|
КОСТЕНЕЦКИЙ Я. И.
МОИ ВОСПОМИНАНИЯАлександр Александрович Бестужев (Марлинский). (Из воспоминаний Я. И. Костенецкого). Первая встреча Костенецкого с Бестужевыми. – Семейство Шнитниковых. – Самоубийство Ольги Нестерцовой. – Вторичное свидание с Марлинским. – О. Сенковский. – П. Каменский. – Граф Паскевич и его отношение к декабристам. – Творчество Бестужева. – Отношения его к женщинам и к жителям Дербента. – Письма Бестужева. В разное время, во многих наших периодических изданиях, помещались статьи об этом замечательном нашем писателе, которые набросали много характеристических черт для будущей его биографии; но все же, я полагаю, не лишним будет сделать известными для публики и еще некоторые подробности из жизни этой благородной личности. Во время моей кавказской службы, я имел с Бестужевым несколько свиданий, пользовался его ко мне расположением, и в «Моих воспоминаниях» есть несколько страниц, в которых я описал мое с ним знакомство. Из этих-то «Воспоминаний» я делаю теперь выписки для помещения в «Русской Старине». По приезде моем в Дербент 1, пошел я отыскивать квартиру Александра Александровича Бестужева, служившего рядовым в Дербентском линейном баталионе, чтобы передать ему письмо, книги и шашку, данные мне в Тифлисе, для доставления к нему меньшим [442] его братом Павлом Бестужевым 2, а в особенности, чтобы познакомиться с этим знаменитым нашим писателем тогдашнего времени, сочинения которого приводили меня, да и всю читающую тогдашнюю публику в такой поэтический восторг. Бестужев квартировал в одном из порядочных татарских домов в городе, не далеко от крепости. Взойдя на двор, я спросил у встретившегося мне какого-то русского человека, дома ли Бестужев? Я получил в ответ, что он дома и теперь отдыхает – после обеда – но скоро встанет, и просил меня обождать на галлерее, довольно большой и открытой, в которую выходила дверь из комнаты квартиры. На галлерее стояло два стула. Сев на один из них, я начал думать о предстоящем мне свидании с таким знаменитым писателем и очень смущался тем, что и как буду я говорить с ним. До сих пор я еще не был знаком ни с одним литератором, и вот мне предстояло теперь знакомство с одним из первых писателей и человеком, славным как своими сочинениями, так и своим несчастием!.. Не более как через полчаса вышел ко мне Бестужев, в персидском халате и шелковой на голове шапочке. Это был мужчина довольно высокого роста и плотного телосложения, брюнет, с небольшими сверкающими карими глазами и с самым приятным и добродушным выражением лица. Здесь замечу, что все гравированные его портреты, какие мне случалось видеть, нисколько на него не похожи: они изображают его каким-то суровым человеком, тогда как лицо у него было самое доброе и симпатичное. Я отрекомендовался ему, отдал письмо от его брата, книги и шашку, за что он приветливо поблагодарил меня, и потом вступил со мною в самую дружескую беседу. И в голосе его, и в выражении лица, и в тоне разговора, было какое-то чарующее обаяние! На меня повеяло каким-то самым теллым, задушевным чувством; робость моя вдруг исчезла, и я начал говорить с ним, как-бы с самым искренним моим другом, и чистосердечно и откровенно рассказал ему подробно историю моего несчастия. Он искренно сожалел и о моей погибшей теперь [443] молодости, и о моем горестном и не заслуженном положении, но утешал меня и ободрял к перенесению всех предстоящих трудностей и в жизни, и в службе 3, и сообщал мне самые утешительные сведения как о моем командире полка 4, так и о многих офицерах его, которых он всех хорошо знал, бывавши вместе с ними в экспедициях. Так проговорили мы с ним до вечера. – У меня здесь есть хорошие знакомые,– сказал он мне,– семейство здешнего коменданта Шнитникова 5. Он и жена его – отличные и добрые люди, Не хотите ли, я вас с ними познакомлю? И когда я изъявил ему на это мое удовольствие, то он прибавил: Я у них всегда обедаю и провожу вечер. Скоро пора мне идти к ним – пойдемте вместе! Сказав это, он ушел в свою комнату и чрез несколько минут возвратился. Взглянув на него, я был грустно поражен его костюмом. Вместо халата, в котором он был красив, я вдруг увидел его в солдатской шинели, которая, хотя и была из тонкого серого сукна, и особого, довольно красиваго, самим же Бестужевым изобретенного фасона, но все же она живо напоминала тяжкое его положение и делала наружность его вовсе уже не поэтичною. Крепость находится выше города, и мы шли к ней по довольно крутой и узкой каменистой улице. Крепость очень не велика, и в ней, кроме укреплений и казарм, был дом для квартиры коменданта. Комендант, майор Апшеронского пехотнаго полка Федор Александрович Шнитников, прннял меня очень приветливо. Это был человек лет сорока, среднего роста, блондин, с большими выразительными глазами. Лицо его было всегда очень серьезное, даже строгое, а между тем он имел очень доброе сердце и замечательный ум: он много читал и тем довольно образовал себя. Скоро вышла к нам жена его, Таисия Максимовна, еще молодая, красивая, очень милая и любезная женщина. У них было пятеро детей 6. Вечер провели очень [444] приятно, и уже поздно возвратился я на свою квартиру. Эти Шитниковы были самые добрейшие и гостеприимные люди! Они принимали у себя каждого проезжаго как родного, и хлебосольство их известно было на всем Кавказе. Из напечатанных писем Бестужева видно дружеское расположение к нему Шнитникова, в котором, к счастию своему, Бестужев нашел в своим изгнании такого умного и преданного ему человека. На другой день к обеду пошли мы с Бестужевым опять к Шитниковым, где за столом увидел я такой огромный арбуз, что попросил позволения его смерять, и когда разрезали его пополам, то он имел в диаметре, без преувеличения, до трех четвертей аршина. После обеда отправился я к Бестужеву, и после отдыха, перед вечером, пошли мы гулять за город, на южную его сторону, где на русском кладбище посетили еще свежую могилу, недавно перед тем умершей девушки, дорогой сердцу Бестужева. Во все время этой прогулки он был очень грустен. Я знал уже о трагической смерти этой девушки, понимал эту грусть, искренно ему сочувствовал, и мы молча возвратились домой пить чай. Смерть этой близкой Бестужеву девушки составила одно из горестных и важных событий в его жизни. Она была дочь унтер-офицера Дербентского же линейного баталиона, и в одно из своих посещений застрелилась в квартире Бестужева. Но она жила еще три дня и на допросе рассказала подробно, как она сама себя нечаянно застрелила, играя с пистолетом. По этому обстоятельству началось судебное следствие. В то время командиром Дербентского линейного баталиона был подполковник Васильев, человек простой, необразованный, грубый, чуть ли не из бурбонов, которому очень хотелось поставить Бестужева в уровень с солдатами и заставить его жить в казарме, а так как начальник его, комендант Шнитников, не позволял ему такого обращения с Бестужевым, то Васильев очень его не любил. Офицеры баталиона, большая часть которых была также вроде Васильева, и с которыми поэтому Бестужев не мог сблизиться, тоже не были расположены к нему, а с некоторыми, из-за женщин, он был просто во враждебных отношениях. Поэтому дело о смерти девушки, которое при других обстоятельствах могло [445] быть окончено и без всякого шума, приняло очень важное значение на всем Кавказе. Васильев, желая в этом деле обвинить Бестужева, поручил производство следствия офицеру, не расположенному к нему и готовому исполнить всякую волю своего командира. Бестужев, видя пристрастные действия, жаловался коменданту; тот назначил другого следователя; между комендантом и баталионным командиром пошли пререкания, доходившие, разумеется, до сведения высшего начальства, и дело это следователи начали тянуть то в ту, то в другую сторону; однакож оно не поступило на судебное разбирательство, потому что не было обнаружено никого другого, кроме самой девушки, виновного в ее смерти. Но оно сделалось известным государю, и Бестужев, который за отличие в экспедиции 1832 года против Кази-Муллы, был представлен к именному знаку военного ордена св. Георгия, не получил его. Такое лишение заслуженной награды, сожаление о потере любимой девушки и досада на враждебное расположение к нему некоторых людей сильно и долго его огорчали. Был ли сколько-нибудь в смерти девушки виновен Бестужев или нет – я не знаю. С ним я совестился говорить о таком щекотливом для него предмете, а в обществе говорили разно, но почти все, сколько-нибудь порядочные и знавшие это дело люди его оправдывали, и можно положительно сказать, что только одна мелочная и низкая злоба Васильева набросила на Бестужева в этом деле тень подозрения 7. [446] Простившись с Бестужевым и Шнитниковыми с самым искренним к ним расположением, на третий день по приезде, выехал я из Дербента в полк. Знакомство мое с Бестужевым, хотя и кратковременное, поселило во мне самое искреннее расположение к этому превосходному человеку. Мне очень хотелось увидеться с ним еще когда-нибудь, и я уже давно ожидал случая, как бы мне съездить в Дербент. В феврале месяце (1834 года), отправлялась туда из Темирхан-Шуры команда, которая должна была отвести в Дербентскую крепость пленных лезгин, и мне захотелось попасть в эту команду. Кроме того, туда же отправлялся наш переводчик мирза, с которым я был дружен, учил его по-русски, а у него учился по-арабски и татарски, [447] и который предлагал мне для этой поездки свою верховую лошадь. Когда я пришел к полковому командиру Клюки-фон-Клюгенау – просить позволения отправиться в Дербент для свидания с Бестужевым, то он отпустил меня охотно и при этом просил передать Бестужеву от него поклон и желание когда-либо с ним увидеться. И вот 3-го февраля выехал я с мирзой и с командой в Дербент. Прежде всего я отправился в квартиру Бестужева. Он очень обрадовался моему приезду и просил меня остановиться у него на квартире. С ним вместе в то время жил лекарь Дербентского же батальона Борис Неронович Попов, еще молодой человек, очень скромный и даже застенчивый. С этим Поповым я поместился в первой, довольно большой комнате, а за нею во второй, [448] несколько меньшей, помещался сам хозяин. Того же дня пошли мы все к коменданту Шнитникову, который также был очень рад моему приезду – и вот в этом-то небольшом кружке людей добрых, умных и ко мне расположенных, в обществе человека, корифея тогдашней нашей беллетристики, которого я сколько почитал как писателя, столько же и любил как человека, провел я более двух недель, незабвенных для меня во всю жизнь мою. Трудно теперь припомнить все, о чем мы с ним тогда говорили, да и в дневнике моем, к сожалению, мало записано, но беседы наши были самые интересные, и Бестужев всегда умел оживлять их или острым и веселым словом, или занимательным рассказом. В это время только что начала издаваться Сенковским знаменитая «Библиотека для чтения». Сенковский, в числе литераторов, приглашенных участвовать в этом журнале, поместил и Марлинского, не спрося предварительно его на то согласия. – Такая наглость Сенковского,– говорил Бестужев,– мне очень не понравилась, и когда он потом, в письме своим ко мне, просил присылать статьи мои для помещения в журнале, то, чтобы наказать его, я согласился на это не иначе, как с платою за каждый печатный лист по тысяче рублей ассигнаниями, и Сенковский принял это условие. Так дорого ценились тогда сочинения Марлинского 8. Однажды Бестужев, лежа против меня на кровати и читая «Библиотеку для чтения», вдруг спросил, не знаю ли я, кто это такой П. Каменский, которого статью он только что прочитал в журнале и которая ему очень понравилась. А как Павел Каменский был моим товарищем по университету и тогда находился тоже на Кавказе, то я и рассказал ему все, что знал об этом довольно талантливом писателе своего времени. – Скажите пожалуйста,– спросил я как-то Бестужева,– по какому случаю вы именуетесь Марлинским? Есть ли это только ваш псевдоним, или же настоящая ваша теперешняя фамилия? Ведь говорят, что когда вас перевели из Сибири на Кавказ, то будто перевели Марлинского, а Бестужева как бы там оставили? Так действительно говорили тогда в обществе. Бестужев сильно расхохотался. – Нет,– сказал он,– к счастию, эта выдумка как-то не пришла никому на мысль, и я везде по спискам именуюсь Бестужевым; [449] Марлинский же есть псевдоним, который я дал себе в память небольшого Марлинского дворца и пруда в Петергофе 9. Раз как-то сидели мы долго за ужином у Шнитниковых и приятно беседовали. Рядом с Таисией Максимовной сидел лекарь Попов. Она нечаянно уронила на пол свой носовой платок, который, разумеется, следовало поднять Попову. Он и сам сознавал эту необходимость, но, по конфузливости своей, никак не решался этого сделать, и все посматривал на платок, и все собирался поднять его, но медлил до того, что все мы заметили его намерение, и ожидали, как-то он сделает эту услугу, а Таисия Максимовна едва удерживалась от смеха. Наконец Попов решается поднять платок, быстро наклоняется... и хвать лбом об стол! Тут уже мы не выдержали и залились смехом, а бедный Попов, очень сконфуженный и раскрасневшийся, подал молча платок хозяйке. После ужина ушли мы на квартиру, и Попов, все время не сказавший ни слова, по приходе домой, тотчас разделся и лег на кровать. Но роковой платок и тут преследовал его. Ему понадобился носовой платок, и как его он не находил возле себя, то в рассеянности закричал: «Денщик! подай мне нос!» Мы опять покатились со смеху, а Бестужев сказал: «Да разве вы, Б. Н., потеряли нос? Ведь, кажется, от коменданта вы ушли с носом?» Этот лекарь Попов, человек по наружности маленький и слабенький, был замечателен необыкновенною силою зубов. Однажды поутру входит к нам солдат, которому хотелось вычистить солдатское ружье Бестужева, показывает ружье, в котором сильно был загнан железный шомпол с пыжем, и говорит, что этого шомпола он никак не может вытащить из ружья. Шомпол выходил из ружья четверти на две. Бестужев был человек сильный, он схватил обеими руками шомпол, здоровый солдат крепко держал ружье за приклад, но сколько они ни употребляли сил, шомпол не подавался. Тогда Попов сказал: «А дайте-ка мне, я попробую!» С этими словами он взял ружье, стиснул ложу меж колен, взял железный шомпол в зубы и вытащил его из ружья... Мы остолбенели от изумления, а Попов только сплюнул, и зубы его не пострадали нисколько. Такой силы зубов я более не встречал ни у кого... [450] Когда я прибыл на Кавказ, меня необыкновенно удивило то очень невыгодное мнение о князе Паскевиче, какое имели о нем все знавшие его офицеры, которое было совершенно противоположно тому, какое составилось в России об этом полководце, по газетным известиям об его подвигах. Паскевича считали виновником удаления с Кавказа Ермолова; поэтому все те, которые любили этого незабвенного военачальника – а любили его все подчиненные – уже не были расположены к Паскевичу, да и Паскевич начал свое командование корпусом с того, что стал гнать приверженцев Ермолова и приближать к себе людей не всегда достойных. С тем вместе Паскевич не расположил к себе всех бывших сосланными на Кавказ декабристов, на которых он взглянул не сострадательным, а начальническим оком. Почти все декабристы, большая часть которых находилась в Нижегородском драгунском полку, пользовались снисхождением своих начальников, обращавшихся с ними, как с людьми благородными и образованными. Паскевичу это очень не понравилось. Он донес об этом государю, следствием чего были даны предписания командирам полков строго смотреть за декабристами, употреблять их на действительную службу, не позволять им иметь никаких сношений с офицерами, и проч., а полковой командир Нижегородского драгунского полка, известный полковник Безобразов, за допущение декабристам проживать вне полка, был даже на три дня арестован. Такая строгость, разумеется, отразилась частию и на Бестужеве, и это-то обстоятельство и не расположило его к Паскевичу. Он всегда отзывался о нем очень невыгодно и часто говорил: – Может быть, мне удастся пошатнуть пьедестал, на который поставил его случай! Бестужев не любил говорить о своих сочинениях, да и вообще разговоры его были большею частию шутливые и веселые, редко сериозные. При мне он ничего не писал, но часто, когда его посещала какая-либо мысль, которую боялся забыть впоследствии, он садился к письменному столу и записывал ее. Слышав от многих, что он пишет новый роман, под названием «Вадим», я спросил его об этом. Он сказал, что действительно думает о новом романе, но что он только в проекте и еще почти ничего не написано 10. – [451] Однажды, поздно вечером, пошли мы с ним в крепость, на ужин к Шнитниковым. Ворота крепости были уже заперты, и надобно было подождать довольно долгое время, пока принесли ключи. Ночь была теплая и чудная, месяц ярко освещал окрестность. Пониже крепости лежал в ночном безмолвии, протянувшись к морю, город, и возле него, на необозримое пространство, расстилалось море, мерно и вечно рокочущее своими пенящямися волнами. Такая ночь и такой вид воодушевили Бестужева, и я в первый еще раз слышал его сериозную и пламенную речь. Он рассказывал мне содержание своего романа, излагал некоторые его сцены и вообще был в самом восторженном настроении... а я и восхищался чудно рисуемыми сценами романа, и пленялся вдохновением поэта, с пылающим взором, обращенным к морю, мысленно унесшимся в поэтические страны фантазии и вымысла!.. Теперь я забыл совершенно и содержание романа, и его подробности, но очень помню вид вдохновенного поэта, на минуту увлекшегося своими поэтическими мечтами... Раз как-то купались мы с Бестужевым в море. Я мылся у берега, а он, как хороший пловец, пустился вдаль и мощными руками рассекал пенящиеся волны. Я был тогда еще очень юн, воображение мое легко воспламенялось... и вот я залюбовался зрелищем игры поэта с морскою волною! Поэт, как бы с любовию, то сжимал ее в своих объятиях, то волна, как бы резвясь с ним, лелеяла его своими нежными и изумрудными струями... Бестужев был в это время, как я уже сказал, человек с крепким и здоровым организмом, с страстным сердцем, и потому мог ли он оставаться равнодушным к женщинам? И как такой красивый 11 и очаровательный мущина нравился почти каждой женщине, то в предметах своей страсти он никогда не имел недостатка. Однажды на мой вопрос, какое сходство между Бестужевым и кружевом, он отвечал: «и то и другое нравится женщинам». И действительно, много было женщин, увлекшихся то его мужественностию, то его обаятельным умом, то его славою, наконец его отвагою и решительною предприимчивостию, и я уверен, что на другой сцене действия, при другой обстановке, Бестужев сделался бы настоящим Дон-Жуаном. Да и на Кавказе немало было у него обожательниц; даже строгие азиатки, жены ревнивых и кровожадных мужей, знавшие, что за каждую их неверность им угрожает неизбежная смерть, и те соблазнялись этим [452] милым Искендер-беком, как обыкновенно Бестужева называли все азиаты. Не раз случалось ему, с кинжалом в руке, ночью, тайком пробираться по дербентской стене и плоским крышам домов, к какой-нибудь с нетерпением ждущей его юной персиянке... Разумеется, все это были мимолетные увлечения. Наконец явилась женщина, которая много соответствовала и его страстному темпераменту, и его уму, и которую он полюбил всею душою. Это была Александра Ивановна N., жена одного поручика. Муж ее был какой-то мизерный, маленький человечек, грубый, необразованный, вечно пьяный и вечно играющий в карты, следовательно, часто оставляющий свою жену совершенно одинокою и скучающей. Александра Иванова была молодая женщина, не более двадцати двух-трех лет, очень красивая собою, с черными глазами, такими же роскошными волосами, среднего роста, бела и румяна, как русская красавица. К тому же, очень развитая, по-тогдашнему, женщина и самого милого и приятного характера. И вот эта-то счастливица была предметом самой нежной и пылкой страсти нашего романиста-несчастливца, которому судьба не дозволила наслаждаться законным семейным счастием, и эта-то женщина предалась ему вполне и безраздельно. Ни страх супружеской казни за измену, ни страх препятствий и опасностей, ничто не могло удержать ее от свиданий с своим возлюбленным, и когда муж заиграется где-нибудь долго в карты ночью, она переоденется бывало в его костюм, и среди непроникаемой тьмы, по кривым и узким улицам, как кошка, пробирается в знакомую ей квартиру... Эти ночные похождения молодой и прекрасной женщины, разумеется, не всегда могли быть безопасны, но для свиданий, несмотря на отчаянную смелость Бестужева, не представлялось в Дербенте никакого другого более безопаснаго убежища. Как хорошенькая женщина, Александра Ивановна была обожаема всеми молодыми офицерами баталиона; в особенности, один из них прапорщик А*... грузин, был сильно ею очарован и сильно преследовал ее изъяснениями в своей страсти, но, разумеется, без успеха, что его сильно раздражало. Однажды этот офицер, бывши дежурным по батальону, шел ночью с фонарем и с солдатами обходом по дербентским улицам. Вдруг, мимо его хотел пройти какой-то офицер, не говоря ему ни слова. – Кто идет? – закричал дежурный прислонившемуся к стене офицеру и, не получая ответа, подносит к лицу его фонарь... и к изумлению своему вместо офицера видит Александру Ивановну в офицерском платье! А, сильно огорченный холодностию к нему этой женщины, увидев ее теперь в своих руках беззащитною и будучи к тому подгулявши, пристал к ней с своими нахальными требованиями, угрожая, в противном случае, отвести ее с солдатами на [453] гауптвахту и, следовательно, сделать известным ее мужу и всем ночное ее куда-то путешествие в офицерском платье... Несчастная жертва плакала, просила его и умоляла отпустить, но пьяный грузин был неумолим и никак не хотел упустить такого благоприятного случая. В отчаянии бедная женщина употребляет в дело последнюю свою защиту – женскую хитрость. Она делает вид, как будто соглашается исполнить его просьбу. По знаку офицера, бывшие при нем солдаты, удаляются в сторону, и когда страстный А* хотел уже притянуть ее в свои объятия, она дала ему такую полновесную оплеуху, от которой он полетел кубарем на землю, а она как испуганная кошка бросилась бежать в противоположную от солдат сторону и таким образом успела спастись от наглого и пьяного нахала. Разумеется, Александра Ивановна рассказала об этом происшествии Бестужеву, который до того был этим взбешен, что поклялся наказать негодяя по-кавказски. Когда А*, который на другой день и сам уже раскаивался в своем гнусном поступке, узнал об этом грозном замысле Бестужева, то он до того струсил, что тотчас же уехал в Тифлис, где и выхлопотал себе перевод в наш Куринский полк, где он, познакомясь со мною, сам рассказывал мне об этом происшествии. Команда, с которою я прибыл в Дербент, давно уже ушла обратно в Темирхан-Шуру, но мирза оставался в Дербенте, и с ним я предполагал возвратиться в полк. Накануне назначенного мирзой дня нашего выезда из Дербента, ужинавши у Шнитниковых, я объявил им, что завтра должен ехать и потому хотел проститься с ними; но Шнитниковы, в особенности Таисия Максимовна, начали меня упрашивать погостить еще у них, и на возражение мое, что когда уедет мирза, мне не с кем будет возвратиться в полк, Федор Александрович сказал, что для этого он найдет мне всегда спутников, и как мне не было никакой особенной надобности спешить в полк, а между тем мне было так отрадно проводить время в кругу умных, добрых и расположенных ко мне людей, то я и согласился остаться в Дербенте еще несколько дней. – Ну, хорошо,– сказал я, обращаясь к Таисии Максимовне,– до сих пор был я гостем Александра Александровича, а теперь буду уже вашим гостем. – Очень вам за это благодарна, – возразила мне эта милая женщина,– мы постараемся, чтобы вы у нас не скучали и как можно приятнее провели время, и по этому случаю у нас завтра же будет дан для вас бал. На другой день вечером собралось у Шнитниковых почти все дербентское русское, разумеется, военное общество. Оно состояло из [454] трех или четырех молодых офицеров и стольких же молоденьких дам, в числе которых была и Александра Ивановна с своим ничтожным мужем, так что с хозяевами, Бестужевым, Поповым и мною набралось всего человек десять или двенадцать. Музыки не было, потому что ее не было и в Дербенте, и ее заменил орган, под который мы и отплясывали французские кадрили, вальсы и мазурку. Все общество было весело и оживлено. Гостеприимные хозяева умели занять каждого гостя и настроить его к веселию, а в особенности молодая хозяйка всех занимала и старалась каждого угостить и развеселить. Бестужев был очень весел, прекрасно танцовал и, как всегда, смешил всех своими рассказами, остротами и каламбурами. Я тоже на этот раз был, как говорится, в ударе. Уже более трех лет не доводилось мне танцовать и быть в подобном обществе; меня восхищало это давно невиданное явление, и шум танцев, и смех, и наряды дам, радушие и приветливость хозяев, и, наконец, нечто необъяснимое, что делает иногда общество без всякой причины веселым, а иногда, при всех усилиях веселиться – скучным, все это повлияло на мое расположение духа. Я сбросил с себя, навеянную тяжкими обстоятельствами, почти всегдашнюю мою душевную мрачность, почувствовал себя как бы в родном мне круге людей и, будучи как бы виновником этого вечера, я, даже нисколько не усиливаясь, был натурально весел и поэтому, кажется, был приятен и всему обществу. Со всеми дамами я шутил, болтал и в особенности, найдя в Александре Ивановне очень милую и умную женщину, я более всего занимался ею. После всевозможных танцев до усталости, после всевозможного угощения, после вкусного ужина, наконец, далеко за полночь, поблагодарив радушных хозяев, все общество разошлось по домам, и мы втроем, после всех уже, тоже отправились на квартиру, где скоро и заснула крепким сном довольства и усталости. Еще дорогой я заметил молчаливость Бестужева ему не свойственную, но приписывал это усталости, так как я и Попов мало говорили. На другой день, я опять заметил в нем какое-то неприятное расположение духа, молчаливость и как бы недовольство мною. Это меня сильно удивило и даже несколько смутило, и я обратился к нему с вопросом: – Что это значит, Александр Александрович, вы как будто мною недовольны? – Да, это правда,– отвечал он.– Вы вчера уже слишком ухаживали за Александрой Ивановной, а это, как вы знаете, не может мне нравиться. Меня это очень удивило, потому что у меня даже и в мыслях [455] не было никакого серьезного волокитства за этой, хотя и прелестной женщиной, но уже принадлежавшей другому, и тем более человеку, так мною любимому, а только я, как говорится, любезничал с нею, что для ревнивого глаза любовника показалось может быть и досадным или подозрительным. Я поспешил искренно об этом объясниться, и тотчас же было восстановлено между нами опять прежнее дружеское расположение. Бестужев знал очень хорошо персидский и татарский языки, на которых говорил совершенно свободно; поэтому он был знаком почти со всем народонаселением Дербента и по своей благотворительности никогда не отказывал в помощи и словом и делом всякому нуждающемуся азиатцу. С более образованными жителями он находился в самых дружеских отношениях, которые часто его посещали и всегда находили особенное удовольствие в беседе с ним. Раз при мне посетили его четверо или пять знатнейших и ученых персиян, которым он, усадивши на диваны и предложивши им трубки и сладости, начал потом рассказывать какую-то очень занимательную восточную повесть, которую они слушали с большим вниманием и восторгом. Вообще все жители Дербента очень его уважали и любили, и когда он, по производстве в прапорщики, уезжал из Дербента к новому своему месту служения, то почти все городское народонаселение провожало его и верхом и пешком, верст за двадцать от города, до самой реки Самура, стреляя на пути из ружей, пуская ракеты, зажигая факелы; музыканты били в бубны и играли на своих инструментах, другие пели, плясали... и вообще вся толпа старалась всячески выразить свое расположение к любимому своему Искендер-беку. Прогостив несколько дней у Бестужева и Шнитниковых, наконец, я должен был проститься с этими, дорогими для меня людьми. Федор Александрович нарядил для меня конвой, и я, верхом на казачьей лошади, переменяя ее на каждом казачьем кордоне, прибыл благополучно в Темирхан-Шуру 23-го февраля. С тех пор я уже более не видался с Бестужевым. Вскоре после этого он был произведен в прапорщики и уехал на восточный берег Чернаго моря, где в 1837 году, во время высадки нашего отряда на кавказский берег, занятый неприятелем, находясь в передовой цепи, был убит. Тело его не нашли между убитыми, а на одном из убитых черкесов найдены были его пистолеты и кольцо, и поэтому сначала долго думали, что быть может он взят в плен. Я помню это кольцо Бестужева: оно было древнее, серебряное, очень толстое и большое, на верху которого очень искусно была [456] сплетена из серебряной проволоки корзинка, в которую, вероятно, был вделан какой-нибудь камень. Кольцо это было найдено на Куликовом поле, и он всегда носил на большом пальце правой руки, по обычаю черкесов, которые всегда носят на этом пальце железное кольцо, служащее им пособием при взводе ружейного или пистолетного курка. В октябре месяце этого же года, по случаю бывшего тогда в Темирхан-Шуре множества больных, был командирован в нее из Дербента знакомый уже мне лекарь Попов, которого я пригласил поместиться со мной в моей землянке. Разумеется, главным предметом наших разговоров с Поповым был Бестужев, тогда уже выехавший из Дербента на восточный черноморский берег. Коснувшись разговора об Александре Ивановне, Попов сознался мне, что он был всегда очень неравнодушен к этой женщине, а теперь просто с ума по ней сходит. – Ну, как мне, Яков Иванович, поступить в этом случае,– обратился он с вопросом ко мне? – Александр Александрович пишет часто письма к Александре Ивановне, которые и пересылает ко мне для доставления ей. В них он высказывает ей всю свою любовь, грусть свою о разлуке с нею и просит ее любить и не забывать его. Писем этих у меня несколько, но я никак не могу решиться передать их ей. С одной стороны дружба моя к Бестужеву заставляет меня в точности исполнить его поручение, но с другой... ведь я сам люблю ее до безумия!.. Я желал бы, чтобы она забыла свою прежнюю любовь, и вдруг, я же должен поддерживать в ней это чувство, передавая ей письма ее возлюбленного! Это для меня ужасно, и я до сих пор не знаю, на что решиться... При этом Попов прочитал мне пять или шесть этих писем. Я был восхищен их прелестью, где и сильная страсть и сильная грусть, надежды и отчаяние пылкого сердца были выражены так увлекательно, так поэтично и так искренно!.. – Знаете ли, что я вам посоветую сделать с этими письмами,– сказал я, обращаясь к Попову? – А что? – Отдайте их мне!.. Разумеется, Попов принял это за штуку и не отдал мне писем. Что он с ними потом сделал – не знаю. Отдал ли он их по принадлежности, или оставил у себя, но во всяком случае письма эти остались неизвестными, и очень жаль будет, если они никогда не появятся в печати. Бестужев был очень осторожен в своей переписке, и, живя на Кавказе, он даже избегал всякого политического разговора, поэтому [457] он не давал мне слова вести со мною переписку, боясь, чтобы я, по своей откровенности, не мог бы иногда подвергнуть или его, или себя неприятностям; да к тому же, мы скоро удалились один от другого на огромное расстояние: я к Каспийскому, он к Черному морю, и на таком расстоянии, в то время, почти невозможна была переписка. Раз только, когда Антонович 12 был с батальоном в Дербенте и, познакомясь с Бестужевым, гостил у него, он переслал мне, не помню чрез кого, единственное ко мне письмо Бестужева, которое я до сих пор свято сохраняю, и которого содержание следующее: «2-го апреля (1834 года). Сердце пополам рвется, покидая добрых товарищей несчастия – и тем злее, что знаешь, в каких они когтях. Терпите, благородный, добрый мой друг Яков Иванович – что же делать! Авось мы когда-нибудь всплывем на свежую воду – Бог велик, царь милостив! Антонович теперь у меня и просит извинения, что не пишет вам ничего откровенно – не такие ныне годы, чтобы душу открывать как табакерку. Ваше письмо из Кизляра наделало проказ: вслед вам послан был адъютант Клейнмихеля Пушкин, который нашел, что вы были скромны и правы, но господа провожатые виновны в упущении по службе, и эта нескромность ваша стоить будет многим и чинов, и мест. Вот что значит писать письма!! Не вините же после сего вашего приятеля. Пишу к вам это в науку для переду, а не для того, чтобы вы горевали о неумышленной вине своей. Вы молоды, жизнь перед вами, а не за плечами, как у меня!! Я завтра выезжаю 13. Скучно. Будьте скромны. Пишите только по верному случаю; и то о своих нуждах, не более. Мы должны беречь друг друга и отказывать в этом единственном, невинном услаждении. Душу мою вы знаете, но кто будет судить душу кроме друзей? а вздорная строка навяжет кучу подозрений. Не имейте никаких при себе писем. Обнимаю вас как брата, дай Бог свидеться скорее и в счастливых пеленках. Ваш Александр Б.». В этом письме Бестужев намекает на событие, вследствие письма моего в Москву, с дороги на Кавказ, к товарищу моему Почеке, о снисхождениях, делаемых нам, т. е. мне и Антоновичу, на этапном пути нашем, некоторыми воинскими начальниками; письмо это попалось в руки добрым людям, и хотя мы не имели никакой неприятности, но бывшие снисходительными к нам воинские начальники пострадали, к нашему сожалению, и совершенно невинно. Комментарии 1. В июне месяце 1833 года.– Я. К. 2. Павел Александрович, во время декабрьских событий, изменивших счастливое течение жизни четырех его братьев: Николая, Александра, Петра и Михаила, был еще в Артиллерийском училище и чрез некоторое уже время послан был офицером на службу на Кавказ, по подозрению, как говорили, в сочинении каких-то стихов. Там он участвовал во взятии Ахалциха, изобрел особого рода прицел, за что награжден орденом св. Анны, и, по возвращении в Петербург, был адъютантом в штабе великого князя Михаила Павловича. Выйдя в отставку, женился на дочери помещика Владимирской губернии, занимался хозяйством в деревне жены, где и умер в начале 40-х годов. Примечание И. Свиязева. 3. Я был из Московского университета сослан рядовым в Куринский егерский полк. – Я. К. 4. Полковник Франц Карлович Клюки-фон-Клюгенау. – Я. К. 5. Умер в 1836 году от раны в грудь при штурме Койсубулинской деревни Ашильты. См. записки мои об Аварской экспедиции на Кавказе 1837 года. Стр. 75. – Я. К. 6. Через долгое время по смерти Федора Александровича, Таисия Максимовна вышла замуж за архитектора тайн. сов. Свиязева, так как все четыре сына ее воспитывались, на казенный счет, в военно-учебных заведениях, а дочь в Патриотическом институте. Два старших брата участвовали с отличием в венгерской кампании, а по окончании ее старший Николай поступил в Николаевскую академию, откуда как офицер генерального штаба был командирован в осажденный Севастополь. За деятельное участие в составлении устава о воинской повинности, произведен в генерал-майоры генерального штаба. Второй – Александр, статский советник, и четвертый по рождению Михаил – оба по выходе из артиллерии служили в министерстве государственных имуществ, а третий – Иван в чине поручика в Севастополе командовал ротой, ранен на Малаховом кургане и умер, подобно отцу, геройскою смертию. Примечание И. Свиязева. 7. Рассказ этот не вполне точен, и мы помещаем здесь выписку из следственных дел, хранящихся в архиве Дербентской полиции (№ 839 и 1.232). В 8 часов вечера 23 февраля 1833 г., А. А. Бестужев сидел за чаем у шт.-кап. Жукова, который жил с ним в одном доме, этажем выше. В это время в его квартиру вошла девица Ольга Нестерцова и, не заставши его дома, попросила денщика Жукова, Аксена Сысоева, который часто бывал в комнате Бестужева и прислуживал ему, чтобы он попросил Александра Александровича сойти на несколько минут вниз. Нестерцова приходила к Бестужеву часто, знали об этом все, даже ее мать, которую она уверяла, что ходит к Бестужеву, потому что взялась шить ему белье. Бестужев явился на зов и застал Нестерцову сидевшей на его кровати. Спустя четверть часа после входа Бестужева, между им и Нестерцовой завязался разговор, принявший скоро оживленный характер. Собеседники много хохотали, Нестерцова, в порыве веселости, соскакивала с кровати, прыгала по комнате и потом бросалась опять на кровать. Она «весело резвилась», по ее собственному выражению; но вдруг комната оглушилась выстрелом, и Бестужев услышал отчаянные возгласы: «помогите! умираю!» Выстрел произошел из пистолета, который постоянно лежать за подушкой; Бестужев клал его туда, чтобы быть постоянно готовым защищаться от разбойников, число которых в то время в Дербенте значительно увеличилось от бывшего голода. Бестужев говорил, что, не страшась опасности в бою, он содрогался при мысли, что может быть исподтишка убит каким-нибудь презренным вором. Пистолет этот лежал обыкновенно между подушками и стеной. Бестужев обращался с ним неосторожно: при малейшем шуме ночью он взводил курок и нередко в таком положении клал его на место. Весьма вероятно, что в таком положении пистолет был и в то время, когда Нестерцова резвилась. Она могла так налечь на подушку, что курок опустился и произошел выстрел Нестерцова ранила себя в правое плечо,– в то место, где плечевая кость соединяется с лопаткой. В испуге Бестужев схватил свечу, но уронил ее,– она погасла; он побежал к хозяину за огнем. Когда он воротился и приблизился к Нестерцовой, то она лежала уже без чувств. Наскоро осмотрев ее и увидевши в чем дело, Бестужев побежал позвать свидетелей и попросил дать знать о случившемся коменданту крепости майору Шнитникову. По зову Бестужева в его комнату очень скоро явились штаб-капитаны Кирсанов и Жуков, доктора Рожественский и Тимофеев, священник Демьянович и другие. Нестерцова успела уже очнуться и рассказывала, что всему причиной она одна, что выстрел произошел единственно оттого, что она «резвилась», прыгала и бросалась на подушки, совсем не подозревая, что за ними лежал пистолет. Затем она рассказывала, что Бестужев стоял от нее поодаль, около печки, и при выстреле бросился было к ней, но уронил свечу и убежал из комнаты. Что произошло затем, она не помнила. Все это Нестерцова рассказывала несколько раз и всем совершенно одинаково, даже в бреду, до самой смерти, которая последовала на третий день, она твердила, «что она сама всему виновата, и чтобы не обвиняли в ее смерти Бестужева». Между тем комендант Дербентской крепости нарядил следствие, и на место происшествия явились секретарь городового суда Тернов, депутат от военной стороны поручик Коробаков и уездный доктор Попов. Были допрошены: Нестерцова, Бестужев, Сысоев, офицеры, которые вошли в комнату Бестужева, спустя 1/4 часа после происшествия, и мать Нестерцовой. Показания всех этих лиц и вообще все следствие не выяснили главной сути дела. Следователи ограничились только тем, что представилось их глазам: доктор осмотрел больную и нашел ее в очень плохом состоянии, она была так раздражительна, что не было возможности обстоятельно осмотреть рану; найдено было, что подупики, по которым проскользнула пуля, несколько обожжены порохом. Расспросы продолжались недолго: Нестерцова показала, что она сама причиной всему несчастью, что Бестужев совсем не причастен этому делу. Показания всех других свидетелей, в том числе и матери Нестерцовой, совершенно подходили к тому, что показали Нестерцова и Бестужев. Таким образом следствие было кончено, и Тернов 24-го февраля уже донес майору Шнитникову все в подробностях. Дело этим могло быть и покончено, но о происшествии узнал также и батальонный командир Бестужева, подполковник Васильев. Васильев не любил Бестужева и делал ему всевозможные притеснения, а главное был недоволен тем, что комендант произвел следствие по делу его солдата прежде него. Васильев был человек весьма дурной нравственности и находился вполне под влиянием своей жены, первой сплетницы в городе. Васильев вздумал произвести следствие во второй раз и поручил его произвести подпоручику Рославцеву. Последний, находясь в контрах с Терновым, употреблял все усилия, чтобы обвинить Бестужева. Рославцев стал распространять повсюду слух, что Бестужев убил Нестерцову, но произведенное им же следствие не подтвердило этого, и комендант Шнитников, не находя Бестужева виновным, предписал предать дело это воле Божией; подполковник Васильев получил строгое замечание от главнокомандующего, а подпоручик Рославцев – строгий выговор за пристрастное ведение дела. 26-го февраля Нестерцова скончалась; сохранился автограф Дюма, написанный по случаю ее смерти на ее могилу – вот он: Elle atteignait vint ans – eile aimait – etait belle. Она достигала двадцати лет – она любила – была
прекрасна. 8. И. Смирдин за рассказ Бестужева Поездка в Ревель заплатил ему не менее 500 р. – Я. К. 9. Бестужев начал свое литературное поприще злыми критическими статьями, помещавшимися в «Сыне Отечества», под псевдонимом, Марлинского. Не помню, в какой-то статье он назвал Белинского недоучившимся студентом, за то этот недоучившийся студент мстил Бестужеву своими нападками на его литературную деятельность и много замедлил расход напечатанного по смерти Бестужева, четвертого издания «Полного собрания его сочинений». Примеч. И. Свиязева. 10. Бестужев, в счастливые еще времена петербургской жизни, бывая у родных, часто выходил из-за стола, когда при разговоре приходила ему удачная мысль или остроумное выражение, и записывал их на первом попавшемся под руку лоскутке бумаги. На таких отдельных листочках, присланных сестре Бестужева, Елене Александровне, вместе с вещами, оставшимися после покойного, написано было начало повести Вадим. По просьбе ее И. М. Свиязев подобрал эти листочки и составил нечто целое. Под вышесказанным названием начало этой повести было помещено в первом № Отечественных Записок, когда право на издание этого журнала приобрел А. А. Краевский от П. П. Свиньина. Примеч. И. Свиязева. 11. Не так чтобы очень. Он сам называл нос свой башмаком! Примеч. И. Свиязева. 12. Платон Александрович, впоследствии генерал-лейтенант, попечитель Киевского учебного округа. – Я. К. 13. Из Дербента на восточный Черноморский берег. – Я. К. Текст воспроизведен по изданию: Александр Александрович Бестужев (Марлинский). (Из воспоминаний Я. И. Костенецкого) // Русская старина, № 11. 1900 |
|