|
КОМАНДИРОВКА КАПИТАНА АЛЬБРАНТАВ ПЕРСИЮ В 1838 ГОДУ,РАССКАЗАННАЯ ИМ САМИМ.Эта любопытная записка доставлена в редакцию родственниками почтенного автора ее, покойного генерал-майора Альбранта. В ней рассказывается, каким образом молодой Альбрант, в бытность капитаном кавказской армии, удачно исполнил возложенное на него трудное поручение вывести наших дезертиров из Персии. Генерал Альбрант большую часть своей деятельной службы провел на Кавказе. Во время управления Кавказом князя Воронцова, он находился в звании дежурного штаб-офицера при отряде, проникшем в 1845 году в самую глубь Чечни и разорившем Дарго, и при штурме завала был ранен пулею в правую руку, которая тут же и была отнята. Потом он командовал вторым отделением черноморской береговой линии, но сильно расстроенное здоровье принудило его оставить эту должность. Горячо рекомендованный наместником покойному Государю, Альбрант был назначен комендантом в Шлиссельбург, откуда по собственному желанию переведен снова на Кавказ, губернатором в Эривань, где и скончался. Князь Воронцов в своем представлении так отзывался о генерале Альбранте. "Генерал-майор Альбрант есть самый усердный слуга Государев. Он доказал это и в мире и в войне. Где дело идет о пользах службы, там он всегда примерный а истинный ревнитель ее.... Что же касается до солдат, то они любят генерала Альбранта как отца своего; каждый приезд его есть для них отрада; никто не имеет более искреннего попечения о их нуждах; никто не может лучше внушить им доброй нравственности и пламенного усердия к службе царской." Этот отзыв подтверждают все знавшие покойного. [305] I. Более тридцати лет дезертиры наши находили убежище в Персии и были принимаемы там на службу. Принц Абас-мирза сформировал из них батальон, который в 1829 году состоял из 1.400 человек. После холеры в 1880 году и в особенности после смерти Абас-мирзы, численность батальона значительно уменьшилась; но еще в 1838 году, когда я прибыл в Тегеран, в нем считалось до 500 человек. Легкая служба, хорошее содержание — увлекали наших солдат в Персию. Многие подвиги храбрости в делах против Туркменцев и Авганцев приобрели им большое уважение в Персии. Батальон пользовался славой, которая делала его грозным в глазах Персиан и их врагов на Востоке. Он носил название Гренадерского (Багадерон) и у Фет-Али-шаха и его преемника, Магомета, содержал Дворцовый караул. Он составлял охрану спокойствия правителей Персии, надежду на штурмах и в делах решительных. Он много содействовал Магомет-шаху овладеть престолом, который похитил было у него Зели-султан (Когда Фет-Али-шах умер, Магомет-шах, сын принца Абас-мирзы, наследник престола, бывший тогда правителем Адербиджана, находился в Тавризе. Зели-султан, сын Фет-Али-шаха, дядя наследника, находясь в Тегеране, завладел было престолом. Магомет-шах, собрав войско, пошел с батальоном наших дезертиров в Тегеран, чтобы возвратить похищенный трон. Зели-султан, надеясь на силу своих войск, хотел дать сражение Магомет-шаху, но как только войска пришли на позицию, батальон наших дезертиров пошел на штыки и разбил войско Зели-султана, и Магомет-шах, заняв Тегеран, вступил на престол). Но укрывательство наших солдат в Персии имело вредное влияние на нравственность кавказских войск, в особенности пограничных. Дабы уничтожить это зло, императору Николаю благоугодно было потребовать от шаха наших дезертиров, с объявлением, что если он не выдаст их, то миссия наша оставит Персию, и все сношения с нею будут прекращены. Но дабы дезертиры охотнее возвратились в Россию, государь даровал им [306] прощение. Хотя шах и согласился на требование государя, но не искренно, как показали последствия. Магомет-шах находился с войсками под Гератом, когда полномочный министр наш в Персии, генерал-майор граф Симовин, предъявил ему волю императора. Там же, под Гератом, находился и батальон наших дезертиров. Отложив распоряжения насчет выдачи батальона вперед до окончания военных действий под Гератом, шах чрез графа Симонича послал два дестхата (собственноручные повеления) главноначальствовавшему в Адербиджане брату своему, принцу Кегерман-мирзе, и управлявшему в Адербиджане главнокомандующему персидскими войсками (эмир-низаму), Магомет-хану, относительно выдачи дезертиров, находившихся в Адербиджане. (В Тавризе, Салмазах, Хое, Мораге и прочих местах Адербиджана было около 200 человек дезертиров, составлявших батальонный резерв; большая часть из них были поселены и жили в изобилии) Граф Симонич, препроводив дестхаты генеральному консулу нашему в Тавризе, статскому советнику Кодинцу, для передачи по принадлежности, обратился с просьбой к командиру отдельного кавказского корпуса, генералу от инфантерии Головину, о присылке офицера для вывода дезертиров, объясняя, что успех дела будет совершенно зависеть от выбора офицера. Командирование вооруженной команды казалось столько же опасным, сколько бесполезным: опасным потому, что команда, в случае неудовольствия Персиан, могла погибнуть; бесполезным потому, что дезертиры наши, увидя, что за ними присланы войска, разбежались бы. На сем рассуждении, командировав меня в Персию, генерал Головин предписал мне действовать одною нравственною силой. Удостоенный столь лестного поручения, я нетерпеливо спешил в Персию, и на пятые сутки прибыл из Тифлиса в Тавриз. Генеральный консул Кодинец, опасаясь чтобы дезертиры, узнав прежде времени требование о выдаче их, не разбежались, предъявил шахские дестхаты лишь по моем прибытии. В этих дестхатах было сказано: отдать нам только тех дезертиров и жен их, (Между дезертирами нашими было более 260 человек женатых на Армянках, несторианках, Персианках и Туркменках) которые пожелают идти в Россию, отнюдь не употребляя насилия; а [307] детей их, как персидских подданных, не отдавать. Первый министр шаха, хаджи-мирза-Агаси, в письме своем к помянутому эмир-низаму, обращая внимание его на волю шаха не употреблять насилия при выдаче дезертиров, давал ему понять, что шах не имеет искреннего желания отдать их нам. (Это письмо эмир-низам показывал секретно г. Кодинцу, к коему имел особое уважение) Эмир-низам согласен был действовать в этом деле для пользы нашей, даже с некоторым самоотвержением, но принц Кегерман-мирза, которым управляли Англичане, желавшие для пользы своей разрыва нашего с Персией, действовал ко вреду нашему: солдатам не только что было внушено, что они могут остаться в Персии, но их даже склоняли к тому. При всем том, по распоряжению эмир-низама, было собрано 170 солдат в Уджане, (Уджан — нагорное селение, в 70 верстах от Тавриза, где и дворец покойного Абас-мирзы) где стояли персидские войска летним лагерем. Принц Кегерман-мирза настаивал, чтобы я принял этих дезертиров; но генеральный консул и я находили необходимым промедлить несколько, дабы лучше управиться. Жители Тавриза, подстрекаемые Англичанами, шумели: "Русские вовлекли шаха в несчастную войну с Гератом, говорили они, и когда бы надобно помочь ему, они обессиливают его". Наши солдаты, привыкшие в Персии к своеволию и буйству, пропивая деньги, приобретенные работой и грабежом, решились во что бы то ни стало не возвращаться в Россию. Наконец, 13-го августа 1838 года, мы приступили к принятию собранных дезертиров. Пьяные, с длинными волосами, с небритыми бородами, в безобразной одежде, они не были похожи на солдат, но на толпу ожесточенных разбойников; на лицах их выражалась дерзость; с каким-то зверским озлоблением они смотрели на меня; дерзкие их движения и выражения изобличали готовность на что-то ужасное. Исполняя волю шаха, эмир-низам, в присутствии моем, объявил солдатам, что предоставляется их воле идти в Россию или нет; что жены их только те пойдут в Россию, которые пожелают; дети же, как персидские подданные, должны остаться в Персии. Можно себе [308] представить какую самонадеянность и злобу внушили солдатам слова эмир-низама, и как слова эти поразили меня! Но ре- шившись погибнуть или вырвать солдат из Персии, я с растерзанным сердцем обратился к солдатам: «Здорово, ребята, здорово, Русские», приветствовал я их громко и отрывисто, желая показать мою решительность; но одни только злые взгляды и дерзкие выражения были ответом на мое приветствие. «Богу и государю, нашему русскому государю, угодно, чтобы вы возвратились в свое отечество, говорил я им. Я прислан вывести вас из Персии. Призывая вас к долгу, чести и присяге, я исполняю дело Богу и царю угодное, и ничего не страшусь». Я говорил солдатам о славе пролить кровь за дело чести и отчизны, о бесславии служить в земле чужой, где нет ни матери, ни брата, где они гибнут в безверии. "Я знаю, что служба солдата тяжкая, но долг пред царем и отечеством требует нести это бремя; более миллиона солдат служат верою и правдою нашему славному государю, а вы где, и кому служите? Если спросить у ваших кровных, где вы, они отрекутся от вас, у них недостанет духа сказать, что вы бросили свои знамена, бросили свое отечество, изменили своему государю. Ребята! примите прощение, дарованное вам великим государем нашим, как дар Бога, и спешите возвратиться на Русь; родина вас примет радушно, как детей, раскаявшихся в заблуждении своем". Волнуемый состраданием и тоской по родине, которую семь лет не видал, я говорил с чувством тоскующего сердца; моя тоска перелилась в их душу, и если они колебались еще идти в Россию, то уже не имели ненависти ко мне; многие надвинули шапки на глаза, чтобы не встречать моих взоров. 35 человек, вняв моим внушениям, изъявили искреннее желание возвратиться в Россию. Отдав им полную благодарность, я был несколько времени в недоумении, что предпринять с упорствующими. Всякая угроза была бесполезна: солдаты знали, что они не будут выданы; жители Тавриза, научаемые Англичанами, не допустили бы ни до какого насилия; войска у меня не было. Между тем солдаты стояли в безмолвии, видимо смущенные. Видя таковое их состояние, я находил возможным их арестовать. Генеральный консул Кодинец, умел склонить на то эмир-низама, и 83 человека [309] были заключены в цитадель, 2 человека, более прочих оказавшие неповиновение, были посажены в каземат, а прочие, принявшие мусульманскую веру и имевшие право остаться в Персии, были освобождены. Уныние так сильно овладело солдатами, что когда из толпы их, час пред сим страшный, бывший при мне кавказского линейного казачьего войска зауряд-хорунжий Скляров, в присутствии моем, взял означенных двух бунтовщиков и отвел в каземат, в сопровождении двух фарашей консульства, никто не решился отнять их. Я хотел было заковать сих двух человек и просил эмир-низама отправить их силой в Россию, для примера, но он не согласился, а жители ни за какую плату не хотели делать оковы. Английский офицер Незбит находился при сдаче нам дезертиров; он все видел и, казалось, оставался совершенно довольным неуспехом моим. Он не предвидел последствий. Приняв в свое ведение дезертиров, изъявивших желание возвратиться в Россию, я употребил все мое старание привязать их к себе и пробудить в них сознание чести служить законному царю и своему отечеству. Упорствовавшие, заключенные в цитадели, находились под присмотром персидского чиновника, беглого казанского Татарина, который употреблял все старание, чтобы отвратить солдат от возвращения в Россию. Чтобы приласкать их и поддержать в них упорство, Персиане давали им хорошую пищу; но это не долго продолжалось: персидские сановники скоро потеряли свою цель, в неге развратной жизни, и солдатам нашим едва стал доходить хлеб и то в малом количестве. Ведя порученное мне дело сколь можно осторожнее, я старался усыпить внимание Персиан и Англичан и удерживал солдат от возмущения внушениями моими; в тайне я давал деньги персидским сарбазам, караулившим наших солдат, и они охотно служили мне. Я неоднократно навещал заключенных. На их измученных лицах выражалась готовность на все испытания; их сердца казались окаменевшими. Мои увещания оставались без ответа, и до 22-го августа я не имел никакого успеха, Я всегда приходил к ним сам-друг, идя смело на опасность, показывая этим всю правоту моего дела и чистоту моих намерений, Я обезоружил их, как они [310] мне в последствии говорили, при первом появлении моем, оставившем в них глубокое впечатление. Дабы сильнее тронуть душу наших солдат и пробудить в них русские чувства, онемевшие было, я ознаменовал празднеством день коронации государя императора 22-го августа. В команде добровольных дезертиров, изъявивших желание возвратиться, был приготовлен обед, на который были приглашены все Русские в Тавризе, чиновники и торгующие. Команда, построенная в порядок, ожидала меня. На приветствие мое все отвечали радушно и весело. Я говорил им о величии и могуществе России, о благосердии государя; напомнил, что в этот день на Руси 60 миллионов молятся о его благоденствии; что если исполнят они его волю добровольным возвращением, — мы принимаем их как братьев. Мои слова видимо трогали их. Наконец, когда совершив вслух молитву о благоденствии нашего государя, я сказал им: «Бог и царь вас простили; вы Русские, вы братья наши», — иные пали на колени от избытка чувств, другие приветствовали меня криком ура. Крыши были усеяны Персианами; стол был общий. Дезертиры, Егор Яковлев и Лукьян Фоков, первые изъявившие желание возвратиться в Россию, с готовностью даже бросить в Персии свои семейства, сидели возле меня. Пир кипел весельем, и в пылу чувств дезертиры поклялись бросить Персию, идти в Россию и служить верно государю и отечеству, и эту клятву дали мне с такою решительностью, что я был уверен, что ни политика Англичан, ни коварство Персиан не вырвут их из моих рук. День этот имел еще лучшие последствия. Торгующий в Тавризе тульский 3-й гильдии купец Вышегородцев, пламенный патриот, глубоко скорбя о заблуждении Русских отвергающих отечество свое, поспешил в цитадель и речью, исполненною чувств и убеждений, склонил 43 дезертиров к добровольному возвращению в Россию. Я приказал выпустить этих людей из цитадели, и они благодарили меня за свободу, которой пред этим сами не хотели. Я расспрашивал дезертиров, поступивших в мое ведение, почему они упорствовали возвратиться в Россию. Они объясняли, что не столько выгоды, которые предлагали им Персиане, не столько страх вновь служить в России, их колебали, сколько горе расстаться с семействами, которые [311] они должны покинуть в Персии. Чувство это я находил естественным и принял в нем участие. Семейные составляли корень дезертиров в Персии; они были поселены, и пользуясь полями без платы, жили безбедно. У них имели постоянный приют все наши холостые дезертиры и потому я находил, что если успею склонить семейных к возвращению в Россию, то с холостыми легко будет управиться. А дабы семейные охотнее шли в Россию, я решился взять их семейства, вопреки повелению шаха. Персидское правительство беспорядочное, Персиане бесхарактерны; действуя так, чтобы не обращать на себя их внимания, я не сомневался в успехе. Генеральный консул наш находил однако же необходимым объясниться насчет этого с эмир-низамом. Сановник этот отвечал, что не может сделать никакого распоряжения насчет переселения семейств в Россию, опасаясь подвергнуться жестокому наказанию, если об этом узнает шах, но дал нам понять, что препятствовать не будет. Генеральный консул успел однако исходатайствовать у него такого рода билеты нашим семейным дезертирам, что они как будто бы переселяются из деревень в Тавриз. Снабдив семейных этими билетами и дав им денег в пособие, я отпустил их, на честное слово, в свои дома для переселения семейств. Хотя казалось неосторожным распустить дезертиров по домам, дав им деньги; но, по чувствам в них пробужденным, я был убежден, что они возвратятся, и нисколько не ошибся: они возвратились и привели с собою не только свои семейства, но и семейства некоторых из тех дезертиров, что находились в батальоне под Гератом. Затруднительно было склонить солдатских жен идти в Россию. В ІІерсии в супружеской связи нет ничего святого: Азиатка не дорожит мужем. Многие из Женщин от рождения не выезжали из деревень, где родились; мысль переселиться в Россию их ужасала; неблагонамеренные люди внушали им, что они будут сосланы в Сибирь; многих же удерживали родственные и другие связи, в особенности молодых Женщин. Всякое насилие могло иметь несчастные последствия. Надо было действовать осторожно. Некоторые солдаты сами управились с своими Женами, прочих же надо было увлечь ласкам и убеждениями; нужно было сблизиться с ними. В этом отношении я много обязан жене Вышегородцева и жене дезертира Автомонова [312] Мариаме. Последняя, быв послана в Самарский округ, увлекла многих солдатских Жен, в числе коих было четыре, мужья которых находились в батальоне под Гератом. В Тавризе я их содержал скрытно, стараясь всячески успокоить их и освоить с мыслью переселения в Россию. При отправлении из Тавриза я выводил их на сборный пункт с большою осторожностью и малыми частями, дабы не обратить ничьего внимания. Во всяком случае дело шло довольно успешно: в ведении моем было уже около ста дезертиров, и семейства их собирались уже в Тавриз; оставалось вывести их за границу. Между тем принц Кегерман-мирза приказал эмир-низаму выпустить оставшихся под арестом 40 человек, находя их арестование противным воле шаха. Англичане кричали, находя, что мы поступаем варварски, нарушаем права человечества, содержа под арестом людей свободных. Эмир-низам приехал сам к генеральному консулу, чтобы объявить ему об освобождении арестованных, и требовал, чтобы я немедленно принял их в свое ведение, иначе он их выпустит. Освободить их из-под ареста значило испортить все дело; взять же их в свое ведение я не мог, не имея вооруженной силы. А потому, генеральный консул и я, мы употребили всю силу убеждения, чтобы склонить эмир-низама не выпускать их из-под ареста хотя некоторое время. Эмир-низам с трудом согласился на это с тем, что если я не возьму их чрез несколько дней, то он вынужден будет их освободить, дабы не навлечь на себя гнева шаха и негодование принца Кегерман-мирзы. Дабы успешнее склонить заключенных и цитадели, я упросил эмир-низама посадить в каземат семь человек из тех, кои были у меня на замечании, и он посадил их. Я обратился к остальным с увещанием, но успел склонить к возвращению в Россию только одиннадцать человек. Из числа посаженных в каземат, некоторые, оказавшие наиболее неповиновения, и те два, что в самом начале дерзко поступили против меня, хотя и просили об освобождении, но мне казалось необходимым, в пример другим, отправить их в Россию за конвоем для наказания, и я не согласился на их освобождение, надеясь, что каким-нибудь образом успею исполнить свое намерение. Между тем с семействами дезертиров, [313] изъявивших желание возвратиться в Россию, прибыли семейства некоторых дезертиров, заключенных в цитадели и каземате. Я принял эти семейства с живейшею радостью, обласкал их и с бывшим при мне кавказского линейного казачьего войска урядником Ситниковым отправил их к заключенным для свидания. Дезертиры при появлении семейств своих вспыхнули гневом, чувствуя, что они не будут в состоянии им противостоять; эти люди имели сады, дома, которые должны были или продать за бесценок, или бросить, и потому не хотели идти в Россию; но гнев не долго продолжался: слезы жен и детей скоро обратили гнев в сострадание; дезертиры стали просить об освобождении, и я приказал их освободить. Взяв детей своих на руки, они забыли интерес, и с восторгом, как спасшиеся от потопления, спешили в команду, где все было покойно и весело, и где с радостным приветствием приняли их товарищи. Вскоре я потребовал их к себе, дабы высказать все их безрассудство, дабы дать им почувствовать милость государя. Я не узнал этих людей: жены привезли им одежду; спокойствие, заменившее ожесточение, выражалось на их лицах; они стояли в умилении. На приветствие моё они отвечали радушно. Когда я изъявил им радость видеть их освобожденными, когда, поздравляя их с свободою, с ожидающим их счастьем увидеть Россию, я упрекал их зачем так долго они мучили меня, отрекаясь от отечества своего, — они. пали на колени; у иных были слезы на глазах. Дезертир Фрикин, видный, красивый мужчина, к которому я не однократно обращался с увещаниями, отвечал мне: "Мы виноваты пред Богом, пред государем, мы виноваты и пред вами: мы знаем, что упорствуя и сидя в заключении, не мы, а вы страдали". Глубоко тронутый я обнял его, и взяв клятву с них, что они будут молиться за царя, отправил их в команду к семействам, вознаградив по возможности за потерю собственности в Персии. Имея в сборе значительное число дезертиров, жен и детей их, я спешил отправить их в Россию. Но как будто для того, чтобы испортить дело, принц Кегерман-мирза, которого бросили, перейдя ко мне, несколько дезертиров из числа бывших в собственной его конвойной команде, помимо эмир-низама, приказал освободить [314] остальных, содержавшихся под арестом, двадцать два человека. Я ничего не знал. Но вдруг ворвались ко мне в комнату два человека и пали на колени: это были Федор Михайлов и Дорофей Борщев, которых я никак простить не хотел. (Те самые вышеупомянутые два дезертира, которые при первоначальном появлении моем бунтовали товарищей своих и которые содержались в каземате) Появление их поразило меня; без слов я смотрел на них. Выражая свое раскаяние в преступлении, они просили прощения; объявляя свою готовность служить государю и отечеству, они говорили, что могли бы уйти, быв на свободе, но не хотят жить в Персии, которую возненавидели. Эти люди имели большое влияние на дезертиров. В первую минуту я не знал, что с ними сделать; мне пришла счастливая мысль принять их, с тем однако же, что жен их и детей отправлю в Россию, их же самих оставлю при себе и возьму с собою в Тегеран, когда поеду за батальоном: я предвидел, что они будут мне весьма полезны. Я объявил им прощение, прибавив, что тогда только дам им возможность воспользоваться этим счастьем, когда будут мне полезны при принятии батальона, когда собственным своим примером они отвратят своих братьев от преступного упорства. Они с радостью согласились на это, желая загладить свою вину. (В Тегеране и во весь поход из Тегерана эти люди служили с такою пользой, оказывали столько усердия и преданности, что нельзя им не отдать справедливости; они вполне заслуживают признательности и вознаграждения. Они много содействовали успеху вывода батальона. Как молодцы, они были известны и уважаемы в батальоне) Из числа освобожденных еще несколько человек явились ко мне; прочие же, разбежавшись по городу и довольные свободой, смеялись над теми, что шли в Россию. Я считал необходимым заставить их перестать смеяться, и, при содействии генерального консула, успел склонить эмир-низама взять их под присмотр: под арест он взять их не согласился. Опасаясь беспорядков в Тавризе, я спешил отправить в Россию собранных мною дезертиров, жен их и детей, и по 5-е октября было уже в границах наших вышедших дезертиров: холостых 65, семейных 49, жен 60, детей их 89, всего 263 души. [315] Дабы более способствовать успеху дела, граф Симонич, вследствие представлений генерального консула и моего, исходатайствовал у шаха новый дестхат, чтобы упорствующих отправлять за конвоем в Россию. Дестхат этот казался мне удовлетворительным; но принц Кегерман-мирза и эмир-низам не обратили на него никакого внимания. По настоящему смыслу оного, для нас недоступному, они понимали, что должно делать так как прежде делали, и нисколько не поспешили удовлетворить наши требования. Между тем, 15-го октября, прибыл в Тавриз вновь назначенный полномочный министр, генерал-майор Дюгамель. Выстрелы из орудий и движение войск при встрече оповестили дезертирам, бывшим под присмотром, прибытие министра. В страхе, что министр отправит их силою в Россию, они бежали, за исключением двух Поляков, Антона Козловского и другого называвшего себя Антонием Мыловым, за которыми я имел особый надзор. О побеге их и необходимости поймать и отправить силой в Россию я доложил генералу Дюгамелю, который, объяснившись с принцем Кегерман-мирзою и эмир-низамом, получил их обещание, что разбежавшиеся 14 человек будут пойманы и отправлены за конвоем в границы наши. Полномочный министр, спеша в Тегеран для принятия должности, отправился туда 22-го октября. Персиане взамен бежавших 14 человек поймали только трех каких-то дезертиров, и посадив под арест, тем ограничили свои разыскания. Об отправлении сих трех человек и вышеупомянутых двух Поляков и не помышляли, невзирая на настояния консула Кодинца. Наконец принц Кегерман-мирза, эмир-низам и визирь мирза-Таги уехали в Карадаг, оставя Тавриз без начальства. Имея вторичное предписание генерал-майора графа Симонича спешить на курьерских в Тегеран для принятия батальона, я был в большом затруднении, находя невозможным ехать туда, пока не отправлю в Россию собранную у меня партию дезертиров с семействами, и в особенности пока не отправлю за конвоем арестованных пять человек. Отправление за конвоем упорствующих я считал необходимым для примера. 25-го октября я отправил партию добровольных, и видя что не могу дождаться распоряжений персидского правительства насчет отправления арестованных, [316] нанял наконец лошадей, сарбазов и отправил под их конвоем и конвоем консульских фарашей означенных пять человек; это стоило около 20 червонцев. Сам же спешил в Тегеран, поручив дальнейшее отправление дезертиров, в Адербиджане находившемуся при мне штабс-капитану Дудинскому. Благоразумный и примерно-усердный офицер этот препровождал партии к границе, он доставлял их без конвоя в наилучшей исправности; они расставались с ним с чувством благодарности. Это доходило до слуха прочих дезертиров, в Адербиджане находившихся, и они примирялись с мыслию идти в Россию. До моего выезда в Тегеран было отправлено из Тавриза дезертиров:
II. Из затруднений, испытанных в Тавризе, я мог заключить о том, что предстоит мне в Тегеране. Хотя я и чувствовал себя утомленным усилиями и беспрерывным беспокойством, измученным сильною горячкой, перенесенною вскоре по прибытии в Тавриз, и тяжким летним зноем, но затруднения, которые предвидел, увлекали меня. Я спешил в Тегеран и прибыл туда 8-го ноября. (Не доезжая 250 верст до Тегерана, я поспешил на курьерских вперед. Брося бывших при мне людей, я поскакал налегке с преданными мне дезертирами, Федором Михайловым и Дорофеем Борщевым. Дорофей Борщев жил долго в Персии, выходил ее с края в край, знал персидский и татарский языки, человек умный, расторопный; знал ничтожный характер Персиан и, насмехаясь над ними, часто развлекал меня. Не доезжая Тегерана, мы догнали муллу. Видя что я не Персианин, мулла спросил Борщева обо мне: он объяснил, что я Русский и приехал взять всех Русских в Россию. "И ты тоже пойдешь?" повторил мулла. "Пойду, отвечал Борщев" — "Жаль тебя, ты бы был хороший мусульманин, возвратясь же в Россию не мусульманином, ты, потеряешь прямую дорогу в рай и будешь сожалеть. "Что же делать, отвечал Борщев: Царь нас требует, мы идем, а вы, как знакомые с прямою дорогою в рай, идите вперед и займите его, а мы по вашей дороге придем туда с генералом Паскевичем и выгоним вас". Мулла рассердился и отошел от нас). [317] Не доезжая пяти верст, мы увидели Тегеран; лежащий во впадине; между гор виден был лагерь недавно возвратившихся из-под Герата персидских войск. Он стоял на полуружейный выстрел от города, со стороны ворот, в которые въезжать нам надлежало. Этот лагерь уподоблялся цыганскому табору; между палатками валялись издохшие верблюды и ослы, вокруг была удушливая нечистота; порядка никакого не было. На мосту при въезде в город и в улицах толпились во множестве народ и персидские солдаты. Многолюдье увеличивали ханы с бесчисленною свитою своею, также Туркменцы, Афганцы, сопровождавшие шаха при следовании из-под Герата, а также ханы и правители областей, прибывшие с приветствием. Наш батальон был в карауле во дворце шаха. Сарбазы буйствовали, отнимая у жителей хлеб, сарачинскую крупу и иную пищу, которой не имели Все показывало отсутствие дисциплины и порядка и варварское состояние народа. Проезжая мимо ворот гарем-хане шаха, я видел нашего солдата на часах: небритый, он сидел, держа ружье на коленях; далее я встретил еще двух наших солдат: один был в персидской шапке, другой в форменной фуражке, с белым чехлом, заломанной на бок; они пели весело, с самонадеянностью. Все виденное тревожило меня. Усталый от дороги, я не мог отдыхать; я нетерпеливо желал знать, что делается в батальоне и что думают солдаты по случаю требования возвратиться в Россию. От находившихся при полномочном министре генерале Дюгамеле, прибывшем в Тегеран 22-го октября, донских казаков, имевших много знакомых в батальоне, я в тот же день узнал, что батальон ни за что не хочет идти в Россию, в особенности Поляки; что Самсон-хан, (Бежавший в Персию много лет тому назад, вахмистр Нижегородского драгунского полка, Самсон Маклинцов, тогда персидской службы генерал-лейтенант) от которого все зависело, без разрешения Шаха не хотел даже представиться бывшему полномочному [318] министру, графу Симоничу, и что все объяснения кончились тем, что Самсон-хан объявил решительно, что не пойдет в Россию. Чрез дезертиров, прибывших со мною из Тавриза и преданных мне, я узнал то же самое. Обо всем этом я доложил графу Симоничу, и граф отвечал мне, что, к сожалению, все справедливо, присовокупив: "действуйте, как вы действовали в Тавризе, но прошу вас уведите батальон". Чрез несколько дней после прибытия в Тегеран, я был представлен шаху. Полномочный министр, генерал-майор Дюгамель, представляя меня, весьма выразительно высказал требования государя насчет выдачи батальона. Шах ничего не отвечал. Видно было, что это требование его беспокоило. В тот же день я был представлен первому министру, мирза-хаджи-Агаси. Он старался отклонить разговор о выдаче дезертиров и не сказал ничего удовлетворительного. Генерал Дюгамель и находившийся еще в то время в Тегеране граф Симонич делали все что только зависело от них, чтобы склонить шаха исполнить требование государя. Но Персиане все делали на бумаге и на обещаниях: батальон не обезоруживали; он продолжал ходить в караул к шаху и нести службу. Солдаты, встречаясь со мною на улицах, показывали дерзкое неуважение. Шах не имел столько решительности, чтобы объявить солдатам, служившим ему с большою пользой, что они должны идти в Россию, и что в противном случае он их отправит силой. Бывая в карауле, солдаты наши из уст шаха неоднократно слышали, что он ни одного солдата не отдаст насильно, и что одни только желающие пойдут в Россию. Батальон с прибытием моим настоятельно требовал, чтобы я предъявил ему манифест государя императора о прощении и объявил намерение правительства. Поляки наиболее настаивали на этом. Зная, что у меня нет манифеста, они хотели сделать беспорядок, пользуясь единодушным желанием батальона не идти в Россию. На требование батальона придти объявить ему манифест государя императора, я написал приказ, в котором, напоминая долг пред государем и отечеством, звал солдат в Россию. Причем приказал объявить, что если батальон требует меня с тем, чтобы показать [319] упорство, то я его видеть не хочу, и что дело шаха доставить в Россию если не самих дезертиров, то головы их; если же батальон имеет другое намерение, то пусть всякий, желающий объяснения, явится ко мне, и я с радостью приму его. Я помнил происшествие в Тавризе при приеме первой партии дезертиров, и потому находил необходимым действовать осторожно. Видя неблагонамеренность персидского правительства, я не хотел приступать ни к чему решительному, пока не увлеку наших солдат и не склоню в особенности самого Самсон-хана идти в Россию или, по крайней мере, содействовать мне. Я послал к нему письмо, в котором высказал все, что только можно было, чтобы тронуть его душу; он не отвечал. Три дня спустя я послал ему сказать, что буду у него; он отвечал, что болен; но я пошел к нему. Он принял меня с неудовольствием. Около часа ожидал я его в приемной зале, меблированной по-европейски. Наконец он вошел в сопровождении толпы раболепных прислужников; лицо его выражало сильное негодование. За ним несли кальян. Сев небрежно на особый диван, он стал его курить, не сделав мне приветствия. Человек видный, пожилых лет, но сильный, живя тридцать три года в Персии, где все основано на коварстве, он сделался глубоко недоверчив и суеверен. Он не верил в дарованное ему всемилостивейшее прощение. Богатство, выгоды, привычка и знаменитость его в Персии (В 1835 году, когда Магомет-шах находился с войсками под Гератом, принц Абас-мирза умер. Магомет-шах спешил возвратиться в Тегеран к царствовавшему тогда деду своему, Фет-Али-шаху, для испрошения утверждения на право наследования престола. Проливные дожди испортили дорогу; орудия топли в глубокой грязи; движение войск медлилось. Магомет-шах решился было зарыть орудия недалеко от Герата. Все ханы, призванные на совет, согласились, но Самсон-хан не согласился, а предложил вывоз орудий возложить на войска. Он взял самые тяжелые орудия, купил под них лошадей на собственный счет и отдал своих из-под вьюков. Ханы, пристыженные подобным поступком Самсон-хана, вывезли все орудия. Самсон-хан получил за это орден Льва и Солнца 1-й степени с бриллиантами. Самсон-хан известен не в одной Персии, но и далеко на восток. Он всегда был верен своему слову; его слову более верили нежели слову самого шаха. Первый министр гератского шаха, Яр-Магомет-хан, в большой дружбе с ним. Когда в 1833 году принц Абас-мирза по какому-то случаю арестовал этого вельможу, он находился под караулом наших солдат. Самсон-хан не только продовольствовал его на свой счет, но и давал ему деньги на необходимости; иначе он бы умер от голода, ибо Персиане не имеют никакого сострадания к арестантам своим и вообще бесчеловечны. Подобные примеры великодушия, редкие в Персии, приобрели большое уважение Самсон-хану. С потерею батальона, ему предстояло пасть, тем более, что персидское правительство ему много должно: он на свой счет содержал батальон; под Гератом; Персиане, же неблагодарны, расплачиваться и не имеют средств) связывали его с нею; страх [320] наказания, утрата счастливого быта в Персии, удерживают его идти в Россию, куда он должен возвратиться как дезертир и вполне чувствовать срам своего преступления. Набожный, он не утратил своей веры, и при всей внешней грубости, был человек с чувствами и с умом. Первое слово его было тяжко-оскорбительною дерзостью. Как Русскому, мне трудно было ее вынести. В первом порыве я хотел было ответить ему оскорблением, но воздержался и без упрека обратился к нему. Я говорил ему о славном отечестве нашем, об обязанности верноподданного, о горести видеть Русского раздирающего свою святыню. Я говорил ему, что правительству нашему не нужно ни его, ни детей его, ни зятя (Скрыплева, командывавшего батальоном). "Оставайтесь в Персии, повторял я ему, но будьте Русским; отвратите братьев ваших от преступного упорства, возвратите России заблудших детей ее — они нас пятнают". Во все время, что я говорил, Самсон-хан сидел потупя глаза; слова мои тронули его; он подошел ко мне, и пожав сильно руку, отвечал: "Из слов ваших вижу, что вы человек богобоязненный и не желаете несчастья людям. Но скажу вам откровенно: ни я, ни зять мой ни за что не пойдем в Россию; здесь мы пользуемся почетом, а там мы будем испытывать срам за преступление, которое ничем искупить не можем. Я тяжко виновен пред Богом и государем, почитаю себя несчастливым, что не могу возвратиться в отечество. Россию, родину, я ношу в сердце моем, я плачу по них. Священное Писание говорит: всему положен [321] предел, его же не перейдешь; и верно мне суждено умереть в слезах, оплакивая свое преступление и утрату родины. Я пойду в Иерусалим и там в раскаянии кончу дни, Однако же хочу быть полезным государю и отечеству; но не могу сделать этого открыто: меня шах погубит. (Говоря это, он мне показал несколько собственноручных записок шаха, в которых было повторяемо нежелание его выдать нам наш батальон) С завтрашнего дня я слягу в постель и не буду мешаться ни во что; делайте, что знаете, я никого отговаривать не буду. Просите Бога, чтобы Он помог вам; без Него вы не управитесь с солдатами: люди буйные и беспокойные; берегитесь". На другой день он действительно слег в постель, и я стал управляться с батальоном. Как скоро собралось у меня несколько десятков солдат, желавших возвратиться в отечество, я всячески старался сблизиться с ними, пробудить в них любовь к родине и государю. Особенно сильно потрясли их душу звуки родных песен. Зная, по сердцу своему, отрадные чувства, которые пробуждают на чужбине родные звуки, я сформировал хор песенников. В батальоне никогда не было песенников; веселые возгласы русских солдат не оглашали Тегерана; порою, только в тишине, недавно прибывший солдат, в тоске по родине, напевал заунывную песню, чтобы утешить тоскующую душу. Среди глубокой тишины тегеранских ночей (В Тегеране, как и во всей Азии, днем все в движении, шумно; с заходом же солнца все возвращаются в дома свои, которые запираются наглухо и на улицах вы не встретите никого, разве лотов (разбойников), ищущих добычи или пьянствующих) песенники мои заливались песнями; звуки их песен, разносясь по Тегерану, потрясали батальон. (Чтобы песни были слышнее, я расставлял песенников на крышах: в азиатских домах крыши плоские) Я употреблял все мое старание, чтобы в команде моей было весело, чтобы кручина не могла запасть в сердца возвращавшихся в отечество; я сам пировал с ними. Не веря никаким бумагам, а только увлекаясь моими речами, многие полагали, что я навожу на них одурь чадом слова и сомневались во мне. Чтобы уничтожить сомнение и убедить, что я действую откровенно, [322] совестливо и без притворства люблю солдата, я вынужден был иногда омрачать вином свой рассудок, дабы, развернув сердце, обнаружить чувства. И действительно эти минуты были самые победные: солдаты приходили в восторг, поднимали меня на руки, убеждаясь, что я действую от чистого сердца и люблю их. Крики ура потрясали Тегеран, будили упорствовавших, влекли их ко мне. Эти клики, без сомнения, будили даже самого шаха и его гарем; узкая улица, уже наших уездных переулков, отдаляла нас от дворца: тут были и батальонные казармы. С каждым днем число солдат более и более прибавлялось, и наконец к 6-му декабря был у меня почти весь батальон: было более 400 человек. По числу солдат, поступивших в мое ведение, двор полномочного министра нашего, где они помещались, был тесен, и я перевел их в обширный караван-сарай за город, где было достаточно помещение и для солдат и для семейств их. Во все время нахождения их во дворе полномочного министра не было ни драки, ни буйства, ни воровства: сила внушения их обуздывала; хорошее содержание и заботливость о них успокаивали их. Полномочный министр остался совершенно доволен их поведением, так неожиданным. В батальоне оставалось еще не желающих идти в Россию, кроме принявших мусульманскую веру, около 15 человек Русских, — это были люди имевшие достаток, — и 80 Поляков. Первый министр шаха, мирза-хаджи-Агаси, управлявший Персиею, человек хитрый, предвидя, что рано или поздно я возьму батальон, стал некоторым образом склоняться к пользе нашей. Батальонное начальство, опасаясь ответственности за оружие и амуницию, которые бросали или пропивали Солдаты, уходя ко мне (иные уходили с караула у шаха) стало приступать к отобранию оружия у тех, которые казались ненадежными. Бывший батальонный командир серенг (полковник) Скрыплев, по родственной связи с Самсон-ханом, хотя . колебался идти в Россию, но как мой земляк, сблизясь со мною отрадными воспоминаниями о родине, родных и знакомых, готов был мне помогать. При таких обстоятельствах, имея у себя уже большую часть батальона, я видел, что наступила минута действовать решительно с упорствующими. [323] Полномочный министр наш истребовал у первого министра шахского одного персидского чиновника с десятью сарбазами для состояния при мне и содействия к арестованию упорствующих. В помощь к этим сарбазам я имел еще несколько человек лотов, (Класс людей праздных, отважных, пьяниц, живущих грабежом и разбоем; между ними редко кто не заклеймен каким-либо преступлением: у кого глаз вырван, у кого нос, уши обрезаны, а у некоторых кисть руки отрублена, за воровство и разбои. Эти люди были мне чрезвычайно полезны) которых, как равно и сарбазов, поручил ведению бывшего при мне жителя Тифлиса, переводчика из Татар, отставного прапорщика Бахтиара Агаларова. Одноверец Персиан, истинно преданный нашему правительству, он был мне весьма полезен. Дабы отвратить неприятные происшествия при арестовании упорствующих, я считал необходимым приготовить к этому тегеранских жителей. В азиатских городах днем почти все жители на базарах, по делу или без дела. Персиане вообще легкомысленны, любят новости и чрезвычайно любопытны; остановитесь на улице и станьте что-либо рассказывать; вас окружит толпа народа, которая будет беспрестанно возрастать. Я посылал Бахтиара Агаларова на базары забавлять народ рассказами, что государь требует наших солдат потому, что они изменили шаху под Гератом, продавали порох Гератцам, что государь наш в большой дружбе с шахом, который называет его величество старшим братом своим; что государь пришлет весною Каспийским морем корпус, чтобы взять Герат и подарить шаху; далее он говорил о глупости Персиан, которые видят богоугодное дело в обращении наших солдат в свою веру. Они дурачат нас, говорил он им: они не только, что не исповедуют мусульманской веры, но еще смеются над нею; они не знают символов ее, пьянствуют, молятся по-русски, крестятся. Персиане изрекали проклятие на наших солдат и говорили: "да пропадут эти нечистые собаки!" Расположив таким образом умы тегеранских жителей, Бахтиар Агаларов с сарбазами и лотами приступил к поимке упорствующих. В течение трех дней они [324] схватили в глухих переулках двадцать два человека Русских и Поляков и посадили их под арест. Место ареста было скрытое. Солдаты при арестовании их стали кричать, что они мусульмане; но как не знали символов веры, то Бахтиар тут же заставлял их креститься; и как только называвшие себя мусульманами крестились, сарбазы и лоты принимали их прикладами и палками и тащили под арест. В одном глубоком месте скрывались до десяти человек наших солдат с оружием. Сарбазы и лоты боялись их схватить; но Бахтиар взял ружье на перевес, бросился вперед, за ним сарбазы и арестовали их. В это время все поступившие в мое ведение солдаты были расположены вне города. Я приказал распустить между ними слух, что только те, которые находятся за городом, в моем ведении, пойдут в Россию как солдаты и воспользуются дарованным всемилостивейшим прощением; прочих же, оставшихся в городе, шах, на покровительство которого они надеялись, арестовывает и отправляет в Россию за конвоем, для наказания. Узнав об этом, мои солдаты стали с осторожностью ходить в город, куда их не пропускали без билетов. Сарбазы, содержавшие караул у городских ворот, были подкуплены мною. Таким образом без происшествия были арестованы означенные двадцать два человека. Упорствующие русские солдаты уже почти все были перехвачены, оставались Поляки в составе целой роты; они имели свою походную и боевую амуницию и держали себя на походной ноге. Народ пронырливый, они успели прибегнуть под покровительство командовавшего войсками в Тегеране Гуссейн-хана. Простой, не дальновидный, Гуссейн-хан принял и распорядился увести их из Тегерана, полагая что этим угодит шаху и успеет повредить выводу батальона. Узнав об этом, я немедленно призвал батальонного командира Скрыплева и потребовал, чтобы он самым благоразумным образом арестовал польских офицеров, предводивших упорствующими Поляками, объясняя, что этот только случай может доказать: Русский ли он, или изменник. Он взялся исполнить это. Между тем я послал к Полякам бывшего при мне Нижегородского драгунского полка прапорщика Яневича, дабы он внушил [325] своим соотчичам всю безрассудность их. Истинно усердный, преданный нашему правительству, страдая о заблуждении своих братьев и действуя с истинным самоотвержением, он вошел к Полякам. Они приняли его самым дерзким образом: один из них бросился на него и, размахнувшись саблею, чуть не изрубил его; переводчик Бахтиар Агаларов отразил удар; Яневич едва мог спастись. Скрыплев успел однако же арестовать ночью офицеров, и так хитро, что ни Персиане, ни нижние чины не знали. Но как уже было решено выступить с рассветом из Тегерана, то Поляки, имея проводника данного им Гуссейн-ханом, выступили в полной боевой амуниции. Я послал бывших при мне лотов открыть куда пойдут Поляки и где остановятся. Между тем не медля доложил полномочному министру нашему, прося решительных распоряжений, дабы не допустить Поляков к побегу, находя что их побег может иметь весьма вредные последствия. Министр немедленно поехал к шаху. Шах, в удовлетворение требования министра, обещал прислать к нему Гуссейн-хана для объяснения и предоставил принять меры, какие генерал Дюгамель заблагорассудит, к арестованию Поляков. В Персии славится храбростью марагинский хан, командовавший батальоном сарбазов. Полномочный министр наш предложил ему идти с батальоном вслед за Поляками и арестовать их, обещая награду и ему и сарбазам. Он согласился было, но узнав, что Поляки ушли с боевою амуницией и штыками, решительно отказался от преследования их, и так заметно смешался, что генерал Дюгамель при нем же сказал мне: "каков хваленый молодец!" (Из этого можно видеть, могли ли Персиане доставить силой батальон на границу) Скоро пришел Гуссейн-хан, генерал-адъютант шаха. Нагло- бессовестная изворотливость его, свойственная всем ІІерсианам, и необходимость кончить дело не объяснением, а исполнением, вынудили полномочного министра прибегнуть к угрозе, сильнее действующей на душу Персиан нежели ласка. Генерал Дюгамель стал требовать решительно, грозя сорвать голову Гуссейн-хану, если он не возвратит Поляков. Гуссейн-хан отвечал, что его голова не так ничтожна, чтобы он [326] мог легко сорвать ее. Министр ему повторил, что сорвет ее легче нежели у последнего осла, и приказал ему выйти вон, угрожая, что непременно исполнит свое обещание; а между тем потребовал, чтобы он зашел ко мне. Гуссейн-хан зашел. Я дополнил все, что министр, из приличия, не мог высказать. Хотя Гуссейн-хан и вышел с большим неудовольствием, но немедленно послал возвратить своего проводника. (При следовании моем чрез Персию с батальоном, шах назначил михмандаром (проводником) одного из своих почетных чиновников, Мурад-хана. Имея правилом быть вежливым, я оказал все внимание Мурад-хану, когда он прибыл ко мне. Но в Персии уважаются люди не по достоинствам, а по богатству их. Солдатская жизнь моя скоро лишила меня уважения хана. Хотя я и объяснил ему, что у нас военные дорожат славою и честью, а роскошью пренебрегают, но это ему показалось совершенно непонятным, даже глупым. Я мало обращал внимания на уважение его, но требовал только, чтобы он не грабил жителей, требуя будто бы для русского батальона лошадей, продовольствия, в чем мы не нуждались. Для продовольствия я имел маркитанта; лошади были наемные. Желая пройти чрез Персию таким образом, чтобы проход русских оставил хорошее воспоминание в Персианах, которых свои сарбазы, при проезде, немилосердно грабят, — я обращал особенное внимание, чтобы жителям не было делаемо никакого притеснения, и потому о намерении моем всегда предупреждал их чрез квартирьеров моих. Не однократно жители жаловались мне на хана; я ему говорил об этом, но он мне отвечал невежливо, давая понимать, что я иду по Персии, и что это не мое дело. Желая прекратить его грабежи, я решился взять у него шахский фирман и лишить его всякого права. Он не согласился отдать фирман; я приказал отнять силою. Он заупрямился; его наказали и отняли фирман. Не принимая в обиду наказание, он сожалел только о том, что лишился возможности грабить, сбросил с себя личину важности и стал вежлив до унижения: прислуживал мне, подавал трубку, держал стремя, когда я садился на лошадь, принимал лошадь, когда я сходил с нее; из высокомерного хана он сделался слугою, и вместо того чтобы жаловаться на меня по приезде в Тавриз, он просил от меня свидетельства в поведении своем) Оставленные без проводника, без офицеров, Поляки прислали ко мне спросить: могут ли явиться ко мне и получить прощение? По ответу моему они явились, и я их принял, дав им [327] однако же почувствовать, какого наказания заслуживают они за свой поступок и за неблагодарность правительству, и какую милость я им делаю, принимая их в число их братьев, изъявивших добровольное желание идти в Россию, и давая им возможность увидеть родину. Таким образом, почти весь батальон уже был у меня; мне оставалось только склонить к добровольному возвращению в Россию бывшего батальонного командира сергенга (полковника) Скрыплева и нескольких солдат, скрывавшихся у него и находившихся при шахе, и управиться с бывшими под арестом двадцати двумя нижними чинами и тремя офицерами из Поляков. Сии последние хотя и просили пощады, но я не хотел выпускать их из-под ареста, в пример батальону, и потому дабы, выстрадав свою вину, они лучше поняли и оценили благо свободы, (Невозможно было отправить их силой в Россию. Это бы стоило чрезвычайных задержек и могло иметь неприятные последствия. Нужно было дать много денег конвойным, дабы усердно смотрели за арестантами на походе, нужно было тепло одеть как конвойных, так и арестантов, дабы они не замерзли; нанять под всех их лошадей и при всем этом бояться, чтобы арестанты не разбежались, что имело бы весьма неприятные последствия, показав прочим дезертирам невозможность сделать с ними что-либо силой) и убедились, что Персиане, на которых они полагались, коварны и бессильны, и что против воли русского государя ничто не устоит в Персии. Самсон-хана я и не склонял идти в Россию, видя его непоколебимое упрямство, а напротив старался дать ему понять, что правительство ваше будто бы даже желает, чтобы он оставался в Персии, для пользы нашей, что его усыпляло. Я имел список всех тех людей, что скрывались от меня, и оставил их в покое, до 6-го декабря, который сближался; заботился же только об устройстве порядка и дисциплины в батальоне и о состоянии батальонных списков. Отдав по батальону приказ, в котором, внушая солдатам необходимость порядка и повиновения, я утвердил ротных командиров в их должностях, и дал назначение прочим офицерам батальона. Между тем арестованные, к которым по наущению моему, доходили [328] стороной беспрестанные слухи что шах хочет отправить их за конвоем в Россию, где они за преступление свое получат жестокое наказание, беспрестанно просили меня об освобождении; от офицеров я получал самые убедительные письма. Наконец я всех их освободил, и высказав им то же самое, что говорил Полякам, которых увел было Гуссейн-хан, потребовал от них слово, что они будут служить усердно; все они дали слово и служили примерно, в особенности офицеры. III. Настал день 6-го декабря, день тезоименитства государя императора нашего, столь великий для сердца Русского, и в особенности на чужбине. Ознаменовать этот день празднеством, слить молитву свою, молитвы батальона с молитвами шестидесяти миллионов народа, молящихся на Руси о благоденствии государя императора, было первым желанием моим. Офицеры приготовляли обмундирование, солдаты исправляли свою одежду, двор равнялся для парада, среди двора устраивалось возвышение для священнодействия, деятельность в Русском подворье, оживленная усердием, — все будило в солдатах чувства к царю и отечеству, усыпленные давнею жизнью в Персии, безнадежностью увидеть когда-либо Россию. В девять часов утра батальон окружал уже алтарь, воздвигнутый среди двора: священник совершал молебствие. Моление под небом Персии, вдали от родины, не могло не тронуть сердца солдат, не заставить их позавидовать участи тех братьев их, которые, проливая кровь за веру и за царя, приобрели право на благодарность отчизны. Полномочный министр наш присутствовал при молении. Когда молебствие кончилось, он приветствовал солдат, поздравлял их с высокоторжественным днем, благодарил их за усердие, сказал им, что, исполнив волю государя императора добровольным возвращением в Россию, они уже не дезертиры, а русские солдаты, и что об усердии их государь император будет знать. Эти слова привели солдат в восторг: крики ура, неоднократно повторенные, оглашали воздух. Когда министр провозгласил тост за здравие [329] государя императора, крики ура повторились с новым восторгом. Крыши наполнились ІІерсианами, которые дивились нашему торжеству среди Персии. На том возвышении, где совершалось молебствие, был обеденный стол для всех батальонных офицеров; вокруг этого места обедали солдаты. Веселье оживлялось, песенники пели, музыка играла, Поляки танцевали. Чувства всех сливались в одно чувство, в чувство любви к государю и отечеству. Все хотели быть Русскими, все проклинали Персиан, изъявляя свою ненависть к ним. Кроме солдат, кои шли в Россию, участвовали в празднестве командовавший батальоном сергенг (полковник) Скрыплев (Он служил прапорщиком в бывшем Натебургском пехотном полку, участвовал в войне против Персиан, и в 1828 году, во время Турецкой войны, бежал из Баязета, когда там открылась чума, увлеченный молодостью, неопытностью и обольщением принца Абас-мирзы, который старался сманивать наших солдат) и прочие солдаты, не желавшие идти в Россию, — первый по родственной связи с Самсоном-ханом, на дочери коего женат, другие по семейным связям, а некоторые, как убийцы, которым государь император не изволил даровать всемилостивейшего прощения; прочие же по привычке к буйной жизни и по нежеланию служить. Но когда празднество этого дня пробудило во всех русские чувства, они, забыв все, стали желать возвращения в Россию. В пылу чувств, Скрыплев провозгласил тост за здравие государя императора. Батальонные офицеры остановили его. "Ты не смеешь пить за здоровье нашего царя, ты изменник, пей за здоровье твоего шаха", говорили они ему. Поднятая рука с бокалом окаменела у Скрыплева; пав на колени, целуя мои руки, землю, он просил меня взять его в Россию. Я долго отказывал ему, желая, чтобы весь батальон видел уничижение его; наконец я принял его, и он своею рукой вписал себя в список добровольно возвращающихся в Россию, На другой и в последующие дни я должен был некоторых исключить из списков: одних потому, что не мог взять их семейства, к которым, по повелению шаха, был приставлен караул, а других как убийц, (Когда убийцы явились ко мне с сознанием своего преступления, когда я выслушал исповедь одного из них, Алехина, с чувством высказанную, я был тронут до глубины души. Алехин — видный мужчина; на бледном челе его видна была печать душевных страданий. "Вот восемь лет, говорил он, как я убил Армянина, продававшего водку в Шуше; с тех пор, бежав в Персию, я не знаю радости, хлеб мне кажется не хлебом, а камнем". Выслушав Алехина, я дал ему и двум товарищам его денег (собственных) и приказал им уйти из Персии хоть на край света. Чрез несколько дней спустя я дал им билеты и жалованье, следовавшее им от персидского правительства. Это имело чрезвычайное влияние на батальон: все солдаты благодарили меня за несчастных товарищей своих и в особенности за Алехина, хорошо служившего в батальоне и которого товарищи любили, из участия к горести, постоянно терзавшей его. Получив билеты и деньги, убийцы просили меня дозволить им остаться в батальоне, покуда он не выступит. С невыразимою горестью они расставались с братьями своими, шедшими в Россию. Как завидовали они им! Прощаясь со мною, они пали к ногам моим. У Алехина были слезы на глазах.) [330] которые не имели права воспользоваться всемилостивейшим прощением, и которых я не хотел взять, дабы показать батальону (для вящего успокоения дезертиров), что беру только тех, которые избавляются от наказания. Весть, что Скрыплев идет в Россию, сразила Самсона-хана и все его семейство. Дочь его, жена Скрыплева, в испуге выкинула ребенка, которым была беременна; сестры, брат ее рыдали, проклиная меня. Самсон-хан хотел было не дать Скрыплеву своей дочери, но испугавшись угрозы его, что он и его самого возьмет в Россию, согласился отпустить ее, не дав Скрыплеву никакого пособия (Самсон-хан расставался с дочерью с такою горестью, как будто бы отпускал ее в могилу. Она любимая дочь его. Он не мог поверить, чтобы ее и зятя его не достигло в России какое несчастье. Скрыплев, как мы видели, много содействовал мне в выводе батальона из Персии. Государь, за услугу его, повелел принять его на службу сотником в кавказское линейное казачье войско). Шах тоже был не доволен, что Скрыплев оставляет службу в Персии. Он ушел в Россию, не представившись шаху, оказывавшему ему много внимания. Шах узнав, что батальонная музыка, единственная его музыка, попалась в мои руки, требовал у полномочного министра, чтобы я возвратил ее. Понимая, как это [331] огорчало шаха, я возвратил инструменты, но несколько кантов оставил у себя, и они пришли в Россию. Записавшиеся 6-го декабря русские старики, имевшие семейства в Тегеране, просили чтобы я взял в батальон их жен Персианок. Помня несчастное происшествие с Грибоедовым, я находил необходимым действовать осторожнее с женщинами, и потому, для того, чтобы увидеть что будет, я взял только двух женщин, которые сами пришли ко мне, объясняя, что желают идти за мужьями в Россию. Не прошло двух дней, как народ зашумел на базарах; главный мулла стал изъявлять свое неудовольствие; шах несколько раз присылал к полномочному министру нашему, чтобы я отдал этих женщин. Изъявя присланному персидскому чиновнику всю готовность мою, я возвратил женщин; но так как они имели детей, которые шли с отцами, то, согласившись с ними, я распорядился, и их украли. Они немедленно были отправлены в Тавриз. Персиане хватились; но так как Персианок уже не было в батальоне, и они при обыске не оказались, то успокоились. Персиане видят только то, что у них пред глазами, а далее ничего. В Тегеране находились Афганцы. У них пропали женщины. Персияне вероятно украли их, но, чтобы не ссориться, сложили это на наш батальон, внушив, что Русские уводят в Россию женщин. В батальоне были действительно солдатские жены Армянки и несторианки, но не Афганки. Более 20 Афганцев, вооруженные саблями и щитами, пришедши в караван-сарай, где размещался батальон, требовали возврата женщин; толпа народа за ними следовала. Солдаты, бывшие в карауле у ворот караван-сарая, остановили Афганцев, приняв их самым дерзким образом. (Наши солдаты, обласканные шахом, славясь безотчетною храбростью, отважные, не были ласковы к Персианам, которые их боялись. К министру я должен был ходить чрез базар, где всегда толпа народа, тысячи людей. В проводники я брал двух или трех дезертиров. Я не мог их заставить, чтобы они, требуя для меня дорогу, не били народ и имели какое-нибудь уважение к лицам, которые казались почетными) Афганцы, взявшись за сабли, стали насильно врываться в караван-сарай; народ шумел. Выбежав на этот [332] шум с бывшим при мне Нижегородского драгунского полка прапорщиком Яневичем, я обратился к Афганцам, спрашивая чего они желают. Увидя, что их претензия справедлива, я приказал немедленно впустить двух старших из них в караван-сарай. Довольные оказанным вниманием при появлении моем, они укротились. Я предоставил им осмотреть самым строгим образом батальон; они осмотрели и, не найдя женщин, удалились. Не столько я был испуган в минуту появления Афганцев, сколько в последствии, когда обдумал, как близко было к ужасно-кровавому происшествию, если бы, не случась в батальоне, я не удовлетворил Афганцев, и они бы неминуемо встретили сопротивление, против которого поднялся бы весь Тегеран и возобновилось бы случившееся с Грибоедовым. Как на кинжалах я стоял с батальоном в Тегеране и спешил выступить. Но солдатам нашим следовало жалованье заслуженное ими в походе под Гератом, об удовлетворении коим они просили меня неотступно. Зная, как дорога солдату заслуженная копейка, понимая как необходимо при самом начале показать солдатам внимание в справедливом их деле, тем более что, ведя их без конвоя, мне нужна была их преданность, я представил полномочному министру о необходимости удовлетворения солдат заслуженным жалованьем на счет персидского правительства. Генерал-майор Дюгамель согласился, и причитавшиеся деньги были мне выданы из сумм миссии. Персидское правительство обязалось возвратить их. Некоторым солдатам следовало более ста рублей на ассигнации, а некоторым офицерам более тысячи. Дать деньги на руки значило дать средство к пьянству, а пьянство повело бы к грабежу, разбоям и побегам. Посему я находил полезным раздать на руки только самую малую часть денег, а остальные удержать для выдачи по прибытии в Россию. Некоторые неспокойные солдаты стали роптать против этого, говоря, что деньги удерживаются для того, чтобы в последствии не дать им, и что их обманывают. Собрав батальон и изложив солдатам причину, почему я удерживаю деньги, требовал, чтобы они согласились. Я говорил им: "Разве вы еще не верите в мою любовь к вам; разве забота моя о вас, освобождение из-под [333] ареста (Тех 22-х человек, что были мною арестованы) людей, которых шах отправил бы без сожаления в Россию для наказания за упорство, не служит ли вам доказательством, что я не хочу вам зла; разве, отдаваясь вам на руки, вверяя вам жизнь мою, не доказываю я правоту моих намерений? Если бы мое дело не было богоугодное, если бы я не был руководим любовью к вам, если бы я хотел зла вам, то я бы боялся вас; но я вас не боюсь. Рвите меня, если вы сомневаетесь во мне! Вы хотите взять деньги, чтобы бежать, бросить меня и насмеяться надо мной за добро, которое я вам делаю, лишить меня чести, подвергнув меня суду за то, что я полюбил вас как братьев. Лишите меня жизни, но оставьте мне честь; дайте мне смерть, возьмите себе проклятие: оно задушит вас за брата вашего! Мне дорога ваша копейка; я старался вырвать ее из рук шаха для вас, а не для себя; я положу ваши деньги в батальонный ящик, который будет под караулом вашим; я пойду за конвоем вашим, на руках ваших, и если вас поколеблет сомнение, то вы и в дороге можете разграбить ящик; но только помните мою просьбу: возьмите тогда и жизнь мою, и бросьте мои кости в вашей проклятой Персии на посмеяние поганым Персианам, за которых вы кровь проливали!" — "Мы верим вам, отвечали солдаты, удерживайте наши деньги; мы вас на руках принесем в Россию; нам нужна ваша жизнь, мы ее беречь будем, как наше сокровище". Я удержал деньги, положил в батальонной ящик вместе с казенными деньгами, бывшими у меня более 30.000 рублей, и отдал под часы батальонному караулу. Полномочный министр, отдавая мне деньги, следовавшие в жалование батальону, более 4 тысяч червонцев, полагал для безопасности отправить их с курьером в Тавриз, и потом в Границы, но не брать с собою в поход. Зная признательность нашего солдата, готового положить жизнь свою за начальника, в котором видит заботливость и попечение о нем, я решился взять деньги с собою в поход, отдав их под охрану батальона, убежденный, что доверенностью к ним я их более успокою и привяжу к себе. Решимость моя беспокоила министра и вместе удивляла. Но он еще более удивился и изъявил свое опасение, [334] когда я стал просить об истребовании ружей от персидского правительства для вооружения батальона, если не всего, то хотя части оного. Я находил это совершенно необходимым как для вящего успокоения солдат, дабы они видели, что идут в Россию не как дезертиры, а как солдаты, так и для того, чтобы, идя чрез необузданную полудикую Персию, мы могли управиться с жителями, и не даром пропасть, если бы они задумали что-либо против нас. Генерал-майор Дюгамель, видя из успехов моих при взятии батальона, что я понимаю солдата и в затруднительных случаях не потеряю благоразумия - истребовал часть ружей для вооружения батальона. Раздав солдатам ружья и имея деньги, мне нужно было только привести в порядок отчеты и списки, чтобы выступить. Но полномочный министр предъявил мне полученную от персидского министра иностранных дел, мирзы-Масуда, бумагу, в которой объявлялось требование шаха возвратить 2/3 батальона, объясняя, что я не имел права брать солдат, принявших мусульманскую веру, давно служащих в Персии, и детей их. (Действительно, я не должен был их брать; но большая часть солдат, называвших себя мусульманами, приходя ко мне, отрекались от отступничества; детей же и жен я не мог не взять, ибо без них многие солдаты ни за что не пошли бы в Россию. Персиане действовали коварно, а я считал долгом не щадить их) Генерал Дюгамель затруднился в исполнении требования шаха, предвидя, что это может иметь вредное влияние на батальон, препятствуя успеху вывода оного. Я предложил мое мнение: уйти в ту же ночь с батальоном из Тегерана, объясняя, что с этим прекратятся все претензии Персиан. Он согласился, пожелав успеха, в котором весьма сомневался: мне оставалось исполнить. Я решился уйти из Тегерана во что бы то ни стало; я хотел непременно увести весь батальон, не оставляя ни одного солдата. Но как успеть в этом, как пройти чрез Персию среди зимы, с толпой необузданных людей, как объявить им поход, как выступить из Тегерана, чтобы в Персианах и солдатах ее встретить сопротивления? Все это кружило мне голову, — Я был в недоумении. Солдаты любили меня, и потому я нашел всего [335] лучше говорить с ними откровенно. Прискакав в батальон, я приказал немедленно выстроить его; поспешность не дала им собрать мысли; они сердцем внимали мне: "Ребята, Мы сегодня же должны уйти в Россию. Шах требует, чтобы я отдал ему ваших жен, детей и возвратил всех тех из вас, кто бросил веру отцовскую, опоганился татарщиной. Кто изменил Богу и государю, кто отдал свою душу лукавому — пусть идет к шаху, пусть ищет его покрова, пусть ищет сам своей погибели, я проклинаю его. Кто же любит Бога, царя и отечество — тот пусть идет со мною; я на руках принесу его на Русь святую, как брата своего. Говорите ребята: кто за царя и Русь святую, кто за шаха и поганую Персию?" — "Идем, идем в Россию, повторяли все, — не покинем вас — отца нашего". У меня чуть сердце не вырвалось от радости. Я немедленно послал за священником (Армянским) и приказал приготовляться к походу. Ночь наступила; пришел священник и при блеске луны, так светлой на востоке, совершил молебствие. Ночная тишина, глубокое безмолвие в рядах солдат, слабый свет свечей, озаривший священника в облачении с крестом и с молитвою на устах, — все это, вдали от России, при мысли о дальнем трудном походе, пробуждало невыразимые чувства. Я молился на коленях, я чувствовал необходимость молиться, и молился от всёй души; мне нужна была помощь Божия для дела трудного, которое предпринимал. Солдаты один за другим приходили к алтарю, целовали образ, клали поклоны; тяжкие вздохи вырывались у них. Молебен окончен, священник, обходя солдат, кропил их святою водой; я шел за ним, повторяя солдатам: "В путь, на Русь святую, ребята! " — "Да будет с нами Бог и милость царская, отвечали солдаты — идем в Россию." В четыре часа по полуночи в караван-сарае оставались только одни солдаты на легке; семейств и вьюков уже не было; они ушли вперед. Пробили сбор, батальон вновь выстроился. Скомандовав на молитву, я в кратких словах еще раз просил Бога благословить наш поход, и выступил с батальоном. Сделав не более ста шагов от караван-сарая, [336] надо было повернуть направо и идти чрез кладбище. "По гробам ваше благородие", сказал мне невесело один из батальонных офицеров. "По персидским гробам", отвечал я, и вызвал песенников вперед. Песенники пели, барабанщики били марш. Около двух верст мы шли вдоль городской стены, на которой отражался бледный свет заходившей луны. Все жители спали в объятиях азиатской лени; бодрствовали одни Русские, исполняя волю царскую. Когда рассвело, мы уже были на привале в пятнадцати верстах от Тегерана. Для ободрения солдат я шел с ними, имея песенников и рассказчиков впереди батальона. До наступления ночи мы пришли в Сулиманию, за сорок пять верст от Тегерана. Весь этот переход я не садился на лошадь, находя необходимым быть в кругу солдат. Нельзя выразить чувств, волновавших меня, когда вырвавшись из Тегерана, где столько неприятных ощущений терзали меня, выбрались мы на русскую дорогу, так отрадную. Ветер дул сильный и холодный; но мне казалось душно, я не мог надеть шинели; пришедши на ночлег; я почувствовал себя больным, но всячески старался перемочь себя и скрыть это от солдат. Горы, обнимающие Тегеран, вдали от него развертываются, обхватывают большое пространство, не скрывая хребтов своих. Окружив город Казбин и деревню Сиадавину, они сближаются и до Султании идут почти параллельно одна к другой. Сиадавина (черные ворота) стоит при самом входе в ущелье этих гор. Близ Султании горы вновь развертываются и обнимают обширную равнину, где лучшие луга во всем Ираке, (В Султании и в 25 верстах от Султании, в деревне Заал, я увидел впервые, по всему пути от Тегерана, сено у мужиков и в довольно большом количестве) и идут к Кафлан-ку. От Тегерана до Занган, и в особенности до Султании, дорога идет заметным подъемом. Султания — высший пункт на всем пути от Тегерана; здесь летом прохладно, а зимой холод весьма ощутителен. Здесь летний дворец Фет-Али-шаха; он выстроен на обширном кургане, ныне опустел и приходит к разрушению. В этом дворце Фет-Али-шах принимал генерала Ермолова в 1819 году во время его славного посольства в Персию. Султанийская [337] равнина доходит почти до города Зан-Ган, (Название этого города, по народному преданию, происходит от женщины развратного поведения, управлявшей оным. Зан-ган, по-персидски — женщина непотребная. Замечательно, что в этом городе женщины не закрывают лица, как в Тегеране и в Тавризе, и не так строги в обращении с мужчинами) от которого до города Мианы идут две дороги: одна обозная чрез деревню Сарчам, другая почтовая по хребту гор, неудобная для обозов. Переход чрез Кафлан-ку мадо затруднителен: грунт земли глинистый, нет скал, подъем и спуск не слишком круты, трудной дороги не более десяти верст. От Кафлан-ку до Тавриза дорога гораздо хуже, нежели от Кафлан-ку до Тегерана, вся изрезана горами и оврагами; зимою во время метелей во многих местах не бывает прохода. По пути от деревни Тик-Матама до Кара-Чемеля на пространстве восемнадцати верст устроены шах-Абазом два караван-сарая для приюта и спасения людей во время метелей. Зима бывает в Персии холодная; прошедшая же зима, когда я шел с батальоном, замечательна в особенности сильным холодом и чрезвычайно глубоким снегом Тегеран, как выше я сказал, лежит во впадине между гор; там при выступлении моем стояла теплая погода, но по мере приближения к Сулимании холод становился чувствительнее, и наконец в Сулимании (Здесь за несколько дней пред проходом батальона замерзли 17 персидских солдат, при следовании из Тегерана в Тавриз) мы застали ужаснейшую зиму: глубокий снег и метель. Дабы скорее удалиться от Тегерана, я находил необходимым идти из Сулимании прямо в селение Казразен, отстоящее на сорок девять верст. За два часа до рассвета выступил батальон с огромным транспортом солдатских жен, детей и батальонных тяжестей. Глубокий снег, холод, вьюга при сильном ветре и бездорожьи, и трудные переправы чрез водопроводные каналы, наполненные водой, и болезнь моя, казалось, — все соединилось, чтобы на первых порах отбить охоту у солдат идти в Россию и в особенности у жен их и детей. (На этом переходе четыре солдата отбились от батальона, два из них пришли на другой день с отмороженными ногами, а два без вести пропали) Солдаты выбивались из [338] сил, лошади падали под их семействами; я должен был скакать беспрерывно от головы к хвосту батальона, одушевлять солдат, перевьючивать лошадей, поднимать падающих женщин и детей, вновь сажать их на лошадей, переправлять их чрез канавы. Сил не доставало, я изнемог, и пришедши в деревню Казразен, 23-го декабря на ночь, слег. Я чувствовал сильный жар, озноб, все тело горело у меня, во рту сохло. В Казразене, по случаю болезни моей и наступающего Рождества, я простоял два дня. Медицинских средств у меня не было; скорый выход из Тегерана не дал мне запастись ими. Натирания согретым уксусом и водкой и чай произвели во мне испарину; мне стало лучше. 25-го декабря мы выступили из Казразена; я выздоровел на коне. Беспокойство солдат во время болезни моей показало мне до какой степени они любили меня, полагая во мне надежду, спокойствие свое. Когда я выздоровел, они говорили, что смерть моя повергла бы их в отчаяние, ибо без меня ни за что не пошли бы в Россию. Преданность солдат ко мне была так велика, что они, привыкшие к буйству и своеволию, прошли чрез Персию с такою честью, как только можно бы ожидать от самого устроенного войска. Они употребляли все усилия, чтобы оправдать мои надежды, сами присматривали за неблагонадежными товарищами своими и сами строго наказывали тех, которые намеревались бежать. Я ни одного человека сам не наказывал, а отдавал его на суд батальону, который не щадил виновного. Солдаты вели себя так хорошо и честно, что при проходе мимо деревень, в стороне находившихся, мальчики выносили на дорогу для продажи кур, яйца, молоко, не страшась наших солдат, как своих сарбазов, которые грабят и разбойничают по деревням. В самый день вступления батальона в деревню Сарчам, что один переход от города Мианы, вступали сарбазы, следовавшие из Тавриза в Тегеран. Жители выехали к нам навстречу, прося, чтобы батальон поспешил вступить в деревню прежде нежели придут сарбазы. В этот же самый день прибыл в Сарчам и персидский чиновник, следовавший в Тавриз с жеребцами, которых шах посылал сыну своему, наследнику, в подарок. Жители не хотели дать им квартир, невзирая на шахский фирман. Я вынужден был употребить свое влияние, чтобы [339] приютить шахского чиновника и его лошадей. Проход нашего батальона чрез Персию, среди зимы и всех неудобств похода, в наилучшем порядке, не мог не произвести хорошего впечатления в Персианах, которых проходящие свои войска всегда разоряют. Перешагнув Кафлан-ку, границу Ирака и Адербиджана, почувствовал облегчение; казалось, что спало с меня обременение; мы приближались к границе. После восьмимесячного пребывания за границей, и после стольких тяжелых испытаний, отрадно приближение к своему порогу. Спустясь с Кафлан-ку, мы пришли 15-го января в город Мианы, лежащий у подошвы этой горы. Нас радушно приняли. В Мианах во время последней персидской войны были наши авангардные войска. Он разделяется на две части: на старый и новый город. В домах старого города множество ядовитых насекомых, под названием мианские клопы; укушение их может причинить смерть. В новой части города их нет. Батальон наш расположился в той части города, взял дневку и благополучно выступил. 22-го января, после 31-го дня марша по глубокому снегу, мы прибыли из Тегерана в Тавриз. (Под помещение батальона были отведены квартиры, но в таком разрушенном состоянии, что их необходимо было исправить на наш счет, дабы не заморозить жен и детей и дать удобство к отдыху солдатам) Батальон вступал в город с барабанным боем и песенниками, как будто бы после победы. Жители толпились на улицах, крыши были покрыты женщинами, на нас смотрели с удивлением. Разнообразие одежд, ружья со штыками и без штыков, отважный и смелый вид наших солдат, загорелые лица коих, запыленные ветром и солнцем, казались страшными, — все это возбуждало внимание в Персианах и бывших в Тавризе иностранцах. (Находившийся при правителе Адербиджана, принце Кагерман-мирзе, живописец, Итальянец Калумбари, пораженный зрелищем молодецкого вступления нашего батальона в Тавриз, весьма хорошо нарисовал эту картину, которую поднес мне) Следуя в Тавриз, я получил от полномочного министра нашего предписание, в котором между прочим было сказано: "Еще раз убедительно вас прошу не останавливаться слишком долго в Тавризе, чтобы злонамеренные искушения Англичан и других иностранцев не могли [340] сделать вредного влияния на наших дезертиров и побудить их к побегам." Тавриз — давнее гнездо наших дезертиров; с садами он имеет более пятидесяти верст в окружности; жители его необузданны. Соображая все это, я не мог не иметь некоторого опасения, чтобы наши солдаты не увлеклись к побегу, хотя и был уверен в преданности их. Я принял все возможные меры, чтобы предотвратить опасения. Дабы не допустить солдат к укрывательству на форштате, где столько притонов я набрал шайку лотов. Разместив их в известных частях за городом, я приказал им ловить каждого солдата, который попадется на форштате, оборвать его и наказать до увечья. Я им платил; они служили усердно и с пользой. Несколько случаев навели такой ужас на солдат, что никто из них не смел показаться за городом, и они проклинали Персиан. А дабы отбить у жителей охоту совращать солдат, я приказал переводчику Бахтиару Агаларову, разглашать им те же насмешки солдат над их верой, что так рассердили тегеранских жителей. Пятнадцать дней я стоял в Тавризе в ожидании сбора семейств. Когда семейства собрались, обширные казармы кипели солдатами, женщинами и детьми как муравейник. Они обременяли меня заботой, хлопотами, досадою до изнеможения перемог все, и 11-го февраля прибыл с холостыми ротами на границу нашу, семейных отправив вперед. При вступлении в границы наши какой-то страх напал на наших солдат. Уверяя меня, что непременно пойдут в Россию, они просили сделать дневку на Араксе, дабы собраться с духом перешагнуть этот порог. Дабы показать солдатам, что их страх напрасен, я сделал дневку. Но напрасно я старался пробудить веселье в солдатах. Русские с унынием слушали песенников, Поляки невесело танцевали; глубокая тоска выражалась на их лицах. На другой день с песнями и барабанным боем я перешел границу. Священник отслужил молебствие с коленопреклонением о благополучном выходе из Персии. Присланный от корпусного командира гвардии-капитан Корнилович подтвердил солдатам объявленное мною им всемилостивейшее прощение. Батальон в таком же порядке прибыл в Тифлис, как прошел через Персию.... Текст воспроизведен по изданию: Командировка капитана Альбранта в Персию в 1838 году, рассказанная им самим // Русский вестник, № 3. 1867 |
|