|
ДЖЕЙМС МОРИЕРПОХОЖДЕНИЯ ХАДЖИ-БАБЫЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА I Юность и воспитание Хаджи-Бабы. Знакомство с одним багдадским купцом Отец мой, Хасан Кербелаи, один из знаменитейших исфаганских 1 бородобреев, женился в молодости своей на дочери мелочного торговца, жившего поблизости цирюльничьей его лавки. Но этот первый брачный союз его был довольно [24] несчастлив: отец мой не нажил от него потомства и перестал любить жену, как скоро она стала терять молодость и красоту. Ловкость, с которою он владел бритвою, прославив его в целом городе, приводила ежедневно под его лезвие такое множество именитых голов, особливо из купечества, что, после двадцатилетних трудов, он увидел себя в состоянии удвоить свой гарем. Несколько лет сряду имел он счастье брить с отличным успехом голову одного богатого менялы, и однажды, когда этот почтенный муж исполнялся сладости и неги под обворожительною сталью моего родителя, батюшка решился испросить у него руку дочери. Меняла охотно согласился, и через несколько дней отец мой удостоился назваться его зятем. Чтобы избавиться на некоторое время от ревности и крику первой супруги и угодить новому тестю, который выдавал себя за святошу, хотя неоднократно был замечен в обрезывании золотой монеты, отец мой предпринял путешествие к гробнице благословенного имама Хусейна, в Кербеле 2. Он взял с собою вторую свою жену, которая на пути разрешилась от бремени сыном. Этот сын был я. До этого путешествия отец мой назывался попросту «Хасан Бородобрей»; но, возвратясь из Кербелы, он принял почетное имя Кербелаи, и, в угождение моей матери, меня самого стали величать в доме титулом «Хаджи», то есть пилигрима, потому единственно, что я родился на пути к тому священному месту. Мало-помалу этот титул слился с настоящим моим именем и, впоследствии, во многих случаях, был для меня источником не совсем заслуженного уважения, потому что, собственно, он принадлежит только тем, которые бывали в Мекке и Медине, для поклонения «Черному камню» и мощам «Последнего пророка» 3. Возвратясь в Исфаган, батюшка опять принялся за бритву. Приобретенное посредством этого путешествия имя благочестивого и усердного мусульманина привлекало в его лавку множество мулл и купцов. Первые имели в виду, чтоб за свои поздравления побриться у него даром; а купцы были уверены, что гораздо легче обмануть покупщиков, когда рука, проникнутая запахом святости чудотворного места, пройдет по их голове. Родители предназначали меня к поприщу бородобрея; и, не будь один добрый мулла, умственное мое образование, вероятно, ограничилось бы изучением наизусть ежедневной молитвы и нескольких, в лавке употребляемых, приветствий. Этот мулла содержал школу при одной из [25] ближайших мечетей, и как батюшка, желая прославиться добродетельным, брил ему голову однажды в неделю безденежно, «ради любви аллаха и его пророка», то он, из благодарности, предложил обучать меня грамоте. В два года мог я уже разбирать Коран и писал довольно четко. Возвращаясь из училища домой, я прислуживал в лавке и учился началам родительского искусства; когда же случалось у нас много народу, то батюшка позволял мне приучать руку на головах погонщиков и разносчиков, которым первые мои опыты стоили иногда весьма дорого. Между тем достиг я шестнадцатилетнего возраста, преуспевая в равной степени в бородобрействе и учености. В те лета я уже не только умел брить голову, чистить уши, красить и подстригать бороду, но и приобрел лестную для себя известность — особенным искусством прислуживать в бане. Никто лучше меня не постигал тайн сладострастного натирания тела мягкою рукавицей, с легким и приятным щекотанием; сверх того, я умел разнообразить дело на манер индийский, кашмирский и турецкий и даже изобрел было новый способ произведения треску в суставах и хлопанья ладонью по членам. С другой стороны, под руководством моего учителя, муллы, я довольно познакомился с лучшими нашими поэтами и был в состоянии украшать свой разговор приличными цитатами из Саади 4, Хафиза 5 и других персидских писателей. Имея к тому приятный голос и довольно природного остроумия, я наконец прослыл отличным малым у всех тех, чьи головы или спины подвергались моему производству, и, не хвастая, могу сказать, что Хаджи-Баба был в первейшей славе между «любителями вкусу и наслаждения». Наша лавка помещалась в шахском караван-сарае, обширнейшем и многолюднейшем во всем городе. Посещавшие ее иностранцы, приезжие и городские купцы нередко бросали батюшке лишнюю копейку за веселое с ними обращение его остроумного сынка. В том числе более всех полюбил меня один багдадский купец. Он всегда требовал, чтоб не кто иной, как я отделывал его голову, и, заставляя меня говорить с собой по-турецки, описаниями чудес и прелестей разных стран света возбудил во мне желание видеть их. Он искал тогда для себя приказчика, способного вести торговые счеты, и как я соединял в себе дарования бородобрея и писца, то он предложил мне поступить в его службу. Условия показались мне столь выгодными, что я немедленно на них согласился и пошел сказать о том отцу. Батюшка сначала [26] противился моему отъезду; но, рассудив потом, что, странствующий по миру багдадский купец может где-нибудь скончаться без свидетелей и я легко сделаюсь купцом вместо него, — нежный мой родитель не только перестал отсоветывать, но и снабдил меня на дорогу своим благословением и парою новых бритв. Надежда на будущие богатства и знатность не утешала, однако ж, моей матери, опечаленной разлукою с сыном и заботою о моей безопасности. По ее мнению, служба у турка, у нечистого суннита 6, не предвещала ничего хорошего: со всем тем, в знак своей любви, она дала мне ящик толченых сухарей и коробочку с драгоценною мазью, которая, по ее словам, имела свойство исцелять ушибы и внутренние недуги; потом велела мне выйти в дверь задом, лицом обратясь к дому, чтоб тем обеспечить благополучное возвращение, — и мы расстались на долгое время. ГЛАВА II Осман-ага. Отъезд каравана. Встреча с туркменами. Плен Осман-ага, мой хозяин, отправлялся тогда в Мешхед, город, лежащий в северо-восточной части Персии, недалеко от границ Бухары: он имел намерение закупить там мерлушек и продать их потом в Стамбуле. Наружность его была так же ничтожна, как и его душа. Но он был усердный мусульманин и в самое холодное утро снимал обувь, обнажал ноги и с точностью совершал обряд омовения 7. Как правоверный турок, он душевно ненавидел благословенного Али; но, когда оставался в пределах Персии, набожное это чувство сохранял в величайшей тайне. Страсть к деньгам составляла главную черту его характера: его сердце и воображение набиты были барашками и червонцами. При всем том он любил предаваться кейфу: беспрестанно курил кальян, ел много и тайком пил вино, хотя явно проклинал тех, которые оскверняют свой желудок этим отверженным, богопротивным напитком. Караван наш выступил в поход в весеннее время. Мой хозяин купил себе хорошего лошака, а мне дал негодную лошадь, которая, кроме меня, везла еще его кальян, жаровню, кожаную бутыль с водою, мешок с угольями и мое платье. Черный невольник, который готовил для нас кушанье, [27] расстилал ковры, навьючивал и развьючивал скотину, ехал на другом лошаке, высоко нагруженном постелью и поваренною посудою. Третий наш лошак медленно тащился под тяжестью двух огромных тюков, в которых находились вещи моего господина, а на самом дне — деньги. Накануне нашего отъезда Осман-ага зашил, однако ж, из предосторояшости, пятьдесят туманов в вату своего каука, как запас на черный день. Это обстоятельство только мне да ему было известно. Караван наш состоял из пятисот лошаков и лошадей и двухсот верблюдов, навьюченных товарами, предназначенными к продаже в северной Персии. Число господ, слуг и погонщиков простиралось до ста пятидесяти человек. Толпа набожных пилигримов, отправлявшихся в Мешхед, для поклонения гробнице имама Резы 8, значительно умножала объем каравана, сообщая нашему шествию вид святости, которую народ приписывает лицам, стремящимся, из благочестия, ханжества или корыстолюбия, к местам, освященным особенною благодатью всевышнего. Все наши спутники были вооружены. Мой хозяин, который, прицеливаясь, отворачивал голову и, выстрелив, бросал с испугом ружье на землю, по примеру других повесил себе за плечо длинную винтовку, прицепил к бедру широкую, кривую саблю и заткнул за пояс пару огромных пистолетов, которые, вместе с рукояткою ятагана, торчали выше носа, тогда как остальная поверхность круглой особы аги была покрыта разными частями огнестрельного прибора, как-то: пороховыми рогами, лядунками, проволоками. Меня также вооружили с ног до головы и в придачу дали мне в руки длинное копье. Черного невольника, для личной моей защиты, хозяин мой снабдил саблею с разломанною пополам полосою и ружьем без замка. Наряженные для провожания пилигримов чауши подали знак криком и литавренным боем, и мы тронулись с места, направляясь к Тегерану. Спутники наши, несмотря на свою грозную наружность, были люди смирные и неопасные: я вскоре подружился со многими из них и, в доказательство моей преданности, брил им головы на ночлегах. Осман-ага ощущал также немалую пользу от моего присутствия. Утомленного дневным путешествием хозяина освежал я известными мне средствами, в банях употребляемыми, натирал тело Рукою, щекоча по бокам и смеша разными шутками. До Тегерана путешествие наше не представляло ничего Достойного примечания. Самая занимательная часть его [28] заключалась в проезде оттуда до Мешхеда; потому что туркмены, возмутившиеся против непобедимейшего падишаха 9, занимали эту дорогу и недавно еще ограбили один караван и поработили путешественников. Рассказы о жестокости этих дикарей до такой степени встревожили наших спутников, что многие из них, в том числе и Осман-ага, решились было остаться в Тегеране. Узнав, однако ж, что в последнее время цена баранов чрезвычайно возвысилась в Стамбуле, хозяин мой не мог выдержать, чтоб не прельститься видами значительной прибыли, и, после долгих совещаний, совершенно согласился с моим мнением, что если храбрость может назваться добродетелью, так тогда только она действительно и достойна этого имени, когда при помощи ее можно дешево купить мерлушек. В Тегеране другая толпа пилигримов ожидала нашего прибытия. Чауш, который их собирал, растолковал нам, что по причине опасности дороги подобное приумножение нашего каравана случается весьма кстати. Он не однажды уже провожал караваны в Мешхед и был всем известен по этому тракту. Слава его храбрости происходила большею частью от того, что он однажды привез в Тегеран голову туркменского разбойника, которого нашел мертвым на дороге. Но наружный его вид был грознее самого Рустама 10: высокий рост, огромные плечи, смуглое, свирепое лицо и редкая, щетинистая борода, торчащая на костистых щеках, внушали нам высокое понятие об его неустрашимости; и когда еще увидели мы его с блестящими латами на груди, с остроконечным шлемом на голове, от которого ниспадала на плечи частая кольчуга, с кривою саблею на бедре, с парою пистолетов и длинным ятаганом за поясом, с огромным щитом за спиной, с копьем в руках и ружьем у седла, мы были уверены, что он в состоянии разогнать один целое полчище дивов. Он столько хвастал своими подвигами и с таким презрением говорил о туркменах, что мы решились следовать под непосредственною его защитой. Караван наш выступил из Тегерана вскоре после праздника Нового года 11. В пятницу путешественники совершили торжественную молитву в соборной мечети и вечером отправились все в деревню Шах-Абдул-Азим. На другой день мы уже были в походе. Мы подвигались медленно страною нагою, сожженною лучами палящего солнца. Приближаясь к деревням или встречая путешественников, проводники наши потрясали воздух [29] громогласными провозглашениями имен аллаха и пророка и сильными ударами в литавры, привешенные к их седлам. Туркмены составляли главный предмет наших расспросов и разговоров. Хотя и признавали мы их опасными для странников врагами, однако ж, принимая в соображение многолюдность нашего каравана и грозную нашу наружность, мы находили в себе достаточное количество смелости к поддержанию бодрости духа и рассуждения наши оканчивали всегда восклицанием: — Слава аллаху! Что они за собаки, чтоб осмелились нас тревожить! Каждый, как мог, прославлял свою неустрашимость.; Мой хозяин, у которого зубы во рту шатались от страху, хвастал, однако ж, вместе с другими, как он будет отличаться в случае нападения; послушав его, иной мог бы подумать, что он всю жизнь только то и делал, что рубил и колол туркменов. Но чауш, который себе одному приписывал право истреблять этих хищников и один хотел казаться храбрым, возразил ему громким голосом: — Человек! Что ты толкуешь? Никто не должен говорить о туркменах, кто не имел с ними дела. Надобно быть «львоедом» (тут покрутил он свои усы), чтоб не страшиться их когтей. Саади говорит правду: «Хоть бы ты имел в руке силу тигра, а в теле — крепость слона, едва увидишь сражение, будь готов бежать так, чтобы в порошок стереть свои пятки». Но главная надежда Осман-аги заключалась в том, что он суннит, последователь Омара и, следовательно, единоверец туркменам. Он был уверен, что, когда б эти хищники и грабили нас, персов, его, однако ж, они не тронут из уважения, что он турок и враг нашему благословенному Али. На этом основании он обвязал свой каук зеленою чалмой, чтоб казаться эмиром, то есть потомком пророка, с которым, как легко можно догадаться, не более был он в родстве, как и лошак, на котором ехал. Наконец чауш торжественно объявил нам, что мы уже недалеко от места, где туркмены обыкновенно разбивают караваны. Он приказал всем держаться в куче и быть готовыми к отчаянной защите в случае их нападения. Мой хозяин начал с того, что снял с себя ружье, пистолеты и саблю, привязал их к вьюкам на другом лошаке и вдруг стал жаловаться, что у него болит живот. Оставив таким образом все свои храбрые намерения, он закутался в плащ, искривил лицо самым [30] жалким образом, взял четки в руки и пустился повторять сто один раз: «Прости меня, господи!» Он теперь всего более полагался на известное мужество чауша, который, между прочими средствами к ободрению путешественников, показывал им множество талисманов, привешенных к разным частям тела и обладающих испытанным свойством отвращать стрелы туркменов. Чауш с одним или двумя смелейшими проводниками ехал впереди каравана, в небольшом от нас расстоянии. Для возбуждения в себе мужества они скакали взад и вперед, махали копьями и кололи ими в воздух. Вдруг послышалось несколько выстрелов в стороне и раздался дикий крик. Наступила роковая минута. Движимые непостижимым предчувствием, люди и животные сбились в кучу, как стая птичек, преследуемых ястребом. Но лишь только наши путешественники увидели отряд туркменов, скачущих прямо на нас, все приняло другой вид. Одни бросились бежать; другие, в том числе и мой хозяин, забыли о защите, упали наземь со страху и только жалостно вопили: — О аллах, о Мухаммед, пророк его! О благословенные имамы! 12 мы пропали! мы рассыпались в пепел! Погонщики, отрезав вьюки, ускакали с лошаками и верблюдами, и как скоро хищники пустили на нас тучу стрел, сам даже непобедимый чауш, один из первых, обратился в бегство. С тех пор мы не видали его более. Туркменам оставалось только подбирать добычу: вся дорога и поле усеяны были сундуками, ящиками, тюками и узелками. Мой хозяин, свернувшись в клубок, прилег, лицом к земле, между двумя кипами товаров и в смертельном молчании ожидал решения своей участи. Один из туркменов, дикарь исполинского росту, отличавшийся своею свирепостью, открыл его в этом невинном убежище и, приняв, вероятно, за вьюк с постелью, одним ударом ноги повернул на спину. Осман-ага, полагая себя убитым, вдруг растянулся во весь рост, как опрокинутый червь, развивающий свои кольца, к немалому развеселению самого разбойника; потом, не меняя положения, он протянул к нему голову, руки и ноги и, с бледным лицом, неподвижными От ужаса глазами, с торчащею клином бородою и гадко разинутым ртом, стал умолять о пощаде самым отчаянным и негеройским образом. Он хотел тронуть его благочестие, произнося имя Омара 13 и проклиная Али; но хищник казался глухим на все убеждения, обобрал его дочиста, оставив на плуте только рубаху и чалму, из уважения [31] к зеленому ее цвету, и тут же, в его присутствии, надел на себя красные его шаровары и синюю ферязь. Мое платье не могло возбудить жадности, и потому я его сохранил вместе с единственным моим достоянием, парою исфаганских бритв. Окончив грабеж каравана, хищники разделили между собою пленных, завязали нам глаза и посадили бедняжек на коней, позади всадников. Таким образом путешествовали мы Целый день, пока не остановились ночевать в одном ущелье.; На другой день, когда нам открыли глаза, мы увидели себя [32] в глухой пустыне, известной одним лишь туркменам. Мы долго ехали гористыми местами; наконец спустились на обширную, зрением необъемлемую равнину, покрытую черными юртами и бесчисленными стадами наших похитителей. ГЛАВА III Аслан-султан. Пир в улусе. Искусство Хаджи-Бабы. Участь паука Осман-аги и зашитых в нем червонцев Мой хозяин, Осман-ага, и я достались в удел тому же страшному туркмену, который взял нас в плен. Он назывался Аслан-султан и начальствовал над одним большим улусом. Юрты его были расположены на самом почти рубеже этой обширной равнины, в небольшом расстоянии от гор, от которых отделялись глубоким оврагом и речкою; кругом их расстилались зеленые пастбища. Наши товарищи, доставшиеся другим туркменам, увезены были внутрь степи и рассеяны по разным кочевьям. Въезжая в улус, мы были встречены радостными восклицаниями. Между тем как победители принимали поздравления друзей и родственников, нас, побежденных, едва не растерзали собаки. Зеленая чалма моего хозяина доселе доставляла ему некоторое уважение; но бану гарема, то есть главная жена нашего султана, нашла ее столь красивою, что немедленно велела отвязать кисею и отдать ей. У Осман-аги оставался еще синий, стеганный каук, с пятьюдесятью зашитыми в вате туманами; но и тот, по несчастью, понравился второй жене султана, которая придумала употребить его на подкладку под седло, иссаднившее спину ее верблюда. Напрасно Осман-ага защищал всеми мерами Этот последний остаток своего богатства: взамен каука дали ему баранью шапку, принадлежавшую одному несчастному, который, подобно нам, был у них пленником и недавно умер от нищеты и грусти. Мой хозяин, как жирный и тяжелый турок, неспособный к побегу, назначен был пасти верблюдов в горах. Вверяя ему «цепь» этих животных, состоявшую из пятидесяти голов, Аслан-султан объявил, что велит обрезать ему нос и уши, если он затеряет хоть одного; если же допустит умереть от болезни, то цена того верблюда будет прибавлена к выкупу за его особу. Меня, напротив того, оставили при юрте, но [33] строго запретили отлучаться из улуса, а для препровождения времени определили работу — бить коровье масло, качая с одним мальчиком кожаный мешок, налитый сметаною. Между тем наступил день пиршества, которое Аслан-султан давал своим товарищам, родственникам и подвластным в память блистательной победы, одержанной над нашим караваном. Огромный котел с рисом и три жареные барана составляли всю подачу. Пища, оставшаяся от мужского стола, отнесена была в женскую юрту, а остатки от женщин были предоставлены пастухам, которые обгрызенные почти дочиста кости бросали попеременно нам и собакам. Томимый голодом со дня нашего разбития, я ловил на воздухе куски этой скудной трапезы, как вдруг одна из женщин подала мне знак рукою из-за юрты. Я поспешил туда и с неизъяснимою радостью нашел на земле миску рисовой похлебки с куском жирного бараньего хвоста. Женщина, принесшая ее, успела только сказать мне вполголоса, что бану гарема, принимая во мне участие, присылает эту подачку, и скрылась в юрту, не дожидаясь изъявления моей благодарности. Эта неожиданная милость оживила несколько мои надежды. Тогда как мужчины забавлялись трубкою и рассказами о своих приключениях, а женщины пением при звуках бубнов, я старался утешить прежнего моего хозяина и представлял ему, что, как добрый мусульманин, он должен приписать свое несчастие судьбе и уповать на аллаха. — Бог милосерд! — говорил я. — Хорошо тебе говорить: «Бог милосерд», не потеряв ничего, — возразил он, — но я, несчастный! Я разорился вконец. — И чтоб дать мне понятие о всей обширности своего несчастия, он стал исчислять до последней полушки свою потерю не только в капитале, но и в процентах, которые надеялся выручить из продажи мерлушек в Стамбуле. На другой день он должен был отправиться в горы. Чтоб доказать ему в последний раз мою преданность, я посадил его нa верблюжьем седле и, в виду целого улуса, выбрил ему голову. Ловкость, с которою я его отделывал, подала туркменам высокое обо мне понятие, и каждый из них вспомнил нечаянно, что и ему также пора брить себе голову. В скором времени слава моя распространилась по всему кочевью. Узнав о моих дарованиях, сам Аслан-султан велел мне немедленно Доказать на его. лбу истину рассказываемого подчиненными. Я должен был работать на черепе, изрубленном в разных направлениях сабельными ударами до того, что поверхность [34] могла б служить хорошим изображением той гористой пустыни, через которую туркмены везли нас в свои кочевья. У Аслан-султана доселе почиталось уже большим наслаждением, когда степной бородобрей больно скребал ему темя ножом, которым сдирают шкуру с баранов, и теперь, под моей рукою, чувствовал себя как будто бы в раю. Он осыпал меня похвалами и сказал, что я брею его не по коже, но по душе, расстоянием за два дня пути под кожей. В порыве своего восторга он поклялся, что не отпустит меня из степи ни за какой выкуп, и тотчас наименовал меня своим бородобреем. Я, правда, был в неволе, но положение мое ежедневно становилось приятнее: я пользовался милостью султана и не отвергал расположения ко мне главной его жены. Сношения мои с бану ограничивались доселе нежными взглядами и некоторыми доказательствами учтивости с ее стороны и благодарности с моей. Я слишком дорожил своими ушами и носом и оттого не старался проникнуть в ее юрту; она не имела надобности в бородобрее и не находила предлога к ближайшему со мной знакомству. Но как туркмены не так уже чужды образованности, чтоб не знать, что бородобрей в Персии вместе и лекари, умеют пускать кровь, рвать зубы и править кости, то бану вдруг почувствовала нужду пустить себе кровь и прислала спросить меня, могу ли я оказать ей эту услугу. Я отвечал, что, если только мне дадут ланцет или перочинный ножик, я готов удовлетворить ее желанию. Я имел предчувствие, что этот случай может обратиться в величайшую мою пользу. Ножик был тотчас приискан, и один из старейшин поколения, который выдавал себя за звездочета, объявил, что соединение планет, благоприятствующее кровопусканию, последует завтра поутру. Когда меня ввели в юрту, заключавшую в себе гарем султана, я увидел перед собою женщину неимоверной толстоты, настоящую красавицу в турецком вкусе, но отнюдь не привлекательную для меня, перса; она сидела на ковре, с поджатыми под себя ногами. Это была сама бану, которую я тогда увидел впервые в целом ее объеме. Хотя с первого взгляда на жирный предмет моих мечтаний все нежные чувства, наполнявшие мое сердце и воображение, вдруг меня оставили, я восхищен был, однако ж, ласковым ее со мною обращением и особенным вниманием ее подруг, которые, смотря на меня как на существо высшего разряда, протягивали ко мне руки и просили щупать пульс. Окинув взглядом юрту, я нечаянно увидел в одном углу каук [35] прежнего моего хозяина, о котором думал и сожалел неоднократно. Пятьдесят золотых туманов, скрывавшихся в его вате, вдруг представились моему воображению в полном своем сиянии, и я решился во что бы то ни стало овладеть ими, как единственным средством к открытию себе поприща в мире, если когда-нибудь удастся вырваться из рук этих дикарей. Я щупал пульс бану, но мысль моя и мое сердце были в кауке Осман-аги. Дело, поистине, требовало и было достойно [36] всей тонкости ума природного исфаганна. Подумав несколько минут, я объявил с важностью, что состояние пульса благополучнейшей бану требует особенного роду кровопускания, называемого у нас Платоновым: испущенную кровь я должен наперед рассмотреть внимательно; потом, смешав с золою известного мне растения, вместе с сосудом зарыть в землю в самую минуту восхождения планеты Венеры, к юго-востоку от жилища бану, но так, чтоб того никто не видал. Необычайность этого врачевания возбудила величайшее удивление в моих слушателях и в то же время удостоверила их в глубоких моих познаниях. Бану дала тотчас знать, что она не иначе хочет пустить себе кровь, как по Платону, и, согласно с моим требованием, велела сыскать удобный для того сосуд. Я знал, что скудость кочевого обзаведения не дозволит им пожертвовать нужным в хозяйстве сосудом. В самом деле, они пересчитали по порядку все свои мисы, чашки и сковороды и все нашли или крайне необходимыми в доме, или слишком дорогими для этого употребления. Я уже хотел намекнуть им о кауке, как вдруг бану вспомнила о своем старом кожаном стакане и приказала невольнице поискать его в углу, где лежал и драгоценный предмет моих ухищрений. — Этот не годится, — воскликнул я, — посмотрите! Все швы расползлись. В удостоверение я, повернув стакан к свету, стал указывать на швы ножиком, неприметно подрезая их с каждым прикосновением. — Нет ли чего-нибудь побольше? — промолвил я, бросив на землю стакан и посматривая в тот же угол. — Так подайте этот каук старого эмира! — сказала бану. — Он никому не нужен... — Это мой каук, — возразила вторая жена, — я хочу подбить им седло. Твой! — вскричала первая в исступлении. — Нет бога, кроме аллаха! 14 Разве я не бану этого гарема, что ли? Я хочу взять его. — Не возьмешь! — отвечала вторая гневным голосом. Крик и брань наполнили юрту: я боялся, чтоб Аслан не прибежал мирить жен и для прекращения спора не отнял бы у них каука; но, к счастью, звездочет вмешался в дело: он объяснил второй жене, что кровь бану упадет на ее голову 15, если по этому поводу случится что-нибудь неблагополучное, и таким образом склонил ее к уступке собственности. [37] Каук был уже в моих руках и я собирался приступить к действию, когда новое препятствие расстроило все мои соображения. Бану испугалась моего ножика и объявила, что не хочет пускать себе кровь. Опасаясь потерять добычу, я опять пощупал ее пульс и важно промолвил, что она напрасно тому противится, так как по всему видно, что ей суждено пустить кровь: отвратить то, что суждено человеку еще до сотворения мира, никакая сила не в состоянии. Против этого не могло и быть возражения: все единогласно стали утверждать, что Сану тяжко согрешила б, сопротивляясь долее воле предопределения, и она с притворною твердостью духа протянула ко мне руку. Я совершил операцию весьма удачно и тотчас унес каук с кровью. При наступлении ночи я вышел из улуса, как будто для того, чтобы поступить с кровью по предписаниям Платона, выпорол туманы из ваты, предал остатки каука земле, а деньги схоронил в безопасном месте. Тут я почувствовал некоторое угрызение совести: по-настоящему я должен был бы возвратить эти деньги бедному Осман-аге; «Но они для него бесполезны, — подумал я, — он их потеряет, или же у него их отнимут; притом же, видно, так было написано на «досках предопределения» 16, что ему должно лишиться этих денег, а мне их приобресть». Успокоив таким образом свою совесть, в вознаграждение за туманы я послал Осман-аге с отправлявшимся в горы пастухом половину жареного ягненка, которого подарила мне жирная бану за мое врачевание. ГЛАВА IV Набег на Исфаган. Хаджи-Баба принужден быть разбойником Уже год с лишком времени находился я в плену у туркменов, пользуясь полною доверенностью моего господина, который советовался со мною во всех своих делах, домашних и общественных. Считая меня надежным человеком, он сообщил мне однажды, что для рассеяния себя в скуке ему хотелось бы совершить маленький грабительский набег на Персию и взять меня с собою. Надежда улучить случай к побегу заставила меня принять с радостью это предложение. До тех пор мне воспрещено было отлучаться за пределы пастбищ нашего кочевья: пути Селитряной степи 17, отделявшей [38] нас от Персии, были мне вовсе не известны, так что если б я и решился бежать прямо оттуда, то или погиб бы в пустыне, или принужден был бы воротиться к моим похитителям, которые наказали бы меня за бегство с свойственною им жестокостью. Я имел на то перед глазами пример многих из моих соотечественников. Но предполагаемый набег представлял мне возможность если не укрыться в Персии, то, по крайней мере, узнать местоположение степи для будущей в том надобности. Туркмены предпринимают свои набеги обыкновенно в весеннее время, когда поля бывают покрыты обильным кормом, а большие дороги — караванами. Аслан-султан, собрав старейшин поколения, тысячников и сотников, предложил им на рассуждение план экспедиции. Он имел в предмете проникнуть во внутренность Персии до самого Исфагана и в ночное время ограбить этот знаменитый и богатый город. Вожатым их в пустыне должен был быть сам Аслан-султан, опытностью и знанием местности превосходивший всех своих соплеменников; что же касается до городу, то в проводники по нему он предлагал взять меня, как знающего все исфаганские улицы, базары и закоулки. Предположения Аслан-султана были единогласно одобрены старейшинами. Некоторые из них противились выбору меня в путеводители по городу, полагая, что, как туземец и шиит, я не премину воспользоваться первым удобным случаем и уйду от них; но по зрелом соображении и это препятствие устранено было благополучно. Они решили, что два туркмена будут постоянно ехать возле меня по обеим сторонам и, лишь только обнаружу малейший признак измены, убьют меня как собаку. Туркмены тотчас занялись приготовлениями, откормили своих коней и для меня избрали отличного коня, который дважды выиграл награду на их скачках. Они одели и вооружили меня по-туркменски, дали большую баранью шапку, баранью бурку, саблю, лук, стрелы и огромное копье с накладным острием. За седлом у меня находились мешок с ячменем и длинная веревка для привязывания лошади с железным клином, который для этой цели вколачивается в землю. Жизненные припасы каждого из нас состояли из шести печеных яиц и нескольких листов хлеба 18; остальное должно было зависеть от счастливого случая и личной способности каждого переносить голод. Со времени моего плена я имел довольно случаев приучиться к жизни, сопряженной с трудами [39] и недостатком: мои же туркмены в этом ремесле не имели себе равных. Я не позабыл добыть из земли известные пятьдесят туманов и тщательно спрятал их в своем кушаке. Судьба прежнего моего хозяина наполняла сердце мое печалью; я обещал ему, если только успею бежать от туркменов, склонить его друзей и родственников к представлению за него выкупа. — Кто захочет выкупить меня? — отвечал он, вздыхая. — Мой сын? Он будет рад завладеть моим имением. Моя жена? Она тотчас сыщет себе другого мужа. Я должен умереть в неволе; для меня нет надежды. Ах, если б я имел теперь все те мерлушки, которые хотел купить в Мешхеде! Узнай, пожалуй, из любопытства, какая теперь цена мерлушек в Стамбуле. Несчастное его положение растрогало меня до такой степени, что я хотел было уже поделиться с ним прежде бывшими его туманами, но благоразумие вскоре одержало верх над опасными порывами чувствительности, и деньги злополучного Осман-аги остались в моем кушаке. Увы! Я не знал тогда, что это скудное имущество станет для меня источником величайших бедствий. Кочевой звездочет определил день и час для благополучного отъезда, и мы пустились в дорогу. Мы выступили на закате солнца и ехали всю ночь. Нас было всего двадцать человек. Товарищи мои принадлежали к разным соседственным улусам и почитались в степи самыми опасными головорезами; они ехали на прекрасных конях, столь справедливо славящихся во всем мире своею легкостью, неутомимостью и быстротою, и все более или менее были отличные всадники. Луна бледными лучами освещала нашу толпу, и я думаю, что при тусклом ее свете мы должны были казаться такими отчаянными руфиянами, каких редко можно видеть на земной поверхности. Что касается до меня, то, хотя природа не создала меня героем, я умел, однако ж, принять на себя и, пока не было опасности, поддерживать такую грозную и воинственную наружность, что мои товарищи могли подумать, будто в лице моем приобрели для себя нового Рустама. Я принужден был удивляться ловкости и уменью, с какими Аслан-султан вел нас через лесистые горы, окружающие степи Кипчака. Узкие тропинки, вьющиеся по краям пропастей, крутые спуски, утесы, почти отвесно возвышающиеся перед нами, на которые надобно было взбираться, ужасали [40] меня, не привыкшего к подобным путешествиям; но мои товарищи, полагаясь на твердый и верный шаг своих коней, следовали по ним без малейшего опасения. Проехав хребты гор, мы спустились на бесплодные равнины Персии, где опять опытность нашего предводителя обнаружилась в полном блеске. Он знал наизусть каждую тропинку: всякая вершина холма, появляющаяся на краю небосклона, была ему известна. Не менее достойным удивления находил я в нем особенное искусство узнавать множество вещей по следам животных: посмотрев на них, он мог сказать с точностью, какого рода путники проезжали дорогой, откуда ехали, куда направлялись, сколько их было, примерно, числом и был ли скот их навьючен или нет. Мы пробирались населенными персидскими областями с величайшею осторожностью; днем отдыхали в местах уединенных, а ночью быстро подвигались вперед. Наконец, проехав около 120 фарсахов, прибыли мы в окрестности Исфагана. Итак, наступило время собрать плоды нашего предприятия и доказать личную храбрость каждого из нас; но, когда узнал я подробно о намерении моих товарищей, бодрость моя должна была уступить место унынию. Они имели в виду вторгнуться ночью в город мало оберегаемым входом; проникнуть тишком до самого шахского караван-сарая, где обыкновенно в это время года собираются во множестве богатые купцы с наличными деньгами; захватить что можно из их сундуков; похитить несколько человек их самих и, прежде нежели тревога распространится по городу, воротиться к месту, из которого выехали. Я находил такой план действия столь опасным и невозможным, что решился его опровергать. Но Аслан-султан, грозно посмотрев на меня, сказал: — Хаджи! раскрой глаза — это не шутки! Если не будешь действовать усердно, то, клянусь пророком, я сожгу твою душу! Нам уже однажды удалось очистить этот город именно таким образом, — почему ж теперь нельзя? Он велел мне ехать возле себя, сам сторожил меня с правой, а другому руфияну поручил наблюдать за мною с левой стороны. Оба они положительно мне объявили, что, если хоть малейше пошевелюсь в сторону, тотчас поднимут меня на копья. Мы отправились. Зная местоположение как нельзя лучше, я повел их через развалины, окружающие город с восточной стороны, и таким образом мы проникли в обитаемые улицы, на которых глубокая тишина господствовала в то [41] время ночи. Подъехав к месту предначертанных подвигов, мы остановились под сводами одного развалившегося дома, лошадей оставили под присмотром двух туркменов, а сами пошли пешком к караван-сараю, избегая по возможности базаров, где обыкновенно полицейская стража имеет свое пребывание. Из предосторожности мы назначили сборное место за городом, в известной нам долине, на случай, если б были принуждены разбежаться в потемках в разные стороны. Наконец мы достигли ворот главного караван-сарая. Сердце во мне забилось жестоко: я стоял возле дверей лавки моего родителя, попирал ногами землю, на которой играл, будучи мальчиком, дышал родимым воздухом и не смел подумать, где нахожусь. Все кругом нас покоилось. Ворота были заперты; я велел моим свирепым товарищам остановиться в стороне, взял в руки камень и начал стучать в замок, зовя старого привратника по имени: — Мухаммед-Али! отпирай! Караван приехал. — Какой караван? — отвечал он, полусонный, не двигаясь с места. — Из Багдада. Отпирай поскорее! — Караван из Багдада? — воскликнул старик. — Ведь он приехал вчера. Что за грязь ты ешь? 19 Видя, что сделал промах, я должен был, как последнее средство, объявить свое имя, и сказал: — Ну, тот караван, с которым отправился Хаджи-Баба, сын вашего бородобрея, Кербелаи Хасана, и Осман-ага, багдадский купец. Мы теперь возвратились. Я привез вам хорошие новости и надеюсь на подарок. — Как? Наш Хаджи, который так превосходно брил мне голову? — сказал привратник. — Ваше место не было занято! Добро пожаловать! Тут он стал отодвигать тяжелый запор, и ворота, отворяясь со скрипом, представили нашим глазам маленького ростом старичишку, в ночных штанах, с чугунным светильником в руке. При помощи этого слабого света мы успели завидеть, что двор был завален тюками товаров. Один из наших тотчас опрокинул хилого привратника, и мы все толпой ворвались в караван-сарай. Опытные в таком роде приступов, товарищи мои прямо кинулись туда, где стоило того, чтоб грабить. Они мгновенно завладели мешками с золотом и серебром; но всего более желали похитить несколько человек знатнейших купцов, которые могли б впоследствии представить им за себя богатый [42] выкуп. Прежде, нежели ближайшие жители узнали о случившемся нападении, они уже захватили троих рабов божьих, которых нашли покоящимися в караван-сарае на шитых золотом подушках, под одеялами из драгоценной шалевой материи; связали им руки и ноги, по своему обычаю, и отправили в сборное место, посадив на лучших своих коней позади всадников. Зная все уголки караван-сарая и конурки, занимаемые богатейшими купцами, я вошел потихоньку в одну из них, именно ту, в которой жил прежде мой хозяин, Осман-ага, и утащил небольшой ящик, похожий на купеческую дорожную шкатулку. Я крайне обрадовался, найдя в нем тяжелый мешок, и спрятал его тотчас за пазуху, хотя в потемках не мог удостовериться, какая в нем заключалась монета. Когда мы приводили к окончанию свою работу, весь город уже находился в движении. В первую минуту тревоги служители, конюхи, погонщики, бывшие в караван-сарае, все ушли на крышу. Вскоре жители ближайших улиц начали стекаться толпами, не зная, однако ж, что им делать и от кого защищаться. Начальник городской полиции и его урядники, взобравшись также на крышу, еще более усиливали замешательство, крича во все горло: «Бей! Лови! Коли!» — и не предпринимая никаких действительных мер. Несколько выстрелов сделано было наудачу; но, благодаря мраку и безначалию, мы успели пробраться сквозь народ и ускакать без всякого урона. Во время самого грабежа и во время отступления я несколько раз хотел оставить отчаянную шайку моих товарищей и скрыться в каком-нибудь закоулке, но боялся, чтоб моя туркменская одежда не навлекла на меня мщения разъяренной черни, прежде нежели успею объяснить ей причину моего преображения. Притом я неосторожно объявил свое имя привратнику караван-сарая. Посему, когда б и уцелел от суматохи, то кто мог меня удостоверить, что бейлербей не воспользуется этим случаем и, переименовав мою голову в туркменскую, не представит ее в Тегеран при донесении, как доказательство блистательной победы, одержанной им над хищниками? Я терзался нерешимостью, думал, нет ли возможности ускользнуть в отцовскую лавку, и проклинал судьбу, поставившую меня в такое ужасное затруднение, как вдруг почувствовал на плече тяжелую лапу, которая, схватив меня, сильно пихнула вперед. Я оглянулся и с трепетом увидел за собою свирепое лицо Аслан-султана, воспламененное [44] разбоем и остервенением, облитое потом и кровью; глаза у него пылали, как у тигра. — Ты, видно, хочешь вкусить моего кинжала, — заревел он охриплым голосом, — вперед! Не отставай! Слова эти решили все мои недоумения. Чтоб доказать мое усердие, я бросился с саблей в руке на одного перса, который в ту минуту пробегал мимо нас, и грозно закричал, что ежели он тотчас не сдастся и не последует за мною, то убью его. Перс начал молить о пощаде обыкновенными восклицаниями: — Аман! Аман! Ради имама Хусейна! Ради души вашего отца! Ради бороды Омара! Аман! Оставьте меня в покое! Голос этого несчастного глубоко отразился в моем сердце: он чрезвычайно походил на голос моего отца. Это действительно был он: свет, мелькнувший от фонаря, озарил столь знакомое мне лицо, и я вдруг выпустил из руки его бороду. Бедный Хасан, вероятно, спешил из дома в лавку спасать от грабежа свои вещи, состоявшие из нескольких полотенец, ящика с бритвами, куска мыла и старого ковра. Почтение, которое мы привыкли оказывать нашим родителям, едва не заставило меня поцеловать его руку и стать перед ним с должным благоговением, но я опасался моих покровителей и принужден был продолжать начатое. Я тормошил его и показывал, будто бью его со всей силой; но удары мои, минуя родительскую спину, падали на седло лошака, который тут случился. Вдруг я услышал, как он пробормотал про себя: «Где мой Хаджи? Он теперь защитил бы меня от этих разбойников!» — и немедленно оставил старика, сказав по-турецки окружающим меня туркменам: — Он для нас не годится: это простой бородобрей. Вслед за сим мы сели на коней и поскакали по темным улицам, не будучи никем преследуемы. ГЛАВА V Три пленника. Раздел добычи Прибыв на сборное место, мы остановились, чтоб дать отдых лошадям и самим собраться с силами. Один из наших товарищей успел дорогою похитить барана, которого мы тотчас изрезали в куски, наткнули на прутики и сжарили на [45] слабом огне, разведенном с помощью сухого кустарника и собранного на поле помета. Истребив барана, мы занялись рассмотрением достоинства наших пленников. Первый из них был мужчина лет около пятидесяти, высокого роста, тощий, с быстрым глазом, маленькою бородою и лицом лихорадочного цвета: на нем были шелковые шаровары и кафтан из шалевой материи. Второй, небольшой, круглый человечек средних лет, с румяным липом и орлиным носом, в кафтане темного цвета, застегнутом на груди, с виду походил на законника. Третий, крепкого сложения, плотный и здоровый, с черною окладистою бородой, имел довольно грубую наружность; он озабочивал нас более, нежели два другие, по причине упорного сопротивления, оказанного им при своем похищении. Дав им несколько оставшихся от нас костей для завтрака, мы позвали их к себе. Тощий, высокий перс, на котором туркмены всего более основывали свои расчеты, был первый подвергнут допросу. Я один из нашей шайки знал по-персидски и должен был служить переводчиком. — Кто ты таков? — вопросил Аслан-султан. — Я хочу вам представить, для пользы службы, что я никто — я бедный человек, — отвечал перс. — Чем ты занимаешься? — Я поэт, к вашим услугам: чем же мне быть более? — Поэт? — вскрикнул один из хищников. — Какая нам от него польза? — Пользы нет никакой, — отвечал Аслан-султан. — Он стоит не более десяти туманов. Поэты живут тем, что выманят у других: это народ нищий. Кто захочет выкупить поэта? Но если ты беден, откуда у тебя такое богатое платье? — Это часть жалованного платья, которое получил я от благородного и высокого шах-заде, ширазского правителя, за стихи, которые сочинил в его похвалу, — сказал поэт. Получив такой ответ, хищники отняли у него кафтан и шелковые шаровары, дали ему баранью бурку и велели удалиться. Вслед за ним явился маленький, круглый человечек. — А ты кто таков? — спросил наш предводитель. — Я бедный казни, — отвечал пленник. — Откуда же у тебя взялась богатая постель, если ты беден? — возразил султан. — Ты, собачий сын! Если ты нас обманываешь, то мы тотчас отрубим тебе голову. Признайся, что ты богат. Все казии богатые люди: они продают совесть и правосудие. [46] — Я казий геледунский, к вашим услугам, — промолвил пленник, — приехал в Исфаган объясниться с бейлербеем насчет сбора с деревни, которою владею по моему званию. — Где ж твои сборные деньги? — спросил Аслан. — Я приехал представить, что денег нет, — отвечал казий, — саранча истребила весь мой хлеб; дождя мы не видали ни капли. — Так что ж от него проку? — вскричал один из шайки. — Если он хороший казий, — возразил Аслан, — то за него можно выручить хорошую цену, потому что сами поселяне пожелают вытребовать его обратно; в противном случае и динара за него много! При всем том его надобно удержать: за него при случае дадут более, чем за другого купца. Но посмотрим, куда годится третий. — Ты что за собака? — сказал грозно султан, обращаясь к здоровому, плотному персу. — Из какого ты звания? — Я ферраш, — отвечал он грубым голосом. — Ферраш? — вскричала вся шайка. — Лжешь, негодяй! — По какому же поводу ты спал на богатой постели? — промолвил один хищник. — Это не моя постель, — возразил он, — я спал на постели своего барина. — Врет! врет! — закричали все в один голос. — Он, должно быть, купец. Ты купец? Признайся, а не то мы тебя тотчас изрубим в куски. Напрасно клялся он, что он простой ферраш; никто не хотел ему верить. Хищники пришли в исступление, и бедный перс столько получил толчков и оплеух со всех сторон, что наконец принужден был возопить, что он купец. Судя, однако ж, по его наружности, я заключил с достоверностью, что он должен быть из простого звания, и советовал моим товарищам отпустить его, утверждая, что за него не получат они никакого выкупа. Вдруг все хищники навалились на меня с проклятиями и ругательствами, грозя, что если я буду принимать сторону моих соотечественников, то разделю их участь и опять обращен буду в невольники. Я должен был замолчать и оставить руфиян делать, что им угодно. Расчеты их на похищенных, очевидно, казались неудачными. Они были недовольны набегом и разногласили между собою насчет того, что им делать с такими негодными пленниками. Некоторые полагали удержать казия, а умертвить поэта и ферраша; иные думали обратить ферраша в [47] невольники, а казия сохранить для отдачи за выкуп; но все были одного мнения, что должно умертвить поэта. Судьба этого несчастного возбуждала во мне сильное сострадание: хотя он представлял себя бедняком, но его приемы и самое обращение показывали в нем знатного человека. Жизнь его находилась в большой опасности в руках этих грубых головорезов, и я решился сказать им: — Вы сумасшедшие, что ли? Вы хотите умертвить поэта: это значило б то же, что убивать гуся ради золотого яйца. Вам должно быть известно, что поэты часто бывают богатые люди и могут сделаться таковыми во всякое время, потому что сокровища свои они носят в голове. Вы, верно, слыхали о царе, который за каждое двустишие давал своему поэту по мискалю золота. То же самое рассказывают и о нынешнем шахе. Кто знает? Может статься, он поэт самого шаха. — Так ли? — воскликнул один туркмен. — Так заставить его немедленно сочинять двустишия, а если за них не дадут по мискалю за каждое, то голову с плеч долой. — Сочиняй тотчас, собака! Сочиняй! — вскричала вся шайка. — А не то мы тебе отрежем язык. Наконец они решили даровать жизнь всем троим пленникам и, разделив добычу, немедленно отправиться с ними в Кипчакские степи 20. Аслан собрал нас всех и велел предъявить, что каждый из нас награбил. Одни представили мешки с золотом и серебром; другие золотые и серебряные мундштуки от чубуков; те собольи и горностаевые шубы; те шали, часы, сабли и т. п. Когда пришла моя очередь, я выложил свой тяжелый мешок туманов, какого никто из них не представил, и заслужил громогласные похвалы всех разбойников. — Браво! — вскрикнули они. — Он сделался отличным туркменом. Молодец! Он не хуже нас. Мой хозяин был в восхищении и более всех превозносил меня похвалами: — Хадяги, дитя мое, моя печенка, мой ты птенец! Клянусь своей душою и головою моего отца, ты отличился! Я женю тебя на моей невольнице; ты будешь жить с нами, будешь иметь свою юрту и двадцать голов овец. Вот попируем на твоей свадьбе! Я дам угощение для своего улуса. Слова эти произвели в душе моей ужасное действие и утвердили намерение бежать от туркмен при первой возможности; но между тем мое внимание было обращено на раздел добычи, так как я надеялся сам получить из нее порядочную [48] долю. К крайнему моему огорчению, мне не дали ни одного динара. Напрасно защищал я свои права, домогался, просил; кончилось тем, что мои товарищи сказали мне: — Если скажешь хоть слово, то мы тотчас отрубим тебе голову. Я утешил себя воспоминанием о пятидесяти туманах, зашитых в моем кушаке, и сел спокойно, забавляясь любопытным зрелищем борения страстей в извергах. Они спорили между собою о разделе похищенных денег и вещей со всею пылкостью дикарей и жадностью азиатских племен. Дело, несомненно, дошло б до кровопролитной драки, если б один из них не возымел счастливой мысли и не вскричал: — Ведь мы поймали казия, зачем же нам спорить понапрасну? Пусть он рассудит между нами, как приказал бог и пророк. Хищники немедленно посадили бедного казия между собою и приказали ему произвести раздел добычи на точном основании законов. В награду за судейские труды он получал по временам оплеухи и толчки от тех, которые считали себя обиженными. ГЛАВА VI История поэта. Хаджи-Баба уходит от туркменов. Персидский царевич Мы возвратились в степь прежнею дорогою, но подвигались уже не столь быстро, по причине наших пленников, которые попеременно то ехали верхом позади всадников, то шли пешком посреди их. Наружность поэта пленила мое сердце. Сам, не будучи совершенно чужд учености, я прельщался мыслью, что могу быть покровителем литератора, находящегося в несчастии. Итак, не обнаруживая никакого особенного к нему благорасположения, я успел получить его под мой присмотр под предлогом, что заставлю его сочинять дорогие двустишия. Я мог безопасно разговаривать с ним о многом, потому что туркмены не понимали по-персидски ни слова. Описав ему свои страдания, я намекнул, что имею в виду вскоре уйти от них, и предложил быть ему полезным. Нежные слова, произнесенные среди жестокого обращения хищников, произвели благоприятное в нем впечатление. Мало-помалу он начал считать [49] меня своим другом и открылся передо мною во всех своих обстоятельствах. Я не ошибся, предполагая в нем знатное лицо: он назывался Аскар-хан и был в самом деле придворным поэтом нашего шаха, который почтил его пышным титулом «Царь поэтов». Он возвращался из Шираза, куда послан был шахом по одному делу, и проездом остановился в Исфагане, когда был нами похищен. Вот в кратких словах его история [50] Отец Аскара, в царствование евнуха Мухаммед-аги 21, был долгое время правителем Кермана, где родился и наш несчастный поэт. Пронырство завистников лишило его места; но уважение, которым пользовался он у народа и у самого шаха, и собственное его искусство дозволили ему спасти свои глаза; он имел редкое счастье умереть в своей постели. Сын его получил отличное воспитание, то есть знал наизусть Саади, Хафиза, Фирдоуси 22 и писал прекрасным почерком. Слава об его учености и поэтических дарованиях была поводом, что шах позволил ему даже наследовать имение отца. В молодости своей он почти и говорил стихами, исчерпал все предметы восточного стихотворства: писал о любви соловья к розе, мотылька к свечке, Меджнуна к Лейли 23. После победы, одержанной шахом над Садик-ханом, который хотел свергнуть его с престола, Убежище мира 24 приказало обезглавить множество убитых и живых приверженцев своего соперника и головы их сложить в высокую груду перед своими окнами. Стихотворцы бросились воспевать похвалы победителю, но Аскар был всех счастливее. Не щадя никаких гипербол для прославления великого подвига, он доказывал между прочим, что «побежденные не должны роптать на свою судьбу, потому что шах по своему великодушию возвысил их головы до самого неба 25». Этот остроумный каламбур так понравился шаху, что он удостоил Аскара величайшей почести, какая может быть оказана поэту: велел набить ему рот червонцами в присутствии всего двора. Получив позволение являться во всякое время у Порога счастия и сочинять стихи на каждый торжественный случай, Аскар предложил шаху, что в подражание знаменитому Фирдоуси, который написал известную поэму Шах-наме, или «Книгу царей», он хочет писать поэму, под названием Шахин-шах-наме, то есть «Книгу Царя царей», предметом которой будут деяния самого шаха. Этою и другими, столь же гиперболическими лестями он достиг высочайшей степени шахской милости и, получив звание Царя поэтов, три дня сряду был возим по улицам Тегерана с дипломом своим на шапке 26. В праздник Нового года, когда, по обыкновению, все рабы Порога представляют шаху подарки, Аскар поднес ему в прекрасной коробочке зубочистку и стихи к ней, которые так восхитили его благополучие, что всем присутствующим велено было целовать поэта в щеку. В этом стихотворении зубы непобедимейшего падишаха уподоблены были жемчугу; десны — коралловым лесам; борода и усы — волнам океана, [51] а зубочистка — ныряльщику, ищущему жемчужных раковин между стволами коралла. Все царедворцы удивлялись такой пылкости воображения и совестью уверяли поэта, что после этого Фирдоуси в сравнении с ним — осел. Чтоб доставить своему возлюбленному стихотворцу случай обогатиться насчет чужого кармана, шах отправил его в Шираз с почетною шубой, жалуемою ежегодно царевичу, правительствующему в Фарской области. Налагая, по обыкновению путешествующих чиновников, разного рода требования на деревни, через которые случилось ему проезжать, Аскар собрал значительные деньги; в Ширазе был принят царевичем с отличною почестью и получил от него драгоценные подарки; но на обратном пути в Тегеран лишился всего, денег, подарков и свободы. — Теперь я самый несчастный человек в мире, — сказал он мне жалким голосом. — Если вы мне не пособите, я умру в неволе. Шах, вероятно, рад был бы освободить меня, но на выкуп не даст ни одной полушки. Притом же главный казначей мне враг за то, что я написал на него удивительную сатиру. Верховный везир также не слишком меня жалует: я когда-то сказал, что он, со своим умом, не в состоянии порядочно завести часы, не то чтоб управлять государством. Я, право, не знаю, откуда взять мне денег для выкупа. Видно, так было предопределено судьбою, чтоб я попался в плен к этим извергам, и потому я роптать не должен; но если вы мусульманин, если любите Али и ненавидите Омара, спасите меня от них, ради души вашего отца! Я уверял бедного поэта, что всячески буду стараться об его освобождении, но что теперь еще не время о том думать: я не знаю, как мне самому удастся бежать от туркменов. Я предвидел многие тому препятствия. Доколе мы ехали открытою степью, ускользнуть от бдительности наших похитителей было бы почти невозможно. Лошади их были не хуже моей, но они гораздо лучше меня знали местоположение: поэтому пускаться в бегство при таких обстоятельствах было бы просто сумасшествием. Между тем мы проехали всю Селитряную степь и должны были перешагнуть через большую дорогу, ведущую из Тегерана в Мешхед, в двадцати фарсахах от Дамгана. Аслан-султан предложил залечь в этом месте по оврагам, возле дороги, и подождать день или два, не приведет ли им аллах каких-нибудь путешественников или купеческого каравана, которых можно было бы ограбить мимоходом [52] На другой день, чуть свет, страж, поставленный на ближайшем бугре, прибежал к нам с донесением, что облака пыли поднимаются на дороге со стороны Дамгана. Мы тотчас вскочили на коней и приготовились к нападению, оставив пленников, связанных накрепко в овраге до нашего возвращения. Аслан выехал вперед для рекогносцировки и, позвав меня к себе, сказал: — Хаджи! Тебе надобно здесь отличиться. Оставайся при мне и учись, с какими предосторожностями веду я своих молодцов в дело, чтоб при случае ты мог сам предводительствовать ими. Ты будешь также служить мне переводчиком. Мы подъедем к каравану как можно ближе; я сперва вступлю в переговоры с проводником; может статься, они захотят откупиться от нас деньгами. В противном случае или когда условия будут невыгодны, мы нападем на них целым отрядом и разграбим в прах. По мере приближения путешественников я заметил, что мой султан стал приходить в беспокойство. — Это не караван! — сказал он, — они слишком сбились в одно место. Не слышно колокольчиков. Пыль очень густа и не растянута по дороге. Аллах! Аллах! Да это большой отряд конницы! Видны копья, заводные лошади: хорошо же мы попались! В самом деле, подъехав еще несколько шагов, мы вполне удостоверились, что это был не караван, а какой-то знатный путешественник, по крайней мере, хан или правитель области, который следовал в отдаленную страну с огромным поездом слуг и телохранителей и со всею пышностью высокого сановника. Сердце во мне забилось от радости при мысли, что, может быть, наступил конец моим страданиям. Если б только я мог подъехать к ним так близко, чтоб они нашли средство взять меня в плен, то уже был бы вне всякой опасности. Сначала они, может статься, меня и поколотили бы, но я успел бы вскоре объяснить им, что я не враг и не туркмен, а ищу у них спасения. Итак, я сказал моему хозяину: — Подъедем же поближе, султан, чтоб узнать, кто они таковы, — и, не дожидаясь ответа, поскакал к ним во весь опор. Аслан бросился за мною с тем, чтоб меня остановить, но мы уже были у них на виду не далее одного выстрела из лука, и я с радостью приметил, что пять или шесть человек [53] ратников отделились от толпы и скачут прямо на нас. Аслан-султан тотчас поворотил назад, крича, чтоб я спасался вслед за ним; по я нарочно удержал лошадь, чтоб дать время ратникам окружить меня и таким образом навсегда расстаться с султаном. Несмотря на то, что я не оказывал ни малейшего сопротивления и кричал, что я перс, меня в одно мгновение стащили с лошади, обезоружили и ограбили дочиста. Я лишился не только своих бритв и вещей, но и несчастных пятидесяти туманов, зашитых в поясе. Напрасно говорил я, что предаюсь им добровольно и не имею никакого намерения уходить; они связали мне руки моим же поясом и торжественно повели меня к своему начальнику, понуждая толчками и пинками к скорейшему ходу. Весь поезд остановился на дороге. Судя по благоговению и низким поклонам ратников, я должен был заключить, что начальник их принадлежит к царствующему дому, и через несколько минут совершенно убедился в справедливости моего предположения, получив в затылок и по шее несколько жестоких толчков: это было приглашение ударить челом перед благородно-высоким шах-заде. Чиновники, слуги и телохранители составили около него большой круг; он оставался па своем коне и благосклонно приказал развязать мне руки. Освободясь от моих попечителей, я прямо бросился к нему, уцепился за полу его платья и вскричал: — Прибегаю к покровительству царевича! Один из телохранителей хотел меня оттолкнуть назад и наказать за дерзновение; но царевич не дозволил ему нарушать святость этого древнего обычая и обещал быть моим покровителем. Он приказал своим людям не обижать меня Солее, а мне велел рассказать, каким образом попал я к туркменам. Я ударил челом, поцеловал землю и в нескольких словах объяснил ему свои похождения. Для большего удостоверения, присовокупил я, что если царевичу угодно приказать своим воинам атаковать небольшую шайку туркменов, которая находится недалеко отсюда, то они могут еще освободить поэта и двух других персов, порабощенных этими хищниками, и что те несчастные подтвердят справедливость моих показаний. И это самое время возвратились ратники, преследовавшие Аслан-султана. Они казались в совершенном расстройстве духа, клялись Али и головою шаха, будто видели огромную рать туркменов, состоящую, по крайней мере, из тысячи [54] лошадей, которая идет прямо на нас. и убеждали своего шах-заде приготовиться к отпору. Напрасно уверял я, что туркменов всего только двадцать человек: никто не хотел мне верить; все называли меня лжецом и шпионом и грозили, что если только хищники станут нападать на них, то они убьют меня немедленно. Вслед за тем сильный отряд телохранителей двинулся вперед тихим шагом, оглядываясь во все стороны и обнаруживая все признаки ужаса, наводимого в Персии одним именем туркменов. Потеряв своего коня, я считал себя счастливым, что мне позволили ехать на одном из вьючных лошаков, и начал размышлять о плачевном моем положении. Без денег, без друзей и без бритв мне оставалось только умереть голодною смертью. По несчастью, я не чувствовал себя таким твердым мусульманином, чтоб мог находить утешение в благочестивом учении о предопределении: я расхлипался вслух на своем лошаке, жалуясь на жестокость судьбы и на собственную свою глупость, доведшую меня до этой крайности. Предубеждения в пользу соотчичей, воспламенявшее мое воображение во время пребывания между дикарями, оставили меня теперь совершенно и я стал громко проклинать их. — Вы называете себя мусульманами, а поступаете, как собаки! — вскричал я окружающим меня персам. — Да что сказать — собаки!.. Вы гораздо хуже христиан! В сравнении с вами и туркмены люди. Мое негодование произвело только громкий смех со стороны моих спутников, и я принужден был прибегнуть к просьбе: — Ради имама Хусейна, ради имени пророка, ради душ ваших детей, зачем вы так жестоко обижаете бедного странника? Что я вам сделал, что вы заставляете меня есть печаль 27? Я считал вас друзьями, искал у вас убежища, а вы обошлись со мною, как с неприятелем! За все это я не получил от них никакого утешения. Один только погонщик, по имени Али-Катир, который в то время разводил свой кальян, соизволил облегчить мою горесть и, приглашая меня вдохнуть глоток табачного дыму, промолвил: — Сын мой! Все на свете в руках аллаха. Ежели аллах создал этого лошака белым, может ли Али-Катир сделать из него черного? И эта скотина сегодня питается ячменем, а завтра будет грызть тернья. Как можно противиться судьбе! Кури кальян, наслаждайся кейфом и благодари аллаха, что [55] с тобою не случилось ничего хуже. Хафиз говорит: «Умей воспользоваться каждою минутою удовольствия: кто знает последствия всякого дела!» Слова доброго погонщика несколько восстановили во мне потерянную бодрость духа, и как он убедился, что я не хуже его знаю Хафиза и с благодарностью принимаю его утешения, то стал обращаться со мной дружески, даже поделился своею пищею. Я узнал от него, что шах-заде, в руки которого я попался, изволит быть пятым сыном нашего шаха; он недавно был назначен правителем Хорасана и следовал в Мешхед, главный город этой области, для вступления в должность. Сопровождавший его конвои был многочисленнее обыкновенного именно по причине опасности от туркменов. Он имел поручение начать решительные против них действия и, для успокоения народа, прислать в Тегеран как можно более туркменских голов, которые Убежище мира желает сложить в груды перед высокими Дверями своего счастия 28. — Благодари аллаха, что твоя голова осталась на плечах, — присовокупил погонщик. — Если б ты был красавчик с узенькими глазками и редкими волосками на бороде, вместо этого черного пуха, который начинает покрывать твои щеки, то, без всякого сомнения, тебе отрубили бы голову и, посолив хорошенько, отправили б ее к Порогу счастия под названием головы какого-нибудь туркменского султана. Мы остановились ночевать в одном полуразрушившемся караван-сарае, уединенно лежащем на кряже пустыни. Тут я решился попробовать счастья, не удастся ли мне получить обратно своих туманов, коня и оружия, которые мог теперь, по всей справедливости, называть моею собственностью. Я искал случая представиться царевичу и проникнул к нему перед самою вечернею молитвой. Он сидел на ковре, разостланном на плоской крыше караван-сарая, облокотись на богатую подушку; перед ним стояли толпой его чиновники и служители. Прежде нежели они успели вытолкать меня вон, я вскричал: — У меня есть представление! Шах-заде велел допустить меня в свое присутствие и спросил, чего я желаю. Я жаловался ему на поступок со мною его служителей при взятии меня в плен; рассказал, каким образом отняли они у меня пятьдесят туманов, и просил приказать воротить мне деньги, лошадь и оружие. Царевич спросил окружавших его персов, как зовут тех, на которых я приношу жалобу, и послал за ними главу своих феррашей. Как скоро [56] они явились, я тотчас узнал обоих моих грабителей и подтвердил, что они-то именно меня обидели. — Собачьи сыны! — закричал шах-заде. — Где деньги, которые отняли вы у этого человека? — Мы не знаем ни о каких деньгах, — отвечали они. — Тотчас увидим, — промолвил он, обращаясь к одному из служителей. — Позови феррашей и пожарьте этих мошенников по пятам, доколе не отыщутся все пятьдесят туманов. Ферраши явились немедленно, с колодками и палками, повалили преступников спиною на землю и накрепко заключили ноги их в колодки. Затем, подняв колодки на воздух, два человека держали их, а два другие принялись колотить каждого из виновников палками по подошвам. После нескольких ударов они сознались в преступлении и отдали деньги, которые были немедленно представлены царевичу. Шах-заде важно пересчитал мои туманы, положил их под свою подушку и отпустил грабителей: потом, обращаясь ко мне, сказал громким голосом: — Можете удалиться. Я остолбенел и, разинув рот, стоял неподвижно на месте, не понимая, что это значит, но церемониймейстер схватил меня за плечи и вытолкал вон без всякой церемонии. Остановись на первых ступенях лестницы, я воскликнул плачевным голосом: — А мои деньги? Я хочу получить деньги обратно. — Что он говорит? — вскричал шах-заде. — Отваляйте его башмаками, если скажет еще хоть слово. — Мои деньги! — повторил я уныло. Вдруг церемониймейстер, подскочив ко мне, снял с ноги зеленый свой башмак и, ударив меня по щеке каблуком, подкованным железными гвоздями, промолвил: — Как ты смеешь говорить таким образом с сыном падишаха? Поди прочь и раскрой хорошенько глаза, а не то тебе обрежут уши. Затем толкнул он меня так жестоко, что я спиной поехал вниз по лестнице и с трудом удержался на последних ступенях. Я возвратился в отчаянии к моему погонщику, который, казалось, нисколько не был изумлен моим приключением. Он, напротив, сказал мне равнодушно: Чего ж ты мог ожидать более? Конец концов, разве он не царевич? Он имеет право взять! Скорее был бы ты вправе [57] ожидать, что лошак даст себе вырвать изо рта горстку зеленой травы, которую прижал зубами, чем того, чтоб знатный сановник возвратил тебе деньги, доставшиеся в его руки. Впрочем, все это предопределение! ГЛАВА VII Хаджи-Баба, в несчастии, решается быть водоносом Мы прибыли в Мешхед. Шах-заде вступил в город торжественным шествием, среди блеска, шума и суматохи, обыкновенных в подобном случае. Я увидел себя брошенным в чуждый город, далеко от родных и товарищей, без знакомых, без средств, даже без бритв. Все мое имущество состояло из суконного кафтана темного цвета, бараньей шапки, одной бумажной рубашки, шаровар из синего полотна, пары огромных, тяжелых сапог и пяти туманов деньгами, которые мне удалось искусно вытащить из мешка, похищенного мною в исфаганском караван-сарае во время набега и спрятать в шапке между подкладкою и кожею. До тех пор я жил на счет моего приятеля, погонщика, который делился со мною съестными припасами, отпускаемыми ему из казны царевича; но как только он свалил вьюки, я не мог долее пользоваться его пособием. Если б у меня было побольше денег, то нанял бы я себе лавку и стал бы брить головы хорасанцам; но при моей бедности мне одно лишь оставалось средство — пойти в поденщики, и я решился на это. Мой приятель, погонщик, которому были известны все местные уловки, очень советовал мне сделаться саккою, то есть водоносом. Он сказал мне: — Ты молод и крепок телом, у тебя хороший голос, и ты в состоянии звучным кликом заохотить народ к питью твоей воды. Притом же ты мастер болтать языком, так при случае можешь и надуть раба божия. Число богомольцев, приходящих в Мешхед для поклонения гробнице имама Резы, бывает всегда значительно; они считают милостыню главнейшим средством к спасению душ своих и охотно дают ее тем, которые сулят им более милости божьей и райских наслаждений. Ты подноси им воду во имя имама Резы, не требуй никакой платы и, коль скоро выпьют, кричи громким голосом: «Да Судет на здоровье! Да примет вас благословенный имам под святой свой покров! Да избавит вас от жажды в будущей [58] жизни!» — и т. д. Эти приветствия надобно произносить так громко, чтоб все могли тебя слышать. Тем, которые из набожности приезжают сюда за четыреста или пятьсот фарсахов, можно безопасно говорить все, что ни придет на мысль: они всему поверят. Я сам был водоносом и знаю это ремесло: продавая воду, я нажил себе «только, что был в состоянии купить цепь лошаков. Итак, я последовал совету моего приятеля. Купив себе кожаный мешок с медным краном и деревянную чашку, расписанную яркими красками и покрытую блестящим лаком, я налил мешок водою, привязав его через плечо, и отправился к гробнице имама Резы, с тем чтоб начать свою торговлю. Я избрал для себя следующий клик: «Вода! вода! Во имя имама, вода!» Я напевал эти слова во всю силу своего голоса, и как прежде этого два дня сряду посвятил я изучению всех водоноснических приемов и уловок под руководством моего приятеля, то, явясь на новом поприще, не уступал в Этом отношении опытнейшим водоносам. Лишь только я появился, все водоносы устремили на меня взоры, как будто спрашивая, по какому праву втерся я в их сословие. Когда я пришел к водоему, они искали случая завести со мной ссору и один из них хотел опрокинуть меня в водоем; но, видя мою неустрашимость, удачно поддерживаемую плотным туловищем и бойкими руками, они ограничились ругательством. Ругаться и я был мастер и потому вскоре заставил их умолкнуть. Природа, казалось, создала меня водоносом. При помощи своего языка воду, которую недавно почерпнул в грязном водоеме, умел я превращать в прозрачные струи ключа, вскрытого чудесно самым Мухаммедом, и сравнять с водою небесного колодезя Замзам и реки, текущей в садах рая. Слова мои сообщали ей удивительный вкус, и я собирал большие деньги, предлагая ее безденежно. Я всегда подстерегал вновь прибывающих богомольцев, и, пока они еще не слезли с лошаков, покрытым пылью, утомленным жаждою и душевно обрадованным, что избежали встречи с туркменами, я подносил им стакан воды во имя пророка и имама Резы, намекая, что, при вступлении их в Мешхед, первым богоугодным со стороны их поступком должно быть небольшое пожертвование на пользу того, который беспрестанно молил аллаха о благополучном их прибытии. Поздравления такого рода всегда почти щедро были награждаемы. В праздник поминания кончины Хусейна, столь свято соблюдаемый во всей Персии, я решился предстать перед [60] публикой Мешхеда в виде водоноса, который занимает важное место в народных представлениях, даваемых в последний и самый торжественный день этого праздника. Эти представления совершаются на большой площади города в присутствии самого правителя. Один из водоносов несет на плечах огромный мешок с водою, сопровождая это утомительное действие странными телодвижениями. Так как я надеялся удивить зрителей своею ловкостью и необыкновенною телесною силой, то мог через то приобресть лестную известность и значительные деньги. Я имел соперника в лице одного дюжего водоноса, удачно исполнившего эту штуку в прошлогодний праздник; но он не смел состязаться со мною, видя, что для нынешнего представления я заготовил мешок вдвое огромнее того, с которым он некогда явился. Мне советовали, однако ж, быть крайне осторожным с этим человеком, потому что по своему коварству и завистливому нраву он был в состоянии сыграть со мною неприятную шутку. Шах-заде сидел у окошка над воротами своего дворца. Бесчисленные толпы народу покрывали обширную городскую площадь. Я выступил на эту площадь, обнаженный до пояса, облитый кровью, которая текла ручьями по спине и груди, и, сгибаясь под тяжестью исполинского мешка с водою, медленно прошел все пространство. Поравнявшись с окошком царевича, я громко приветствовал его, желая ему благополучия и многолетия. Он бросил мне червонец и казался крайне довольным мною. Восхищенный таким одобрением, я велел нескольким шатавшимся около меня мальчикам взобраться мне на спину и сесть на мешке. Маленькие шалуны с радостью исполнили мое приказание, а изумленные зрители изъявили свое удовольствие громкими восклицаниями. Я позвал еще одного мальчика; но мой соперник, выжидавший случая помешать моему торжеству, нечаянно высунулся из толпы, вскочил мне на спину и сел на самой верхушке мешка, покрытого кучею детей. Он был уверен, что свалит меня с ног своею тяжестью; но я, собравшись с последними силами, понес их всех среди живейшего восторгу народа, поощрявшего меня своим криком. Наконец свалил я с плеч всю ношу и обратился к великодушию зрителей, которые осыпали меня похвалами и мелкою монетою. В пылу победы я не ощущал никакой боли; но вскоре потом почувствовал во всем теле неприятные следствия чрезмерного напряжения сил и увидел себя в необходимости оставить тяжелое ремесло водоноса. Я продал свой мешок [61] с принадлежащим к нему прибором и, сосчитав весь заработок, мог полагать себя богатым в сравнении с тем, как был по прибытии в Мешхед. Мой приятель, погонщик, еще до праздника отправился с караваном в Тегеран. Лишась дружеских его наставлений, я не знал, как поступить в своем деле. Я хотел жаловаться казию и требовать денежного вознаграждения от коварного водоноса, сделавшего меня неспособным к продолжению прежних занятий; но мне объяснили, что в целом нашем Коране, в котором, как известно, говорится обо всем, что только есть на небе и на земле, нет закона на испорчение чужой спины. В этой книге написано 29: по праву возмездия за лишение носа отсечь нос; за глаз выколоть глаз; за зуб вырвать зуб, и т. д.; но за спину лишить кого-нибудь спины — в ней не полагается. Если б, по крайней мере, были у меня сильные покровители, то в облегчение своей горести мог бы я выхлопотать для моего противника хоть восемьдесят палочных ударов по пятам; но в моем бедственном состоянии, без друзей и знакомых, я не имел права надеяться на это удовольствие, а подвергался опасности потерять в суде и остаток тяжело заработанных денег. ГЛАВА VIII Хаджи-Баба поступает в разносчики курительного табака Оставив расчеты мести, я начал думать об избрании для себя рода жизни. Мне представлялись разные виды. Ремесло нищего весьма выгодно в Мешхеде, и, судя по моим успехам в водоносничестве, я мог бы в скором времени сделаться первым во всей Персии нищим. Я имел также случай поступить в скоморохи и водить медведя или обезьяну. Но разные мелкие причины заставили меня отказаться от этих намерений. Предстояло еще ремесло бородобрея, в котором, может статься, не нашел бы я равного себе в Мешхеде; но я не мог отважиться на избрание постоянного жительства в столь отдаленном и скучном городе, какова столица Хорасана. Итак, я последовал врожденной мне склонности и, будучи страстным любителем трубки, предпочел всем прочим звание табачного разносчика. Я накупил чубуков различной величины; деревянный прибор для трубок и кальянов, привязываемый вокруг пояса; [62] чугунный горшок для огня, который должен был носить в руке; медный сосуд для воды, помещаемый за спиною на железном крюке; несколько проволок; железные щипцы и дюжину длинных кожаных мешков для разных сортов табаку; Эти мешки я привесил к поясу, кругом тела. Нарядясь во все Эти принадлежности нового ремесла моего, я представлял собою вид съежившегося дикобраза и пошел бродить по улицам, базарам и гульбищам. У меня были всегда с собою лучшие сорта табаку: табас, ширази, багдади и латакие. Но я получал бы весьма скудную прибыль от их продажи, если б всякому рабу божию давал курить один чистый табак. Напротив того, из небольшого количества настоящих листьев я умел приготовлять значительный запас курительного товару посредством искусной примеси трухи и разного сору. Я имел особенное дарование различать с первого взгляда истинных знатоков табака от простых, безотчетливых дымоглотов, и выгоды мои большею частью состояли в уменье соображать, к которому именно из висящих у моего пояса мешков пристрастен посетитель, приказывающий набить себе трубку. Курителям из среднего сословия я подносил полутабак, людям простого звания одну долю табаку с тремя долями примеси, а черни давал курить состав, в котором табаку почти не было и духу. Коль скоро примечал я, что мой посетитель морщится, тотчас начинал превозносить свой табак, показывал образчики хороших сортов, излагал превосходные свойства того, который у него в трубке или кальяне, приводил имена первейших на Востоке огородников, у которых покупаю свой товар, и в заключение рассказывал ему какой-нибудь забавный анекдот, стараясь продлить мое повествование на две или на три перемены трубки. В скором времени прославился я в целом Мешхеде. В числе постоянных моих посетителей находился один нищий дервиш, но такой знаток табаку, что я принужден был давать ему почти чистый товар. Он был весьма неисправный плательщик, и я немного от него зарабатывал; но зато он отрекомендовал меня такому множеству своих друзей и знакомых и разговор его казался мне столь значительным, что я с удовольствием искал его сообщества. Он назывался дервиш Сафар. Наружность этого человека была весьма достопримечательна. Он имел довольно приятное лицо, большой орлиный нос и черные, быстрые глаза. Длинные космы черных, как смола, волос в беспорядке ниспадали на его плечи. Высокий [63] остроконечный колпак, исписанный изречениями из Корана, покрывал его голову; на спине свободно висела оленья кожа, шерстью вверх. В одной руке носил он длинный, окованный железом посох, который держал всегда на плече, а в другой — сосуд для воды из выдолбленной тыквы, повешенный на трех железных цепях, которые он вытягивал, когда просил подаяния у проходящих. На кушаке видна была большая яхонтовая пряжка, у которой висело множество деревянных четок. Когда он в этом диком наряде появлялся на улицах или на базарах, то ужас поражал смотрящих. Но, как я узнал впоследствии, он только перед народом хотел казаться столь страшным; потому что, куря мой табак, когда не было никого постороннего, он возвращался к естественному своему нраву, был добр, весел, кроток и откровенен. Вскоре наше знакомство возвысилось до степени теснейшей дружбы: он ввел меня в небольшой круг избранных своих приятелей, одного с ним ремесла и образа мыслей, и, обще с ними, пригласил меня посещать их собрания. Правда, что дружба с этими людьми наносила значительный ущерб моей торговле, так как они одни выкуривали у меня более хорошего табаку, нежели все прочие мои посетители, вместе взятые; но приятность их беседы вознаграждала некоторым образом это неудобство. Однажды вечером мы курили трубки долее обыкновенного, и дервиш Сафар сказал мне: — Душа моя, Хаджи-Баба! ты слишком умный человек, чтоб весь век быть продавцом курительного табаку. Зачем ты, подобно нам, не сделаешься дервишем? Мы считаем бороды людей не лучше грязи, и хотя наше ремесло кажется ненадежно, за всем тем оно заключает в себе много разнообразия и еще больше праздности. Люди для нас игрушки: мы живем за счет их слабостей и суеверия. Сколько мы тебя знаем, ты, право, мог бы сделаться украшением нашего сословия и со временем быть столь же славным, как сам наш знаменитый шейх Саади. Два другие беседовавшие с нами дервиша согласились с его мнением и настаивали непременно, чтоб я оставил разнос и поступил в их братство. Я не отвергал их предложения, но не чувствовал себя способным к такому званию. — Я человек неученый и не имею никакой опытности, — отвечал я, — откуда мне взять вдруг все те глубокие сведения, какие требуются для дервиша? Я знаю грамоте, прошел весь Коран, изучил довольно хорошо Саади и Хафиза и читал [64] несколько Шах-наме Фирдоуси; но, впрочем, я совершенный невежа. — Ах, мой друг! — воскликнул дервиш Сафар. — Ты мало знаешь нашу братью, дервишей, и еще менее людей, если так думаешь! Каких тут глубоких сведений требуешь ты для дервиша? Смелость, отвага — вот все! С пятою долею того, что ты знаешь, при пособии наглости, я тебя уверяю, ты будешь располагать не только умами и карманами, но и головами твоих слушателей. Кто достиг до того, что никогда не краснеет, тот может смело пускаться на великие предприятия. Посредством этого-то дарования я был пророком; посредством его делал чудеса, возвращал жизнь умершим и сам жил в довольстве, внушая к себе уважение и страх тем, кто, подобно тебе, не знает тайн нашего сословия. Если б я возымел твердое намерение и решился подвергнуть себя тем опасностям, каким подвергался Мухаммед, я в скором времени был бы столь же великим, как и он, пророком и, убедив своих последователей, что я посланник аллахов, в их присутствии рассек бы пальцем не то что луну, а самое солнце. С умом и нужною наглостью все это можно сделать, и еще гораздо более, — стоит только уметь приняться за дело. — Дервиш Сафар произнес эти слова с необыкновенным жаром, и товарищи его вполне одобрили его рассуждения. Они насказали мне столько удивительных вещей о своих проказах и похождениях, что я пылал нетерпением узнать покороче историю жизни этих необыкновенных людей — и получил от них обещание, что при первом свидании они непременно удовлетворят моему любопытству. ГЛАВА IX Похождения трех дервишей Когда мы собрались в следующий раз, набили свои трубки и сели все четверо рядом, опираясь спиною о стену комнаты, напротив открытого окна, выходящего на усаженный цветами двор, дервиш Сафар, глава нашего общества, начал рассказывать историю своей жизни следующим образом: — Да будет вам известно, что я сын главного шута ширазского правителя и известной танцовщицы, по имени Таус, то есть «Павы». Я воспитывался вместе с медведями и обезьянами моего отца, у которых перенял даже многие ухватки, [65] и на пятнадцатом году от роду был уже отличный шут: глотал огонь, испускал из себя водометы и делал разные другие штуки с необыкновенною ловкостью. К несчастью, дочь начальника верблюжьей артиллерии влюбилась в меня, когда я плясал на канате, в присутствии всего двора, в праздник Нового года. Сестра одного молодого погонщика, с которым я был дружен, известила меня о нежном расположении ко мне ее барышни, и я решился написать пламенное послание к предмету моей любви, которого, впрочем, никогда не видал в жизни, прося о назначении свидания. Худо зная грамоте, я поручил одному мелкому писцу заготовить это послание, употребив для выражения моей страсти самые выспренние гиперболы и самые красные чернила. Я был столь неосторожен, что сказал ему имя своей прелестницы, и этот негодяй, получив от меня три шая за свое сочинение, побежал продать мою тайну отцу ее за три другие. Начальнику верблюжьей артиллерии нетрудно было одержать победу над бедным шутом; я был изгнан из Шираза по повелению царевича. Когда я пришел прощаться с отцом, медведями и обезьянами, нежный родитель не хотел отпустить меня без верного спутника. Он дал мне лучшую свою обезьяну и, приказав любить ее как сестру, промолвил со слезами на глазах, что хотя для него горестно разлучиться со мною, однако ж с таким хорошим воспитанием, как мое, и с такою обезьяною, он уверен, что я везде открою для себя поприще. — Посадив обезьяну на плечо, я пошел блуждать по белу свету, не зная, куда приклонить голову. Я шел печальный по исфаганской дороге и, прибыв в ущелье Танге-аллах-акбар, сел на камне и начал плакать. Грусть, беда, отчаяние угнетали меня до такой степени, что я возопил: «А вай! а вай!» — самым жалостным голосом. Вдруг предстал предо мною дервиш. Сначала я испугался, думая, что это гуль, но он обласкал меня кроткими словами, расспросил о причине моей печали и повел меня к шалашу, находившемуся возле дороги между утесами. Тут я застал другого дервиша, гораздо ужаснейшего вида, нежели первый: он был одет почти так, как я теперь (колпак даже, который я ношу, принадлежал ему); но во взорах и движениях его было еще что-то столь страшное и дикое, до чего я никак не мог вполне достигнуть. — Увидев меня, он казался как будто пораженным внезапною мыслью. Он переговорил тихо со своим товарищем и, набивая для меня трубку, предложил мне пойти вместе с ними в Исфаган, на что я охотно согласился. Дорогою дервиш [66] Бидин 30 (так его звали) начал говорить со мною о превосходстве дервишского звания, о преимуществах его перед ничтожным ремеслом шута, о наслаждениях и выгодах, с ним сопряженных, и настоятельно убеждал меня поступить в его ученики. Далее толковал он мне о колдовстве, ворожбе и астрологии и, объясняя свойства разных талисманов л ладанок, [67] излагал, между прочим, способ делать из сухой кожи гиены славное снадобье, служащее к возбуждению любви в мужчинах, за который столь дорого платят в гаремах. Узнав вдруг столько любопытных вещей, я не мог выдержать, чтоб не обнаружить своего восхищения. «Душа моя, Сафар! — сказал он наконец, умильно посматривая на меня. — Ты не знаешь, какое сокровище несешь на плечах! Эта, например, обезьяна в состоянии сделаться для нас источником общего благосостояния: из нее можно сделать пропасть удивительных талисманов. Печенка обезьяны этого именно сорта имеет свойство возвращать женщинам потерянную любовь их супругов и любовников. Кто носит кожу с носа ее кругом шеи, тот не боится никакого яду. Сжегши это животное и приняв пепел его с водою, человек приобретает все качества обезьяны: хитрость, ловкость и дар подражания. Позволь умертвить ее, друг мой, Сафар!» Представьте себе мое изумление и досаду, когда я услышал подобные слова. Я хотел напрямик ему отказать, но Бидин, устремив на меня гневный взор, ужасно съежил подбородок, заревел, как тигр, и пришел в такое исступление, что, опасаясь потерять жизнь в руках этих дервишей, я со страхом согласился на убиение любезной моей спутницы. Мы тотчас сошли с дороги в сторону, собрали несколько сухих ветвей и устроили погребальный костер для несчастной обезьяны. По сожжении ее тела дервиш Бидин, который умертвил ее собственными руками, завязал в платок пепел, печенку и кожу с носа ее, и мы отправились в дальнейший путь. В Исфагане я переоделся дервишем и уже в этом наряде прибыл в Тегеран. Появление моего наставника привело в движение всю столицу. Матери бегали к нему просить талисманов против сглажения детей; замужние женщины — против ревности супругов; военные — против пуль и ядер неприятельских. Но главнейшие обожательницы Бидина были жены высочайшего гарема, которые с неизъяснимой жадностью искали у него волшебных пособий к возжению любовной к ним страсти в шахе. Дервиш Бидин принес с собою полное собрание нужных для этого веществ: рысьи волосы, совиные хребтовые кости, волчью желчь и медвежье сало в разных видах. Одной пожилой женщине из шахова гарема он продал печенку моей обезьяны, ручаясь в том, что, лишь только предстанет она перед Убежищем мира, тотчас сведет его с ума. Другой, желавшей также победить сердце своего властелина, он дал выпить отвар из пепла этого животного; [68] третьей, для уничтожения морщин на лице, уделил мазь особенного рода из мозгов летучей мыши, и т. п. Я был допущен до всех этих тайн и служил невидимою пружиною разных чудесных явлений, сколько раз мой наставник ни счел за нужное сотворить что-нибудь сверхъестественное, видя, что талисманы не оказывают обещанного действия. Но всю прибыль, как от моей обезьяны, так от этих чудес, он прибирал себе, не дав мне ни одного газа. Я сопровождал Бидина во всех его путешествиях. Мы посетили множество земель и городов: в одних нас принимали, как святых, из других прогоняли камнями, как негодяев. Так, мы были в Стамбуле, Алеппо, Дамаске, Каире, Мекке и Медине. В Джидде мы сели на корабль и вышли на берег в Сурате; оттуда, через Гуджерат и Лахор, прибыли в Кашмир, где нашли жителей, слишком уже образованных, и потому не имели большого успеха. Но зато в Герате, среди глупых и суеверных афганцев, слава нашей святости превзошла всякое ожидание. Дервиш Бидин избрал себе жилище под шалашом, на вершине одной горы. Мы уверили жителей, что он там живет в глубоком созерцании свойств аллаха, не принимая другой пищи, кроме той, которую ежедневно приносят ему нери. Все приготовления к творению чудес были уже сделаны, и Бидин сбирался на днях провозгласить себя пророком, как вдруг заболел и умер. Для собственной выгоды я распустил слух, будто духи, завидуя земному его существованию, так жестоко окормили его небесною пищей, что в теле не осталось ни местечка для души; и когда она таким образом принуждена была оставить бренное свое жилище, то сильный северо-восточный ветер, нарочно ниспосланный аллахом, принял ее с благоговением и перенес в пятое небо. Весь народ поверил моему рассказу; и хотя некоторые старики утверждали, что, с тех пор как они родились на свет, тот же самый ветер дул постоянно в то время года, никто, однако ж, не хотел себя разуверить. Тело Бидина погребено было с необыкновенным великолепием: сам Эшек-мирза, правитель Герата, нес его гроб. Благочестивейшие жители соорудили над его могилою часовню, которая сделалась теперь для афганцев предметом набожных путешествий. После смерти Бидина я начал продавать его талисманы, которые, впрочем, большею частью делал сам. Но самый выгоднейший предмет моей торговли составляли вычески из [69] бороды и обрезки ногтей этого снятого, собранные будто мною во время пребывания его на вершине горы. Я их продал столько, что было бы из чего сделать двадцать порядочных бород и столько же полных приборов ногтей. Опасаясь, чтоб и грубые афганцы наконец не открыли моего подлога, я оставил Герат и странствовал по разным областям Персии, пока не зашел к хезарейцам 31, многочисленные поколения которых кочуют между Кандагаром и Кабулом. Там счастье поблагоприятствовало мне почти невероятным образом: я привел в действие великое предначертание дервиша Бидина и выступил на поприще в качестве пророка. — Вот приятель! — продолжал Сафар, потрепав по плечу дервиша, сидевшего с ним рядом. — Он был вместе со мною у хезарейцев и скажет тебе, как искусно уверили мы этих добродушных хищников, будто у нас есть неисчерпаемый котел, вечно наполненный рисового кашею с бараньими хвостами, — чудо, в подлинности которого не сомневались и самые недоверчивые, пока давали мы им кушать этой каши. Одним словом, я тот многославный Хазрате-Иман, о котором недавно столь много слышали вы в Хорасане. Несмотря на то, что я принужден был сложить с себя пророческий сан, вследствие победы, одержанной войсками шаха над моими приверженцами, я сохранил, однако ж, весь запас добра аллахова, накопленный мною во время моего владычества и могущий обеспечить мое благосостояние до конца жизни. С тех пор проживаю я в Мешхеде. Мы сочли за нужное оставаться здесь некоторое время безызвестными; но на прошедшей неделе вздумали сотворить чудо, возвратив зрение одной бедной девочке, и теперь опять в большом уважении у народа. Кончив повествование, Сафар пригласил своего товарища, бывшего с ним вместе у хезарейцев, рассказать свои похождения. Что касается до меня, — сказал последний, — то происшествия моей жизни очень просты и нелюбопытны, исключая мое пребывание у хезарейцев вместе с приятелем Сафаром. Отец мой был знаменитый своею ученостью мулла в городе Куме и славился строгостью постов своих и точностью в совершении пяти ежедневных молитв. Нас было несколько человек сыновей, которым он старался внушить свою набожность и свое усердие к вере. Бедность его принудила нас промышлять хитростью, которую сначала весьма удачно прикрывали мы видом благочестия, но вскоре были обнаружены и, к [70] несчастию, прославились как гнездо лгунов и плутов. Чтоб избегнуть преследования, я должен был укрыться под дервишскою рясою; успехами же своими в этом звании обязан следующему случаю: Прибыв в Тегеран, я поселился напротив дома одного богатого москательщика. Вдруг прибегает ко мне женщина из его гарема и убедительно просит пожаловать к ее хозяину. Я последовал за нею. Войдя во внутренние комнаты, я нашел москательщика на смертном одре, окруженного семейством и служителями, которые все в один голос кричали: «Вай! вай! он умирает». На софе сидел лекарь, который, поджав под себя ноги, преспокойно курил кальян. Исчерпав со своей стороны все, чем только мог он спасти и убить больного, он наконец решил, что как лекарства не оказывают никакого действия, то следует прибегнуть к сверхъестественному пособию и дать ему принять внутрь талисман с надписью; потому что если ему суждено умереть, то он умрет и без того; если же нет, то может еще возвратиться к жизни силою священных слов, начертанных благочестивою рукой. Жена и родные больного бросились ко мне толпою и спрашивали, не могу ли я уделить им такого талисмана, какого требует хаким. Я еще никогда в жизни не составлял талисманов; но, чтоб поддержать честь моей рясы и, во всяком случае, надеясь на заплату, тотчас вынул из-за пояса чернильницу, велел подать лоскут бумаги и смело стал чертить разные изречения из Корана, с прибавлением странных фигур без всякого значения и вензелей, изображающих имена пророка, Али и имама Хусейна. Хаким с полным благоговением принял из моих рук изготовленную карточку, положил ее в остаток своего снадобья и, отдавая одной из женщин, сказал: «Во имя аллаха! Пусть больной выпьет все это». Приказание его было исполнено: москательщик сперва не мог проглотить моей карточки, но ему насильно вбили ее пальцем в горло. Долгое время он не оказывал никакого признака жизни. Наконец, к немалому изумлению моему и самого хакима, он вдруг начал ужасно метаться в постели. Затем последовала сильная рвота, и через несколько минут больной получил столь же решительное, сколь неожиданное облегчение. Чтоб внушить уважение к моей святости, я тотчас стал громкими восклицаниями прославлять могущество аллаха и заступление его угодников, тогда как лекарь с неслыханною наглостью себе одному приписывал весь успех и славу. «Ну, [71] что? Не говорил ли я вам? — вскрикивал он при каждом извержении больного. — Видите, какое действие произвело мое зелье! Машаллах! Без меня ваш москательщик гнил бы в сырой земле». «Это что за речи? — закричал я, выходя из терпения. — Ежели ты хаким, то зачем не вылечил его своим кровопусканием и своими пластырями, а послал за мною? Перестань есть грязь и не мешайся не в свое дело». «Эй, дервиш! — сказал он мне, — Я уверен, что за хорошие деньги ты в состоянии написать хороший талисман; но действие его не зависит от твоей святости, потому что все знают, что вы за люди». «Что ты за собака, что смеешь говорить мне это? — вскричал я гневно. — Я слуга аллаха и его пророка, а ты кто таков? Невежество вашей братии вошло в пословицу: когда убьете человека, то всю вину сваливаете на предопределение. Ступай, ради благословенного имени Хусейна, и когда опять своим невежеством доведешь кого-нибудь до смерти, как этого москательщика, то присылай поскорей за мною». «Ради моей головы и твоей смерти! — вскричал он в исступлении. — Я никому не позволю порицать себя таким образом, а тем менее такому, как ты, собаке-дервишу!» При этих словах, он подскочил ко мне, браня и грозя кулаками. Я, с своей стороны, сделал такое же движение, и мгновенно воспоследовала между нами жесточайшая драка. Мы тормошились, рвали друг другу бороды, шумели, доколе служанка не прибежала сказать, что полицейские урядники стучатся в двери. Мой хаким поспешно подобрал с земли все клочья волос, не только законно ему принадлежавшие, как происходящие из собственной его бороды, но и те, которые он сам мне вырвал, и, потрясая ими почти под моим носом, сказал: «Завтра увидим, что решит казий. Слава аллаху, в Тегеране каждый волосок из бороды правоверного стоит червонец 32 на чистые деньги. Посмотрим, спасешь ли ты своими талисманами пяты свои от колодки!» — И удалился. Я знал, что он не пойдет к казию, чтоб не подвергнуть сомнению своего искусства, тем более, что мнение всех присутствовавших было совершенно в мою пользу. Исцеление москательщика недавно прибывшим дервишем сделалось известным в целом городе. Жители разных сословий приходили ко мне толпами, требуя талисманов на разные предметы и случаи. Я продал им этого товару на пятьсот пиастров; но через [72] несколько месяцев доход мой стал уменьшаться, и я принужден был оставить Тегеран, взяв от москательщика свидетельство с его подписью и печатью, удостоверяющее в чудесном его излечении. С тех пор я странствую по свету, составляю талисманы и живу довольно приятно. Прибыв в неизвестный мне город, стараюсь утвердить свою славу, показывая всем и каждому свидетельство москательщика: страсть земляков наших к преувеличиванию и суеверие довершают остальное, и я делаюсь предметом общего обожания. Таким образом я поступил и здесь, в Мешхеде. По сию пору дело идет хорошо: но как скоро примечу, что мои талисманы потеряли свое достоинство, то отправлюсь подальше. Вот вся моя повесть: теперь ты, брат дервиш, порасскажи нам о своих приключениях. — Что мне сказать? — промолвил он. — Я простой рассказчик-краснобай. Отец мой, бывший учителем в одной мелкой школе, приметил во мне счастливую память и дал читать повести. Как скоро украсил я ее достаточным количеством этого рода познаний, он велел мне надеть дервишский колпак и идти в свет, чтоб искать себе пропитания. Итак, я пошел рассказывать свои повести по базарам и кофейным домам; но сначала не получал от них никакого барыша. Выслушав до конца мой рассказ, слушатели расходились, нисколько не думая даже о вознаграждении. Мало-помалу я приобрел нужную в этом ремесле опытность и теперь умею, возбудив в моих слушателях любопытство, вдруг остановиться в самом занимательном месте рассказа и обращаюсь к их великодушию. Так, например, в истории о царе китайском и царевне самаркандской, когда дело доходит до того, что свирепое чудовище Хазарман, схватив царя, держит его в своей пасти и собирается поглотить, а царевна падает на колени и молит о даровании ему жизни, тогда, среди грома бури, рева хищных зверей и отчаяния его воинов, я вдруг пресекаю повествование и говорю: «О благородные слушатели! ежели вам угодно знать, каким чудесным образом царь китайский успел отрубить чудовищу голову, то дайте на табак слуге вашему, баснобаю». Этот способ редко меня обманывает, и мелкая монета сыплется отовсюду в мой колпак. Таким образом, зарабатываю я на свое пропитание и провожу время в сладостном бездействии; а когда в одном месте исчерпаю весь запас своих басен, то отправляюсь в другое и опять живу на счет праздного любопытства верных рабов пророка. [73] Комментарии1. Исфахан, неточно: Испагань — город на юге Ирана. Старинный центр персидской культуры, бывший одно время столицей. Исфаганцы — большие патриоты своего города — утверждали: «Эефахан — неефе джахан» (Исфаган — полмира). Народная этимология возводит название города к «сипахи» (воин, военное сословие), трактуя «Испахан» как средоточие власти, шахского войска. Многие волшебные сказки всех иранских народов связывают с Исфаганом разные фантастические сюжеты и предметы. В Иране за исфаганцами утвердилось мнение как о людях сообразительных, ловких и плутоватых. 2. Имам — духовный руководитель, преемник пророка Мухаммеда, его «халифэ» (по-русски принято: халиф). Хусейн — сын мученически погибшего халифа Али, зятя пророка Мухаммеда и наиболее почитаемого персами (шиитами — см. коммент. к стр. 26), как непосредственный преемник Мухаммеда. Кербела — город в Ираке, где Хусейн был убит противниками халифа Али. Гробница в Кербеле служит местом паломничества (хаджж) шиитов; совершивший паломничество в Кербелу именуется Кербелаи. 3. «Последний пророк» (в отличие от ранних пророков, в числе которых и библейские Авраам, Ибрахим — у мусульман, и Моисей — Муса, и Иисус Христос — Иса) Это Мухаммед, который совершил, преследуемый в начале своей пророческой деятельности, бегство (хиджра) из родного города Мекки в Медину. Оба города — места паломничества всех мусульман. В Мекке находится величайшая мусульманская святыня, храм Каабы, в который вделан священный черный камень, упавший с неба (обломок метеорита). 4. Саади — великий поэт, писавший на фарси (род. между 1203-1208 г., умер в 1291-1292 г.), родом из Шираза, классик персидско-таджикской литературы. Наиболее популярны его дидактические произведения, написанные в ярко-художественной форме — в 1250-1256 «Бустан» («Плодовый сад» — весь стихотворный) и в 1257-1258 — «Гулистан» («Розовый сад» — орнаментированная проза, перемежающаяся стихами) — источник поговорок, цитат, мудрости. 5. Хафиз — великий поэт-лирик, писавший на фарси (1300-1389), родом из Шираза, классик персидско-таджикской литературы. Его лирические стихи (газели), изучавшиеся в начальной конфессиональной школе, широко известны в народе, часто цитируются. 6. Нечистый суннит (турок). — Пророку Мухаммеду наследовали преемники — халифы, но вскоре после его смерти по вопросу о праве на наследство произошел раскол в исламе. Сторонники халифа Али («партия Али» — «шиат Али») считали, что наследовать могут только его прямые родичи и потомки, а именно зять Мухаммеда (муж дочери его Фатимы) — Али и его дети (внуки Мухаммеда) Хасан и Хусейн. Противоположная «партия», сторонники «традиции» («сунны») считала, что кровное родство необязательно и преемникам передается от пророка и духовное руководство. Сунниты признавали четырех «халифов правильного пути»: Омара, Абу Бекра, Османа и Али. Шииты считали Омара узурпатором и признавали истинным халифом лишь Али. Турки — . сунниты; персы — шииты. 7. Обряд омовения — является одной из мусульманских обязательных религиозных норм. 8. Имам Али-Реза — восьмой из двенадцати шиитских имамов (см. коммент. 12), пользуется особым почитанием у шиитов, как мученически погибший (был отравлен). Имамат перешел от него к его сыну Мухаммеду ат-Таги. Могила имама Резы в Мешхеде является местом паломничества шиитов. 9. Туркменские племена, кочевавшие в Хорасане неоднократно выступали против центральной власти шаха, совершая набеги на караваны и городские поселения. Будучи суннитами, туркменские племена считали правоверным делом продавать в рабство «неверных» шиитов. 10. Рустам — легендарный богатырь, защитник Ирана, которому посвящена значительная часть «Шах-наме» Фирдоуси (см. коммент. 21). Сказания о нем широко распространены среди всех иранских народов. Нарицательное имя для богатыря. 11. Ноуруз («новый день»), древнеиранский праздник начала весны, отмечается 21-22 марта, сопровождается старинной, домусульманскон обрядностью. 12. Шииты в Персии признают преемниками пророка лишь потомков Али и его сыновей — мучеников Хасана и Хусейна, всего двенадцать имамов. 13. Омар — первый «халиф праведного пути» у суннитов (туркмен, турок). Здесь его имя произносится, чтобы выдать себя за суннита. 14. Нет бога, кроме аллаха — важнейшая общерелигиозная формула мусульман, которая полностью звучит: «Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед — посланник аллаха»; шииты добавляют: «а Али — вали (пророк) аллаха». 15. Идиоматическое выражение, означающее «ответственность за гибель бану ляжет на имя рек». 16. Доски предопределения (судьбы), или книга предопределения. — Речь идет о небесных досках, на которых записываются судьбы людей, что отражает фаталистическое представление персов о предрешенности человеческой судьбы по воле аллаха. 17. Селитряная степь — пустынная местность (Даште кевир) в центре Персии. 18. Тесто выпекалось очень тонким слоем, и хлеб имел вид листов. 19. Идиоматическое выражение, соответствует русскому: «Что за вздор ты несешь?», «Что ты мелешь?». 20. Кипчакские степи — название центрально-азиатских степей по имени тюркоязычного племени кипчаков. 21. Мухаммед-ага — узурпатор шахского престола, установивший с 1794 г. господство династии Каджаров (властвовавшей до 1921 г.). Был убит в 1797 г. 22. Фирдоуси — знаменитый поэт, классик персидско-таджикской литературы (род. 934-941 г., ум. около 1020 г.), автор «Шах-наме». 23. Традиционные темы персидской классической поэзии. 24. Убежище мира, Средоточие вселенной, Царь царей — эпитеты шаха. «Мира» в смысле «вселенной». 25. Идиоматическое выражение, означающее «облагодетельствовал». 26. Указ (диплом) о шахской милости писался на свитке, который втыкался под головной убор. 27. Дословный перевод с персидского означает: печалиться, горевать. 28. Дверь счастия, Порог счастия. Дверь, Порог — символическое обозначение шахской власти. 29. Здесь перефразируется известное библейское выражение: «Око за око, зуб за зуб». 30. Бидин — в переводе означает «без веры», «лишенный веры». 31. Хезарейцы — иранизировавшееся монгольское племя в Афганистане, разговаривающее на фарси. 32. Отражает почитание бороды в старой Персии, когда за «нарушение бороды» полагалась пеня, соразмерно «числу вырванных волос». Текст воспроизведен по изданию: Джеймс Мориер. Похождения Хаджи-Бабы из Исфагана. М. Художественная литература. 1970 |
|