Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЧЕРЕВКОВА А. А.

ВОСПОМИНАНИЯ О ЯПОНИИ

(Продолжение. См. «Исторический Вестник», т. LI, стр. 262)

IV.

Японский театр.

В один из февральских дней 1891 года мы отправились в Нагасакский театр. В это время приехала сюда с севера одна известная туземная труппа, и в местных газетах появилось много хороших отзывов о ней. Мы пришли около двух часов по полудни и застали последние два действия какой-то раздирательной драмы. Не стану передавать ее содержания. Скажу только, что в последних актах, на которых мы присутствовали, одному герою вонзили нож в бок, и когда вытащили этот нож из раны, кровь с него лилась ручьем; другой герой распорол себе живот и долго возился в нем саблей; эта сцена, страдальческое лице умирающего, постепенно слабеющий голос, каким он просил своего друга отрубить ему голову для прекращения его страданий, — все это так походило на действительность, было до того реально, что надолго расстроило мне нервы: и теперь еще, при воспоминании об этой сцене, мне становится как-то не по себе. Затем шла другая драма. Она называлась именем знаменитого японского художника, резчика на дереве, Хидари Джингоро. Постараюсь передать вкратце содержание этой пьесы, состоявшей из нескольких действий и картин. [541]

Великий художник отправляется с компанией молодежи покутить. Они приходят к дому одной известной красавицы. Товарищи уговаривают Хидари зайти сюда; но он — человек женатый, любит свою жену и отклоняет это предложение. Сцена происходит в прекрасном саду, окружающем дом красавицы. В то время, как между молодыми людьми идут переговоры, дверь дома открывается, и на балконе его появляется сама хозяйка. Художник, взглянув на нее, что называется обомлел. Красавица, перекинувшись несколькими словами с молодыми людьми, торжественно проходит по сцене и по проходу зрительной залы и отправляется затем на улицу. Художник не спускает с нее глаз. Выразительной мимикой и словами он передает свои ощущения. Он говорит, что его покой и тихое семейное счастье погибли теперь навсегда: отныне только эта женщина будет царить в его душе.

Следующее действие происходит в доме художника. Сцена представляет обстановку обыкновенного японского дома. Художник, мрачный, тоскующий, работает над куском дерева, которое начинает уже принимать человеческие формы; наконец, после усиленных трудов, ему удается воссоздать свою красавицу. Он заказывает точь-в-точь такие же дорогие наряды, какие носит любимая им живая женщина, и перед нами в следующей картине является статуя красавицы, отличающаяся от своего оригинала только отсутствием жизни. Восторгам художника нет конца. Он совсем забросил работу. Кредиторы осаждают его дом. Жена его прибегает к ряду уловок, чтобы выпроваживать их, а художник знать ничего не знает: он живет и дышит только своим произведением, и, наконец, доходит до того, что начинает воображать свою статую женщиной и говорить с ней, как с живым существом. «Зеркало, — говорит он, — душа женщины», и подносит к лицу статуи зеркало, которое его живая красавица обронила на улице и которое он поднял. Тут совершается чудо: статуя обращается в женщину. Она не может оторваться от зеркала, находит себя прелестной и начинает очень грациозно кокетничать. Художник глазам своим но верит; чтобы убедиться в реальности совершившегося чуда, он проделывает ряд мимических движений, которые ожившая статуя автоматически повторяет: все это вместе образует очень недурной балет. Затем Хидари убирает прочь зеркало, т. е. душу женщины, и последняя опять обращается в безмолвную статую. Как только художник остается один в доме, он сейчас же отправляется к нише, где под полотном стоит его статуя, вывозить последнюю на сцену, оживляет ее, и затем начинается ряд пантомим, преисполненных порою порядочного комизма. [542]

Между тем дом Хидари делается местом убежища одной княжны. Случилось это таким образом: княжну, оставшуюся круглой сиротой и имеющую любимого жениха, тоже князя, преследует своей любовью знатный, но старый, отвратительный вельможа. Друзья молодого человека прячут княжну к Хидари, как к лицу, пользующемуся общим уважением в городе, и распускают слух о пропаже и вероятной гибели княжны. Но в руки старого вельможи случайно попадает письмо, адресованное жениху; из этого письма обезумевший от страсти старик узнает, что княжна жива и спрятана у Хидари. Трудно передать бешенство вельможи: Хидари, ничтожный рабочий, его подданный, смеет идти против воли его, всемогущего князя! Самолично, с огромной свитой, он отправляется к Хидари. Старик представлен крайне близоруким, что вызывает ряд комических эпизодов, необходимых для объяснения дальнейших событий. Между вельможей и художником происходит бурная сцена, в заключение которой старик заявляет, что он в известный час явится за княжной, живой или мертвой. Хидари, оставшись один, приходит в отчаяние; в нем происходит страшная борьба между чувством долга и дружбы, с одной стороны, и боязнью мести князя — с другой; наконец, чувство долга берет верх: он решается спасти княжну, дает ей возможность бежать, и когда вельможа является за ней, Хидари выносит ему голову своей статуи. Князь, не разобравший сразу, по близорукости, что эта голова деревянная, удовлетворенный уходит домой, а Хидари, с тоски и отчаяния, которые были прекрасно переданы игравшим актером, сходит с ума. Князь скоро узнает обман и снова является в дом Хидари, и его уже сумасшедшего вяжут и ведут в тюрьму. Занавес.

Пьеса началась в 4 часа и кончилась около 8-ми. Играли исключительно мужчины и, надо отдать им справедливость, великолепно передавали все отличительные черты женского характера.

Мне прежде случалось бывать в японском театре (в Осака, в Киото, в Иокогаме), и меня всегда поражала реальность, живненность японской игры. При очень хорошем составе труппы, исполнявшей в Нагасаки вышеназванную пьесу, эта сторона выступала еще резче.

Характерную особенность японских пьес вообще составляет их непомерная растянутость: они наполнены массой вставных эпизодов, без которых они только выиграли бы. Но японцы рассуждают так: выдающиеся события в действительной жизни не идут подряд одно за другим, а отделены массой второстепенных эпизодов; и так как театр изображает жизнь, то на нем должны найти себе место и эти более мелкие события.

Некоторые на таких вставных эпизодов в пьесе Хидари [543] Джингоро были полны жизненной правды и прекрасно исполнены. Приведу один из них. У Хидари много долгов; его осаждают кредиторы; он прячется от них; но трое из кредиторов особенно назойливы: они заявляют растерявшейся жене художника, что намерены ждать в сто доме до тех пор, пока их должник не вернется, и преспокойно усаживаются. Хозяйка предлагает нм обычное японское угощение: трубки и чай, но при этом незаметно подсыпает в чай какой-то порошок. Напиток пришелся по вкусу непрошеным гостям: они хвалят его, смакуют и вдруг впадают в неудержимую болтливость. Любезная хозяйка подливает им еще и еще чая; действие порошка усиливается и проявляется следующим образом: первый гость начинает без умолку хохотать, находя во всем окружающем повод к смеху. Хохот его действует заразительно на зрительную залу, и с ним хохочут все. Другой сердится, и опять-таки без всякой причины, или, вернее, все то, что служит для первого поводом к смеху, вызывает у второго гнев, да ведь какой гнев: бешенный, злой, ничем неукротимый. Третий начинает плакать; плачет он горькими слезами, которые крупными каплями текут по его щекам, плачет со всхлипываниями, причитаниями и прочими знаками глубочайшей горести. Все это идет crescendo и через четверть часа достигает своего апогея. Жена художника и его рабочий покатываются со смеху, радуясь удавшейся шутке: кредиторы совершенно забыли о цели своего прихода и, хохоча, плача и ругаясь, удаляются из гостеприимного дома.

Не стану распространяться много о деталях устройства и об обстановке японской сцены, отмечу только некоторые выдающиеся по своей оригинальности особенности ее.

В драматических пьесах музыка, — отчаянная, убийственная японская музыка, — играет для пущей торжественности почти все время. В комедиях она впутывается лишь там, где надо подчеркнуть места особенно важные. Суфлер, одетый во все черное и с черной маской на лице (что для зрителей должно означать его небытие на сцене), бегает позади актера. которому надо произнести длинный монолог и подсказывает ему по книжке.

Актеры не всегда уходят за кулисы, а для большей реальности удаляются по особенно проложенной для них дороге вдоль зрительной залы. (Эта дорога должна означать аллею, улицу, вообще действительно существующий дуть). Декорации, очень хорошо исполненные, имеют целью также произвести возможно более полную иллюзию действительности.

Очень остроумным приспособлением является вращение театральной сцены на оси, скрытой под полом, что дает возможность моментально повернуть ее всю, с актерами и обстановкой, [544] и представить зрителям буквально в одно мгновение ока картину, совершенно отличную от предыдущей. Эта вторая картина приготовляется незаметно для публики в то время, когда идет первая. Таким образом здесь не тратится времени на установку декораций, внимание и интерес зрителей к пьесе не прерывается томительными антрактами и, наконец, является возможность изобразить переход действующих лиц из одной обстановки в другую с такой естественностью, какая наблюдается в действительной жизни. Последнее обстоятельство особенно важно в глазах японцев, так как, повторяю, театр, по их мнению, должен как можно больше походить на жизнь.

Партер в японском театре состоит из квадратных клеток — лож, человек на восемь. Ложи выстланы циновками и отделяются друг от друга низенькими барьерчиками. В ложах все сидят прямо на полу, на циновках, поджав ноги под себя, причем знакомые и незнакомые могут помещаться бок-о-бок, в одной и той же ложе. Вокруг залы идут два яруса таких же помещений; но, сидя в них на полу, трудно видеть что-либо, и потому находящаяся там публика принуждена все время стоять.

Цены местам более чем умеренные: ложа в партере стоит, например, около 1,5-2 рублей. Во время антрактов, отделяющих одну пьесу от другой, торговцы разносят по театру чай, фрукты, сласти и всякие туземные лакомства в виде поджаренных бобов, осыпанных солью, такого же гороха и проч.

В ложах публика располагается совсем по-домашнему, пьет чай, закусывает, громко разговаривает. Многие приходят в театр с утра со своими семьями и хорошими знакомыми и приносят сюда же разные закуски из дому.

Во время антрактов дети целыми тучами влетают в театр и бегают веселой гурьбой по всем ложам.

Перед последним актом театральная администрация пускает публику в зрительную залу даром. Делается это для рекламы и приманки: заинтересованная таким образом толпа завтра уже сама явится в театр с самого начала представления, чтобы просмотреть уже всю пьесу, которая, если только она делает сборы, но сходит целые недели с репертуара.

Двери театра открыты во все время представления, и самый театр в зимнюю пору ничем не согревается, если не считать небольшой жаровни с тлеющими углями, стоящей в каждой ложе. Поэтому холод зимою здесь такой же, как и на улице.

В заключение я позволю себе сказать несколько слов об истории японского театра; она очень интересна, эта история, представляющая в своем развитии многие черты сходства с тем, что мы знаем о европейском театре. Из религиозных танцев [545] незапамятной древности, сопровождавшихся хоровым пением, выросла древняя японская трагедия с ее богами, героями, условными классическими позами, с ее хором, масками и тремя единствами, — со всем тем, что делает ее так поразительно похожей на греческую трагедию.

Из представлений марионеток возникли XVI столетии современная японская комедия нравов и историческая драма. Основательницами этого рода японского театрального искусства были две женщины; но женщины тем не менее были изгнаны, как и в Англии во времена Шекспира, с подмосток театра, и исполнение женских ролей было оставлено за мужчинами. Причиной такого остракизма послужили соображения чисто морального свойства, имевшие, пожалуй, свои основания в крайней реальности японской игры.

Так же, как и в Европе, актеры пользовались в Японии до самого последнего времени глубоким презрением со стороны населения, и только теперь, под влиянием напора просветительных идей с запада, такое отношение к представителям сценического искусства начинает и здесь изменяться в лучшую сторону.

Описывая внешнюю обстановку японского театра, я упомянула мимоходом о том, что театры здесь не отапливаются. Я должна прибавить, что не только общественные здания, но и японские жилые дома не знают, что значит отопление. Значительную часть года японский дом не нуждается в искусственном тепле, а месяца 3 — 4, когда бывает очень холодно даже в Нагасаки, обитатели дома греются вокруг так называемого хибача: это — хорошенький лакированный деревянный ящик, внутри которого вставляется другой, фарфоровый или глиняный, наполненный горячей золой, под которой тлеют два-три раскаленных древесных угля. Такой хибач стоит посреди комнаты; кругом него сидят, обедают, работают, веселятся и находят, что этого тепла вполне достаточно; причем раздвижные стены дома зимою, как и летом, всегда раскрыты, и температура комнаты равняется температуре внешнего воздуха. Эта сторона японской жизни меня всегда поражала.

Чтобы согреться во время зимней стужи, японец увеличивает число халатов (кимоно); летом он носит один; по мере наступления холодов он надевает другой, третий и т. д., так что в разгаре зимы на нем (или на ней) бывает надето 4, 5, 6 халатов; один из них обыкновенно на легкой ватной подкладке; а дом остается одинаково открыт aux quatrе vents зимою, как в знойный июльский день. Выносливость к холоду представляет вообще замечательное свойство этой нации. Казалось бы, что японцы, изнеженные летней жарой и ежедневными горячими ваннами [546] (обыкновенная температура их ванн + 35° R. и даже выше), должны были бы быть особенно чувствительны к зимней стуже, которая сравнительно весьма значительна в течение декабря и января; даже в Нагасаки в эти месяцы температура — 3, 4, 5° Реомюра далеко не редкость. В 1390 году в Нагасаки несколько раз выпадал снег в январе и феврале, а в конце декабря того же года выпал снег, продержавшийся целую неделю. Холод в это время усиливался еще резким северо-восточным ветром, а японцы продолжали себе разгуливать в своих кимоно, развевающиеся полы которых открывают совершенно голые ноги в деревянных сандалиях, надетых на тонкие носки. А ребятишки, одетые самым легкомысленным образом, носились по улицам, не обращая никакого внимания на снег.

Странное отношение японцев к холоду: их одежда не приспособленная к зимним стужам я в своих существенных чертах одинаковая, как на крайнем юге, так и на крайнем севере страны; их дома лишенные всякого намека на устройство искусственного отопления, все это дает основание думать, что ученые, считающие прародиной японского народа острова жаркого Малайского архипелага, быть может, правы в своих предположениях на этот счет.

V.

Японская тюрьма.

В апреле 1890 года мы собрались целой компанией посетить Нагасакскую тюрьму. Отправилась мы туда вместе с A. A. Сига, при помощи которого предварительно выхлопотали у губернатора разрешение на это посещение. Тюрьма расположена на северо-восточном конце города, в долине, у подножья холма, на котором помещается храм Сува. Она состоит из целого ряда отдельных деревянных павильонов, вытянувшихся длинными линиями на просторе огромного двора, обнесенного толстой каменной стеной. В конторе тюрьмы нам пришлось прождать еще добрых 20 минут, не смотря на губернаторское разрешение, которое, конечно, мы предъявили сейчас же у входа. Пошли какие-то бесконечные переговоры. Японцы вообще большие формалисты и любят делать все методически и спокойно. Пока мы сидели в приемной за столом, покрытым почему-то зеленым сукном и окруженным стульями, нам подали японский чай в крошечных фарфоровых чашечках и прибор для куренья: маленький хибач с тлеющими углями и пепельницу для золы. Сига-сан, наконец, явился в сопровождении чиновника, пришедшего за справками о наших званиях, именах, национальностях и общественном положении. Затем опять пошли непонятные для нас [547] переговоры и рассуждения. Мне надоело это сиденье, и я отправилась осмотреть контору. Совсем как у нас в присутственных местах: ряд комнат, наполненных шкапами с «делами»; длинные деревянные столы, деревянные стулья; всюду груды бумаг, исписанных непонятными японскими иероглифами, и согнутые спины чиновников. Наконец, все формальности были улажены, и мы отправились. Прежде всего нас повели в отдаленный угол двора к какому-то странному зданию; подвал его представлял солидное каменное сооружение, а верхний этаж — деревянную постройку, похожую на садовую беседку с полом, выкрашенным в черную краску. Здесь, на этом черном помосте, производились казни преступников, осужденных на смерть, Все здание блистало безукоризненной чистотой и выглядело совсем новенькой постройкой. На мой вопрос, совершалась ли тут когда-либо смертная казнь, мне отвечали, что ровно за два года до дня нашего посещения здесь казнили одного убийцу. Отсюда нас повели на другой внутренний двор, близь задней стены главной ограды. Тут мы увидели несколько стоящих на значительном расстоянии друг от друга будок (не нахожу более подходящего выражения), узких и высоких, выкрашенных в черную краску. К двери каждой будки ведет лесенка из нескольких ступенек. Тюремный чиновник любезно открывает одну из этих тяжелых, массивных, деревянных дверей. Солнечный свет врывается туда и освещает внутренность здания: стены, покрытые черной краской, голый пол, и ничего больше, — обычной циновки не видно. Я вхожу в этот огромный ящик. Кто-то из нашей компании быстро закрыл дверь, и мне показалось, что я очутилась в могиле: абсолютная тьма, резкий холодок и кругом 4 стены. Это — карцеры, куда сажают провинившихся уже в тюрьме арестантов. В данный момент все они были пусты. Приходим к ряду длинных деревянных павильонов. В глухой стене их, вверху, под самой крышей, проделаны оконца, дающие доступ свету внутрь. Везде дерево, только крыши черепичные. Каждый павильон делится пополам узким коридором, с одной стороны которого идет решетчатая стена, с другой — глухая; затем все внутреннее пространство направо и налево от коридора разделено поперечными глухими стенами на целый ряд камер. Каждая из них, таким образом, имеет три капитальные стены и одну решетчатую. В узкий коридор, где мы стоим и откуда осматриваем внутренность камер, допускаются родные и знакомые, и из него же подают пищу арестанту. Свет в камеру падает из оконцев и открытой двери коридора. Пол в камере представляет некоторое возвышение; на нем лежит циновка и стоить чашка с еды; чистота такая же, как в любом японском [548] доме, а воздух даже жильем не пахнет. В первой камере, у которой мы остановились, арестант сидит, поджав под себя ноги; он одет в синий бумажный кимоно, как вообще одевается рабочий люд Японии; лице совершенно бесстрастно и неподвижно: перед нами точно не живой человек, а манекен. Над дверью, ведущей в коридор, висит у каждой камеры черная деревянная дощечка с белой надписью на японском языке.

— Скажите, пожалуйста, Сига-сан, что означает эта дощечка? — обращаюсь я к нашему чичероне.

— Это имя арестанта, — начинает медленно тянуть слова Сига, — название преступления, совершенного им, год, месяц и день поступления в тюрьму и срок, на который он осужден; человек, сидящий перед вами, осужден на 9 месяцев одиночного заключения за воровство.

Далее идет целый ряд таких же камер. Везде одно и то же: тишина, чистота, полумрак и сидячая или лежачая фигура арестанта.

Женские камеры такие же, как и мужские. Мы останавливаемся перед тремя молодыми, красивыми женщинами. Они робко потупили глаза и сидят, не шелохнутся.

— Какое преступление совершили эти женщины? — спрашиваю я у Сиги-сана.

А. А. мнется и как-то странно улыбается, наконец, отчеканивает: они осуждены на весьма продолжительное заключение за нарушение супружеской верности.

Мы переходим отсюда в большой, светлый, чистый павильон, с широко-раскрытыми дверями и окнами. Весь он залит светом и свежим воздухом. Здесь десятки женщин с веселыми, добродушными лицами, шьют арестантские платья из какой-то кирпично-желтой грубой ткани. Сами они все в таких же точно халатах с черными нашивками на рукавах, означающими время, на которое они осуждены. Далее — перед нами другой такой же барак. Это — столярная; в ней работают десятка три мужчин; они приготовляют на продажу множество деревянных и лакированных вещиц: коробочек, ящиков, столиков, этажерок и т. д. Одна часть выручаемых за них денег идет на покупку материала, другая тюремному ведомству, а третья в пользу самих арестантов.

Затем мы последовательно осматриваем веревочную мастерскую, огромный сарай для очистки риса, где десятки арестантов ногами приводят в движение ряды огромных деревянных молотов, ударяющих своими шарообразными концами в массу рисовых зерен, насыпанных в неглубокие круглые ямы, отчего наружная шелуха зерен механически отделяется; наконец, приходим в такой же большой сарай, где приготовляют [549] дешевую бумагу: пред нами проходит весь процесс производства ее до сушки листов включительно, и я беру на память несколько листков. Отсюда мы попадаем на арестантскую кухню, которая помещается под легким навесом. Здесь такая же чистота, как и везде. Некоторые из нашей компании пробуют приготовленные кушанья: рис, зелень, гороховый суп, даже рыба, — все, говорят, очень сносно приготовлено.

Вся эта обстановка первой виденной много японской тюрьмы: поразительная чистота, абсолютно-свежий воздух, масса света и простора, достаточное, как уверяют, количество вполне доброкачественной пищи и постоянные занятия для менее тяжких уголовных преступников, занятия, лишенные характера истязаний и подходящие к обычным ремесленным работам страны, — все это в общем произвело на меня, да и всех нас, очень хорошее впечатление, так что японское название тюрьмы «гокуджа», то есть ад, кажется совершенно несовременным; скорее подойдет другое, тоже японское название этого места заключения: «роджа», то есть клетка. Я забыла еще упомянуть, что между павильонами находится огромное пространство совершенно свободной земли, покрытое низкой травой: здесь арестанты могут гулять. Кроме того, при тюрьме для них имеются горячие ванны, аптека и приемный покой для больных. За внутренним порядком в павильонах наблюдают несколько человек полицейских; их очень немного.

В заключение расскажу маленький курьез, характеризующий японские нравы. Мы заказали в тюремной столярной несколько мелочей на память: этажерок, подставок для цветов и т. п. В конторе мы оставили свой адрес и расплатились; следовало получить что-то около 60-70 копеек сдачи; у чиновника не оказалось мелких. Мы ему говорим, что не стоит хлопотать, что пусть он передаст эту мелочь тем рабочим, которым будет поручено исполнение наших заказов. Нас просят подождать в приемной, опять приносят зеленый чай, а чиновник отправляется к своему высшему начальству на совет; через некоторое время он возвращается и докладывает, что невозможно почему-то сделать так, как мы сказали. Тогда мы просим его, чтобы он эти лишние деньги передал на кухню, или больным, или куда знает, одним словом, и уезжаем. Представьте же себе наше удивление, когда через несколько дней нам привозят наши заказы и еще две какие-то лишние вещицы: оказывается, что после долгих совещаний, как нам объяснил Сига-сан, тюремное начальство решило сделать эти вещицы, стоящие ровно столько, сколько мы оставили лишних центов. [550]

VI.

Праздник змей.

Каждую весну в Нагасаки бывает большой народный праздник, известный под именем праздника змей. Он происходит всегда на одном и том же месте, на высокой красивой горе, лежащей в северо-восточной части города и называемой Компира-яма. Я два раза видела этот праздник. Особенно удался он в 1891 году. В этот год он пришелся на 11-е апреля нашего стиля. Был чудный день с чуть заметным ветерком. Начало апреля лучшее время в Нагасаки. Леса уже покрылись свежей зеленой листвой; абрикосы почти отцвели, но вишневые деревья еще в полном цвету, огромные кусты камелий усыпаны пышными белыми, розовыми, пунцовыми цветами; нивы успели уже кое-где пожелтеть, и золотистый цвет их так красиво оттеняется рамкой темной зелени рощ. Прибавьте сюда синие воды морского залива, окаймленные высокими горами, одетыми кудрявой зеленью с разбросанными там и сям отдельными домиками и селениями, — и вы получите такую картину, которая, сколько бы вы ни смотрели на нее, никогда не надоест глазу, которая будет всегда производить чарующее впечатление, будет вечно возбуждать желание описать ее и которую, все-таки, ни одно перо, кажется, не в состоянии описать. Еще труднее передать то ощущение, какое испытываешь в это время: чувствуешь только, что прошлая жизнь точно ушла куда-то далеко, все былое странно побледнело, потеряло даже интерес воспоминания; нервы затихли; даже обычное течение мыслей будто приостановилось. Испытываешь только одно желание: смотреть, не отрываясь, на Божий мир, который так чудно прекрасен здесь в это время года.

Однако, я увлеклась в сторону. До подножия Компиры-ямы мы доехали на дженерикшах. В гору ведет очень отлогая тропа, выложенная каменными плитами; местами она переходит в лестницу из такого же грубого камня. Окрестные холмы и долины, открывающиеся с обеих сторон пути, усеяны желтеющими нивами, огородами, бамбуковыми рощицами, кустарником и лесом. В начале пути кое-где попадаются и отдельно стоящие домики, крыши которых едва видны из-за зелени и цветов. Нас обгоняют, идут навстречу, или рядом с нами, множество мужчин, женщин, детей: все в лучших своих нарядах, дамы в изысканных прическах, блестящих на солнце, как вороново крыло, в чулках, сверкающих своей белизной. Дети, одетые в очень пестрые ткани, скорее похожи на куклы, особенно девочки; преобладающие цвета их платьев — [551] розовый и пунсово-красный; но при ближайшем рассмотрении это — целый лес зелени и цветов на розовом или зеленом фоне бумажного и шелкового крепа. В такие пестрые кимоно одеты и молоденькие девушки. Лица у них сильно набелены, губы подрумянены; шея на затылке вплоть до волос тоже выбелена; в волосах цветы и разные блестящие украшения; в руках веер или зонтик. Женщины причесаны очень пышно, но без цветов в волосах, в шелковых или простых кимоно темных оттенков; из-под приподнятого верхнего платья часто виднеется другое кимоно, заменяющее рубашку, из бледно-голубого, бледно-зеленого или другого какого-нибудь светлого крепа. Все почти держат в руках зонтики, большей частью, черного цвета. Многие женщины с вычерненными зубами, отчего рот самой миловидной из них делается похожим при улыбке на зияющую пропасть. Чернение зубов было до недавнего времени общераспространенным обычаем среди замужних женщин Японии. В настоящее время оно все более и более выходить из моды. На мужчинах тоже праздничные одежды темных оттенков. Многие одеты по-европейски. Пока я занималась рассматриванием лиц и костюмов обгонявшей и окружавшей нас толпы, мы понемногу поднялись к небольшому храмину, откуда собственно и начиналось гулянье. Кругом храма раскинулся временный базар, и чего-чего только тут не было: сотни шалашей наполнены сластями, фруктами, печеньями; тут же виднеются переносные кухни, с множеством лакомых блюд из рыбы, раков, зелени и проч. Из напитков продаются минеральные воды, чай, пиво. От храма ведет узкий проход к месту главного гулянья, расположившегося на склоне большого холма, над которым высится конус Компиры. Весь проход уставлен тоже лотками и лавчонками со всевозможным праздничным товаром и детскими игрушками. Торгуют очень бойко. Дешевизна всего поразительная. Здесь же приютилось несколько панорам, где за цент или полцента можно видеть целый ряд картин грубого, лубочного характера: картины обыкновенно представляют серию эпизодов из похождений какого-нибудь исторического лица; простая баба или деревенский мужик, стоящие здесь, громким голосом нараспев поясняют картины. По соседству примостилось несколько шалашей, где показывают редких зверей, часто даже не зверей, а просто остовы их. В одном из таких шалашей я видела саламандру гигантских размеров, которая принадлежит к древнейшим, исчезнувшим породам, и водится теперь только в озере Бива, да и там она — редкость; неуклюжее животное с трудом ворочалось в своем каменном бассейне, наполненном водой. За ярмаркой открывается возвышенная волнистая площадь, покрытая тысячной [552] толпой. Справа и слева от этого плоскогорья — две глубокие долины, над которыми носятся тысячи бумажных змей — белых, красных, голубых, с драконами, с изображениями луны, солнца, людей и животных. Все они прыгают, вьются, изгибаются, стараясь перерезать друг у друга покрытую стеклянным песком нить, к которой они привязаны, и низвергнуть противника в пропасть. Хотя змеи эти имеют более полусажени в квадрате, но они кажутся совсем маленькими, благодаря этой огромной высоте, на какой они парят. Искусство, повторяю, состоит в том, чтобы перерезать противнику нить, а самому остаться невредимым. Перерезанные воздушные змеи медленно, как бы испуская последний вздох, опускаются вниз, в долину, и кучи мальчишек и парней, приходящих на праздник из соседних селений, вооруженные огромными вилообразными бамбучинами, в перегонку стараются поймать валету добычу, причем зачастую вступают между собою в свалку до тех пор, пока с облаков не спустятся опять несколько погибших героев, чтобы прекратить старую распрю для начала новой. Пускание змей — собственно детская забава; но здесь иногда видишь очень солидных отцов семейства, занимающихся таким, по-видимому, неподходящим им делом. Это уже любители-специалисты, доходящие в своем искусстве часто до виртуозности. Кругом спортсменов кишит тысячная толпа, усыпавшая своими палатками, циновками, коврами, все четыре холма, образующие группу Компиры-ямы, и все пространство между ними. Повсюду идет пир горой, потому что на этот праздник приходят с утра и проводят здесь целый день, с чадами и домочадцами. Часто в этих палатках слышны пение и музыка. Все они устроены так, чтобы можно было, сидя в них, следить за перипетиями змеиной борьбы и любоваться видами гор и долин. Над палатками часто развеваются флаги. Вот веет и наш русский флаг. Это компания Кихэ раскинула свою палатку и радушно угощает там офицеров с судов стоящей теперь на Нагасакском рейде русской эскадры. Мы заглядываем сюда: весь пол палатки застлан циновками и коврами, кругом стоят русские закуски и батареи бутылок. Побродив по всем направлениям и полюбовавшись вдоволь на окружающую нас кипучую жизнь, на сотни разряженных детей, играющих возле палаток, на нарядных, скромных девушек, умеющих держать себя с таким тактом, на всю эту толпу, праздничную, веселую, у которой, по-видимому, одна забота — как бы повеселее провести этот день, и в то же время крайне сдержанную и воспитанную, мы взобрались на вершину Компиры-ямы. На высшей точке этой горы находится могила какого-то князя, о чем говорят большие золоченые гербы на каменных плитах ее. Рядом стоит небольшая, [543] низенькая часовня, грубо сложенная из каменных колонн, и старая, старая сосна, которая уже не одну сотню лет видит в десятый день третьего месяца старого японского стиля одну и ту же картину оригинального местного праздника. С этого пункта открывается один из самых чудесных видов: у ног раскинулась пестрая картина праздника, сотни белых, красных и синих палаток, словно гигантские цветы, усыпали вершины и склоны холмов, над которыми владычествует Компира-яма; дальше к югу виднеется серая масса крыш туземного города; несколько правее, все в том же направлении, длинной полосой синеет бухта, над которой высится горная группа с вершинами Иноса-Даке и Ивайя-Даке; залив переходит в море, и там вдали виден скалистый Паппенберг, а еще дальше Такасимская группа островов, над которого повисли клубы дыма, валящего из угольных копей; к западу тянется возделанная долина, усеянная деревушками и окаймленная длинной цепью гор; посреди долины узенькой ленточкой вьется О-Каве; к северу виден залив Омуро, а за ним опять рисуются горы, покрытые синей дымкой дали. Вся эта картина освещена косыми лучами заходящего солнца. Местами густые вечерние тени легли уже длинными полосами на долины. Воздух чист и прозрачен. Ветер, шумевший было на вершине, вдруг упал, я кругом так тихо, что слышишь шорох земли и камешков, сползающих в долину. Время от времени на наш конус взбирается какая-нибудь компания туземцев, помолится минутку в храме, бросит мелкую монету сидящему здесь бонзе, побродить немного, любовно осмотрит окружающую панораму и спустится опять вниз, в лагерь пирующих, уступая место другим таким же любителям красот природы. Мы тоже сходим вниз и, окруженные веселой толпой, среди которой не видать ни одного пьяного, не слышно ни одного резкого, грубого крика, — приходим к нашим заждавшимся дженерикшам и приезжаем домой уже в сумраке наступившего вечера.

VII.

Поездка в Омуро.

В начале апреля 1891 года мы решили отправиться в городок Омуро, который славится развалинами своего исторического замка и роскошным парком с аллеями вишневых деревьев. Мне давно хотелось побывать там, и мы откладывали свою поездку до полного расцвета вишен, любимого дерева японцев, воспетого всеми туземными поэтами. Ни у какой другой нации нет такой широко распространенной в массах любви к цветам, как у японской. Надо оговориться, впрочем: эта [554] любовь касается главным образом искусственно разводимых цветов и цветущих растений; дикие цветущие растения, в таком изобилии покрывающие японские долины и горы, пользуются гораздо меньшим вниманием со стороны туземного населения. Замечательно, что некоторые цветы, например, роза и камелия, столь чтимые у нас, совсем не в почете у японцев. Азалия, пион, ирис, лотос и астра гораздо милее японскому сердцу; во самые большие любимцы у них это — цветущие вишня и слива, причем последняя в их поэзии и искусстве неразрывно связалась с представлением о родном соловье: где нарисована цветущая слива, там непременно изображен и японский соловей. Прогулки в те места, где в данное время находятся в цвету известные растения, составляют одно из любимейших удовольствий всего японского населения. Здесь существует своего рода календарь цветов, где дни, соответствующие времени расцвета того или другого растения, составляют общенародные праздники, в которых принимают одинаково живое участие богатый и бедный, князь и последний рабочий.

Городок Омуро лежит к северу от Нагасаки, на берегу Омурского залива. Для того, чтобы попасть в него, надо проехать из Нагасаки в деревушку Токидзу (верстах в 20-ти, или приблизительно в трех часах езды на дженерикшах от Нагасаки), откуда ежедневно отходить пароход часов в девять утра. Вся прогулка эта, туда и обратно, занимает не больше одного дня. В 6 часов утра дженерикши ждали уже нас у ворот, и мы поспешно собрались в путь, так как нельзя было терять ни минуты, если мы хотели попасть к отходу парохода.

Проезжаем набережную, поворачиваем в японский город и кружим по целому лабиринту улиц и переулков. Везде проснулась жизнь, везде кипит деятельность. Хозяйки подметают улицы перед своими домами. Лавки уже открыты. Там и сям виднеются груды наваленной рыбы, зелени, овощей, привезенных ранним утром из соседних деревушек. Ребятишки поменьше с заспанными глазами высыпали на улицу и принялись, в ожидании завтрака, за свою обычную резвую работу. Дети постарше собираются в школу. Стены домов раздвинуты, и мы видим всю утреннюю суету пробудившейся семьи. Поворачиваем опять к бухте. Еще свежо, но день обещает быть жарким: солнце ярко освещает противоположный берег залива. Проезжаем вершину бухты и едем дальше по чудной обработанной долине, орошаемой потоком О-Кавы. Всюду горы: некоторые из них обработаны от основания до вершины, другие покрыты густыми рощами кедров и сосен. То тут, то там мелькают отдельно стоящие широковетвистые японские сосны. По пути то и дело попадаются толпы крестьян и крестьянок, спешащих на рынок с [555] корзинами, наполненными провизией, которые они несут на легких коромыслах, перекинутых через плечо. Вот идет крестьянин и ведет двух лошадей, навьюченных огромными связками соломенных сандалий; сами кони одеты в такие же сандалии: в Японии рабочих лошадей не подковывают, а употребляют для этого круглые, толстые, соломенные сандалии, привязываемые к ногам лошади соломенными же снурками. Проезжаем деревню Ураками, населенную почти сплошь японцами-католиками. Когда в 1860 г. Нагасаки прибыли католические миссионеры, они нашли в окрестностях Нагасаки несколько тысяч христиан, о которых тогдашнее японское правительство ничего не знало. Это были потомки первых туземных христиан, каким-то чудом уцелевших от свирепых гонений XVII столетия. Во время смут 60-х годов на этих вновь открытых христиан было опять воздвигнуто гонение: тысячи их были вырваны из своих домов и отправлены в каторжные работы на север Японии. Только вначале 70-х годов состоялось возвращение этих ссыльных на родные пепелища.

Близь деревни Ураками, на пригорке, белеет новое здание медицинской школы, состоящее из нескольких павильонов.

Едем дальше. Дорога все также живописна. Вот на пригорке приютилась сельская школа: сотни мальчиков, выстроившись в ряды, впереди учителя, собираются идти классы.

Какое дивное утро! Горячие лучи солнца залили всю долину. Воздух так чист и ароматен, что не надышешься им вдоволь. Я раньше несколько раз бывала здесь, но не в такое время года и не ранним утром. Приехали, наконец, в Токидзу. Не буду останавливаться на ней, так как сама по себе она не представляет ничего замечательного. Спешим на пароход, где есть только один класс, уравнивающий всех пассажиров. Пароход напоминает своим устройством японское фуне огромных размеров: ни лавок, ни скамей для сиденья, каюта вся выстлана циновками, блистающими своей чистотой. Японские пассажиры укладываются и усаживаются на них, сняв предварительно обувь. С нами едут, между прочим, несколько молодых людей, в форме медицинской школы. Подносят книгу, чтобы мы записали свои фамилии; мой спутник подает свою визитную карточку, написанную по-японски; один из студентов любезно вносит его имя в книгу. У нас завязывается разговор, но он скоро обрывается: не сильны в английском языке мои будущие коллеги. Над водою повис густой утренний туман, сквозь который острова и горы рисуются какими-то странными фантастическими силуэтами. Но вот туман мало-помалу рассеялся, и пред нами открывается целая панорама гор, островов, скал, отражающихся в зеркальной глади залива. Десятки рыбачьих [556] лодок точно застыли на синей поверхности. Стоит мертвый штиль, и их натянутые паруса служат как будто только для полноты аксессуаров этой чисто японской картины. Японцы, большие любители и ценители красот природы, замерли в своих классических позах, и все, кажется, ушли в созерцание.

Городок Омуро лежит на совершенно ровной, плоской местности. Пароход не подходит к пристани: слишком мелко. Мы пересаживаемся в большую баржу, где, между прочим, сидит уже какой-то японец, довольно величественной осанки, одетый по-европейски; с ним три дамы, видные, красивые, в весьма изящных туземных костюмах, но причесанные по-европейски. Японец, как человек, очевидно, знакомый с европейскими обычаями, любезно предлагает мне занять его место. Омурская пристань вдается в залив узкой, длинной полосой. Мы пристаем. Японский джентльмен очень изящно помогает своим дамам выйти из шлюпки, и мы все вместе отправляемся в город. Японец идет впереди, а его дамы в некотором расстоянии за ним. Так и следует по туземным понятиям: жена, например, не может здесь идти рядом со своим мужем, а всегда немного позади его. В последнее время замечается, впрочем, следующее курьезное явление там, где женщины начинают понемногу менять свой прелестный, живописный костюм на европейский, который так не идет к этим оригинальным личикам и фигуркам: именно, японская дама, одетая в свой национальный костюм, идет позади мужа, но если та же дама затянулась в европейское платье, она уже ни за что не пойдет за супругом, а всегда впереди его.

По бойкости, уменью держать себя в обществе, по изяществу костюма и проч., и по тому «jo ne sais quoi», что дается только путем долгого наблюдения и чего не передать словами, — мы узнаем в наших спутницах гейш. Они нам рассказывают, что приехали сюда полюбоваться вишневыми и абрикосовыми деревьями, которые теперь в цвету, и, между прочим, предлагают нам пойти с ними в один знакомый им семейный дом, где они хотят остановиться. Мы, конечно, соглашаемся с благодарностью, и вскоре приходим в прекрасно устроенный, богатый дом, расположенный в саду. Стены, по обыкновению, раздвинуты, и пред нами открывается целая амфилада не комнат, а бонбоньерок: потолки блестят от лакировки, полы покрыты новенькими, желтыми циновками, которых светятся, точно они позолочены, стены украшены картинами; кругом такая тишина, будто мы попали в замок спящей царевны. Посидев немного, поговорив о том, о сем, мы распростились с нашими любезными хозяевами и случайными спутниками и отправились к Омурскому замку. Чтобы попасть туда, надо пройти значительную [557] часть городка (имеющего, к слову сказать, 10 тысяч жителей), и так как иностранец здесь — гость довольно редкий, то мы служим предметом большого любопытства со стороны местных обывателей. Город очень чистенький. Главная улица широка, обстроена хорошими двухэтажными домами; всюду много садов и зелени.

От замка собственно осталась только крепостная стена, окружавшая его со стороны моря. На стене, имеющей больше 20 сажен высоты и сложенной из гигантских камней, растет целый лес вьющихся растений, окруживших раскинувшиеся здесь же сосны и кедры, вишни и персики. Внутрь замка ведет роскошная каменная лестница в несколько этажей, прерываемая площадками и двориками, окруженными гигантскими стенами и усаженными цветущими вишнями. Парк густой, тенистый. Самый привлекательный уголок его в это время года составляет аллея, идущая вдоль рва, окружающего крепостной вал. Она упирается в море и сплошь усажена рядами вишневых, абрикосовых и персиковых деревьев. Все это покрыто теперь крупными бледно-розовыми цветами. С вала аллея эта, тянущаяся от начала парка до морского берега, кажется как бы окутанной густым бледно-розовым облаком, издающим едва слышный, тонкий и нежный аромат. По середине аллеи ровной синей лентой тянется канал, вливающийся в море; направо от нее — вогнутая стена замка, весь верх которой покрыт густым парком, насчитывающим сотни лет; налево — обширные поля с кое-где уже желтеющими нивами. А там на горизонте — острова и горные цепи, а за ними еще и еще горы, которых уже и не разобрать, но об их присутствии говорит сгустившаяся над ними синяя дымка, отражающаяся точно туча на ясном фоне голубого прозрачного неба. На месте замка, где жил когда-то князь и владыка всей окружающей местности, теперь построено несколько маленьких часовен. Кругом — безлюдье и тишина. Только унылые фигуры священников да школяры, бродящие попарно по парку и глазеющие на нас, несколько оживляют эту пустыню.

Омурские князья, сделавшись христианами в конце XVI столетия, оказали большое влияние на распространение новой религии в южных провинциях страны. Свирепые гонения, воздвигнутые потом на христиан в Японии, коснулись и Омуры, и потоки крови, залившие юг острова Киу-Сиу, нахлестнули своей волной и Омурский замок. Глубоко-грустные мысли навевают всегда такие исторические могилы. Казалось бы, в самом деле, «что мне Ге-куба и что я Гекубе?». Какое мне дело до Омурских князей, до их разрушенного замка, до всего того, что делалось в этой столь чуждой мне стране так много лет тому назад? А между тем, при виде этих развалин, в душу невольно закрадывается [558] какое-то щемяще-тоскливое чувство. Люди — везде люди, и человеческие страдания, разбитые надежды и безвременно погибшие жизни всегда говорят громче человеческому сердцу, чем торжество победителей... И громче всех они говорят на могилах этих надежд, но...

«Спящий в гробе, мирно спи! «Жизнью пользуйся, живущий!»

Я слышу громкий смех и оживленный говор. Кто-то весело кричит мне: «о-хайо!» (здравствуйте). Оглядываюсь: это — наши пароходные спутницы. Они успели переодеться в изящные костюмы темно-серых цветов и явились сюда в сопровождении все того же кавалера. Мы побродили вместе по раскаленным аллеям парка; дамы помогли мне нарвать целый пук цветущих вишен и сообщили, между прочим, что решили остаться здесь два дня. Они, действительно, оказались артистками: вскоре появилась дженерикша, нагруженная музыкальными инструментами и коврами, и ваши спутницы, выбрав уютный уголок на крепостной стене, в тени вековых деревьев, — дубов и кедров, — уселись так, чтобы можно было видеть чудные бледно-розовые аллеи, взяли свои инструменты, и тишина векового парка огласилась звуками гитар и самисена, под аккомпанемент женских голосов. В это время раздался первый свисток нашего парохода, и мы должны были расстаться с певицами. На пристани нас уже ждала шлюпка для перевоза на пыхтевший пароход.

Женщина-врач А. Черевкова.

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: Из воспоминаний о Японии // Исторический вестник, № 2. 1893

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.