Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

НИКИТИНА К.

ОСАДА БЛАГОВЕЩЕНСКА КИТАЙЦАМИ В 1900 ГОДУ

(Из воспоминаний).

У моей матери были гости. Их было двое. Один из них был немец и, как и полагается немцу, он был степенный, спокойный, логичный. Другой был поляк, давным-давно уже попавший на Амур и порядком уже обрусевший; вспыльчивый и беспечный, он был полной противоположностью своему собеседнику. Они спорили, что неизбежно случалось всякий раз при их встречах. “Да что вы там мне толкуете, — сердился поляк: — китайцы войну устроят! Китайцы-то! Китайцы другое! Ну, вас совсем, да и с вашими китайцами вместе! Точно я их не знаю”... — “Вот, вот и в самом деле не знаете”, невозмутимо вставил немец. Поляк рассердился окончательно. “Я! Я не знаю, что такое китайцы! Ну, разодолжили, батенька мой, да ведь они здесь на каждом шагу, да вот, не далеко ходить, мой работник Васька, потом все эти Ваньки, что по городу шляются, всякую дрянь продают — вот что такое китайцы! Это их-то вы боитесь?” — “Оно, конечно. Китайцы это — китайцы, — хладнокровно соглашался немец: — но только выслушайте же меня, имейте терпение. Ведь бы знаете, я служу телеграфистом у китайцев в Сахаляне. Я бываю, или, вернее, бывал там каждый день. С ранней весны китайцы, вот эти самые, о которых вы только что говорили, укрепляют Сахалян окопами. Каждый день туда приходят войска: артиллерия, кавалерия и пехота. Каждый день у них происходят учения и смотры, Сахалян уже давно на военном положении. Что вы на [208] эти скажете?” — “У страха глаза велики, батенька мой, вот что и скажу! Увидели полтора китайца с одной берданкой, ну, а остальное и померещилось”, — не уступал поляк. — “Ну, так вот вам еще! — продолжал немец, — вот вам еще: вчера мне мой приятель, мастер Сун (китаец) по дружбе дал совет не ездить больше в Сахалян. Меня принимают за русского... Чернь возбуждена... могут выйти неприятности”... — “О, Господи! Альберт Иваныч, да неужели все это правда?”, испугалась мама. “К сожалению — да”, мимоходом ответил ей тот. “Подождите, подождите, дайте мне кончить”, остановил он уже раскрывшего было рот поляка. “Я только скажу, что вы русские — удивительные люди по своей беспечности. Вот уже месяц, как я рассказываю первому встречному-поперечному то, что я вам сейчас рассказывал. И все за редким, очень редким исключением относятся к моим рассказам вот также, как вы”. — “Я думаю!” самодовольно усмехнулся поляк. “Ну, что ж, поживем, увидим!” закончил противник, поднимаясь со своего места. После его ухода мама озадаченно посмотрела на поляка. Тот почему-то отвел глаза в сторону и только головой покрутил в ответ на этот испуганно-вопросительный взгляд: “кто ж его знает, может, и прав немчура! Во всяком случае улита едет — когда-то будет!” — Тема предыдущего разговора была, что называется, на злобу дня. Давно уже бродили в городе эти тревожные слухи о готовившейся будто войне с китайцами. За себя, впрочем, все были спокойны, спокойны в силу многих резонов. Во-первых, в военных сферах все было как-то невозмутимо спокойно. “Помилуйте, да мы их шапками забросаем в случае чего!” раздавалась иногда оттуда знаменитая классическая фраза в ответ на расспросы относительно войны. Во-вторых, больно уж нелепой казалась благовещенцам мысль о том, что все эти “Ваньки” и “Васьки”, так успешно выполнявшие должности лакеев, нянек, стряпок, мелких торговцев и пр., вдруг бросят все эти занятия и начнут воевать. Какой вздор! Нет, если война и начнется, паче чаяния, то это случится не у “нас”, а там, далеко, в тридесятом царстве и начнут ее не “наши” китайцы, а какие-то большие “кулаки”. Раздумывая по поводу всего этого, я вышла в сад.

После душного дня наступал тихий, майский вечер. Заходящее солнышко щедро заливало сад красноватыми, косыми лучами и все притихло под этим ласковым прощальным приветом. Неподвижно стояли мрачные сосны, мрачные и угрюмые даже в этот чудный весенний вечер, неподвижно застыли листвянки стройные, воздушные, насквозь пронизанные солнечными лучами, замерла черемуха, точно невеста вся в белых гроздях цветов, даже осина, печальная, серая осина перестала лепетать тонкими, круглыми листиками. Тут — у нас, внизу на земле во всем блеске [209] юной красоты властно царил великий праздник природы — весна! Вверху, далеко, сияло бесстрастное, голубое небо с белыми легкими облаками... Я смотрела, как эти облака вначале так непорочно, так девственно белые, словно ожили, порозовели и разгорелись жгучим страстным багрянцем...

И вдруг... в это тихое, полное неги и волшебных грез молчание весеннего вечера врезался диссонанс... В первую минуту я просто понять не могла, что это такое было. Звенела странная, прерывистая трель на каком-то странном инструменте. Вот еще и еще... И теперь уже непрерывно лилась и как будто плакала странная, жалобная мелодия. “Опять китайцы в Сахаляне на дудке играют! — крикнул кто-то во дворе: — ишь их, надрываются”. Я оглянулась вокруг. Все очарование весеннего вечера исчезло. Потух багрянец в небе. Облака, мрачные и зловещие низко повисли над землей. С реки потянуло сыростью и прохладой. Порывистый ветер сердито закачал вершинами деревьев, те встревожено зашептали листвой о чем-то страшном. В домах зажглись огоньки. По улице задребезжали дрожки извозчика. Жалобная мелодия все неслась с китайской стороны, разливалась над рекой, рыдала над засыпающим после дневных трудов городом. Становилось жутко.

11-го июня по городу расклеили объявление следующего содержания:

“От военного губернатора Амурской области.

11-го сего июня воспоследовало Высочайшее повеление привести войска Приамурского округа на военное положение.

Для сего призвать чинов запаса армии и поставить лошадей согласно мобилизационному расписанию №5, не призывая ратников ополчения первого разряда. Первым днем мобилизации считать 12 июня.

Объявляя об этом населению высочайше вверенной мне области, призываю всех оказать полное содействие к успешному выполнению означенного высочайшего повеления. Июня 11 дня 1900 года. Благовещенск.

Военный губернатор Амурской области

Генерал-лейтенант Грибский”.

Точно камень, брошенный меткой рукой в заснувшее, покрытое плесенью и тиной болото, мобилизация всколыхнула и взбудоражила невозмутимую тишь города. 11 июня, когда она была объявлена, ненормальное оживление городского населения особенно бросалось в глаза. На каждом перекрестке у объявления, наклеенного на фонарном столбе, а то и просто на заборе, группами стоял [210] народа, вкривь и вкось толкуя о мобилизации. Вот низенький мужичок с растерянным лицом приставал к солдату, внимательно читающему объявление о мобилизации: “слухай-ка, брать служивый, растолкуй ты мне на милость, как я теперь поступать должен то есть, значить, имею я теперь в услужении трех маньжур! Неужли же выгнать их! А страду-то я как же? А?” — “Несуразный ты какой, — сердито удивлялся солдат — пошто ж ты ко мне-то лезешь? Ну?! Нешто я знаю? К начальству ступай! Начальству знат про то!...”

“Да супротив кого ж воевать-то мы будем?” слышался недоумевающий возглас в другой группе народа. “Эка ты! Супротив кого! Известно дело — китайка задирается, да и японка мутит, — медленно, важно, с полным сознанием собственного достоинства объяснял высокий, рыжий мужик: — опять же и то, проявился в Китае богатырь-силач, “большой кулак” прозывается, пальнут этта его, а он пролежит себе три дня, а на четвертый и встал себе на резвы ноги жив-здоровехонек!!”

В третьей группе происходило что-то уж совсем необыкновенное. Слышались возбужденные и тревожные возгласы, какие-то глухие удары, чьи-то стоны. Оказалось, что несколько пьяных запасных били китайца-разносчика. “На тебе, на, тварь бусурманская! Получай! Чувствуй! За тебя идем кровь свою проливать!” приговаривали они, усердно награждая его пинками, толчками и ударами. Китаец не сопротивлялся. Когда его вырвали из рук расходившихся буянов, весь он был покрыт кровью и пылью, на лицо его было страшно взглянуть.

29 июня выступили в поход местные войска. Куда они уходили? Относительно этого ходило много нелепых слухов, создавалось много самых невероятных догадок, но наверняка никто ничего не знал. В четыре часа дня, когда солдат выстроили на площади, приехал военный губернатор. Проезжая по фронту войск, он поздравил их с походом и сказал речь офицерам, после чего среди глубокого молчания многотысячной толпы под палящими лучами знойного, летнего солнца был отслужен молебен. Когда он кончился, войска отправились прямо к пристани на заранее приготовленные для них пароходы и баржи. И вот, по реке мимо города, потянулись пароходы. На первых ярко белели рубашки солдат, на последних плотной, серой массой толпились казаки со своими низенькими, лохматыми конями. Все городское население высыпало на берег, Многие, особенно женщины, плакали. В двух шагах от меня пьяный мужик усердно отвешивал уезжавшим земные поклоны, крепко стукаясь лбом в пыльную землю. “С Богом, голубчики мои, с Богом, в добрый час, да во святой!” шамкала беззубым ртом дряхлая старушка, торопливо крестя уезжавших дрожащей рукой. “Сердешный ты мой! [211]

И на кого только ты покинул меня горькую, злосчастную на чужой дальней сторонушке, убьют тамо тебя голубчика мово, а я и знать-то тутотка не буду! Ох, тяжко мне горемычной”, — плакала, сидя на берегу молоденькая солдатка. А с пароходов в ответ всему этому звонко и задорно неслась разудалая солдатская песня, ширясь и разливаясь в вечернем, прохладном воздухе. Но вот вихрем по направлению к Зее пролетели казаки, провожая товарищей, прекратились пушечные выстрелы, замолкла вдали солдатская песня, пароходы скрылись из виду.

После ухода войск многие из китайцев, до того времени спокойно проживавших в городе, ликвидировали свои дела, а иногда и просто бросали их на произвол судьбы и переправлялись на свою сторону. Ночью по городу, особенно по берегу реки, разъезжали патрули казаков. Управление водных путей, предназначив четыре парохода для охраны береговой линии Амура, блиндировало их железными листами и вооружало пушками. Все эти “предохранительные меры” навевали грусть и смутную тревогу на обывательские души, несмотря на заявления начальства, что все это делалось лишь в видах обеспечения города от внезапного и весьма вероятного нападения “хунхузов”, несмотря на то, что из телеграмм российского агентства было видно, что беспорядки происходят в глубине Китая, в сердце его, что в соседней с Благовещенском Хэйлундзянской провинции все было сравнительно спокойно. В коммерческих предприятиях начинался застой, все чего-то ждали и волновались. В самом воздухе носилось что-то зловещее...

1 июля, около пяти-шести часов вечера, по городу с непостижимой, непонятной быстротой полетела ошеломляющая весть: “китайцы стреляли...” — Где? Кого? Что? — никто не знал. Все, однако, чувствовали, что на город грозно надвигалась именно то, что так долго мучило его томящим предчувствием. “Китайцы стреляли...” и все валилось из рук. “Китайцы стреляли”... и всякое обыденное занятие моментально отодвигалось в сторону, стушевывалось, теряло свое право на существование и свою повседневную сущность. Народ толпами бежал к центру города, к пристани, куда пришли два парохода. С них осторожно на носилках выносили раненых и отправляли их в больницу общины сестер милосердия.

Как потом оказалось, дело было вот в чем. Мимо Айгуна из Хабаровска в Благовещенск шел пароход “Михаил” с пятью баржами, из которых только одна была нагружена оружием и снарядами. Когда пароход поравнялся приблизительно с центральной частью города Айгуна, китайцы с берега стали махать белыми флагами. Пароходное начальство не обратило внимания на эти знаки. Тогда с китайского берега грозно грянул [212] первый враждебный выстрел. “Михаил” остановился. С берега немедленно явилось несколько китайских чиновников. Осмотрев груз, они объявили пароход арестованным. Чтобы выяснить это недоразумение, сопровождавший военный груз штабс-капитан Кривцев съехал на берег со своим денщиком. Едва только шлюпка пристала к берегу, как его схватили и отправили к амбаню. Между тем на “Михаиле” китайские чиновники вели себя все более и более нахально, матросы все более и более разгорались желанием побросать их в воду, начальство же пароходное решительно не знало, что предпринять. В это время снизу показался другой пароход “Селенга”, на котором возвращался пограничный комиссар, полковник генерального штаба Колышмит, провожавший наши войска. На “Михаиле” стали подавать свистки; как только “Селенга” подошел к “Михаилу”, китайцы стали требовать, чтобы пограничный комиссар явился на берег. Весь китайский берег был покрыт окопами, орудиями и солдатами. Пока шли переговоры, — на берегу кипела лихорадочная деятельность. Скакали верховые, солдаты занимали места в траншеях. На обоих пароходах было всего лишь несколько казаков. В виду этого комиссар приказал пробиваться во что бы то ни стало в Благовещенск. Едва лишь пароходы тронулись в путь, как с берега грянул залп. Пароходам пришлось идти буквально под градом пуль мимо Айгуна и следующих за ним деревень Эль-да-гу, Сынь-да-гу, Сы-да-гу, И-да-гу и Колушань, то есть в продолжение часа времени. За Колушанью стрельба прекратилась. К вечеру пароходы добрались до Благовещенска. На “Селенге” ранили пограничного комиссара, двух казаков, боцмана и одну лошадь. На “Михаиле” ранили между прочим лоцмана Митягина. Он не оставил, однако, своего поста и правил рулем, стоя на коленях в луже собственной крови. Трубы и рубки пароходов были прострелены, как решето. Уцелели они лишь благодаря тому только, что и вообще-то китайцы были плохими стрелками.

В то время, как пораженная толпа, затаив дыхание, наблюдала за переносом раненых, китайцы из Сахаляна переправили штабс-капитана Кривцева. Из Айгуна китайский конвой сухопутной дорогой привез его в Сахалян, откуда его переслали в Благовещенск с известием о том, что айгунский амбань получил приказание от цицикарского дзянь-цзюня не пропускать по Амуру пароходов (Благовещенск расположен на левом берегу Амура при слиянии его с притоком Зеей; число его жителей достигает 40 тысяч. Айгун лежит на правом берету Амура на 30 верст ниже Благовещенска. Сахалян-Амбо, или Хеии-лунь-пу, был деревней, лежавшей на правом берегу Амура против Благовещенска.) [213]

2 июля. Удушливая июльская жара, целый день томившая город, к вечеру несколько спала. На набережной показались группы прогуливающихся горожан, которые, пользуясь воскресным днем, повысыпали на берег подышать свежим воздухом, а также “покалякать” о вчерашнем событии. Протекшие вечер и ночь как-то сгладили, смягчили остроту различных чувств, охвативших жителей в первые минуты, при виде раненых. И теперь, в ясный, погожий, летний вечер народ уже более хладнокровно обсуждал дерзкий поступок китайцев. “Не может быть, чтобы вчерашнее нападение происходило с ведома айгунского начальства! Вероятнее всего это было милой шалостью китайских солдат, мало чем отличающихся от хунхузов!” — передавались из уст в уста слова, сказанные будто бы одной важной и сановитой персоной этого города. Большинство хотело верить этому успокоительному объяснению, а, следовательно, и верило. Верила и я, сидя в столовой и слушая рассказы моей бабушки о том, что сегодня происходило экстренное заседание думы, что губернатор уехал под Айгунь и пр. Часов в семь вечера, когда бабушка рассказала нам почти все, что видела и слышала, вдруг неожиданно грянул пушечный выстрел. Бабушка было вздрогнула, но сейчас же и оправилась и на вопрос мамы, что это за выстрелы, довольно спокойно ответила: “а это, должно быть, войска из Сретенска пришли, их ждали на днях!” Но... за первым выстрелом также гулко покатился второй, третий, четвертый... Мама и бабушка растерянно смотрели друга на друга. “Беда, барыня! — сломя голову влетел в столовую наш кучер Ловягин: — беда, китайцы палят!” Чашка, из которой пила мама, выскользнула из внезапно ослабевших рук и со звоном разбилась вдребезги. “Господи! Помяни царя Давида и всю кротость его... Святой Никола мученик... Крылом крылу твоей... Пресвятая Мати Богородица!..” путала, сама не зная что, бабушка. “Останьтесь здесь с детьми, подождите, я сейчас схожу к С., попрошу у него лошади, а то на нашей хромоногой кляче недалеко уедешь”, — быстро говорила ей мама после первой минуты, оцепенения, торопливо выходя из комнаты. Я выбежала в сад. По улице мимо нашего дома и сада бежали толпы перепуганного, празднично разодетого народа. Из сада я прошла во двор, где Ловягин запрягал в телегу нашего старого хромоногого коня, единственного который оставался у нас, так как других забрали вскоре же после объявления мобилизации, запрягал и отчаянно ругался при этом на весь двор, ругался как-то бессознательно, очевидно, не отдавая себе отчета, кого это он так усердно награждал отборной руганью — китайцев ли, вздумавших стрелять в город, коня ли, который никак не хотел стоять смирно, а все топтался, осторожно переставляя больную ногу, маму ли, приказавшую запрягать коня [214] в то время, когда его так и подмывало выскочить на улицу. Я проскользнула в калитку на улицу и через минуту была уже на набережной. Улица, по которой несколько минут тому назад разгуливал народ, теперь была совершенно пуста. По Амуру один за другим шли два парохода. На китайском же берегу так и поблескивали искорки ружейных выстрелов. По мере приближения пароходов к нашему кварталу и искорки эти перебегали все ближе и ближе. Когда я вернулась домой, все мои братья и сестры, бабушка и вся прислуга были за воротами на улице. Женщины плакали, бабушка с безграничным ужасом на лице стояла около них. Ребятишки бледные, широко раскрытыми, непонимающими глазами оглядывались вокруг. “Мама, мама идет!” — крикнул кто-то из них. Мама, действительно подходила, к нам. “С. с семейством куда-то уехал, а от кучеров я не могла добиться никакого толка” — объясняла она бабушке. В это время Ловягин вывел из двора коня, уже запряженного в телегу. “Скорее, скорее, ехать надо... за город надо ехать”, — засуетилась вдруг бабушка, спотыкаясь и чуть не падая на каждом шагу. “Что ты это, бабушка, куда это мы поедем, за городом-то нас на первой же осине вздернуть” — остановила я ее. “Молода еще, сударыня, яйца курицу не учат! Не глупее нас с тобой люди, да все в случае чего за город собирались ехать”, — рассердилась бабушка. “Да нам-то какое дело! Пусть их собираются, дуракам закон не писан! Ведь город защищать будут, а не лес!” — пыталась я доказать правоту своих слов бабушке. “Клавдия! — остановила меня мама, — беги скорей с Федосьей в кухню, налейте там скорее бутылки две вареного молока и неси сюда. Да скорее шевелитесь!” — крикнула она нам вдогонку. Только что мы с Федосьей начали наливать вторую бутылку молока, как вдруг осколки оконного стекла посыпались на пол, а пуля шлепнулась о русскую печь. Федосья вместе с кринкой молока так и повалилась на пол. Я окаменела с бутылками в руках. В это время вылетело второе стекло, потом третье. “С нами крестная сила! Ой, вались, барышня, скорей вались на пол, пристрелит”, — вопила Федосья, притягивая меня за юбку к полу. Я опомнилась и вырвала платье из рук Федосьи. “Вставай, скорее вставай! — уговаривала я ее, — уйдем отсюда!” — “Нет, не встану! Смертынька моя пришла”, — причитала Федосья. “Сейчас же вставай, говорят тебе, слышишь вставай, а то я уйду! Оставайся тогда одна здесь”! — убеждала я ее. Но Федосья только плакала, причитала и не двигалась с места. Я, наконец потеряла терпение. “Ну, и оставайся тут, коли так”, — решила я, убегая из кухни. Но не успела я сделать и десяти шагов, как Федосья, бледная, со сбившимся в сторону платком, догнала меня. “Ну, слава Богу! — сердито встретила нас мама, — наконец-то появились! Ушли, ушли [215] да и пропали!” Федосья опять заплакала. “Ой, матушка-барыня, и впрямь чуть было не пропали, в кухне-то нули ровно шмели жужжат, видимо их невидимо!” — голосила она. “Ну вот, досидимся тут, Бог знает, до чего! — снова заволновалась бабушка, — ехать надо!” И мы поехали... поехали в сторону, противоположную от берега. По улицам творилось что-то невероятное. Народ с криком, плачем, бранью валом валил за город. В воздухе стон стоял от смешанного гула многих голосов и свиста пуль, то и дело пролетавших над головой. По самой середине улицы непрерывной вереницей тянулись экипажи, битком набитые седоками. Рядом с нашей тележкой, не отставая от нее, шла высокая, хорошо одетая дама, вся в черном, с каким-то серым от волнения лицом; в одной руке она держала маленькую изящную клетку с канарейкой, другой судорожно прижимала к груди крошечную белую собачонку. Канарейка испуганно билась и замирала в своей клетке, а собачонка, поблескивая из-под длинной шерсти умными, черными глазами, навострив маленькие уши, так и заливалась на всю улицу звонким веселым лаем. Дальше изнуренная, худая женщина почти бежала с хорошенькой трех-четырехлетней девочкой на руках, которая, не обращая никакого внимания на происходящую около нее суматоху, весело играла ниткой цветных бус на шее матери. “Се, жених грядет в полунощи”, распевал басом какой-то субъект, вырисовывая мыслети среди прочих ходоков. Еще дальше общипанный оборванец бережно, любовно прижимая к себе большой самовар, улепетывал во все лопатки, ловко лавируя между народом.

За город мы все-таки не поехали, а остановились на окраине его в доме купца Г., с которым мама была знакома. С грехом пополам въехали мы в огромный двор, битком набитый всевозможными экипажами, начиная с изящной пролетки и кончая убогой телегой с заморенной лохматой клячей, кое-как пробрались к амбару и привязали коня к столбу. Немного спустя, мама с бабушкой отправились в дом отыскивать уголок, где можно было бы уложить моих младших братьев, которые, привыкнув рано ложиться спать, теперь уже клевали носом. После долгих поисков ребятишки были уложены, и мама осталась с ними. Бабушка, сестра и я должны были провести ночь на улице в нашей телеге, так как в комнатах огромного дома буквально негде было упасть яблоку. Сестра и бабушка скоро заснули. Я прислушивалась к разговорам окружающих. Из этих разговоров для меня мало-помалу выяснилось следующее. Приблизительно в семь часов вечера, когда почти все городское население высыпало на берег, китайцы вдруг, что называется, нежданно-негаданно открыли пальбу по городу. Рассказывали, что как раз в это время в лагерях, расположенных выше Благовещенска, [216] стали купаться запасные. По команде раз! два! три! — они попрыгали в воду. Китайцы, приняв это, должно быть, за атаку, открыли по ним огонь да заодно уж и по городу. Так ли было это или нет, а китайцы стреляли и шибко стреляли. Набережная вмиг опустела. Жители, особенно те, дома которых, как наш, например, находились вблизи берега, захватив с собой самое необходимое, а то и вовсе безо всего, бежали в сторону, противоположную от берега, на окраину города, а то и совсем за город, в лес, подальше от назойливо свистевших пуль. В городской управе толпа дралась из-за раздаваемого второпях оружия, так как его не хватало всем желающим вооружиться, и собиралась ломать и грабить магазины для восполнения этого недостатка. Губернатора в городе не было, он с остатком войск был под Айгуном. Городской голова был болен. Прочие же власти как-то “испарились”, потерялись в общей панике и растерянности. Положение города было отчаянное. Сделай китайцы вылазку в это время, город был бы в их власти без особенных трудов.

Наступила полночь. Разговоры стихли, Там и сям на телегах, а то и просто на земле, группами расположился народ. Почти никто еще не спал. То и дело сновали взад и вперед темные фигуры людей, а между тем жуткая, гнетущая тишина, нарушаемая лишь пушечными да ружейными выстрелами, властно охватила все, наводя какую-то тихую, щемящую тоску. С необъятной, далекой глубины неба кротко мерцали звездочки, полный месяц заливал все молочным, туманно-серебристым светом. Чем-то необыкновенным веяло от всей этой картины. “Сахалян горит! Наши пушкари Сахалян подожгли!” — послышался чей-то сдавленный, встревоженный шепот. Я соскочила с телеги, пробралась к амбару, нашла лестницу и поднялась по ней на крышу. Действительно, над Сахаляном причудливыми языками высоко взвилось яркое пламя и багровым заревом охватило пол-неба. Канонада все продолжалась, то замирая на несколько минут, то снова вспыхивая еще с большей силой и яростью. Между тем короткая летняя ночь близилась к концу. Луна зашла. Небо из сапфирового, темного постепенно превратилось в светло-голубое с длинными, серыми, через все небо протянувшимися облаками. На востоке появилась узкая розовая полоса, с каждой минутой разгоравшаяся все ярче. Холодный, предутренний ветерок зашумел листвой деревьев. Стрельба стихла. Со всех сторон неслось звонкое пение петухов. Я спустилась с крыши амбара, улеглась рядом с сестрой и крепко заснула.

Когда я проснулась, солнце уже высоко стояло на небе и так и заливало весь двор веселыми жизнерадостными лучами. Говор и крики людей, ржание лошадей, пронзительный скрип [217] колодца, гром пушечных выстрелов, трескотня ружейных — все это смешивалось в один оглушительный, нестройный и ужасный для непривычного уха концерт. Таким образом, начинался первый день осады, о котором и посейчас многие благовещенцы вспоминают как о нелепо-ужасном кошмаре, приключившемся наяву. С минуты на минуту ожидалась китайская вылазка и атака. Все бегали, суетились, молились и плакали. Поминутно и неизвестно откуда являлись вестники с самыми разнообразными, противоречащими друг другу вестями. Один торжественно заявлял, что сегодня из Сретенска пришли войска на помощь, другой, захлебываясь от ужаса, лепетал, что никаких войск ни откуда не приходило, что китайцы, по всей вероятности, скоро начнут переправу и возьмут город, третий, из сил выбиваясь, доказывал, что китайцы уже начинали атаку и были отбиты.

Народ жадно слушал всех этих господ, не зная, кому верить, то и дело переходя от радости и надежды на спасение к полному отчаянию и наоборот.

Поздно вечером, когда лихорадочное настроение, охвативши всех, достигло своей максимальной точки, когда все ходили и бегали как безумные, бесцельно слоняясь из угла в угол, явилось вдруг несколько приказчиков из городских магазинов. Они единогласно сообщили, что результаты сегодняшней, почти непрерывной китайской канонады — самые пустяшные, тогда как наши стрелки немногими выстрелами подожгли телеграфную станцию в Сахаляне, которая сгорела дотла, и вообще много натворили там бед. Все ободрились, вздохнули свободнее, благодаря этим известиям, отсрочивающим нашу гибель на некоторое время. Вестников, или скорее благовестников, усадили за стол, принялись поить чаем, откуда-то, словно по щучьему веленью, появились закуски и даже несколько бутылок живительного напитка. Мало-помалу в столовую собрались все временные обитатели дома и его окрестностей. Разговор все оживлялся, послышались даже шутки и смех. Только после полуночи собеседники, вспомнив, что и самим пора отдохнуть, да и другим дать покой, разбрелись по разным углам и заснули кто где попало. В огромном доме после дневного шума и гама наступила жуткая ночная тишина, полная неясных, таинственных звуков и шорохов. И вдруг среди этой тишины раздался самый дикий, самый отчаянный вопль: — “Ай! Китаец! Лови его! Кара-у-у-у-л!!” — отчетливо пронеслось по всему дому. Кутерьму, происшедшую в первые минуты, трудно описать. Только двое или трое не потерявших головы мужчин успокаивали остальных. Но их уверения о том, что в доме все спокойно и никаких китайцев нет, действовали плохо. Добрых полчаса [218] прошли, прежде чем успокоился разношерстный люд, собранный вместе волей посторонних обстоятельств.

Причиной этого переполоха оказался десятилетний гимназист. Храбрый папенька его не только сам со всех сторон обвесился и украсился холодным и огнестрельным оружием, но и на сына повесил огромную и тяжелую саблю. Ночью гимназист, пробираясь между спящими героями, нечаянно ударил одного из них саблей по ногам. Тот, неожиданно и грубо потревоженный среди сладких грез первого сна, завопил во всю силу своих легких и не менее грубо разбудил и всех остальных. — “Господи Ты Боже мой! — ворчала моя соседка старуха: — да где ж это видано, чтоб на десятилетнее дитё вон каку оружию весить! ведь дитё-то малое, неразумное, эдак-то оно, неровен час, и само себя прихлестнуть может!” — бормотала она все тише и тише, и, наконец, совсем смолкла. Снова водворилась тишина. Но нам верно не суждено было заснуть в эту ночь. Только что все забылись первым тревожным сном, раздался вдруг какой-то странный грохот и, конечно, опять разбудил всех. — “Никак бежит кто-то с верхов!” — недоумевающее заметила старуха-соседка. Она была права: по лестнице, действительно, кто-то бежал, что называется, не чуя под собою ног. — “Матушка, Царица Небесная! Заступи, спаси и сохрани нас грешных!” — с рыданием в голосе заговорила какая-то женщина. — “Святой Микола Угодник! Святой Иннокентий Иркутский!” — сейчас же поддержала ее другая. — “Вставайте, господа, вставайте! Беда! Несчастье!” — стрем-глав влетел в комнату бледный, дрожащий, перепуганный господин, на котором просто лица не было. В минуту все было на ногах. — “Где? Как? Что?” — посыпались вопросы со всех сторон. — “Китайцы подходят к семинарии... сюда... надо всем к оружию... стрелять...” — задыхался господин, отчаянно размахивая руками. — “Патроны! где мои патроны? Куда они девались со стола? Кто их взял?” — метался по комнате один из храбрецов. — “Залпами, их нужно залпами!” — -сам не зная что, лепетал другой. — “Нужно по телефону уведомить! Дать знать полицеймейстеру! Губернатору! Сюда войска надо!! Где телефон? скорее к телефону!” — беспорядочно совался третий. Через несколько минут в зале оставались лишь женщины да дети. Все лежали на полу в полной уверенности, что вот-вот засвистят пули. Прошло несколько тяжелых, показавшихся нам целой вечностью, минуть. Одна из женщин поползла к окну и боязливо из-за колоды выглянула в него. “Ну что?” — спросила ее другая. — “Темно, ни зги не видать!” — ответила та. — “Тихо как”, — нерешительно заметила третья. — “Да, странно! Почему это наши не стреляют!” — вмешалась четвертая. — “Нишкни!” — уняла одна из них своего бойкого четырехлетнего сынишку, который только [219] что раскрыл рот, чтобы сообщить что-то матери. Ребенок замолчал и все замолчали. — “Идут сверху!” — радостно сказал кто-то. Вмиг вся тишина была нарушена. Все вскочили, заговорили, с нетерпением поглядывая на двери в коридор, откуда слышались шаги и разговор.

В комнату вошло несколько человек мужчин. — “Чёрт знает, что такое!” — громко возмущался один из них — не из-за чего поднять шум, грохот, вой на весь дом!” — “Китайцы!” — стремительно подлетела к нему какая-то дама, с очевидными, намерением упасть в обморок. — “Успокойтесь, сударыня, никаких китайцев нет, кругом все спокойно!” — сухо оборвал ее спрашиваемый, сердито бросая на стол ружье и сумку с патронами. Немного спустя в залу явились и остальные наши защитники, оживленно переговариваясь и перекидываясь замечаниями, не совсем лестными для встревожившего всех господина. — “Да кто это такой?” — задумчиво спросила моя бабушка соседку старуху. — “Да ты про кого это говоришь-то, матушка, я чтой-то в толк не возьму!” — “Ну, да про этого длинноногого, что перепугал-то всех!” — пояснила бабушка. — “А, вон что! Да это Д — й, скотский лекарь!” — догадалась старуха. — “Д — ий”, — еще раз оживленно переспросила бабушка. — “Он самый и есть” — спокойно подтвердила старуха. — “Как же это я не узнала-то его, — удивлялась бабушка: — ведь я знаю его, сколько раз встречалась с ним у М.!” — “Да я тоже сначала-то с перепугу вовсе не признала, уж потом разглядела: чтой-то, мол, обличье-то ровно знакомо! Ну и признала! Ишь ведь перепугался-то что! Куда и спесь девалась! затрепыхался, ровно курченок дохленький!” — филосовствовала старуха. Действительно, в этом жалко м, дрожащем трусишке совсем нельзя было узнать того великолепного господина, который сегодня вечером с таким апломбом, с таким неописуемым чувством собственного достоинства ораторствовал среди благоговейно внимавших слушателей. Через час, должно быть, Д — ий опять таким же порядком с треском, грохотом и воплем слетел сверху и опять перепугал всех. С этих пор редкая ночь обходилась без головоломных путешествий г-на Д — го, так что в конце концов на него уже решительно никто не обращал внимания. — “Что это? Стучит где-то?” — встревожится бывало мама, разбуженная грохотом по лестнице. — “Ничего, милая барынька, ничего, спи себе с Богом! Это опять, должно, стрикулист лопатит, пропасти на него, окаянного, нет!” — успокаивала ее старуха-соседка...

Вот каким образом прошли первые дни и ночи в приютившем нас доме. То же самое с небольшими вариациями происходило и в других постройках на окраине города, противоположной берегу, а также и за городом, в поле, в лесу, вдоль [220] дорог, ведущих из Благовещенска в соседние деревни. Как я уже говорила, в первые минуты паники, когда китайские пули засвистали по городу, добрая половина жителей бросилась бежать. Бежали, главным образом, обитатели прибрежных кварталов, а за ними и те, у которых была душа “коротка” и которым просто-напросто не сиделось на месте. Часть этой человеческой волны разлилась по городским окраинам, другая хлынула за город. Погода стояла сухая и теплая и весь этот люд расположился прямо на земле. Замечательно, что в эту минуту действительной и грозной опасности исчезли всякие привилегии, сгладилась всякая социальная разница. Все были только людьми и инстинктивно жались друг к другу по пословице: “на людях и смерть красна”! Потом целое и единодушное нечто снова разбилось на свои составные части, постепенно выделило из себя “их превосходительств”, “их степенств” и многое другое еще. Люди опять стали тем, чем они были до катастрофы, всяк сверчок нашел свой шесток. Вначале же это единство и равенство резко бросалось в глаза.

Мучительнее всего были, конечно, длинные и бессонные ночи. Ночью больше разбирала жуть, ночью легче верилось нелепым и страшным рассказам, ночью иногда одно лишь слово заставляло волосы шевелиться на голове. Днем было легче. Дневной свет разгонял много страшных дум, много страшных призраков, днем далее сама действительность казалась не такой ужасной.

С наступлением утра беглецы из леса мало-помалу начинали снова стягиваться в город с тем, чтобы с наступлением сумерек снова “задать лататы” в лес. Впрочем, так поступали лишь самые трусливые. Жители похрабрее уже на второй и третий день вернулись в город окончательно. Женщины с детьми разместились по домам, мужчины же, вооружившись, чем попало: кто ружьем, кто револьвером, а кто и просто вилами, засели по берегу с твердым намерением встретить лицом к лицу врага и дорого продать свою жизнь. К 4-му июня эта добровольная дружина была окончательно урегулирована. Всю береговую линию города разделили на несколько участков.

Каждый участок поступил в распоряжение избранного начальника с одним или двумя помощниками. По берегу были вырыты ложементы, в которых и сидели добровольцы, главным образом, ночью, так как первое время осады особенно опасались ночной атаки китайцев. Состав добровольной дружины был чрезвычайно разнообразен. В ложементах бок-о-бок с учителями, чиновниками, приказчиками и даже гимназистами сидело много приискателей, таежников, хищников и спиртоносов. Большинство из них было отличными стрелками. — “Глянь-ко, Ванюха! Косатые-то повылезли!” — сообщал товарищу [221] такой доброволец, завидя китайцев на противоположном берегу: — катай ты, паря, левого, а я правого шарахну!” — И они “катали” и “шарахали” и правого, и левого, и так удачно, что китайцы скоро и вовсе на рисковали показываться из своих ложементов. Между прочим среди русских добровольцев было несколько человек ороченов, стрелявших буквально без промаха. Они то появлялись в городе, то снова куда-то исчезали — “Ну, ты неумытая рожа, сказывай, где пропадал?” — спрашивал приискатель орочена после одного из таких исчезновений — “Китайска сторона ходил!” — прехладнокровно сообщила “неумытая роли”, раскуривая трубочку. — “Што-о-о!!” — не поверил своим ушам опрашивающей. “Русска люди — в китайска стреляй, китайска люди — русска стреляй! Наши, всем помогай!” Приискатель некоторое время молчал с разинутым ртом: подобная теория даже и его, “таежного человека”, приводила в изумление. — “Ну, и подлый же ты, я тебе скажу, народ, прямо как есть подлец!” — с трудом формулировал он, наконец, свое впечатление. Орочен добродушно ухмылялся, очевидно, принимая слова приискателя за лестный для него комплимент. “Китайска сторона — ханшина шанго! Русска сторона — водка шанго! Тебе водка есть?” — весело подмигнул он своему собеседнику. “Ах, ты, язви те в душу!” — еще раз выругался тот и дал орочену водки.

Очнулись, наконец, от временной “оторопи” и власти благовещенские, очнулись и дали знать о своем существовании целым рядом энергичных мер и действий. Так, например, питейный заведения, торгующие “в розницу и на вынос”, были окончательно закрыты. За тайную продажу спиртных напитков пообещали много неприятных вещей, вроде тюремного заключения и т. п.

По городу расклеивались объявления. Как образчик, привожу одно из них:

“Начальник внутренней обороны города Благовещенска.

Полицеймейстер Батаревич призывает малодушных жителей города Благовещенска взять пример с более сильных душой и бросить выдумывать самим небывалую опасность. Нет опасности, когда мы все заодно, дружно, без страха, совместно, вооружаясь, чем можно, встретим, если только понадобится, врага нехристя, помня: Бог с нами, а не будем верить каждому нелепому слуху, распускаемому со страху глупым человеком и не будем бросаться в кусты, где мы беспомощны.

“Бросьте боязнь, вернитесь в город и мы поможем друг другу, а не будем портить дело, разбегаясь отдельно.

“Каждого, кто пугает нелепым слухом, ведите ко мне!

“Начальник внутренней обороны полицеймейстер

Батаревич”. [222]

Больше всего проявило себя благовещенское начальство в деле переправы проживающих в городе китайцев на неприятельскую сторону. Об этой переправе в свое время достаточно писалось в русской прессе, причем благовещенцев. или восхваляли за энергичный образ действий: “концы в воду и вся недолга” — или же укоряли за негуманное и варварское обращение с “мирными” китайцами. Золотой середины не доставало! Несомненно, что в деле переправы китайцев начальство несколько поусердствовало, может, даже и “пересолило”. Смягчающим обстоятельством этого поступка являлось поистине критическое положение города. Китайцев в городе к началу осады оставалось еще тысячи три-четыре. Ютились они, главным образом, в отведенном для них так называемом китайском квартале. Там после находили прокламации “Большого Кулака”, в которых им приказывалось поджечь город для облегчения задачи своим соплеменникам. Китайцев стали собирать. Собрали и... призадумались! Что было делать с ними? Караулить их? — Некому! Оставить их без призора в городе? — Немыслимо! У этих “мирных” китайцев находили и порох, и оружие, и удавки! Оставалось одно лишь средство: переправить! Китайцев пригнали на берег и приказали им отправляться на свою сторону, за неимением лодок — вплавь. Китайцы повиновались. Из Сахаляна свои же открыли по ним огонь. Китайцы тонули... сотнями...

Осада тянулась. Засуха царила страшная. Жители сидели по домам, почти никто не решался топить печей из боязни устроить пожар. Китайцы регулярно каждый день открывали по городу сильный огонь, который не причинял большого вреда: пули их, большей частью, перелетали через крыши домов. Несмотря на это, получалась уверенность, что китайцы хотели хорошенько “изморить” город, играя с ним как кошка с мышью, прежде чем окончательно овладеть им.

Жители знали, какая участь ожидала их в последнем случае. Я помню несколько семейств, члены которых, в случае взятия города китайцами, готовы были покончить с собой, лишь бы не попадаться в их руки. Во время одной вылазки на китайскую сторону солдат Федор Калинин отстал от своих и был взят в плен китайцами. После взятия Сахаляна тело его нашли там по кускам; китайцы замучили его со всей их зверской утонченностью. Подобная участь в перспективе многих благовещенцев довела до умственного расстройства.

Горсть имевшихся на лицо войск была разделена на две части: одна оставалась в городе, другая дежурила за Зеей под Айгуном. Время от времени казаки, солдаты и добровольцы устраивали вылазки на неприятельскую сторону. [223]

В довершение всех бедствий у наших артиллеристов совершенно вышли снаряды, на китайские выстрелы приходилось отвечать лишь многоречивым молчанием, так 8 июля наша батарея не сделала ни одного выстрела. В ночь с 8-го на 9-ое, тридцать пять охотников во главе с подпоручиком Слезкиным, сделали вылазку в Сахалян с единственной целью предупредить решительные действия со стороны китайцев. 9-го утром пришел из Хабаровска пароход “Сунгари” и привез 1200 пудов артиллерийских снарядов и патронов. Темной ночью, с погашенными огнями, замаскированный волнистым железом, самым малым ходом крался пароход под самыми батареями Айгуна со своим драгоценным грузом. Китайцы спали. И пароход благополучно достиг Благовещенска. В виде охраны на нем имелось пять стрелков и три офицера: Виноградов, Вадецкий и Моисеев. Благодаря этим смельчакам, в число которых надо включить матросов, машиниста, лоцмана и командира парохода, по имени Сорокина, 9-го же июля наши пушки снова заговорили к великой радости горожан, совсем было приунывших. 14-го июля в Благовещенск пришли первые войска, с восторгом встреченные начальством и населением. За этим первым отрядом к Благовещенску постепенно стянулись и другие, шедшие на выручку его и снизу из Хабаровска, и сверху из Сретенска.

К 18 — 19-му июля войск в городе набралось уже столько, что начальствующие ими уже заговорили о более решительных действиях против неприятеля, на основании предыдущих вылазок составили план взятия Сахаляна и в ночь на 20-ое июля успешно выполнили его. Произошло это таким образом. Бурной и темной ночью войска наши переправились на вражеский берег выше Сахаляна в так называемую Солдатскую Падь, почему-то оставленную китайцами совершенно без призора, и пошли к Сахаляну. С рассветом из устья Зеи вышло несколько пароходов и пошли по Амуру мимо Благовещенска, стараясь привлечь на себя внимание китайцев, которые поддались вполне на удочку и старательно принялись обстреливать их. Часть нашей батареи, оставшейся в городе, энергично отвечала неприятелю. Из Айгуна долетал отдаленный гул орудий: там отряд Фотенгауера бомбардировал его. Загремело наконец и в Сахаляне. Китайцы, целиком увлеченные стрельбой по пароходам, были застигнуты врасплох нашими, войсками, подошедшими незаметно к их левому флангу, растерялись и, без большого сопротивления покинув Сахалян, поспешно отступали по Айгунской дороге. Временами это отступление переходило в истинное бегство. К полудню Сахалян был очищен от врага и запылал, как гигантский костер. Горожане все до единого [224] высыпали на берег и взволнованно любовались грозной картиной пожара. Свинцовые облака дыма, там и сям прорезываемые яркими языками пламени, поднимались над Сахаляном и медленно, тяжелой удушливой пеленой расстилались над рекой и Благовещенском. Стаи голубей и галок тревожно вились над Сахаляном. Огонь подбирался к рощам Сахаляна и угрожал их, веками насиженным, гнездам. К вечеру пожар как будто еще усилился, и картина стала еще более прекрасной во всем своем ужасе и трагизме. Целое море огня дико бушевало в Сахалян, посылая вверх снопы искр, отражаясь в реке.

А над ним багровым зловещим заревом пылало небо...

Да! Сахалян был взят... но немногие из благовещенцев спокойно спали и в эту ночь!

22-го июля пал и Айгун, стариннейший оплот китайского владычества на Амуре. Военные действия по Цицикарской дороге отошли вглубь Маньчжурии. Благовещенск на этот раз был спасен.

Клавдия Никитина.

Текст воспроизведен по изданию: Осада Благовещенска китайцами в 1900 году // Исторический вестник, № 10. 1910

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.