Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БРИММЕР Э. В.

СЛУЖБА АРТИЛЛЕРИЙСКОГО ОФИЦЕРА

III.

Военно-грузинская дорога. Прибытие в бригаду. Ермолов на Гомборах. Изуродованный артиллерист. Прибытие к 3-ей легкой роте. Расправа без суда. Персидская граница. Поездка генерала Ермолова в бамбакскую провинцию. Axзабиюк. Башкичет. Устройство штаб-квартир в Грузии. "Не повернешься — бьют и перевернешься — бьют." Верная Акулина. Джелал-оглу или Каменка. Медведь. Министр на баране. Электричество. Меткий выстрел. Летучка. Плуг. "По службе буду мстить." Убийство генералов Лисаневича и Грекова. Взвод горных единорогов под моею командою для экспедиции. Немощь тела у гениального человека. Кризис болезни.

Поблагодарив Юрия Павловича Коцарева за доставление мне случая быть в экспедиции и пробыв день в Кисловодске и два в Пятигорске, я отправился в Грузию. В ясное сентябрьское утро увидел я из Екатеринограда всю снежную цепь кавказских гор, освещаемую взошедшим солнцем. Полагаю, что трудно найти где-либо в другом месте такую величественную картину. Смотря на эту громадную стену от Казбека до Эльборуса, я думал: как же это я проеду в Грузию? Но в стенах есть трещины, в горах ущелья, и вот по такой-то трещине гор, называемой Дарьяльское ущелье, из которой вытекает бурливый Терек, вьется военно-грузинская дорога — до Дарьяла все по левому берегу Терека, а, за станциею Казбек в брод чрез мелкий Терек переходит на правый. Не доезжая Дарьяла, дорога идет чрез Троицкие ворота — так называется каменная, нависшая скала, подпертая натуральным столбом у самого берега реки. Ворота эти только немного уширили (оне видны и теперь на левом берегу Терека) — и дорога готова. Со станции Казбек видишь гору этого имени, высочайшую из кавказских высей, вечно ледяную; кажется — так близко, что рукой ткнуть. От указанного брода, мимо ст. Коби, дорога близь железных ключей, приюта Байдары, то поднимаясь, то опускаясь, вела к перевалу на Крестовую гору, на коей высокий, из [116] камня высеченный крест. У Коби вы видите, как Терек вытекает из ущелья, и, право, простительно удивляться, как этот маленький ручей чрез десяток верст уже делается тем бурливым потоком, гул и рев которого слышен далеко, и который, подавляя всякий иной звук в узком и крутом пространстве своего шумливого бега, как бы мертвит всю природу пройденной вами дороги. Самое шумное течение Терека — близь Дарьяла, где высокие гранитные скалы должны были быть в незапамятные времена прорваны рекой, ибо тут на дне ее лежат огромные обломки гранита. Тут Терек, уж точно, ревет, брызжет, как бы в исступлении, сердясь на возможность какой-либо преграды своему бегу. В Коби вы оставляете Терек за собою и, поднимаясь с одной горы на другую, озираетесь вокруг. Дикое и величественное безобразие природы ужасает вас. Все снежные высокие горы, голые гранитные скалы кругом; вы медленно идете вперед к зеленой вершине перевала, на коей путеводный крест, как знамение Спасителя, говорит усталому путнику: мужайся, конец трудного пути близок, а за ним ожидают тебя радости неземные! И путник, не теряя из глаз нагорного креста, тихо влекущего его к себе, доходит, усталый и верующий, до вершины и, подавленный строгим величием окружающей природы, невольно возносится мыслью к Творцу и с верою осеняет себя символом спасения!

Спустившись с Крестовой горы, проходишь бурную Чертову долину, с вечными ветрами, потом подъем на Гут-гору, спуск с оной и — на кайшаурскую станцию.

От креста до кайшаурской станции, спускаясь и поднимаясь, вы все еще находитесь на высотах перевала, хотя ручьи уже текут в противоположную сторону; но в версте от кайшаурской станции путник круто [117] спускается по дороге, проделанной на обрыве горы, в прелестную долину Арагвы. Остановитесь на вершине спуска, взгляните на открывшуюся пред вами картину южного склона Кавказа. Не правда ли, сердце радуется? Все дышет веселою жизнью, и резвая, млечная Арагва, струясь по камешкам, манит вас с собою — вам один путь с нею — в благословенный край, где в роскошных виноградных садах, при поднятых азарпешах, полных вином, раздаются шумные песни веселых грузин!

Спешите сойти с кайшаурского спуска, но осторожно — он крут, длинен и обрыв подле: спешите вместе с Арагвой все далее; видите, что она не останавливается ни в Пасанауре, ни в Анануре, ни в Душете; но в Мцхете посмотрите на нее, как она в веселом беге своем, встретясь здесь с Курою, хотящею обнять ее, стыдливо уклоняется к левому берегу и, долго еще белея, воды ее текут целомудренно близь настойчивой Куры, которая наконец принимает ее в свои объятия, смешавшись, поглощает все бытие красивой реки и, уже под своим именем оросив восьмисотверстное пространство, умирает в Каспийском море.

Вот я в Тифлисе. Явился почтенному командиру кавказской гренадерской бригады полковнику Копылову, и так как 3-я легкая рота, в которую я был назначен, была еще в Дагестане и лишь весной должна была прибыть в бамбакскую провинцию, в м. Караклис, то полковник прикомандировал меня ко 2-й легкой, и я поехал в Гомборы, в 50-ти верстах от Тифлиса, где были расположены две роты — 1-я батарейная и 2-я легкая. Пошла скучная, томительная жизнь без развлечений, служба без деятельности.

В ноябре посетил нас, проездом в Кахетию, Алексей Петрович Ермолов. Он должен был ночевать в [118] Гомборах. Но где приютить корпусного командира? Мы все жили в наскоро-срубленных хатах или в землянках. У бригадного командира была русская хата с сенями; направо, в комнате, жил он, налево — его люди; кухня — на дворе. В этом доме поместили Алексея Петровича. Как и где разместили прочих высоких сановников — не понимаю, ибо с ним были: военный губернатор, начальник корпусного штаба, директор его канцелярии и несколько молодежи.

Едва переехали р. Иору и потянулись в горы, пошел дождь и все 18 верст мочил без устали. Алексей Петрович ехал на дрожках, в бурке. Адъютант, приехавший сказать, чтоб встречи не было, говорил, что корпусный командир все ругается, что никто не смеет приближаться к нему (молодежь была верхами). Наконец в 6 час. вечера подъехали к дому дрожки. Все офицеры стояли тут.

— Здравствуйте, господа артиллеристы! — Увидев меня: "ба! и ты тут, тевтон! Что у вас всегда такая пакостная погода? Или это вы для меня подготовили угощение?" Оп вошел в сени и, заметив кипящие самовары, развеселился.— "Еще раз здравствуйте господа! А что, Гермоген Иванович — так звали полковника Копылова — кажется, вы нас чаем хотите напоить? И дело! Что там ни говори, а лучше самовара и немец ничего не выдумает." Тут Алексей Петрович обратился к офицерам, каждому сказал ласковое слово или задал вопрос.— "А тевтону-то в прок наша жизнь" — и, положив руку на мое плечо — "вишь, он как полная луна. Ну, господа, тут тесненько и потому я вас не задерживаю" — и, повернув меня к бригадному командиру, говорит: ”я рекомендую, он добрый, дельный офицер." Подали чай; бригадный командир сказал мне, чтобы я не уходил. [119]

Офицеры хозяйничали, приходили, уходили; раскрыли ломберный столик. Алексей Петрович разговаривал с полковником Копыловым про постройки.— "Хорошо, что выстроили казармы для солдат, да и для себя сруби хату-то попросторнее, а то ведь никто и в гости не придет; вишь, каморка-то — не повернуться; сядемте лучше."

Г. Могилевский, директор канцелярии (вскоре назначенный полтавским губернатором), сломал колоду карт, подал Алексею Петровичу, Роману Ивановичу Ховену (военному губернатору) и Алексею Александровичу Вельяминову. Уселись: справа от Алексея Петровича — Могилевский, слева — Вельяминов, напротив — Ховен. Наш бригадный командир сел подле Алексея Александровича. Некоторые из молодежи входили и выходили из комнаты и прислуживали дорогим гостям. Я принес лимон Могилевскому. Алексей Петрович говорит мне: "садись сюда, тевтон" — и указал мне место подле себя. Дверь из комнаты была отворена и видно было, как молодежь расположилась за чайным столом в другой комнате и, не стесняясь, шумно болтала. Началась игра. Сначала все шло чинно и Алексей Петрович был весел, подшучивал над тезкой, что плохо играет и прочее. Я, сидя подле, смотрю то в карты Алексея Петровича, то к карты Могилевского. Но, вот, Могилевский ходит с десятки треф; У Алексея Петровича король. Ему жаль его: класть или нет? Ну, как убьют? Ясно, что короля подводят и взятка пропала… Алексей Петрович положил короля, Вельяминов убил его тузом.— "Я знал, что это будет!" — Зачем же вы клали короля? спросил хладнокровно Вельяминов. Но Алексей Петрович, не отвечая ему, вдруг с самым серьезным видом обращается ко мне и говорит: "а вы, сударь, чего смотрели? вы думаете, я вас тут царем посадил?" Можете вообразить мой испуг. Но общий [120] смех играющих, уже привычных к таким выходкам, немного успокоил меня. Однако, признаюсь, с этой минуты я все думал, как бы убраться подальше. Но, как видно, судьба хотела, чтоб я свыкся с карточною игрою Алексея Петровича, и доставила мне случай чрез несколько минут опять услышать фразу гениальной несообразности. Играли в бостон. Игра осталась за Ховеном, Могилевский пасует, Алексей Петрович идет в вист. Играют. Все идет хорошо. У Алексея Петровича уже две взятки, Ховен берет свою последнюю, пятую; остается на руках по две карты; у Алексея Петровича дама бубен отыгралась и он рассчитывает ею взять третью взятку. Вдруг Ховен ходит с треф. Происходит взрыв:

— С бубен, ваше превосходительство, с бубен надо ходить! Я вам показал, что у меня дама бубен!

— Да у меня бубен нет!

— Да я не прошу с большой — хоть с двоечки, сударь, с двоечки!" И видеть эту колоссальную голову Ермолова, вытянутую вперед, обе ладони вывернутыми над столом, чуть ли не слезно-умоляющим голосом взывающего: "хоть с двоечки, сударь, с двоечки!" Когда все бросили карты на стол, оказалось, что бубен уж ни у кого не было. Говорят, что за ломберным столом у него всегда вырываются подобные убеждения. Он всегда весь в том деле, которым занят.

На другой день он ездил по Гомборам, ходил по казармам, заходил в кухни, болтал с солдатами и, после легкой закуски, отправился в Кахетию. Мы провожали его до вершины перевала.

Этот проезд с Ермоловым был для нас и развлечением, и сюжетом для разговоров на целые недели. Но нашему почтенному Гермогену Ивановичу этот визит [121] не посчастливился. Он очень понравился Алексею Петровичу — человек образованный, начитанный, молодой, из гвардии и любимый офицерами. Корпусный командир, желая его употребить с пользою для кавказской службы, представил в командиры Грузинского гренадерского полка. Копылов вначале согласился, но когда дошло до приема полка, убоявшись ответственности, подал в отставку и года через два помер в Бессарабии.

Так промаялся я на Гомборах до весны.

На страстной неделе наш бригадный командир получает письмо от соседа своего командира Грузинского гренадерского полка полковника Ермолова (Петра Николаевича, двоюродного брата корпусного командира), в коем тот просит, чтобы он на праздник Пасхи прислал ему 4 орудия в Мухровань, пострелять, уведомляя при этом, что Алексей Петрович будет у него разгавливаться и просит его с артиллеристами к себе. Полковник послал 4 батарейные орудия своей роты и несколько офицеров, в том числе и меня. Погода была дождливая. Сделав 16 верст горами, мы подошли к р. Иоре и увидели, что она разыгралась. Дело к вечеру — думать долго нечего: вся прислуга села на упряжных лошадей и на орудия и — в брод. Лошадям по брюхо, горная речка быстра и камениста, но кое-как прошли и потянулись на высокую гору, по грязной дороге, в Мухровань. В 9 час. вечера пришли все усталые и грязные, а Иора унесла два кивера и несколько султанов солдатских. Поставили орудия близь новой музыкантской казармы, и при возглашении "Христос воскрес" началась пальба.— "Откуда это орудия?" спросил Алексей Петрович.— Артиллеристы прислали, отвечал полковой командир. Нечего делать, чтоб не рассердиться в праздник на самовольное передвижение, Алексей Петрович принял это за gentillesse. [122] Но подпоручик Голенко, который пришел с дивизионом и ночью находился при стрельбе, испортил кашу. Он приказал все холостые заряды положить на брезент сзади орудий, причем, по мере того как выстреливались заряды, солдаты с сумами подходили к куче и накладывали себе в сумы; а г. офицер, закурив трубочку, разгуливал по батарее. Но, вот, стрельба продолжается уже довольно долго; он с трубкой в зубах подходит к брезенту посмотреть, много ли осталось зарядов; искра падает из трубки — все заряды взрывает и Голенко, с обожженным лицом и с дымящейся одеждой, лежит на земле. Волоса-то опять выросли и одежду другую надел, по рожу-то уж не поправил — все лицо так навсегда и осталось в пятнах. Начальству сказали, что скорострельная трубка выскочила из затравки и зажгла заряды. Голенко был выпущен в артиллерию из дворянского полка. Увы, подобных артиллерийских офицеров было много-много; были и пьяненькие. Образование научное было крепко поверхностное, и кто, вышедши из корпуса, не старался сам себя образовать немного, в том развивались природные наклонности и вели его, каждая по своей дороге — то к добру, то к порче.

В мае я поехал в 3-ю легкую роту, пришедшую из Дагестана в бамбакскую провинцию, в м. Караклис, где была штаб-квартира роты, из коей шесть орудий должны были состоять при 7-м карабинерном полку, на урочище Башкичете. Вместе с донесением о прибытии роты в Караклис, ротный командир подполковник Флиге просил отправить меня в Башкичет для командования полуротою, хотя в роте был старше в чине, капитан Лист. Но так как Лист только что перешел к нам из морской артиллерии, нашей службы вовсе не знал и вообще не интересовался ею, то и был доволен, [123] что его оставляли в покое, дозволяя большею частью жить в Тифлисе.

Скажу два слова о капитане Листе — это был своего рода оригинал. Известно, что в то время морская артиллерия не могла похвалиться обществом образованных офицеров и Лист не выходил из ряда. Хорошего роста, крепко сложенный, брюнет уже с проседью в густых бакенбардах, он был молчалив в обществе, наружность имел весьма приличную, вид сдержанный, почти скромный, казалось, характера невозмутимого. После школьной скамейки никогда ни одной книги не брал в руки; с удовольствием проводил время только в трактирах за билиардом или за картами, и за обоими столами был мастер своего дела. Однажды в трактире, в доме Арцруни, он потешил всех присутствовавших оригинальной расправой с маиором Шишковым за дерзкие и неприличные выходки. Шишков — племянник адмирала, который прислал на Кавказ к Ермолову роденьку, кажется, на исправление — был дерзкий, задорный, видно, избалованный малый, худенький, малого роста, но с бойким язычком. Видя, что все присутствующие с удовольствием следят за игрою капитана Листа и, конечно, обманутый его скромною физиономиею, он вздумал потешиться над ним. Вначале дерзкими, иногда острыми замечаниями на игру капитана он думал расшевелить его; при виде же этого безответного спокойствия, выходки его сделались резче. Он стоял у самого билиарда, одна рука локтем на борту. Лист учтиво просит его посторониться, говоря, что ему с этого места играть надо. Шишков, ответив что-то дерзкое, слышно было слово — билиардный герой — обернулся к нему спиной и от билиарда не отошел. Капитан Лист кладет кий на билиард и, обращаясь ко всем присутствующим, говорит: "господа, покорнейше прошу [124] извинить меня — вы были свидетелями, что я учтиво просил г. маиора отойти от билиарда, но вместо исполнения просьбы моей, он отвечал мне грубостями." Но окончании этой предуготовительной речи, он берет спереди г. маиора за обе руки, не смотря на его жесты и крики, поднимает его на воздух, несет в угол, ударяет спиною его три раза в стену, приговаривая — "будьте учтивы" — потом ставит малютку-маиора на пол и, сказав: "еще раз покорнейше прошу, господа, извинить меня" — берет кий и продолжает играть. Сцена была, как рассказывал наш товарищ, бывший свидетелем оной, довольно комичная. Спокойная фигура Листа, несущего маленького маиора, который и языком и ногами болтает что есть сил, но при первом ударе в стену бледнеет и умолкает... После третьего ему подали фуражку и проводили. Так как язык и заносчивый характер маленького человека надоели уже многим, то все нашли расправу молчаливого капитана справедливою и целесообразною.

Этою осенью Алексей Петрович должен был кончить недоразумения с Персиею по некоторым спорным пунктам в мирном трактате. Дело было в том, что в казахской дистанции персияне, претендуя на довольно большую полосу гор с пастбищною землею, не дозволяли нашим казахским татарам выгонять на оную свой скот, отчего были ежегодные споры и ссоры, кончавшиеся почти всегда дракою. А как без этого пастбищного места наши татары не могли обойтись, то наше правительство настояло на разграничении местности по гюлистанскому трактату.

Согласились послать с обеих сторон коммисаров. Приехали на место. Мирный трактат в руках. Читают статью: "Земля, лежащая по левую сторону реки, принадлежит Российской Империи"... Пространство спорной земли лежало на левой стороне упомянутой речки. Кажется ясно; [125] не тут-то было! Персидский коммисар лукаво улыбнулся и говорит: "конечно, если вы так стали, так горы эти будут на левой стороне речки; но обернитесь назад — тогда, оне будут на правой стороне речки и, следственно не принадлежат вам по трактату".

Как вам кажется эта персидская логика? Хитрили ли персияне или просто были неучи и прикидывались наивными — трудно разрешить. Но всячески довольно трудно было их убедить, что для определения правой и левой стороны, при движении человека, течении реки, полете птицы и прочая, надобно стать лицом к стороне движения.

— Вот, когда вы ходите или едете верхом, как вы определяете правую и левую сторону — тоже по обращению лица к стороне куда двигаетесь.

— Положим, так — сказал персиянин — но, вот, я обернусь, и то, что была правая сторона, делается левою.

— Ну — отвечал один из наших чиновников — прикажите речке обернуться назад и течь в гору, тогда, по гюлистанскому трактату, эти пастбищные горы будут принадлежать вам!

Вот какие разговоры надобно вести с Востоком, заключая с ним дружественные трактаты.

После такого-то спора, ехал Алексей Петрович, чтоб посмотреть на персидскую и турецкую границы, прилегающие к нашей бамбакской провинции.

— А ты, тевтон, уж видел своего ротного командира? спросил меня Алексей Петрович, когда мы встали из-за обеденного стола у полкового командира Н. Н. Муравьева. Я отвечал, что не являлся еще лично, приехав к полуроте сюда.

— Ну, так поезжай с нами в Караклис; я тебя познакомлю с ним.

На другое утро рано поезд тронулся в путь. Он [126] состоял: из дрожек, на коих сидел генерал, трех бричек, в коих сидели начальник инженеров Трузсон, директор канцелярии Могилевский, генерального штаба капитан Жихарев и два адъютанта корпусного командира — Воейков и Талызин, и я на тройке в повозке. Муравьев провожал генерала верхом чрез Мокрые горы верст на 15 от Башкичета. Погода была прекрасная, жары спали и потому все были в хорошем расположении духа. Переезд до Караклиса был около 60-ти верст. Перевалившись чрез Мокрые горы, которые, слава Богу, были тогда совершенно сухи, расположились в тени на берегу ручья завтракать. Веселый говор, юмористические выходки Алексея Петровича — и мы не видели, как прошло время отдыха. Когда начали вставать, чтобы рассаживаться, генерал спрашивает меня: "а ты с кем сидишь, тевтон?" — Один на тележке, ваше превосходительство. — ”Не хорошо. Трузсон, возьми кровь мою с собою, вы оба немца — не поссоритесь; впрочем артиллеристы с инженерами почасту ссорятся". Но я отклонил приглашение генерала Трузсона, сел в свою тележку, и мы покатили по голой степи: влево — высокий хребет Ахзабиюки, вправо — Безобдал со своими темными лесистыми отрогами, у подошвы коих в глубоких скалистых берегах бежит нам на встречу речка Джелал-оглу (Каменка), в млечных, шумящих водах которой плещутся вкусные форели. Миновав казацкий пост Джилки и проехав степью верст 20, мы приблизились к спуску через р. Джелал-оглу и, поднявшись на крутой берег по хорошо отделанной дороге, встретили командира казачьего донского полка, который здесь квартировал. Поговорив несколько с полковником, генерал продолжал путь до с. Гергер, у подошвы Безобдала, где была расположена женатая рога Тифлисского пехотного полка. Тут [127] был и князь Севарсамидзев, командир полка. Опять часовой отдых. Было часа два. Напились чаю и начали взбираться на Безобдал; подъему, кажется, будет верст пять и спуску версты три, местами очень крутого; потом 16 верст по ущелью гор до Караклиса. Весь поезд поехал к дому полкового командира, где была назначена квартира Алексея Петровича и где ожидал его почетный караул; я же поехал на квартиру одного из наших офицеров, чтобы одеться по форме и потом — к ротному командиру на квартиру. Когда подполковник Карл Яковлевич Флиге приехал, я явился. Он, после обыкновенного приветствия, сказал, что корпусный командир, увидев его, говорит: "А я привез тебе вашего брата, немца; где же тевтон?... Прошу жаловать — дельный офицер! Приходите вечером пить чай".

Генерал пробыл в бамбакской провинции дней десять, ездил к Гумры (что ныне кр. Александрополь), осматривал границы, был на горе Памбе, где полагают можно видеть остатки помпеева лагеря.

Когда Алексей Петрович был в Караклисе, то вечерами зала была полна. Все рассаживались по бостонным столам. Покончив с делами, он выходил к обществу и, поговорив и пошутив то с тем, то с другим, почти всегда садился за кого-нибудь играть в бостон, обыкновенно за Николая Павловича Воейкова, своего адъютанта. За себя он никогда не играл. Так как Алексей Петрович всегда почти проигрывал, ибо играл рискованно, надеясь на вист, то раз как-то он начал оправдывать свою горячность: "вам хорошо проигрывать Хладнокровно свое состояние (игра была всегда самая ничтожная), а я должен за игру другого стоять горой".

В один из таких вечеров, мы, выпив чаю дома, с подполковником Флиге пошли к Алексею [128] Петровичу. Войдя в залу, видим генерала сидящим на диване за бостонным столом, около которого сидят и стоят гости.

— А, Карл Яковлевич, милости просим! Тевтон покупай карты! — Я подошел к столу. Алексей Петрович, держа колоду карт в руке, спрашивает: "сколько карт покупаешь?" — Ваше высокопревосходительство, да у меня всего абаз за душой! — и вынул из жилета абаз, действительно в ту минуту все мое богатство.

— Ребром его! Вот тебе карта.— Я взял карту и положил на стол абаз.

Дело в том, что играли в лоттерею. На столе две колоды карт. Из одной вынимают несколько карт, обыкновенно три, много — пять, и кладут их закрывши на стол, чтобы никто не видел какие карты. Потом начинают продавать другую колоду, определив наперед цену одной карты. Продав таким образом 52 карты, тот, кто держит лоттерею и сам покупать карт не может, распределяет добытые от продажи карт деньги на столько кучек, сколько отложено карт, кладет на каждую карту по кучке денег и потом, взяв в руки колоду, из коей вынуты карты, начинает по одной карте сверху раскрывать, громко называя каждую вскрытую карту. У кого оказывается провозглашенная карта, тот бросает ее на стол, как пустышку. Таким образом, прокричав всю колоду, из которой вынуты выигрышные карты, кроме их самих, лежащих на столе, на руках у играющих останутся с розданной колоды точно те же карты, и оне-то и есть счастливые! Но интерес этой игры развивается лишь когда держащий лоттерею прокричит половину колоды. Тут начинается перекупка карт, и чем менее карт остается на руках, тем дороже дают за карту. Наконец, когда [129] все карты прокричали и на руках остались только выигрышные, но как велик выигрыш каждой карты — еще не известно, перекупка усиливается, и можно вообразить, сколько, при ничтожной игре, смеху в веселом обществе.

Почти у всех было по 3, 4 и 5 карт, у меня одна, и она осталась в выигрышных. На пяти картах лежали пять кучек серебра. На одной, которую назвали воротынец, по разыгрываемому в то время имению г. Головкина, 5 руб. сер., на второй 3, на третьей и четвертой по 1 рублю, а на пятой два абаза (абаз = 20 коп. сер.), итого 52 абаза. У меня покупали мою карту за рубль, давали два, наконец один громко говорит: "за даму червей три рубля!" Дама червей была у меня.— Не отдам, сказал я.

— ”Ну, что ж, господа, спросил Алексей Петрович, никто не продает?" и начал вскрывать с младшей — не моя, другую, третью, четвертую, и что ж? оказалось, что моя червонная дама выиграла воротынец, т. е. пять рублей серебром.

— Поздравляю, тевтон, сказал Алексей Петрович; однако, не очень, брат, верь им — как раз обманут! Ну, скажи, немец, жаль тебе было последнего абаза?

После лоттереи разместились по бостонным столам. Алексей Петрович тоже сел. Играющие с ним были: по левую руку Флиге, напротив князь Севарсамидзев, а по левую генерального штаба капитан Жихарев, которого генерал очень жаловал за веселый, безответный характер. Я, как в карты не играю, поболтавшись в зале подошел к стоявшим около стола, за которым играл Алексей Петрович.

— А ты, что ж не играешь?

— Я ничего в картах не понимаю, отвечал я.

— Ну, так садись здесь и учись! — и показал мне место на канапе подле себя. Тут-то мне пришлось увидеть [130] еще вспышку неудовольствия, излившуюся в таких комических выражениях, что я, удерживаясь из уважения от смеха, наконец фыркнул и хотел встать.

— Сиди, тевтон!

Дело было так. Кажется, я уже сказал, что Алексей Петрович играл довольно рискованно и, когда у него была игра, не любил отдавать ее другим. Теперь у него было пять взяток верных и больше ничего. Он играет бостон, его перебивают в сюрах: он играет шесть и явно рискует, надеясь на вист: но ошибся — никто не пошел в вист, и так как Жихарев сказал последний "пас", то Алексей Петрович к нему обратился:

— Отчего вы не вистуете?

— Оттого, что нет четырех взяток, ваше высокопревосходительство.

— А вот, посмотрим!

Началась игра и, как можно было ожидать, Алексей Петрович, сделав только пять взяток, поставил ремиз.

— Сколько вы сделали взяток, спрашивает он у Жихарева.

— Четыре.

— Отчего же вы не пошли в вист ко мне?

— Оттого, что у меня не было верных четырех взяток, я не мог помочь ни в чем.

— Когда вы играете только на верное, значит вы и играть не умеете, ибо чтобы с пятью старшими козырями взять пять взяток, дело не хитрое; на это не много ума потребно!

— Не могу же я с неверной игрой идти в вист, чтоб наверное ремиз поставить.

— Извините, сударь, ремиза бы не было, ибо со мной вы бы взяли пять взяток, только на это надо уметь играть, а вот этого-то у нас и не достает. Мы, вишь, [131] люди не хитрые, играем когда игра привалит. У нас в русском наречии на этакую игру есть славная пословица.

— Какая это?

— Нельзя вам сказать — пословица чисто русская, не совсем деликатная, вы, пожалуй, рассердитесь; а пословица хороша!

— Ну скажите, ваше высокопревосходительство, что за пословица?

— Говорят вам — нельзя сказать; вы тамбовский дворянин, офицер, пожалуй, рассердитесь, а потом за вами надо ухаживать, чтобы вы смилостивились. Нельзя, нельзя!

А самому так и хотелось сбросить пословицу с языка.

— Как я смею сердиться! Скажите, что за пословица.

— Рассердитесь, милостивый государь, нос повиснет, губы надуются, все ваше благообразие исказится — ведь пословица-то чисто русская (тут я фыркнул)... и хороша же... разве дадите честное слово офицера, что не рассердитесь.

— Извольте, ваше высокопревосходительство, только не томите.

— Прошу прислушаться, господа, что он сердиться не будет. Придвиньтесь поближе ко мне, пожалуйте ваше ухо…

И сказал же он ему пословицу, как топором рубнул. Я так близко сидел к обоим, что, право, нехотя, а услышал все шесть слов, из коих она состояла.

Покончив с пограничными делами, Алексей Петрович возвращался в Тифлис прямой дорогой чрез Ахбзиюк и с. Шулаверы. На первом посту был назначен ночлег. Генерал поместился в комнате казацкого офицера, в единственном домике на казацком посту; все прочие — или в своих экипажах, или под ними; я — под своей телегой. Чай пили все у Алексея Петровича. [132]

Только что мы стали расходиться, приезжает курьер из Дагестана. Увы, горестное событие — Амалат-бек изменнически застрелил правителя Дагестана, Астафия Ивановича Верховского. Вот благодарность за спасение его от петли, которую он заслужил своими разбоями и от которой, только по настойчивой просьбе п. Верховского, был помилован генералом Ермоловым. Верховский взял его в свою палатку, жил с ним как с братом. Алексей Петрович предостерегал его: "брат Астафий, ты не хорошо делаешь, не вверяйся так горцу, эти дикари коварны!" Но умный, образованный человек думал благородством победить врага — и поплатился жизнью. Для нас это была большая потеря. А невеста его, милое прелестное создание! Она ждала приезда жениха в Тифлис для обручения, по возвращении туда генерала Ермолова. Перо Пушкина облекло в поэтический интерес жизнь дикаря-злодея. В экспедицию в Кабарде я часто видел Амалат-бека: статный красивый мущина, удивительно боек на коне; на крепко обросшем черными волосами лице желалось бы прочитать благородство души, но не верилось черным беглым глазам его. Долго-долго горели ночью две свечи в маленькой комнате на ахзабиюкском посту… В 6 час. утра, с тягостными в его богатой голове мыслями, Алексей Петрович выезжал уже в Тифлис.

Зиму с 1823 на 1824 год я провел в Башкичете, командуя полуротой при 7-м карабинерном полку, командир коего, как я сказал, был полковник Николай Николаевич Муравьев, человек отлично образованный и очень хороший музыкант, игравший на разных инструментах. Я видел его играющим на фортепиано, на флейте, в хоре музыкантов с валторною и с почтовым рожком в руке. Говорил он по-немецки, по-французски, по-английски, по-татарски и, кажется, впоследствии [133] учился по-еврейски. Есть им написанная грамматика татарского языка. Роста был выше среднего, блондин, крепкого сложения, сильный, но тучный. Однажды, гуляя с ним, мы проходили мимо провиантского магазина: "посмотрим, сколько в нас весу?" В нем оказалось слишком шесть пудов, во мне не было пяти. По службе педант до мелочности, самолюбив до уродливости, недоверчив до обиды: но, когда хотел, мог быть любезен, приветлив и незнакомых даже обворожить любезностью. Что в сильном характере называется твердостью, у него было упрямством. Он никогда не признавал причин действий в другом, но свои доводы были в его глазах всегда непогрешимы. Человек был своеобычный иногда до смешного, и все из самолюбия. Года два назад он был послан Алексеем Петровичем в Хиву и издал книгу о своем путешествии. Николай Николаевич был со мною приветлив, просил посещать его. Я старался сдержанно пользоваться его расположением; но мой живой характер и непринужденность приводили его иногда в замешательство: не роняет ли он своего достоинства полкового командира?

В один вечер, после чая, мы сели за шахматный стол, и так как он очень хорошо играл в шахматы, а я был гораздо слабее, то, садясь, всегда просил быть немного снисходительным, ибо я с ним не могу играть piece touchee piece jouee. Но, вот, я сделал ход просмотрев, что оставил коня без защиты. Он схватил его и держит в руке, смеясь мне. Я встал, протянул руку через стол, чтобы отнять коня, и говорю: отдайте, это видимая ошибка. И в то время, когда я стою с протянутой к нему рукой, а он свою держит за спиной — о, ужас — дверь отворяется и входит дежурный по полку, с ефрейтором, к рапорту после вечерней зари. [134] Полковник обомлел. Приняв рапорт и отпустив дежурного, он спросил меня: "что они подумают?" По его тону видно было, что дисциплина страдает, а вместе с нею и он.

По прибытии полуроты в 1828 году в Башкичет, когда пришлось выпускать артиллерийских лошадей на пастьбу, я просил г. полкового командира приказать отвесть мне пастбищное место.

— Пускай ходят вместе с полковыми — там луга обширные, корм прекрасный.

— Точно так, но я не могу артиллерийских лошадей пускать с чужими.

— Это отчего?

— Да у нас так принято, ведь я отвечаю за лошадей.

— Входит квартирмейстер с бумагами.

— Полковые лошади такие же казенные.
Я молчал.

— Выпустите на подножный корм артиллерийских лошадей вместе с полковыми, сказал полковник мне как ультиматум.

— Я этого не сделаю, Николай Николаевич; артиллерийские лошади с чужими подъемными лошадьми на подножный корм не выпускаются, а вы мне позвольте донести ротному командиру, что пастбищных мест не отводят.

— Я вам сказал, что делать, а причин ваших не понимаю.

— Причина очень понятная: артиллерийские начальники отвечают за своих лошадей, а в чужих подъемных могут быть паршивые и заразить артиллерийских.

Николай Николаевич встал, я поклонился и вышел. На другой день утром приходит ко мне [135] квартирмейстер и говорит, что полковник приказал отвести мне пастбищное место. Не желая быть в неприятных отношениях с Николаем Николаевичем, я тотчас же пошел к нему и поблагодарил за исполнение покорнейшей просьбы моей. Он, видимо, был доволен этим, понимая, что я принял исполнение законного требования моего за милость, мне оказанную; но не мог не сказать, что он не ожидал, чтоб я в глаза сказал ему, что у него в полку могут быть паршивые лошади — "да еще и при квартирмейстере" — присовокупил он. А того он не признавал, что сам вызвал меня на объяснение.

В это время Алексей Петрович был также озабочен устройством полковых штаб-квартир по стратегическим пунктам края. Еще в 1819 году он просил Государя о высылке на казенный счет всех жен, мужья коих служили в кавказском отдельном корпусе, что и было разрешено. Из этих солдат были сформированы при полках женатые роты, расположенные в штаб-квартирах и только в особенных случаях выходившие в экспедиции. Мера эта тогда многим казалась безнравственною. Такой поверхностный взгляд на распоряжения гениального человека был несправедлив, ибо все служившие тогда в Грузии знали, что замкнутость восточных женщин и расположение войск по селениям были всегдашнею причиною разлада жителей с войсками, причем неприятности эти доходили до драк и убийств. Там, где всякий житель всегда имеет при себе кинжал, как принадлежность одеяния, расправы были скорые; это же было причиною частых бунтов в разных местах края. Если же взять во внимание, что полки, расположенные в Дагестане между татарским населением, где затворничество женщин еще крепче, начали усваивать себе магометанскую безнравственность, обходящуюся без женщин, то [136] всякий скоро поймет, что меры, принятые кавказским начальством при начальном устройстве края, были совсем не безнравственные, как тогда говорили недоброжелатели генерала Ермолова, коих у него было, увы, много! Возьмите еще во внимание, что ссылка скопцов, по законам, в отдаленные края Империи, развела эту гадину, это противоестественное учение в некоторых полках, расположенных на отдаленных границах. Эти поганые изуверы-проповедники, при условиях тогдашнего быта солдат в том крае, были убедительно красноречивы, ибо говорили: "чему учу, то сам творю"; уродливость была доказательством. Вот пример, случившийся в мою бытность к Караклисе в начале 1825 года. Молодой, красивый денщик полковника кн. Севарсамидзева, командира Тифлисского полка, Николай, понравился красавице-грузинке, горничной жены полковника. Молодые люди шалили; шалость стала обнаруживаться на округляющейся талии горничной. Она созналась: бедненькую сослали в деревню, а красавца денщика князь отчислил в рядовые и, выпоров розгами, отправил в роту, расположенную в с. Гумры, на турецкую границу. Там было несколько ссыльных скопцов из России. Они опутали молодца, наговорили ему о святости безбрачия, о своем счастливом состоянии, в коем дьявол не смеет смущать их, и прочую ахинею сектаторов. Верил ли, не верил им молодой солдат, но, помня крепкие розги за свою шаловливость и почесывая иссеченный зад, дозволил отрезать себе пёред или, как он называл, дьявола. Дело не новое. Несчастного молодого человека отдали под суд — улика на лицо. Суд не долго думал: раскрыл узаконенные постановления и присудил прогнать шпицрутенами и сослать в отдаленные губернии. Ведут молодца сквозь строй, сыплются палки на его спину, а он кричит: ”ваше сиятельство, помилуйте! [137] за что же? жил я как Бог велел — высекли; отрезал дьявола, чтобы не смущал — опять секут." Вот и пословица в лицах: не довернешься — бьют и перевернешься — бьют. И отправили красавца в Сибирь! В то время такие случаи бывали и не с одним Николаем. Конечно, примеров целомудрия и супружеской верности не надобно было искать в полковых штаб-квартирах, но, как говорят, ведь на этот товар спрос не велик и в других, лучших слоях общества. Что же касается до солдатского или сельского быта, то, как образчик понятий о супружеской верности, я прошу любопытных быть при прочтении мною в 1825 году письма, полученного канониром Федотовым от жены. Во время обеда у ротного командира пришла почта. Разобрав ее, он отдал мне два солдатских письма моего взвода, одно фейерверкеру, другое — канониру Федотову. Придя на квартиру, я приказал призвать обоих и, отдав им письма, говорю: ступайте, ребята, и читайте, что ваши родные делают. Оба повернулись налево кругом; фейерверкер вышел, а Федотов обернулся опять и говорит: "ваше благородие, прочтите; чай, от жены," — он был неграмотный. Я взял письмо. После обыкновенных поклонов от всей родни, непременно поименованной, каждый и каждая именем отчеством, читаю: "и вот приписываю тебе, что Божьим благословением, у нас родился сын, как и в прошлый год, около Михайлова дня, и наречен при крещении Алексеем, по дядюшке Алексее Ивановиче; после того целую тебя, верная жена твоя Акулина." Я как с неба упал.

— Когда ты был последний раз дома?

— Да как в рекруты отдали, вот уж четыре года слишком. Покорнейше благодарим ваше благородие — И пошел себе в радости сердечной, что получил [138] благополучные известия от верной Акулины. Следовательно нравственная сторона распоряжения только выиграла. Не имея же частых столкновений с солдатами, в населении неудовольствие и ропот прекратились, а штаб-квартиры, поставленные на хорошо выбранных пунктах, повеселели… Чрез несколько лет доморощенные невесты венчались в полковых церквах, а кантонисты плодились.

В мае 1824 года 7-й карабинерный полк выступил в свою новую штаб-квартиру, урочище Манглис, а полурота наша перешла на Каменку (ур. Джелал-оглу); казацкий же полк перешел оттуда на Джилки, поближе к цалкской долине и турецкой границе. Вскоре и ротный командир наш подполковник Флиге переехал на Каменку. Четыре орудия нашей роты приказано было оставить впредь до приказания в Караклисе, а два были на персидской границе в малом полевом укреплении. Тут прожил я год и, удивительное дело молодость — не скучал! А занятий — ни служебных, ни своих, а так себе проходит день за днем. Впрочем, и тут не без дела: то в казармы зайдешь — посмотришь, все ли в порядке, потолкуешь с солдатами; то на чистку лошадей, то по работам поскачешь верхом за несколько верст — а работ много. В одном месте рубят лес на постройки, в другом пилят доски, там уголья жгут, а над речкой кирпичный завод и прочая. Никогда не писал я столько писем, и, я думаю, матушка моя благодарила Бога, что я в таком захолустье остался порядочным человеком. А все дело было в безделье. Пойдешь утром гулять, зайдешь на сенной двор покормить Мишку, медведя. Презабавный был Мишутка. Полюбил одного здорового фурлейта, борется, бывало, с ним и позволяет себя побороть; лежит вверх ногами, только что не смеется — а все из-за куска хлеба. На сенной двор попал, как [139] в ссылку, с двора ротного командира, где он, привязанный к столбу, был забавою всех. Так как на дворе было много всякой домашней птицы, и Мишка видел как ключница сыпала из руки корм курам, то и он, бывало, возьмет в переднюю лапу песку, станет на задние лапы, протянет переднюю и сыплет курам песок; те сдуру подбегут, а он и схватит, кто поближе. Вот за это Мишку изгнали на сенной двор. С медведем плохо дружбу водить, это говорил нам и Крылов; так и наш показал себя в один прекрасный день совершенным медведем. Старик Михайло, дворник подполковника Флиге, носил ему в 12 часов всегда в чаше пищу. Запоздает — медведь сердится. Покормив, водил его купать в ручей: в левой руке на цепи ведет его, а в правой — палка. Однажды запоздалый обед был принят с ревом, на задних лапах; получив по голове несколько напоминаний учтивости, медведь съел пищу, но только что его отвязали, чтобы вести купаться, он как-то улучил минуту, когда палка не была поднята над ним, бросился сзади на дворника, да лапой оторвал у старика одну из половин округленной части тела, которую немцы называют sitzfleisch. К счастью, тут было много солдат; дубинами привели Мишку в рассудок, и назавтра уж окорока его коптились в высокой трубе командирского дома. Карл Яковлевич Флиге, человек веселый, прийдя к постели старика, утешал его тем, что он теперь будет уж совершенно его товарищем, так как у него австрийцы под Городечным оторвали ядром тоже левую половину округлости. Старика вылечили.

В пяти верстах от нас, вверх по Каменке, на той же высокой плоскости, на которой стояла наша штаб-квартира, были развалины армянского города Лори, [140] говорят, последней столицы армянских царей, когда уж царство их было миниатюрное. Между многими колоннами и тесанными камнями мы нашли там два довольно хорошо изваянных барана. Подполковник Флиге приказал их привезти к нам и поставит перед канцелярией. У нас был писарь Шелухин, которого К. Я. Флиге звал министром или просто Безбородко. Он наизусть знал все постановления, все касающееся до роты, но, увы, пил крепко. Толстый, одутловатый, с красным носом, он держал себя перед солдатами довольно важно, почти все говорили ему "вы" и называли его по имени-отчеству: а как выпьет, делался взыскательным, и тогда двум писарям и сторожу доставалось от него. Когда однажды утром Шелухин пришел с бумагами к ротному командиру, подполковник Флиге сказал ему:

— Послушай, министр, видишь этих баранов?

— Вижу, ваше высокоблагородие.

— Ну, так знай же, первый раз, как ты напьешься, я для сраму посажу тебя на одного из них, и пускай вся рота смеется.

— Да когда же я был пьян? я не бываю пьян.

— Ну, об этом полно; но знай, что я исполню, что сказал. И что ж! Убоявшись сраму, целый месяц министр не пил: но, приглядевшись к баранам и позабыв или приняв за шутку сказанное ему подполковником, Шелухин предстал пред ним более чем полупьяный. Министр был посажен на барана верхом, и сторож приставлен к нему, чтобы сидел смирно. Но, увы, срам этот подействовал в противоположную сторону — он с горя запил крепче!

Зима с 1824 года на 1825 была морозная. В январе было северное сияние, продолжавшееся с минуту; половина видимого небосклона была освещена палевым [141] заревом. Это было в 7-м часу вечера. Часовой, стоявший у денежного ящика, ударил в окно и закричал: "небо горит!"

Электричество в воздухе, в ту зиму, было так сильно, что когда я чесал голову гребешком, волоса трещали. Раз вечером, за чаем, я рассказываю об этом Карлу Яковлевичу; он не верит, но когда и другие офицеры подтвердили это, он взял со стола серебряный гребешок и начал чесаться.

— Видите, что ничего не трещит!

— Да возьмите роговой, каким мы чешемся, а не металлический, сказал я.

— Ну, рогового нет, а черепаховый. И действительно, у всех трещали волоса.

— Надобно послать за Прасковьей — говорит Флиге — у ней искры посыпятся.

Приходит Прасковья, прачка наша, солдатская жена, полная, румяная бабенка, с прекрасными черными волосами.

— Что вам, батюшка, надо?

— А, вот, пойдем-ка в темную комнату!

— Как, батюшка, в темную комнату, да зачем я пойду туда?

— Известно зачем; зачем ходят с бабами в темную комнату.

Прасковья смотрит своими темно-карими плутовскими глазами то на одного, то на другого.

— Да что же вы, батюшка, смеетесь, иль на дуру напали на какую?

— Ну, полно, небось, ведь мы все пойдем с тобою; вот и Федор (денщик) пойдет; но прежде здесь надобно тебе косу расплесть.

Насилу уговорили бабенку. Но как распустила она [142] косу, как рассыпались ее черные, длинные, густые волосы ниже колен — мы забыли и об электричестве.... Пошли в темную комнату, начали чесать волосы — искры трещат и сыплются.

— Только-то, батюшка, за этим-то звали? да вы бы кошку против шерсти почесали, и она бы вас позабавила.

Ротный праздник 3-й легкой роты был в день св. Михаила, 8-го ноября. К этому дню для служения молебна выписали из Караклиса священника Тифлисского полка, а как молебен должен был быть с пушечной пальбой, то подполковник Флиге желал знать, где лучше, т. е. громче будут раздаваться гул и перекаты, чтобы в том направлении поставить орудия. Наше квартирное расположение было на лорийской долине, опоясанной речкою Джелал-оглу и отрогом Безобдала. Речка текла с изгибами в глубине оврага, скалистые берега коего были до 30 сажень высоты. 7-го ноября, часов в 11 утра. притащили на руках орудие, 6-ти фун. пушку, и подполковник сам назначил откуда и по какому направлению стрелять. Нас было четыре офицера: подпоручики Носенко-Белецкий, Куколь-Яснопольский и я и прапорщик Отрада. Постреляв в разных направлениях и назначив как назавтра поставить орудия, подполковник пошел вверх по берегу. Вдруг он остановился и кричит нам: "ядром в баранов! я плачу!" Внизу на берегу самой речки паслись пять баранов нашего духанщика (маркитанта); при них был мальчишка. Духанщик, шедший за подполковником с другими зрителями, услышав приказание стрелять в его баранов, начал махать и кричать мальчику, чтобы бежал вон. Тот, растерявшись, погнал было баранов, но потом побежал с благим матом. Четыре барана отошли от речки, а один, черноголовый, остался отдельно у самой речки. Орудие было [143] взвода подпоручика Носенко-Белецкого. Ему говорят, чтоб наводил орудие, но он и другие офицеры, а также солдаты при орудии говорят, что это напрасный выстрел, что ядром попасть нельзя. Точно, выстрел был чрезвычайно наклонный (фишированный), а расстояние с полверсты или около. Подполковник Флиге опять кричит: "что ж не стреляете?"

— Будете вы наводить, спрашиваю я у Носенко-Белецкого.

— Затем, чтоб он после смеялся!

— Ну, так я наведу — сказал я — пускай смеется! Наряд вынули из передка, я стал наводить. Черноголовый баран стоит все на месте — верно, вкусную травку нашел. Я повернул весь клин, подложил еще под тарель свернутую бумажку, закричал подполковнику: "в черноголового!" — "Бей!" — Выстрел… Я за дымом ничего не вижу, солдаты нагнулись к обрыву, один закричал — "убит!" Тотчас три солдата бросились за своим шашлыком и принесли черноголового барана, ядром разорванного надвое. Это был выстрел a la Гузихин, надежда на свой собственный глаз; теория таким выстрелам не научит. Карл Яковлевич Флиге, подойдя, говорит: "вот так снимают часовых." И когда я сказал, что, подвернув весь клин, подложил еще бумажку — прибавил: "хорош глаз! дай Бог вам в деле побольше таких выстрелов." Я был очень доволен, чуть ли не вырос на вершок от этой похвалы, и в моем глупом самодовольствии вспомнил — "да где ему!" — сказанное одним из товарищей в то время как наводил орудие, обернулся к нему и с нахальною самоуверенностью бросил ему глупое: "а что — не попал?!" Успокоившись от радостного волнения, я краснел за это "а что — не попал?!" Сознаюсь, люблю справедливое одобрение, но [144] с тех пор стал бояться похвалы. А Носенко, который боялся насмешки за неуспешный выстрел, должен быль выслушать за обедом колкие насмешки, что побоялся даже испытать верность глаза своего, да и солдатам дурной пример.

В конце 1825 года получено было приказание генерал-фельдцейхмейстера отправить на год из каждой бригады по одному офицеру в арсеналы, чтобы учились мастерствам и могли быть полезными в ротах. В это время помер наш бригадный адъютант. Новый бригадный командир полковник Долгово-Сабуров предложил мне занять это место. Я отказался. Он, не долго думая, назначил меня в брянский арсенал, как в ссылку. Нечего делать, простился я с Каменкой. В Тифлисе, полковник Зенич, знавший меня еще во Франции и исправлявший тогда должность начальника артиллерии (генерал-маиор Базилевич вышел в отставку), приказал мне откланяться корпусному командиру, "так как он вас знает." Я пошел и был принят в кабинете.

— Вы куда изволите отправляться?

— В Брянск, ваше высокопревосходительство.

— Зачем это?

— По приказу Его Высочества, чтобы артиллерийские офицеры усвоили себе арсенальную часть и потом могли быть полезны в ротах.

— Так вы просили, чтобы вас послали?

— Вовсе не просился, ваше высокопревосходительство, меня посылают туда.

— Да отчего же именно тебя?

— У меня так и срывалось с языка — оттого, что в адъютанты но хотел — однако удержался.

— Не знаю — отвечал я — но не по желанию.
Генерал обратился к стоящему тут адъютанту [145] Талызину "le petit" (Талызин был малого роста): "напиши бригадному командиру, чтоб назначил другого офицера в Брянск, а Бриммер пойдет летом в экспедицию."

Я поклонился.

— Ну, ступай, тевтон: летом тебя вызовут. Да поживи у нас в Тифлисе.

Приятель мой Дейтрих, исправлявший должность бригадного адъютанта, рассказывал мне после, какой страх произвела летучка с большою печатью, из корпусного штаба, на нашего бригадного командира. Надобно сказать, что летучкой назывался конверт с перышком на печати, к коему приклеивалась бумажка, в которой на каждом посту записывалось время получения и отправления. Этот конверт отдавался казаку и он скакал до первого поста, откуда немедленно скакал другой казак на свежей лошади и т. д., одним словом — это был наш телеграф, и посылался только в особенно спешных случаях. Я доложил полковнику Зеничу, что корпусный командир приказал мне остаться.— "Ну, вот и хорошо, в четверг пойдем к нему."

По четвергам и по воскресеньям у Алексея Петровича собиралось все общество Тифлиса, т. е. только мущины; иногда бывали танцы. Дам было весьма мало. Грузинки только что начинали принимать участие в нашей жизни, и, кажется, были очень обязаны генералу Ермолову, что он убедил мужей и отцов их заняться серьезнее хлебопашеством, распахивая пустопорожние места. Это убеждение, приведенное почти во всем крае в исполнение, дало: нам хлеб, грузинам деньги, а красавицам наряды. В последние годы его правления войска, расположенные в Грузии и Карталинии, могли уже продовольствоваться туземным хлебом, тогда как доставка [146] его из России через Баку и кавказские горы обходилась очень дорого. И плуг понемногу вытеснил саблю из занятий обитателей Закавказья.

Позволю себе еще припомнить один случай за карточным столом, обрушившийся на мою голову. В четверг полковник Зенич взял меня с собою к корпусному командиру. Две залы были полны гостей. Алексей Петрович ходил и со всеми был очень приветлив. Слова его ловили. Стали разносить чай и все общество разместилось за зелеными столами. Я хотел уйти, как многие это делали, но полковник Зенич просил меня остаться и с ним ехать. Тогда извощиков почти не было в Тифлисе, а так как дом корпусного командира от артиллерийского был довольно далеко и шляться по грязи не весело, то я и остался ожидать П. Гр. Зенича. Около стола, за которым играл генерал, были всегда зрители. С левой стороны Алексея Петровича сидел Иван Александрович Вельяминов (после генерал-губернатор Сибири), начальник 21-й дивизии, брат начальника штаба; с правой стоял стул. Ермолов, увидев меня, сказал: "садись, тевтон!" Старик Вельяминов из-за стула Алексея Петровича смотрит на меня с любопытством. Сыграли игры две. Алексею Петровичу не везет. Он подает мне карты и говорит: "ну-ка, любезный тевтон, потасуй-ка ты, авось, на твое счастие, я выиграю." Я взял карты и давай их перебирать. Игру сыграли, я положил карты. Алексей Петрович дал снять и начал сдавать. Кончив, он собрал свои карты, положил на стол крапом вверх и начал по одной брать в руки — так он всегда делал. Я смотрю в его карты и — о, ужас — все двойки, тройки и пятерки... Взяв карт восемь, он открыто положил их на стол, посмотрел на меня гневным и вместе насмешливым [148] взглядом и продолжал вскрывать остальные.... Страх обуял меня, душа ушла в пятки! Вообразите, в тридцати картах ни одной фигуры, старшая карта девятка... Я обомлел. Генерал обернул стул ко мне.

— Что вы, милостивый государь, шутить изволите? Кто вам дал право подбирать для меня шутовскую игру? Отвечайте!

Я молчал; игра началась.

— Вы не воображайте, что эта проделка вам с рук сойдет — я вас и на Каменке найду. Я вам по службе мстить буду!

Все улыбнулись, а Иван Александрович Вельяминов из-за спины генерала навел на меня лорнет и разглядывал мою физиономию. Я с удовольствием припоминаю такие случаи, ибо кроме характерной черты русского, открыто-военного юмора, все знали, что такая шутка, обращенная к молодому офицеру, показывала благоволение к нему Алексея Петровича.

На Кавказе и года не пройдет без происшествий. В прошлый год изменнически убит полковник Верховский, в нынешний чеченцы убили двух генералов: Лисаневича и Грекова. Первый, недавно назначенный вместо генерала Сталя, второй — управлял Чечней и был командиром егерской бригады. Лисаневич, известный необузданною храбростью, был во всех делах с Котляревским. Персияне называли его делибаш (сумасшедшая голова). После убиения Верховского, Дагестан и Чечня стали волноваться, но первый скоро успокоился, только партии лезгин, соединяясь с чеченцами, разбойничали на кумыкской плоскости и переправлялись в казацкие станицы; наконец дурь в голове у них дошла до того, что в начале весны, когда лес оделся, они, в числе нескольких тысяч, обложили наше укрепление Герзель-аул, лежащее [148] на левом, высоком берегу р. Аксая, при истоке его из кумыкских отрогов Кавказа на плоскость. Напротив его, на правом берегу, находился огромный аул Аксай, который, далеко вдаваясь в ущелье, не весь обстреливался с нашего укрепления. Это укрепление было бастионной системы с полевыми профилями и, подобно всем укреплениям на Кавказе, в несовершенно исправном состоянии. Главное неудобство его состояло в том, что за водой надобно было ходить на реку, вниз; вся же река не могла быть обстреливаема, потому что часть ее закрывалась высоким берегом.

Прежде всего горцы устроили закрытые лазейки и стали не допускать людей к воде. В укреплении были войска: баталионный штаб, 43-го егерского полка, кажется, 3-я карабинерная рота, прислуга гарнизонной артиллерии; при семи чугунных пушках, из коих три 12-ти фунтовые — не более 15-ти человек, с прапорщиком Икренниковым, и команда казаков, человек 10. На второй день горцы штурмовали укрепление с горной, лесистой стороны, но были отбиты; некоторые уже были наверху и, конечно, погибли. Потеря горцев была значительна — этого они не любят — картечь опустошала толпу. Зная, что воды у гарнизона нет, они расположились вокруг, ожидая сдачи. Но тут капитан карабинерной роты Шпаковский открыл свой ледник, после чего, в 12 часов дня, производилась раздача каждому по кусочку льда, для утоления жажды; сухарями поддерживали силы. Иногда, в ночное время, удавалось смельчакам подойти к реке и принести воды. Дни были жаркие. Весь гарнизон, больные и женщины были на валу. Старик Икренников день и ночь делал заряды, жена его и другие женщины шили картузы. Раза два-три в день бывали тревоги: то толпа подкрадывается по оврагу, то с диким гиком, визгом, [149] криком, как туча саранчи, несется с горы толпа безумных, рассчитывавших на упадок духа в гарнизоне. Их принимали картечью и пулями, и они, ошеломленные бежали назад. На второй день еще была вода, ибо ею запаслись в первый день осады; три дня раздавали лед. На шестой день все были в недоумении, что с ними будет?... Артиллерийских зарядов и патронов уменьшилось до того, что с беспокойством думали о возможности их истощения; воды нет, сухарь только горло режет: хотя дух бодр, но... плоть немощна. На шестой день утром, часов к 8 или 9, у горцев необыкновенное движение: толпы уходят за Аксай в аул, спускаются с гор и останавливаются со стороны Терека. Движение это не напрасно — идет спаситель! Все ожило.... Денщик с крыши дома закричал каким-то нечеловеческим голосом: "наши идут,"— и все встрепенулись! Как по команде, все сняли шапки и перекрестились.

Генерал-маиор Греков, послав по летучей карте донесение генерал-лейтенанту Лисаневичу в г. Ставрополь, что горцы в больших силах обложили укрепление Герзель-аул, приказал двум ширванским баталионам, расположенным по станицам на Тереке, собираться к переправе у Амир-Аджи-юрта, равно и нескольким сотням линейских казаков с четырьмя их орудиями; там же из Грозной пошел с двумя ротами 43-го егерского полка и, переправившись близь Горячих вод у Николаевской, тоже спешил к переправе. Генерал Лисаневич, получив донесение, сел, не думая долго, в коляску и поскакал к переправе. Около Моздока в коляске сломалась ось: он пересел на тележку и, прискакав к переправе, приказал переправившимся егерям идти за ним, а ширванцам, немедленно по переправе, следовать к Герзель-аулу, с 4-мя орудиями легкой № 2-й [150] батареи 19-й артиллерийской бригады, пришедшими из ст. Старогладковской. Отдав эти незатейливые приказания, он сел на казацкую лошадь и, приказав Грекову поторопиться переправою пехоты, а потом следовать поспешнее за ним, пошел вперед, прямо к Герзель-аулу — где шагом, где рысцой — с несколькими сотнями линейских казаков и четырьмя казачьими орудиями. Говорят, что генерал Греков уговаривал его обождать всю пехоту и двигаться одновременно всем отрядом, но, вместо ответа, Лисаневич ускакал с казаками.— Вот это и был спаситель, это и вызвало радостный крик: "наши идут!" Греков велел егерям следовать ускоренным шагом и потом догнал их. Впереди скакали гребенские сотни, предводимые их войсковым старшиною Фроловым, рослым, плечистым мужчиною, лет шестидесяти, седым, как лунь; в правой руке своей он имел длинное куртинское копье из багдадского тростника; подле него ехал генерал. Не доезжая с версту до спустившихся с гор чеченцев, из-за правой сотни выскакивают четыре конные орудия и обдают горцев картечью. Лисаневич вырывает копье у Фролова, с криком — "за мной!". Все сотни казаков, шашки наголо, понеслись на чеченцев — рубили их, как капусту. Но вот артиллерия подъезжает к горе, бросает в толпы ядра и гранаты. Лисаневич с пикой, Фролов без шапки несутся на отлогую гору, где были поделаны в разных местах из бревен завалы. Но что это за преграда для ожесточенных спасителей — несколько наброшенных бревен?! Кто через, кто в объезд, но все скачет вперед, все рубит. Кто ждал казака за завалом и выстрелил — тот тут и лег; кто бежал — того рубили. Спаслись тысячи ушедших рано утром. На горку подъехала артиллерия и скоро очистила лесок. [151]

Но вас заняла молодецкая удаль казаков с генералом "делибаш" впереди и потому вы не взглянули на укрепление. Только что казаки понеслись на гору, гарнизон вышел из крепости и принял деятельное участие в деле, а артиллерия с валу громила уходивших горцев. Вскоре две роты егерей, с Грековым, пришли или, лучше, прибежали и совершенно очистили лес, а казаки — всю окрестность.

Надо заметить, что чеченцы, начав волноваться, поджигали кумыков соединиться с ними: но кумыки, зная скорую расправу русских, не хотели приставать к ним, причем вся кумыкская плоскость глядела на два своих больших аула: Андрееву (близь которой укрепление Внезапное) и Аксай. Первый не поддался: старики удержали молодежь; но Аксай, как ни держался, наконец пустил чеченцев, и пристав кумыков должен был уйти из аула в укрепление.

Только что Лисаневич въехал в укрепление, как послал пристава в Аксай-аул с приказом явиться всем жителям завтра в укрепление, если хотят, чтобы аул остался цел. Утром, в 9 часов, около 300 человек из аула начали подниматься к укреплению. Караульный офицер, получив приказание впустить горцев, остановил их за воротами и стал отбирать оружие: кинжалы, шашки. у некоторых ружья — горец без ружья из сакли не выйдет. Пристав доложил, что горцы пришли и что те, которые возмущали народ — здесь же. Генерал приказал поставить их на площадь, "да не мешкать, проворнее!'' Две егерские роты, пришедшие с генералом Грековым, расположились на небольшой площади в укреплении — ружья в козлах, люди на земле. Все казаки находились вне укрепления, близь реки Аксая. Утром были, по обыкновению, отправлены команды в [152] лес за дровами, с приличным конвоем от гарнизона и от пришедших войск. Так как повозок не было, то солдаты несли дрова на себе, почему все были без ружей. Прочие солдаты пошли к однополчанам в казармы расспрашивать и рассказывать, так что на площади было, кроме аксайских кумык, несколько зевак, несколько любопытных казаков и два часовых у фронта при ружьях.

Часов в 11 генерал Лисаневич выходит из миленького комендантского домика и спрашивает: "да скоро ли кончат обезоруживать их?" Потом, вскоре, посылает своего адъютанта, чтобы поторопились и вслед ему кричит: "да скажи, чтобы впустили, как они есть!" Генерал Греков, пристав (кажется, капитан Федоров) и другие штаб-офицеры, бывшие около генерала, начали просить его, чтобы позволил отнять у всех оружие, что на них полагаться нельзя. Лисаневич с нетерпением повторил приказание: "впустить тотчас!" Роковое приказание! Судьбу не обойдешь.

Караульный офицер, получив это приказание, отворил ворота. Кумыки толпой вошли. Караульные продолжали у приходящих отбирать оружие, но уже наскоро, не обыскивая их, брали что видели. Вся толпа кумыков, около 300 человек, поместилась на площади, перед крылечком комендантского дома, у коего стояли генералы и несколько офицеров. Вправо от кумыков стояли ружья в козлах, влево — два полуфурка. Генерал Лисаневич, сделав шага два к ним, гневно сказал им, что только по просьбе генерала Грекова не истребил все бунтовавшие деревни, но главных виновников он накажет. "Перескажите им это", сказал он приставу. и когда тот кончил — "выкликайте!" Пристав громко прочел одно имя. Его обыскали и отвели. [153] Кликнули другого — отвели; потом Хаджи-мулла X... Адъютант генерала подходит к нему, чтобы снять с него огромный лезгинский кинжал. Мулла, высокий, крепко сложенный мущина, медленно отстегивает поясок кинжала и, когда Лисаневич громко сказал: .,в Сибирь!"— левой рукой в грудь отталкивает адъютанта... в правой руке блеснул кинжал... Лисаневич упал, Греков пошатнулся. Мулла обернулся к приставу, отбежавшему к повозкам; тот ударил его по руке шашкой. Вдруг выстрел — и мулла повалился. Два брата Эмины, из аксайских кумыков, служившие при приставе и не отходившие ни на минуту от него, имея ружья в руках, выстрелили, но и пристав получил легкую рану в руку. Все эти убийства совершены в мгновение, в полминуты. Но выстрелы вывели всех из оцепенения; тревога сделалась общая! Солдаты бросаются к ружьям, казаки вынули шашки, и все, что было русского, бросилось на толпу кумыков. Они бегут к воротам, их преследуют — и колят, и рубят, и бьют чем попало. У ворот их встречают возвращающиеся из лесу команды: дрова брошены, ружья и полена на руку — и пошла свалка. Свалка была, но не резня: обезоружить успели немногих, не более сотни — все прочие защищались. Ожесточение наших доходило до исступления и потому, хотя и у нас были раненые и, кажется, двое убитых, кумыки пали почти все в крепости и у ворот. Спаслись некоторые, которым удалось броситься в офицерские квартиры и там спрятаться. Это побоище кумык в минуту исступления понятно: в глазах солдат зарезаны два их любимые начальника! Да, любимые! Грекова давно знали, Лисаневича же полюбили в одну минуту, видя его на коне с пикой в руках, впереди. Как кавказскому солдату не уважать решительность и отвагу в начальнике? Ему часто выпадает на [154] долю только в них видеть успех или даже спасение! И потому не удивляйтесь этой исступленной ярости, почти бессознательно убивавшей. В таком настроении были солдаты; кумыков же, ошеломленных неожиданным происшествием, до того обуял страх, что они окаменели и только после выстрела и крика: "бей их!" бросились бежать. Ну, если бы они схватились за близстоявшие в козлах ружья?...

Линейские казаки одеты, как горцы. Рассказывали, что один солдат, справившийся уже с несколькими кумыками, встретив казака, пырнул его штыком; тот — "что ты, я казак!" — солдат глядит на него и в каком-то тупом, бессмысленном исступлении нанес ему пять ран, но такой уставшей рукою, что казак показывал их, смеха ради. Мне рассказывал один офицер из герзель-аульского гарнизона, что он в тот день утром сменился с караула и, раздевшись, лег спать. Вскоре он был разбужен шумом подле двери, потом что-то повалилось:

— Дверь отворилась и в хату вбегает мой аксайский кунак (приятель), бледный, огромный кинжал в руке, кричит: "спаси!" и с этим словом — бух ко мне под кровать! Вообразите мое положение! Не зная, что случилось, я предполагал, что кунак мой рехнулся и что иметь его в близком соседстве, особенно когда у него кинжал в руке, не хорошо. Вскочил с постели — и был таков!

Друг на друга навели страх! Не так ли Кутузов и Наполеон после битвы под Мало-Ярославцем, оба ошеломленные, повернулись друг к другу спиной: один пошел к полотняным заводам, а другой на Вязьму, по голодной дороге?!

Вот эту-то неурядицу генерал Ермолов должен был привести в порядок. [155]

В июле месяце я получил предписание прибыть в Тифлис и сформировать там взвод горной артиллерии, приняв для того людей, лошадей и сбрую от резервной батареи 21-й артиллерийской бригады, и следовать с ним во Владикавказ. Орудия были 3-х фун. единороги, на четырехколесном английском лафете; запрягались в 4 лошади. Все это разбиралось и накладывалось на вьюки для следования по горам. На каждое орудие имелось 120 зарядов — на трех вьюках и в передке. С этими орудиями я перешел в первый раз кавказские горы. Погода была прекрасная; прислуга — народ удалой, веселый; я молод и здоров: переход чрез горы был прогулкою. Кажется, трудовая служба в горных экспедициях и чистый нагорный воздух развивают в кавказском солдате какую-то свободу движений, умственных и физических сил, проявляющихся и в смешных, и в серьезных случаях. При мне был солдат, вроде вестового. Накануне выступления из Тифлиса, вечером, он говорит мне:

— Ваше благородие, позвольте пропасть на нынешнюю ночь.

— Как пропасть! Куда пропасть? Да говори толком, что тебе надо?

— То есть, ваше благородие, не ищите меня: а завтра как встанете — и самовар будет готов.

Хотя просьба и не была пристойная, служебная, я дозволил ему пропасть. Встав наутро, я нашел все готовым: самовар кипит, платье и сапоги вычищены: только у Ивана Богатырева волосы мокры.

— Что ты, купался?

— Где там, времени нет: ведро воды на голову вылил.

При выступлении моем из Тифлиса, генерал Ермолов был крепко нездоров, и уже начали сомневаться, [156] чтоб он не поручил кому другому чеченскую экспедицию. Но, слава Богу, ему стало легче и 18-го июля, кажется, он выехал во Владикавказ, еще не совсем оправившись. Дорогой чрез горы Алексей Петрович простудился и, приехав во Владикавказ, слег. Весть о его болезни и даже о его смерти разнеслась быстро по горам. Дня три-четыре лихорадочная слабость и жар не оставляли его — трудно было произвести транспирацию в этой могучей натуре. Доктору было с ним не легко: он его не слушал, лекарств не принимал, а рецепты хотя и позволял прописывать, но читал их сам и спорил с доктором — говорил, что все эскулапы не более нас, профанов, знают, а чванятся только тем, что маракуют по-латыни, и так как он сам знает латинский язык — язык Цицерона, не аптекарский,— то его трудно надуть, и что он считает себя тоже немного фельдшером! Эти оригинально-пестрые рассуждения оканчивались всегда так: ”и потому, милостивый государь, я этого не приму: выдумайте что почище!"

С таким больным трудно возиться, и бедный доктор, который со всеми окружающими, как говорится, души не чаял в Алексее Петровиче, раз сказал ему, что он губит себя и что он не может нести ответственности за больного, который его не слушает,— и вышел.

К счастью, опасения доктора не оправдались. Вероятно, Алексей Петрович знал свою натуру и потому позволял себе шутить с эскулапом: но всем нам было не до смеха, видя слабость его. Когда на третий день Алексей Петрович встал с постели, пришел комендант генерал Скворцов. Он между разговором спрашивает его: "а горные единороги пришли?" и, на утвердительный ответ, приказал мне явиться. Генерал [157] Скворцов тотчас послал за мною и передал приказание. Я пошел, адъютант доложил. Алексей Петрович лежал на диване в большой комнате: видно было, что он очень слаб.

— Отчего тебя не видно, тевтон? Прошу раз на всегда быть поближе к нам.

С этого дня я ежедневно, на стоянках и в походе, обедал и вечером пил чай у Алексея Петровича в течение всей экспедиции, продолжавшейся с 3-го августа до 9-го мая 1826 года. Иногда случалось заставать его одного; если он занят письмом, то скажет — "садись" и даст книгу в руки, но не позволит уйти: случалось, раскладывает пасьянс — тогда начинает разговаривать, расспрашивает об отце моем и о службе, Любил рассказывать о военных делах, в коих участвовал, и о разных событиях своей жизни.

В июле пришел высочайший приказ с артиллерийским производством — я был произведен в поручики. 25-го июля, в обеденный час, мы стали собираться к Алексею Петровичу. Когда я вошел в залу, почти все господа (штабные) уже были там. Алексей Петрович сидел в углу на диване, локтем подпершись на столик; голова лежала на руке, ноги протянуты; видно было, что он был очень слаб.

— Ты произведен, поздравляю — сказал он слабым голосом — сколько лет был подпоручиком?

— Пять лет прапорщиком и пять лет подпоручиком.

— Как туго идут чины в артиллерии — и, обращаясь к двоюродному брату своему Сергею Николаевичу Ермолову — вот ты давно ли офицер (тот был гвардейского генерального штаба) — ты будешь полковником, а он и до капитана не дойдет. [158]

Все это он говорил очень слабым голосом и замолчал. Все молчали, видя его слабость. Он закрыл глаза и, видимо, желал заснуть, но в дремоте локоть скользил по столу и он, просыпаясь, вздрагивал; так было раза два. Я стоял подле стола, где остался после разговора. Все, видя, что он желает заснуть, притихли, а некоторые господа на цыпочках выходили в отворенную дверь в столовую. Я нагнулся к столу, тихо придвинул нижнюю часть левой руки к его локтю, чтоб он не скользил, и в таком положении стоял долго. Все вышли в столовую. Алексей Петрович спал. Один за другим господа подходили к двери и звали меня обедать. Я отмахнулся раз правой рукой и, с чувством, право, сыновней любви, смотрел на эту могучую, покоящуюся натуру. Но чем дальше, тем тяжелее становилось мне в нагнутом и неподвижном положении. Господа отобедали. Он спит... Как тих был его сон, с ровным дыханием. Я не отвожу глаз от бледного лица... На лбу показались крупные капли… Мне невыносимо тяжело стоять, но я не шевелюсь. Вдруг больной открывает глаза, правой рукой поводит но лбу. Я выпрямился и невольно вздохнул.

— Ах, как легко! Это ты, тевтон? Что, я спал, кажется?

Доктор и некоторые были тут; я вышел и сел обедать.

В 1856 году, в Москве, возвращаясь из Грузии в Петербург, я был у Алексея Петровича. Он припомнил мне это и пожал крепко руку мою.

На другой день он спрашивает меня:

— Правда ли Флиге рассказывал, будто ты крепко наклонным выстрелом, ядром, убил барана, в которого целил? [159]

Я подтвердил слова Флиге.

— Случай, братец!

— Нет, не случай, ваше высокопревосходительство, сказал я.

— А что ж? Уж не на школьной ли скамье тебя выучили такой невозможной верности?

— Ваше высокопревосходительство, я сказал вперед на какой предмет навожу орудие; подвернув весь клин, я подложил еще свернутую бумажку, следственно я действовал сознательно. Ядро полетело, куда я хотел. Как же ваше высокопревосходительство этот верный выстрел называете случайным?

Ему, видимо, приятна была моя горячность.

— Ну, ты сам знаешь, это выстрел неверный, следственно тут искусства нет: да другого такого выстрела и не сделаешь.

— Да я и не хвалился искусством — это выстрел a la Грузихин.

— Это что за новый род выстрелов?

— Выстрел au naturel, ваше высокопревосходительство!

Тут я припомнил 1822 год, выстрел у Каменного моста на Кубани и на горе во время привала, в Кабарде, в бесстыдного горца. Он засмеялся и сказал: «Увидим, сделаешь ли еще такой выстрел?"

И часто впоследствии приводилось мне, стреляя во время сражения или в отдельные предметы — увы, не в баранов — заслуживать похвалу начальства.

Текст воспроизведен по изданию: Служба артиллерийского офицера, воспитывавшегося в I кадетском корпусе и выпущенного в 1815 году // Кавказский сборник, Том 15. 1894

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.