господа, дай вам Бог всякого счастья и благополучия.

Что было затем дальше, я хорошо не помню. С какою-то непостижимою стремительностью палачи накинули на осужденных саваны, подняли их на руки, поставили на табуреты, надели им на шеи петли, затянули их — и все было кончено. Остались только два столба с перекладиной, с которой свешивались четыре белых полотняных мешка. С минуту они покружились в воздухе, с минуту заметны были какие-то судорожные движения, как будто бы их колыхало ветром, а затем все успокоилось — перед нами висели четыре трупа.

Я не помню, о чем думал в эту минуту, не помню, думал ли вообще о чем-нибудь, помню только, что в сознании моем промелькнула мысль, какое счастье, что ужасное зрелище смерти [982] было скрыто этими белыми саванами, в которые одели еще живых людей. Какой был бы ужас, если бы видно было страшное выражение лиц этих несчастных, ужасная маска смерти, в которую обратилось бы их лицо в борьбе ее с жизнью.

В течение тридцати установленных законом минут трупы висели неподвижно. После этого срока можно было уже быть уверенным, что в них не осталось ни одной искры жизни, но врачи, присутствовавшие при казни, подошли все-таки к казненным, вынимали какие-то ланцеты, делали надрезы на ногах, из которых текла черная мертвая кровь. Сомнения быть не могло — казненные были мертвы.

— Готовы, — произнес палач, тот самый, который обратил уже на себя внимание, с таким выражением, в котором слышалось и сознание глубокого внутреннего облегчения и вместе с тем и чувство какого-то профессионального самодовольства.

На двор въехали четыре китайские арбы с гробами, установленными по одному на каждой из них. Гробы подставили под “готовых” покойников, палач подрезал бечевки, на которых висели их тела, и они грузно и как будто тоже с каким-то облегчением опустились, поддерживаемые руками палачей-китайцев, в подставленные под них гробы. Одна за другою арбы начали уже отъезжать, когда вспомнили, что надо обвязать гробы веревками, чтобы они не свалились в пути от сотрясения. И когда вахмистр, командовавший полицейским нарядом, отдал об этом приказание солдатам, послышался чей-то укоризненный голос.

— Ну, да зачем же самим руки-то марать? Приказали бы сделать это китайцам-палачам.

Я оглянулся, — это, оказывается, говорил палач, тот самый палач, который все время привлекал к себе мое внимание, который с спокойным видом затянул петлю на шее у осужденного, а теперь считал позорным обвязать веревкою гроб, где находилось тело казненного им человека...

Сергей Рунич.

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: В Маньчжурии // Исторический вестник, № 3. 1904

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.