Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

СЕН-СИМОН

МЕМУАРЫ

Полные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве

Избранные главы

Книга 2

25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля

Ночь на пятницу 23 августа прошла, как и предыдущие, утро тоже. Король занимался делами с о. Телье, который безуспешно убеждал его раздать свободные крупные бенефиции, каковых было немало, а проще сказать, дать ему распорядиться ими, дабы не допустить до них герцога Орлеанского. Надобно тут заметить, что чем хуже становилось королю, тем настоятельней о. Телье убеждал его, не желая упускать столь богатую добычу и возможности наделить ею своих доверенных ставленников, с каковыми он уже столковался, но не о денежном вознаграждении, а о содействии его козням. Но ему так и не удалось преуспеть. Король заявил, что ему и без того в слишком многом должно дать отчет Господу, чтобы отягощать себя в момент, когда скоро предстоит предстать перед Ним, еще и этими назначениями, и запретил впредь заговаривать об этом. Встав с постели, король обедал в домашнем халате у себя в спальне, видел придворных, так же и ужинал; время после обеда он провел с обоими побочными сыновьями, но особенно долго с герцогом Мэнским, с г-жой де Ментенон и приближенными дамами; вечер прошел как обычно. В этот же день он узнал о смерти де Мезона и отдал его должность его сыну по просьбе герцога Мэнского.

Нельзя двигаться дальше, не разъяснив порядки в покоях короля, после того как он перестал выходить. Все придворные круглый день находились на галерее. В переднем зале, смежном с королевской спальней, никто не задерживался, кроме [79] ближайших слуг и аптекарей, которые грели там все, что нужно; через него только проходили, да и то поспешно, из двери в дверь. Имеющие право входа проходили в кабинеты с галереи через зеркальную дверь, которая все время была закрыта и отворялась только на стук и сразу же закрывалась. Министры и государственные секретари тоже входили через эту дверь и пребывали в кабинете, соседствующем с галереей. Принцы крови и принцессы, дочери короля, тоже не проходили дальше этого кабинета, разве только король их требовал к себе, но такого почти не случалось. Маршал де Вильруа, канцлер, оба побочных сына, герцог Орлеанский, о. Телье, приходский священник, а также Марешаль, Фагон и первые королевские лакеи, когда они не находились в спальне короля, ожидали в кабинете государственного совета, который размещается между королевской спальней и кабинетом, отведенным для принцев и принцесс крови, придворных, имеющих право входа, и министров. Герцог де Трем, бывший в тот год обер-камергером, держался у открытой двери между двумя кабинетами и входил в спальню короля лишь в тех случаях, когда его услуги были совершенно необходимы. В течение всего дня все проходили в королевскую спальню только через кабинет государственного совета, исключение составляли служба внутренних покоев и аптекари, размещавшиеся в переднем зале, г-жа де Ментенон и ее приближенные дамы, а в обед и ужин те, кто прислуживал за столом, и придворные, которым дозволялось войти. Герцог Орлеанский ограничивался тем, что входил в спальню короля раз, редко два раза в день – и то на миг, [80] когда туда заходил герцог де Трем, – и еще раз в день он на мгновение показывался в дверях, ведущих из кабинета государственного совета в спальню, и король мог видеть его с кровати. Иногда король требовал к себе канцлера, маршала де Вильруа, о. Телье, изредка кого-нибудь из министров, частенько герцога Мэнского, реже графа Тулузского, а больше никого, даже кардиналов де Рогана и де Бисси, которые нередко бывали в кабинете для имеющих право входа. Иногда, оставаясь наедине с г-жой де Ментенон, король вызывал маршала де Вильруа или канцлера или обоих вместе, но чаще герцога Мэнского. Мадам и герцогиня Беррийская не заходили в эти кабинеты и почти не виделись с королем во время болезни, а ежели приходили, то через передние покои и почти сразу же уходили.

Суббота 24 августа прошла почти не хуже обычного, потому что все ночи проходили плохо, но вот с ногой стало куда хуже, она очень болела. По обыкновению была отслужена месса, обедал король в постели, и в это время его видели главные придворные без права входа, затем состоялся финансовый совет, потом король вдвоем с канцлером занимался делами, после этого пришла г-жа де Ментенон с приближенными дамами. К ужину король встал и облачился в халат; то был последний раз, когда его видели придворные. Я обратил внимание, что он может есть только жидкую пищу и ему невыносимо, что на него смотрят. Он не смог закончить ужин и сказал придворным, что просит простить его, то есть попросил уйти. После этого он лег в постель; врачи осмотрели его ногу, на которой появились черные [81] пятна. Он послал за о. Телье и исповедался. Врачи были в смятении. Сперва они попробовали лечить его молоком и хиной с водой, потом отменили и то и другое и не знали, что делать. Они признались, что, по их мнению, у короля с Троицы изнурительная лихорадка, но оправдывали свое бездействие тем, что он не желал принимать лекарства, а сами они не представляли, насколько плохи его дела. Исходя из описанного мною разговора между Марешалем и г-жой де Ментенон, состоявшегося много раньше, видно, насколько можно им верить.

Ночь на воскресенье 25 августа, день св. Людовика, прошла плохо. Опасность перестала быть тайной и сразу же сделалась огромной и неотвратимой. Тем не менее король недвусмысленно пожелал, чтобы в заведенном порядке дня ничто не менялось, то есть чтобы барабанщики и гобоисты, стоявшие у него под окнами, дали, как только он проснется, обычный концерт, а также чтобы во время обеда в передней зале играли двадцать четыре скрипки. Потом он беседовал наедине с г-жой де Ментенон, с канцлером и очень коротко с герцогом Mэнским. Накануне, когда он трудился с канцлером, в спальню принесли бумагу и чернила, все это оставалось там и в этот день, когда в спальне была г-жа де Ментенон, из чего следует, что в один из этих двух дней канцлером была сделана под диктовку короля приписка к завещанию. Г-же де Ментенон и г-ну Мэнскому, неустанно думавшему о себе, казалось, что король недостаточно сделал для него в завещании; они пожелали исправить это в приписке, которая в равной степени показала, как безмерно они [82] злоупотребили слабостью короля перед его смертью и до какой крайности может довести человека безграничное тщеславие. В этой приписке король подчинил все без исключений цивильные и военные службы королевского двора непосредственно герцогу Мэнскому и находящемуся в прямом подчинении герцога маршалу де Вильруа; следственно, при таком положении они оказались бы безраздельными хозяевами особы короля и его резиденции, а также всего Парижа, поскольку командовали бы двумя полками гвардии и двумя ротами мушкетеров, несущими внешнюю и внутреннюю охрану; к ним в ведение перешли бы также все дворцовые службы, покои, королевский гардероб, дворцовая церковь, королевский стол и конюшни, так что у регента не осталось бы и тени самой крошечной власти, он оказался бы в полной зависимости от них, и они могли бы когда угодно по хотению герцога Мэнского подвергнуть его аресту, а то и обойтись с ним куда хуже.

Вскорости после того, как канцлер вышел от короля, г-жа де Ментенон, остававшаяся у него, вызвала приближенных дам, а в семь часов вечера пришли музыканты. Между тем король заснул под разговоры дам, а пробудился с затуманенной головой, отчего они перепугались и решили вызвать врачей. Врачи нашли пульс короля настолько плохим, что решительно посоветовали ему, когда он пришел в себя, не мешкая, приобщиться святых тайн. Послали за о. Телье и предупредили кардинала де Рогана, который, ни о чем не беспокоясь, проводил время у себя в большом обществе; одновременно отослали музыкантов, уже приготовивших ноты и инструменты; дамы тоже [83] удалились. По случайности я в это время проходил через галерею и передние залы, направляясь из своих покоев в новом крыле дворца в другое крыло к его высочествам герцогине, а затем и герцогу Орлеанскому. Я увидел лишь последних музыкантов и подумал, что большинство их уже прошло. У входа в кордегардию Перно, привратник королевской приемной, спросил меня, знаю ли я, что сейчас произошло, и все рассказал. Герцогиню Орлеанскую я застал в постели: у нее еще не прошла мигрень; она была в окружении дам, и те беззаботно болтали. Я приблизился к постели и сообщил герцогине, что произошло, однако она не желала мне верить и убеждала меня, что у короля сейчас музыкальный концерт и чувствует он себя хорошо; затем, поскольку говорил я тихо, она громко спросила у дам, слыхали ли они что-нибудь. Ни одна из них ничего не слыхала, и герцогиня Орлеанская успокоилась. Я вторично заявил, что уверен в том, что сообщил, и что, по моему мнению, ей следует хотя бы послать разузнать новости, а пока встать с постели. Этим я убедил ее и пошел к герцогу Орлеанскому, которого также оповестил и который совершенно разумно счел, что ему следует оставаться у себя, поскольку за ним не присылали.

Спустя четверть часа после отсылки музыкантов и дам все было сделано. О. Телье исповедал короля, меж тем как кардинал де Роган велел взять в церкви святые дары и послал за священником и елеем. Спешно пришли два придворных капеллана, вызванные кардиналом, дворцовые слуги, два лакея Фагона и один г-жи де Ментенон принесли не то семь, не то восемь канделябров со [84] свечами. Эта небольшая процессия поднялась к королю по маленькой лестнице за кабинетами, через которые прошел в королевскую спальню и кардинал де Роган. О. Телье, г-жа де Ментенон и с дюжину придворных, имевших право входа, старших слуг или просто лакеев встретили и сопроводили святые дары. Кардинал произнес несколько слов о значении этого последнего и великого таинства; король при этом держался очень мужественно и, казалось, проникся важностью совершавшегося. Как только он причастился тела Христова и был помазан святым елеем, все присутствовавшие при этом вышли из спальни, следуя кто впереди, кто позади дароносицы; остались лишь г-жа де Ментенон и канцлер. Сразу же, и эта поспешность выглядела несколько странной, на кровать принесли что-то вроде книги или маленького столика; канцлер подал королю добавление к завещанию, в конце которого тот собственной рукой начертал несколько строчек, после чего возвратил его канцлеру. Король попросил попить, затем подозвал маршала де Вильруа, стоявшего вместе с несколькими самыми высокопоставленными придворными в дверях между спальней и кабинетом государственного совета, и четверть часа беседовал с ним с глазу на глаз. Затем король послал за герцогом Орлеанским и беседовал с ним также наедине, но несколько дольше, чем с маршалом де Вильруа. Он выказал герцогу большое уважение, говорил о дружбе и доверии, но, что чудовищно, имея в устах еще тело Христово, которого только что причастился, он уверял, что в завещании герцог не найдет ничего, что могло бы вызвать его недовольство, а затем вверил ему [85] заботу о государстве и особе будущего короля. А ведь не прошло еще и получаса между последним причастием, соборованием и этой беседой; король не мог забыть о тех странных распоряжениях, которые у него с таким трудом вырвали, забыть, что в промежутке он внес исправления в недавно составленное добавление к завещанию, каковым добавлением он приставил нож к горлу герцога Орлеанского, вручив рукоять герцогу Мэнскому. Примечательно, что после этой беседы с глазу на глаз, первой, которая была у короля с герцогом Орлеанским, пошел слух, что тот только что объявлен регентом. Как только герцог Орлеанский удалился, король позвал герцога Мэнского, который находился в кабинете. Король говорил с ним около четверти часа, после чего был позван граф Тулузский, также находившийся в кабинете, который пробыл в кабинете с королем и герцогом Мэнским тоже около четверти часа. В спальне в это время были лишь несколько необходимых слуг и г-жа де Ментенон. Пока король разговаривал с герцогом Орлеанским, она не подходила к нему. К этому времени в кабинете собрались трое побочных детей короля, оба сына г-жи герцогини и принц де Конти. По окончании разговора с герцогом Мэнским и графом Тулузским король, заметив в дверях между спальней и кабинетом принцев крови, позвал их и сказал им несколько слов всем вместе, но ни с кем не говорил поодиночке или шепотом. Почти тут же пришли врачи, чтобы перевязать королю ногу, и принцы удалились, остались только те, кто необходим, и г-жа де Ментенон. В это же время канцлер увел герцога Орлеанского в кабинет государственного [86] совета и показал ему приписку к завещанию. Во время перевязки король узнал, что в кабинете находятся принцессы, велел их пригласить и громко сказал им несколько слов; воспользовавшись тем, что они расплакались, он попросил их удалиться, поскольку ему хочется отдохнуть. Они вышли вместе с теми немногими, кто пришел с ними, полог кровати несколько задвинули, и г-жа де Ментенон перешла в задние кабинеты.

Ночь на понедельник 26 августа прошла не лучше. Королю сделали перевязку, потом он слушал мессу. В спальне были только самые необходимые люди, и после мессы они вышли. Король велел остаться кардиналам де Рогану и де Бисси. Как всегда, осталась г-жа де Ментенон, а с нею маршал де Вильруа, о. Телье и канцлер, Король подозвал обоих кардиналов, торжественно объявил, что умирает веруя и покорный церкви, потом, глядя на них, добавил, что огорчен, оставляя дела церкви в том состоянии, в каком они находятся, что он был совершенно несведущ в этих делах и они это знали, он им об этом говорил, что он делал только то, что они хотели, и сделал все, чего они хотели, и это они должны отвечать перед Богом за все, что было сделано лишнего или не сделано, еще раз объявил, что поручает им за это ответить перед Богом, а его совесть чиста, как у человека несведущего, который во всех этих делах всегда целиком полагался на них. О, какой это был ужасный удар грома! Но кардиналы ничуть не испугались: их зачерствевшие сердца способны были вынести и не такое. Отвечая, они лишь защищали себя и расточали лесть королю, и тогда он повторил, что в своем неведении считал, что [87] для его совести наилучшим было во всем довериться им, и потому всю ответственность перед Богом он возлагает на них. И еще он добавил, что к кардиналу де Ноайлю, Бог тому свидетель, он никогда не питал ненависти и его всегда огорчало все то, что он полагал обязанным делать против него. При этих словах Блуэн, Фагон, хоть он и превратился в низкого царедворца, и Марешаль, стоявшие поблизости и в поле зрения короля, переглянулись и принялись вслух и шепотом обсуждать, хорошо ли будет, ежели король умрет, не повидавшись со своим архиепископом и тем самым не примирившись и не простив его, и что такой скандал нужно предотвратить. Король, услыхав их, снова заговорил и объявил, что он не только не против, но даже весьма желает этого. Эти слова смутили обоих кардиналов куда больше, чем известие, что король перекладывает на них ответственность перед Богом. Г-жа де Ментенон испугалась, о. Телье затрясся. Их перепугало, что король вновь обретет доверие к пастырю, а тот выкажет великодушие и справедливость. Они опасались тех мгновений, когда почтение и страх отступают перед гораздо более важными соображениями. Они впали в замешательство, и воцарилось молчание. Его прервал король, велевший канцлеру немедленно послать за кардиналом де Ноайлем, ежели эти господа – тут он взглянул на кардиналов де Рогана и де Бисси – не сочтут это неуместным. Оба они переглянулись и отошли к окну с о. Телье, канцлером и г-жой де Ментенон. О. Телье шепотом выдавил, что это недопустимо, де Бисси поддержал его, г-жа де Ментенон заявила, что это опасно, Роган же, более миролюбивый [88] или более благоразумный в предвидении будущего, отмолчался, канцлер тоже. В конце концов сцену решили завершить так же, как она была начата, и вести себя как прежде, то есть обмануть короля и обвести его вокруг пальца. Они вновь приблизились к постели и стали превозносить умирающего, давая понять, что нельзя, чтобы доброе дело послужило торжеству их врагов и чтобы те воспользовались этим шагом, единственная причина которого – добрая воля короля и его чрезмерная совестливость, а потому они согласны, чтобы кардинал де Ноайль имел честь повидать его величество, но при условии, что он согласится с папской буллой и даст в том слово. Король без обсуждений принял их совет, и канцлер в соответствии с этим написал послание кардиналу де Ноайлю. Едва король дал согласие, оба кардинала стали превозносить его за то великое деяние, которое он совершит, – так велик был их страх, как бы король не вернулся к намерению встретиться с кардиналом де Ноайлем без всяких условий, поскольку подстроенная ими каверза была совершенно ничтожна и ее легко было обнаружить; они надеялись, что либо король образумит кардинала де Ноайля, либо тот своим отказом и непреодолимо упорным желанием сеять в церкви смуту проявит полнейшую неблагодарность к королю, который, умирая, протянул ему руку. Так и случилось. Кардинал де Ноайль преисполнился горечи от столь беспримерного лукавства. Прав он был или нет в споре насчет буллы, однако в любом случае близящаяся смерть короля не подтверждала ничьей правоты в этом вопросе и соответственно не могла произвести никаких изменений во мнениях. [89] Обстоятельство это было самое трогательное, но оно не имело отношения к делу, а уж каверза была прегнуснейшая, и направлена она была как против короля, чьим состоянием они бесстыдно воспользовались, так и против кардинала де Ноайля, которого они намеревались либо обуздать, либо совершенно очернить. Этот гнусный поступок восстановил против них все общество, возмущение усугубилось еще и тем, что близость кончины короля возвратила всем свободу, которая долго сковывалась страхом перед ним. Когда же стали известны подробности и про обращение короля к обоим кардиналам насчет того, что он возлагает на них ответственность за все, что им сделано в связи с папской буллой, и про то, как затем поступили с кардиналом де Ноайлем, всеобщее негодование прорвало все плотины и стало безудержным; в то же время никто не осудил кардинала де Ноайля, чей немногословный ответ канцлеру являл собой верх веры, скорби и мудрости.

В тот же понедельник 26 августа после ухода обоих кардиналов король отобедал в постели в присутствии придворных, имевших право входа. Когда убрали со стола, он попросил их приблизиться и сказал слова, запомнившиеся всем: «Господа, прошу простить меня за то, что подавал вам дурной пример. Хочу поблагодарить вас за службу, за верность и преданность, какие вы мне всегда выказывали. Я очень огорчен, что не сделал для вас все то, что хотел бы сделать. Причиной тому скверные времена. Прошу вас служить моему правнуку столь же ревностно и верно, как вы служили мне. На жизненном пути этого ребенка [90] может встать множество препятствий. Так будьте же примером остальным моим подданным. Исполняйте приказания моего племянника. Он будет управлять королевством, и надеюсь, будет это делать хорошо; надеюсь также, что вы будете способствовать единению, а если кто сойдет с этого пути, вы поможете ему вернуться. Я вижу, что я расчувствовался и вы тоже; прошу вас простить меня за это. Прощайте, господа, надеюсь, иногда вы будете вспоминать меня».

Немного спустя, после того как все вышли, король пригласил маршала де Вильруа и сказал ему следующие слова, которые он запомнил и впоследствии пересказывал: «Господин маршал, перед смертью я даю вам новый знак своей дружбы и доверия. Назначаю вас на самую важную должность, какую могу дать, – воспитателем дофина. Из моего завещания вы узнаете, как вам надлежит обращаться с герцогом Мэнским. Не сомневаюсь, что и после моей смерти вы будете служить мне столь же верно, как служили при жизни. Надеюсь, что мой племянник будет относиться к вам с тем уважением и доверием, какое он обязан выказывать человеку, которого я всегда любил. Прощайте, господин маршал, и надеюсь, вы будете вспоминать меня».

После некоторой передышки король велел позвать его высочество герцога и принца де Конти, которые находились в кабинетах, и, не дав даже приблизиться, обратился к ним с советом сохранять желанное единство среди принцев крови и не следовать семейным примерам в возбуждении смут и гражданских войн; более он им ничего не сказал. Затем, услыхав из кабинета женские [91] голоса, понял, кто там, и тотчас велел войти. То были герцогиня Беррийская, Мадам, герцогиня Орлеанская и принцессы крови; они рыдали, и король сказал им, что не стоит так плакать. В немногих словах он выказал им свое расположение, особо выделил Мадам, а под конец призвал герцогиню Орлеанскую и ее высочество герцогиню помириться. Все это заняло очень немного времени, после чего он отпустил их. Они уходили через кабинеты в слезах и с такими воплями, что снаружи, поскольку окна были открыты, решили, что король умер; слух распространился по Парижу и дошел до провинций.

Чуть позже король попросил герцогиню де Вантандур привести к нему дофина. Он велел мальчику приблизиться и в присутствии г-жи де Ментенон, очень немногих ближайших приближенных и слуг сказал ему следующие слова, запечатлевшиеся в памяти присутствующих: «Дитя мое, вы станете великим королем. Не подражайте мне ни в моей склонности к строительству дворцов, ни в склонности к войне, напротив, старайтесь жить в мире с соседями. Воздавайте должное Богу, сознавайте свои обязанности по отношению к нему, заставляйте своих подданных чтить его. Всегда следуйте добрым советам, постарайтесь облегчить тяготы народа, чего я не смог сделать и потому чувствую себя несчастным. Не забывайте о признательности, какой вы обязаны г-же де Вантандур. Сударыня, – обратился он к ней, – дайте я его поцелую, – и, поцеловав, продолжал: – Дорогое мое дитя, благословляю вас от всего сердца». Когда маленького принца взяли с кровати, король снова попросил поднести его, [92] поцеловал и, воздев руки и глаза к небу, еще раз благословил. То было крайне трогательное зрелище; герцогиня де Вантандур поспешила увести дофина в его покои.

После небольшой передышки король велел позвать герцога Мэнского и графа Тулузского, попросил тех немногих, кто был в спальне, выйти и закрыть двери; этот разговор втроем продолжался довольно долго. Когда он был закончен и все вернулись в спальню, король послал за герцогом Орлеанским, который находился у себя. Говорил он с ним недолго, а когда тот выходил, попросил вернуться и сказал что-то еще, но это заняло совсем мало времени. Тогда же он распорядился после его смерти перевезти будущего короля в Венсен, где очень хороший воздух, на то время, пока не будут завершены все траурные церемонии и дворец после них не будет очищен, и лишь после этого дофин может вернуться в Версаль, назначенный ему резиденцией. По-видимому, король прежде поговорил об этом с герцогом Мэнским и маршалом де Вильруа, потому что после ухода герцога Орлеанского распорядился обставить Венсенский замок и привести его в порядок, чтобы там незамедлительно смог поселиться его наследник. Герцогиня Мэнская, которая до сей поры не побеспокоилась выехать из Со, где приятно проводила время в обществе, наконец-то прибыла в Версаль и попросила у короля дозволения на миг повидаться с ним, как только он покончит с распоряжениями. Она уже находилась в приемной, вошла и через минуту вышла.

Во вторник 27 августа в королевскую спальню вошли только о. Телье и г-жа де Ментенон, а во [93] время мессы – кардинал де Роган и два очередных священника. Около двух король послал за канцлером и в присутствии г-жи де Ментенон приказал ему открыть два ларца, полные бумаг, одни из которых велел сжечь, а относительно других дал распоряжения, как с ними поступить. Около шести часов вечера он вновь потребовал к себе канцлера. Г-жа де Ментенон в течение всего дня не выходила из спальни, а входили туда лишь лакеи да временами слуги, в которых была необходимость. К вечеру король велел позвать о. Телье и почти сразу после беседы с ним послал за Поншартреном, которому отдал распоряжение перенести его сердце сразу же после смерти в церковь иезуитской конгрегации в Париже, поместив оное рядом с сердцем короля, его отца, и точно таким же образом. Чуть погодя он вспомнил, что Кавуа, обер-гофмаршал, никогда не распределял комнаты придворным в Венсене, потому что вот уже пятьдесят лет двор ни разу не находился там; он указал шкатулку, в которой лежал план Венсенского замка, велел взять ее и отнести Кавуа. Немного спустя после этих распоряжений король сказал г-же де Ментенон, что он слышал, будто трудно примириться со своей смертью, а вот он в сей роковой для человека час видит, что это, оказывается, не так уж и страшно. Она ему ответила, что умирать страшно, когда либо чувствуешь в душе привязанность или ненависть к людям, либо чего-то не сделал. Король заметил: «Никому из людей я уже ничего не должен, а относительно же того, что я должен сделать для государства, надеюсь на милосердие Господне». Ночь была очень неспокойная. Слуги видели, как [94] король то и дело складывал руки, и слышали, что он читает молитвы, которые обыкновенно читал, когда был здоров, и, произнося «Confiteor» («Верую» (лат.).), ударяет себя в грудь.

В среду 28 августа король дружески разговаривал с г-жой де Ментенон, но ей его слова не слишком понравились, и она ничего на них не ответила. Он сказал ей, что, оставляя ее, утешается тем, что ввиду ее возраста они скоро встретятся. Около семи утра он призвал о. Телье, и, когда тот толковал ему о Боге, король увидел в каминном зеркале, что в ногах у него на постели сидят двое слуг и плачут. Он обратился к ним: «Почему вы плачете? Неужели вы считали, что я бессмертен? Я-то так никогда не думал, и вы, зная, в каком я возрасте, должны были бы приготовиться к тому, что меня не станет».

Некий неотесанный мужлан-провансалец по пути из Марселя в Париж услыхал, что король при смерти, и в это утро явился в Версаль со снадобьем, которое, по его словам, вылечивает гангрену. Королю было до того плохо, а врачи совершенно не знали, как ему помочь, и потому без сопротивления в присутствии г-жи де Ментенон и герцога Мэнского согласились испробовать снадобье; Фагон пытался что-то сказать, но этот мужлан, именовавшийся Лебреном, грубо отбрил его, отчего Фагон, привычный обрывать других врачей, встречая в ответ лишь почтение, граничащее с трепетом, даже обомлел. И вот около одиннадцати часов утра королю дали десять капель этого эликсира в вине из Аликанте. Какое-то [95] время он чувствовал себя гораздо лучше, но потом пульс замедлился и стал весьма слабым; около четырех ему вторично дали это снадобье, сказав, что оно должно вернуть его к жизни. На что, принимая бокал с лекарством, он ответил: «К жизни или к смерти, как будет угодно Господу». Г-жа де Ментенон вышла от короля с опущенной вуалью в сопровождении маршала де Вильруа, который шел впереди нее, и, не заходя к себе, спустилась по большой лестнице, после чего подняла вуаль. Не проронив ни слезинки, она поцеловала маршала, сказав: «Прощайте, господин маршал», села в королевскую карету, которой всегда пользовалась, где ее ждала одна г-жа де Келюс, и поехала в Сен-Сир, а следом покатила ее собственная карета, в которой сидели ее служанки. Вечером у себя герцог Мэнский открыто потешался над столкновением Фагона с Лебреном; все только и говорили о его поведении, обсуждали также поведение г-жи де Ментенон и о. Телье в эти последние дни короля. Эликсир Лебрена продолжали давать королю, и он сам наблюдал, как король принимает его. Когда же короля спросили, не хочет ли он бульона, он ответил, что с ним уже пора говорить не так, как с другими людьми, и нужен ему не бульон, а духовник, и велел позвать о. Телье. А однажды, очнувшись после беспамятства, он попросил о. Телье дать ему полное отпущение грехов, и тот спросил, очень ли ему больно. «Нет,– ответил король, – и это-то меня огорчает. Мне хотелось бы, чтобы боль была сильней и искупила мои грехи».

В четверг 29 августа после тяжелой ночи и тяжелого предыдущего дня лица, охранявшие [96] вход в спальню, ушли, сочтя, что в них теперь уже нету нужды, и это дало возможность более свободного доступа высшим офицерам, которых до сих пор туда не допускали. Уже накануне мессу не служили и полагали, что больше не придется ее служить. Герцог де Шаро, капитан гвардии, проскользнувший в спальню, через одного из слуг спросил у короля, не хотел бы он послушать мессу. Король ответил, что хотел бы; тотчас послали за необходимыми для этого людьми и утварью, и все последующие дни уже служили мессу. Этим утром у короля вроде бы прибавилось сил и появился проблеск улучшения. Он даже съел, чуть ли не с аппетитом, два бисквита, смоченных в аликанте. В тот же день около двух часов пополудни я зашел к герцогу Орлеанскому, в покоях которого всю неделю в любое время теснилась такая толпа, что яблоку негде было упасть. Но сейчас я не нашел ни одного человека. Увидя меня, герцог рассмеялся и сказал, что я первый, кто сегодня пришел к нему; в его покоях до самого вечера было пусто. Таков свет.

Я воспользовался этим безлюдьем, чтобы о многом поговорить с ним. Тогда-то я и узнал, что он уже не за созыв Генеральных штатов и что после нашего недавнего разговора о составе советов он больше об этом не думал, равно как и о многих других вещах, каковым его поведением я позволил себе открыто выразить недовольство. Я узнал, что он не изменил решения удалить Демаре и Поншартрена, однако снисходительность его высказываний о канцлере вынудила меня проявить упорство и заставить герцога объясниться. В конце концов он с крайним смущением [97] признался, что герцогиня Орлеанская, которую тайком ото всех и даже от него посетил маршал де Вильруа, крайне настаивала, чтобы он встретился с маршалом и переговорил с ним о весьма важных вещах, которые тот хотел сохранить в строжайшей тайне; герцогиня предупредила, что ежели он откажется от встречи, то поставит себя в затруднительное и даже опасное положение, и извинялась, что не может раскрыть ему предмет переговоров, поскольку дала маршалу слово хранить его в секрете, без чего тот не открылся бы ей; он сперва противился этому свиданию, но потом согласился, и вот дней пять назад маршал тайно пришел к нему и в обмен на сведения, которые собирался раскрыть, и на будущее содействие попросил дать обещание сохранить за Вуазеном его должности канцлера и хранителя печати, а за это маршал получит слово канцлера уйти в отставку с поста государственного секретаря, как только ему будут полностью возвращены заплаченные за этот пост деньги, и гарантирует, что оно будет выполнено; после сильных препирательств и данного герцогом обещания относительно канцлера маршал сообщил ему, что герцог Мэнский назначен руководителем воспитания нового короля, а сам он – воспитателем со всеми полномочиями, затем рассказал о приписке к завещанию и о ее содержании и заверил, что не намерен воспользоваться ею в полном объеме; это опять вызвало жаркий спор, в котором так и не пришли к соглашению касательно маршала, а договорились лишь в отношении канцлера, каковой в кабинете короля поблагодарил герцога Орлеанского, подтвердил свое обещание уйти в отставку с поста государственного секретаря на [98] вышеуказанных условиях и в знак признательности тут же показал ему самое приписку к завещанию. Признаюсь, я был вне себя от столь бесхарактерного и ошибочного начала дел, чего не стал скрывать от герцога Орлеанского, пребывавшего в крайнем смущении. Я спросил, куда подевался его здравый смысл; ведь он же сам не делал различия между герцогом Мэнским и герцогиней Орлеанской и сам неоднократно советовал мне опасаться и не откровенничать с нею, повторяя, что тут надо держать ухо востро, как среди разбойников; неужели он не догадался, что герцог Мэнский и герцогиня Орлеанская сговорились запугать его с помощью маршала де Вильруа и решить, как им действовать, в зависимости от того, как он воспримет предложение и тайное сообщение о мерах, которые поистине направлены на то, чтобы погубить его; при этом они, ничем не рискуя, пытались такой малой ценой спасти своего пособника, предназначенного к отставке, злокозненный инструмент, посредством которого они причинили столько зла герцогу Орлеанскому, и сохранить его на столь важном при регентском правлении посту, твердо намереваясь оставить регенту только видимость власти. Мы с герцогом долго спорили на эту тему, но слово уже было дано. Герцог не нашел в себе сил противиться и, при всем своем уме, дал себя провести, решив, что совершает выгодную сделку, согласившись на отставку и пообещав заплатить за нее, меж тем как в выгоде остался канцлер, обеспечив себе полную компенсацию за должность, которую, как он чувствовал, ему ни за что не удастся сохранить и отказ от которой позволял остаться на куда более важной; а ведь [99] достаточно было бы простого указа, чтобы принудить его отдать государственную печать, выслать куда заблагорассудится и тем самым лишить должности, которая, как известно, уже ничего ему не стоила, потому что король вернул ему все, что он за нее заплатил; у канцлера же, понимавшего, чего он заслужил от герцога Орлеанского, и стяжавшего вполне справедливые презрение и ненависть двора и армии, после смерти короля не оставалось ни защитника, ни покровителя, если королевское завещание с общего молчаливого согласия не станет исполняться, в чем он не сомневался. Но что сделано, то сделано, и я лишь заклинал герцога Орлеанского научиться на этом горестном уроке держаться отныне настороже по отношению к врагам всех мастей, избегать подвохов, слабости, сговорчивости, а главное, понять, каким бесчестьем и угрозой чревато для него добавление к завещанию, если он допустит хоть в малой степени исполнение его. Он так и не смог мне сказать, о чем они договорились с маршалом де Вильруа. Он только подтвердил, что вопрос о герцоге Мэнском не поднимался и, следственно, тот рассчитывал стать полным и ни от кого не зависимым хозяином и королевского дворца, и гвардии, а при таком положении вещей вся болтовня маршала де Вильруа не имела никакого значения, разве что для него самого, и герцог Мэнский превращался во всесильного майордома, а герцог Орлеанский – в бессильную и нелепую видимость регента, который в любой момент мог стать жертвой кинжала майордома. Но герцог Орлеанский, при всем его уме, не разглядел этой опасности. Я ушел от него в большой задумчивости [100] и очень огорченный столь грубой ошибкой. Он весьма резко поговорил с герцогиней Орлеанской, так что все они перепугались, как бы он, надавав столько обещаний, не отказался их исполнить. Она вызвала к себе маршала де Вильруа, и тот мигом присмирел, думая лишь о том, как бы удержать достигнутое, и дав понять, что сам он не намерен протестовать против чего бы то ни было, могущего вызвать опасения герцога Орлеанского, однако королю оставалось уже так мало жить, что он легко сумел избежать объяснения; судя же по тому, что произошло в королевском кабинете между канцлером и герцогом Орлеанским, последнего облапошили, если мне будет дозволено использовать столь грубое слово.

Поздний вечер не подтвердил радостных надежд, которые, казалось бы, обещал день, когда король сказал кюре дворцовой церкви, воспользовавшемуся возможностью войти в спальню, что речь идет не о его жизни, о сохранении коей, по словам кюре, все молятся, а о спасении его души и надо молиться об этом. В тот же день, отдавая распоряжения, он оговорился, назвав дофина молодым королем. Заметив смущение присутствующих, король промолвил: «Ну что вы, меня это нисколько не огорчило». Около восьми он принял эликсир провансальца. Кажется, соображал он плохо и сам сказал, что чувствует себя скверно. Около одиннадцати врачи осмотрели его ногу. Гангрена распространилась на всю ступню и голень, бедро тоже распухло. Во время осмотра король потерял сознание. Он с огорчением заметил отсутствие г-жи де Ментенон, которая уже не собиралась возвращаться сюда. В течение дня он [101] несколько раз спрашивал ее, так что пришлось сообщить ему об ее отъезде. Он послал за нею в Сен-Сир, и вечером она приехала.

Пятница 30 августа была такой же тяжелой, как ночь; король испытывал сильную сонливость, а подчас впадал в забытье. Время от времени он съедал ложечку желе и выпивал воды, поскольку уже не мог пить вина. В спальне находились только самые необходимые слуги, врачи, г-жа де Ментенон, да несколько раз заходил о. Телье, за которым посылали Блуэн и Марешаль. Он очень ненадолго задерживался в кабинетах, точно так же, как герцог Мэнский. Король охотно обращался к благочестивым мыслям, когда г-жа де Ментенон или о. Телье видели, что голова у него проясняется, но такое случалось редко и ненадолго. Около пяти часов вечера г-жа де Ментенон ушла к себе и раздала всю мебель из своих покоев прислуге, после чего уехала в Сен-Сир и больше оттуда не выезжала.

В субботу 31 августа и ночь, и день прошли ужасно: король приходил в себя лишь изредка и ненадолго. Гангрена распространилась на колено и на все бедро. Ему дали снадобье покойного аббата Эньяна 38, прекрасное лекарство от оспы, которое прислала и предложила попробовать герцогиня Мэнская. Врачи соглашались на все, поскольку утратили всякую надежду. Около одиннадцати вечера король был так плох, что над ним стали читать отходную. От этого он очнулся. Он так громко повторял слова молитв, что перекрывал голоса многочисленных священнослужителей и всех, кто был в спальне. Кончив молиться, он узнал кардинала де Рогана и молвил ему: «Вот [102] последняя благодать, даруемая церковью». Кардинал был последним, к кому он обратился. Несколько раз он повторил: «Nunc et in hora mortis» («Ныне и в смертный час» (лат.).) 39, после чего произнес: «Господи, поспеши мне на помощь, спаси меня». То были его последние слова. Всю ночь он не приходил в сознание и скончался после длительной агонии в четверть девятого утра 1 сентября 1715 года, за три дня до своего семидесятишестилетия и на семьдесят втором году царствования.

Он сочетался браком в двадцатидвухлетнем возрасте в 1660 году, заключив знаменитый Пиренейский мир. Ему было двадцать три, когда смерть избавила Францию от кардинала Мазарини, и двадцать семь, когда в 1666 году он потерял королеву-мать. Овдовел он в сорок четыре, в 1683 году, в шестьдесят три, в 1701-м, потерял Месье и пережил всех сыновей и внуков, кроме своего наследника, короля Испании, и детей этого монарха 40. Европа доселе не знала столь долгого царствования, а Франция – короля столь преклонного возраста.

При вскрытии, которое произвел его первый лейб-хирург Марешаль в присутствии всех положенных лиц и с соблюдением всех положенных формальностей, выяснилось, что внутренние органы короля не разрушены, настолько здоровы и совершенно устроены, что он явно мог бы прожить больше ста лет, если бы не те ошибки, о коих уже говорилось и из-за коих у него в крови началась гангрена. Обнаружилось также, что объем его желудка и кишок чуть ли не вдвое больше, чем у людей его комплекции, по каковой причине он [103] и был столь великим и беспримерным чревоугодником.

То был государь, которому нельзя отказать во многих достоинствах и даже величии, но следует признать, что преобладали в нем мелочные и дурные страсти, среди коих невозможно различить, какие присущи ему от природы, а какие благоприобретены, и чрезвычайно редки писатели, которые были бы в равной мере хорошо осведомлены о тех и других его свойствах, а еще труднее сейчас найти людей, которые сами знали его и притом способны были настолько смирить себя, чтобы писать о том, что было в нем дурного и хорошего, без ненависти или подобострастия, а одну только чистую правду. Что касается знания короля, на эти воспоминания можно положиться, касательно же второго, то есть нелицеприятности, я попытаюсь достичь ее, самым искренним образом отринув всякую пристрастность.

Здесь нет резона говорить о первых годах его царствования. Король чуть ли не с рождения был обезволен коварством матери, которая сама хотела править, а еще более – своекорыстными интересами злокозненного министра 41, тысячекратно рисковавшего благом государства ради собственной власти; до конца жизни своего первого министра король повиновался ему, и посему эти годы должно вычеркнуть из царствования этого монарха. Однако и под таким ярмом он проявлял свою натуру. Он испытал любовь, понял, что праздность – враг славы, простер слабые еще руки и к той, и к другой; оказался достаточно сообразительным, чтобы понять, что смерть Мазарини [104] дала ему свободу, раз уж он не нашел в себе достаточно силы, чтобы освободиться раньше. То был один из самых прекрасных периодов его жизни, и плодом его стало правило, которое впоследствии ничто не могло поколебать: ненавидеть своих первых министров, а также духовных лиц, членов своего совета. Тогда же он принял и другое правило, но не смог держаться его с той же неколебимостью, поскольку не замечал, что, в сущности, непрестанно забывает о нем, а правило это было: править самому; и это более всего он ставил себе в заслугу, за это более всего его прославляли и льстили, хотя это меньше всего ему удавалось.

Будучи одарен от природы даже менее чем посредственным умом, но способным развиваться, шлифоваться, утончаться, без стеснения перенимать чужие мысли, не впадая в подражание, он извлекал величайшую пользу из того, что всю жизнь прожил среди знаменитых людей, бывших куда умнее, чем он, людей самых разнообразных, мужчин и женщин разного возраста, разного происхождения и положения. Его вступление в жизнь, если можно так говорить о двадцатитрехлетнем короле, было счастливым, так как то время изобиловало замечательными умами. Его министры и посланники были тогда самыми искусными в Европе, генералы – великими полководцами, их помощники, ставшие, пройдя их школу, выдающимися военачальниками, – превосходными; имена тех и других единодушно чтут потомки. Волнения, которые после смерти Людовика XIII изнутри и извне неистово потрясали государство, вызвали к жизни плеяду [105] талантливых, прославленных людей и таких царедворцев, которые и составили двор.

Апартаменты графини де Суассон, которая как обер-гофмейстерина двора королевы жила в Париже, во дворце Тюильри 42, где пребывал двор, и блистала там благодаря остаткам великолепия после покойного кардинала Мазарини, ее дяди, а еще более благодаря собственному уму и хитрости, стали центром самого изысканного общества. Именно там собирались самые замечательные мужчины и женщины, превратившие ее апартаменты в средоточие придворной галантности, интриг и честолюбивых происков, в которых имели большое значение родственные связи, кои в те поры столь же учитывались, ценились и почитались, сколь ныне пребывают в забвении. В этот могучий, блистательный вихрь и ринулся поначалу король, там он приобрел те галантные, учтивые манеры, которые сумел сохранить на всю жизнь, всегда великолепно сочетая их с благопристойностью и величием. Он, можно сказать, был рожден, чтобы стать олицетворением величия, и среди остальных людей все в нем – рост, осанка, изящество, красота лица, сменившаяся с годами важностью выражения, вплоть до звучания голоса, тонкости, прирожденной приятности и величавости облика – до последнего дня выделяло его среди них, как выделяется матка среди пчел, и, даже не будь он королем, он все равно проявил бы тот же дар к празднествам, наслаждениям, покорению женских сердец и самым безрассудным любовным приключениям. Он был счастлив, если бы все его любовницы были подобны м-ль де Лавальер, которая, полюбив его прежде, чем он стал ее [106] домогаться, стыдилась своего положения любовницы, а еще более стыдилась того, что плоды их любви узаконены и возвышены вопреки ее желанию; скромная, бескорыстная, кроткая, бесконечно добрая, она непрестанно боролась с собой, жестоко терзаемая любовью и ревностью, которые были для нее одновременно пыткой и источником жизни, но в конце концов победила, сумела в страданиях сделать выбор, порвала эту связь, чтобы предаться суровейшему покаянию в монастыре. Надо признать, король гораздо более достоин сожаления, чем порицания, за то, что был так привержен радостям любви, но заслуживает похвалы за то, что временами умел порывать с ними ради славы.

Интриги и приключения, в которые он, несмотря на свой королевский сан, был вовлечен вихрем, кружившим вокруг графини де Суассон, произвели на него впечатление, ставшее пагубным, так как оно оказалось сильней его. Он стал испытывать подозрение, а вскоре и ненависть к любым проявлениям ума, благородства чувств, независимости, самоуважения, высокой души, образованности. С годами он все больше укреплялся в этой своей неприязни. Он распространял ее даже на своих генералов и министров, и тут, как будет видно из дальнейшего, смиряла ее только потребность в них. Он хотел править сам, и здесь его подозрительность неизменно граничила со слабостью. Он действительно правил, но в малом, в большом же не мог этого достичь, но, даже когда он правил в малом, его зачастую направляли другие. Взяв впервые бразды правления, он выказал и крайнюю суровость, и крайнюю доверчивость. [107] Несчастный Фуке пал жертвой первой, Кольбер стал министром, воспользовавшись второй: он целиком захватил управление финансами, сумев заставить короля поверить, будто все проходит через него, поскольку давал ему на подпись множество бумаг, прежде подписывавшихся суперинтендантом финансов, чью должность Кольбер упразднил, поскольку сам не мог претендовать на нее.

Право на почетное первенство, уступленное Испанией, и полное удовлетворение 43, которое та дала Франции за оскорбление, нанесенное в споре по этому поводу испанским послом в Лондоне бароном де Ватвилем послу Франции графу, а впоследствии маршалу д’Эстраду, и блистательное удовлетворение 44, полученное за оскорбление, которое нанесли французскому послу герцогу де Креки губернатор Рима, родственники папы и корсиканцы из его гвардии, стали первыми результатами самостоятельного правления короля.

Вскоре смерть короля Испании 45 дала юному государю, жаждущему славы, повод к войне, от которой его не смогло удержать отречение от прав на испанский престол 46, столь тщательно сформулированное в совсем еще недавнем брачном контракте королевы. Он двинулся во Фландрию и одержал мгновенные победы, было объявлено о переходе через Рейн 47, тройственный союз Англии, Швеции и Голландии лишь раззадорил короля. Среди зимы он захватил всю Франш-Конте, что позволило ему ценой ее возвращения сохранить по Аахенскому миру 48 завоевания Франции во Фландрии.

Государство процветало и богатело. Кольбер [108] поднял финансы, морской флот, торговлю, мануфактуры и даже литературу на высочайший уровень, и в сей век, сравнимый с веком Августа 49, во всех областях в изобилии явились великие люди, в том числе и такие, которые хороши только для увеселений. Летелье и сын его Лувуа, стоявшие во главе военного ведомства, опасаясь успехов и влияния Кольбера, легко внушили королю мысль о новой войне, протекавшей столь успешно, что Европа исполнилась ужасом, от которого она не смогла избавиться, и, хоть думали, что он давно прошел, тягостные и бедственные последствия его Франция ощущала еще очень долго.

Такова была истинная причина пресловутой войны с Голландией 50, в которую король позволил себя втянуть и которая из-за его любви к г-же де Монтеспан оказалась пагубной и для государства, и для его славы. Все было завоевано, все крепости взяты, Амстердам собирался уже прислать ему ключи от ворот, как вдруг король, подстрекаемый любовным нетерпением, оставляет армию 51, мчится в Версаль и в один миг губит все, чего добились его войска. Он искупил это бесчестье, самолично вновь завоевав Франш-Конте 52, и отныне эти земли стали принадлежать Франции.

В 1676 году король снова вернулся во Фландрию, взяв крепость Конде, а Месье взял Бушен. Неожиданно армии короля и принца Оранского сошлись и оказались, не имея укрепленных позиций, друг против друга у деревушки Уртебиз. Надо было решать, и притом немедленно, вступать или нет в сражение. Месье еще не подошел из-под Бушена, но и без него армия короля превосходила числом неприятельскую. Маршалы Шенберг, [109] Юмьер, Лафейад, Лорж и другие, а также несколько главнейших генералов и важнейших придворных собрались верхом вокруг короля на своего рода военный совет. Армия требовала сражения, и все собравшиеся понимали, что его придется дать, но их стесняло присутствие короля, а паче Лувуа, который, прекрасно зная своего повелителя, уже в течение двух часов, как только смекнул, к чему клонится дело, вел свою интригу. Чтобы внушить робость собравшимся, он докладывал первым и отговаривал от сражения. Маршал д’Юмьер, его близкий друг, к тому же весьма зависевший от него, а также маршал Шенберг, подстраивавшийся под Лувуа, согласились с его мнением. Маршал де Лафейад, не связанный с Лувуа, но бывший любимцем короля и прекрасно понимавший, какого мнения надо держаться, высказал некоторые сомнения, но в заключение согласился с ними. Маршал де Лорж, несгибаемый поборник истины, ревнитель славы короля и блага государства, к которому Лувуа относился крайне скверно, поскольку он был любимым племянником погибшего в прошлом году де Тюренна, и который совсем недавно вопреки желанию министра стал маршалом Франции и капитаном личной гвардии короля, изо всех сил стоял за сражение; он привел столь неколебимые доводы, что ни сам Лувуа, ни маршалы не смогли их опровергнуть. Немногие выступившие после этого генералы и вовсе не посмели навлечь на себя неудовольствие Лувуа, но, поскольку не могли поколебать доводов де Лоржа, бормотали что-то невнятное. Выслушав всех, король вновь собрал мнения, а верней сказать, голоса присутствующих, прося [110] не повторять обоснования, затем в нескольких словах выразил сожаление, что принужден покориться столь основательным суждениям и пожертвовать своими желаниями ради блага государства, повернул коня, и речи о сражении больше не было. На другой день – а я сам неоднократно слышал, как маршал де Лорж, подлинное воплощение правдивости, с негодованием рассказывал про этот случай, – так вот, на другой день ему случилось послать парламентера к уже начавшему ретираду противнику. В неприятельской армии его задержали не то на день, не то на два. Принц Оранский пожелал повидаться с ним и очень интересовался, что помешало королю атаковать его, имея превосходящие силы, тем паче что обе армии стояли в чистом поле в виду друг у друга и ничто их не разделяло. Выслушав в присутствии своего окружения рассказ парламентера, принц хитро усмехнулся и, дабы показать, что он был заранее оповещен, и уязвить короля, сказал, что парламентер непременно должен сообщить маршалу де Лоржу, что тот был совершенно прав, стремясь и так упорно настаивая на сражении, и что сам он никогда еще не был в таком безвыходном положении и никогда еще так не радовался, избежав битвы; если бы его атаковали, то разбили бы наголову и никаких возможностей избежать разгрома для него не было; после чего принц в нескольких словах привел доводы, почему так случилось бы. Парламентер, весьма гордый тем, что имел с принцем Оранским столь долгую и интересную беседу, пересказал ее не только маршалу де Лоржу, но и королю, который немедленно пожелал его повидать, а также маршалам, [111] генералам и вообще всем, кто хотел его слушать, и это еще усугубило возмущение армии и вызвало большое неудовольствие Лувуа. Эта ошибка, и сам ее характер, произвела большое впечатление в войсках, а по всей Франции, во всем мире и при иностранных дворах дала повод для язвительных насмешек. После этого король больше не оставался при армии и, хотя еще был только май, уехал к своей любовнице.

На следующий год он вернулся во Фландрию, взял Камбре, а Месье в это время осаждал Сент-Омер. Принц Оранский пошел на выручку этой крепости, Месье выступил ему навстречу, дал у Касселя сражение и одержал полную победу 53, затем сразу же взял Сент-Омер, после чего соединился с королем. Несравнимость успехов оказалась столь болезненной для монарха, что он больше никогда не поручал Месье командование армией. Внешне все было соблюдено, однако принятое тогда решение больше уже не менялось. Год спустя король самолично предпринял осаду Гента 54, план и проведение которой были образцом искусства Лувуа. В этом же году война с Голландией, Испанией и др. закончилась Нимвегенским миром, а в начале следующего года завершилась война с императором и империей 55. Америка, Африка, Архипелаг, Сицилия ощутили на себе могущество Франции 56, а в 1684 году Испания за свою медлительность в выполнении условий мира заплатила герцогством Люксембургским 57. В начале следующего года дож Генуи, подвергнутой бомбардировке 58, вынужден был со свитой из четырех сенаторов отправиться просить мира. С той поры и до 1688 года король замкнулся у себя в [112] кабинете, предаваясь не столько увеселениям, сколько молитвам и воздержанию. Его царствование достигло вершины славы и процветания, а дальше пошел уже закат. Великих полководцев, министров и дипломатов не осталось, но были еще их ученики. Далее мы увидим, что следующий период царствования не был похож на первый, но еще сильнее отличался последний.

У войны 1688 года 59 была забавная причина, и тут к месту будет связанный с этим анекдот, равно достоверный и курьезный, который очень точно характеризует и короля, и его министра Лувуа. После смерти Кольбера Лувуа стал суперинтендантом дворцовых строений. Крохотный фарфоровый Трианон 60, некогда построенный для г-жи де Монтеспан, надоел королю, который хотел всюду иметь дворцы. Он много занимался строительством. У короля был хороший глаз, он верно оценивал соразмерность, пропорции, симметричность, однако ему недоставало вкуса, как, впрочем, явствует из дальнейшего. Стены дворца только-только начали подниматься над землей, когда король заметил неправильность одного из окон первого этажа, которое уже заканчивали. Лувуа, грубый по природе, да к тому же настолько избалованный, что с трудом переносил замечания даже своего монарха, заспорил и упрямо твердил, что окно сделано правильно. Король отвернулся от него и пошел дальше по зданию. На следующий день он встретил Ленотра, хорошего архитектора, прославившегося, однако, планировкой садов, который начал вводить свой стиль во Франции и довел его до высочайшего совершенства. Король спросил, не был ли он в Трианоне. Ленотр [113] ответил, что нет. Король рассказал, что его так неприятно задело, и велел съездить туда. На следующий день он задал тот же вопрос, и ответ был точно такой же. На третий день все повторилось. Король понял: Ленотр боится, что ему придется подтвердить либо его ошибку, либо ошибку Лувуа. Он разгневался и приказал Ленотру завтра быть в Трианоне в то время, когда он сам туда приедет и велит приехать Лувуа. Отступать Ленотру было некуда. И вот на следующий день король собрал их обоих в Трианоне. Первым делом встал вопрос насчет окна. Лувуа стоял на своем, Ленотр отмалчивался. В конце концов король приказал ему промерить стену и окно и сообщить, что он обнаружил. Пока Ленотр занимался этим, Лувуа, взъяренный проверкой, громко ворчал и раздраженно доказывал, что это окно в точности такое же, как другие. Король молча ждал, но был уязвлен. Когда промеры были завершены, король спросил у Ленотра, что он обнаружил, и тот начал что-то невразумительно бормотать. Король разгневался и приказал говорить ясней. Тогда Ленотр признал, что король прав, и объяснил, в чем состояла ошибка. Не успел он еще договорить, а король уже повернулся к Лувуа и заявил ему, что его упрямство несносно и что, если бы он уступил ему, дворец выстроили бы кривым и пришлось бы его ломать сразу после окончания строительства, короче, устроил Лувуа головомойку. Лувуа, озлобленный выговором, а паче тем, что свидетелями этого были придворные, строители и слуги, в ярости отправился к себе. Там он застал Сен-Пуанжа, Вилласера, шевалье де Ножана, обоих Тийаде и еще нескольких ближайших [114] друзей, которые встревожились, увидев его в таком состоянии. «Все, – сказал он им, – судя по тому, как король разговаривал со мной из-за этого окна, я утратил его благоволение. У меня есть единственный способ отвлечь его от своих дворцов и снова стать необходимым ему – война. И черт меня возьми, он ее получит!» Действительно, через несколько месяцев он сдержал слово и вопреки желанию короля и других монархов вызвал всеобщую войну. Она, несмотря на успехи французских армий, разорила Францию, не расширила ее пределов и, более того, стала причиной постыдных событий.

Наибольшая ответственность лежит на короле за последнюю кампанию 61, которая не продлилась и месяца. У него во Фландрии были две огромные армии, по численности чуть ли не вдвое превышающие единственную армию неприятеля. Принц Оранский стоял лагерем в аббатстве Парк, король – всего лишь в лье от него, а герцог Люксембургский со своей армией – примерно в полу-лье от короля, и между тремя этими армиями не было никаких преград. Принц Оранский был полностью окружен и видел, что укрепления, которые он приказал спешно возвести вокруг лагеря, ему не помогут; он понимал, что погиб, и неоднократно сообщал о том в Брюссель своему близкому другу Водемону, не видя даже тени надежды на возможность вырваться и спасти армию. От армии короля его защищали лишь наспех укрепленные позиции, и самое простое и верное было взять их силами одной армии штурмом, а затем уж завершить победу посредством другой, свежей, притом что каждая из них в избытке имела [115] собственные запасы провианта и артиллерийских припасов. Дело было в первых числах июня, и можно себе представить, что дала бы такая победа в самом начале кампании! Какое же безмерное изумление испытали все три армии, узнав, что король ретировался и разделил почти всю армию, которой командовал, на два больших отряда для посылки одного в Италию, а второго, под командованием Монсеньера, в Германию. Герцог Люксембургский, которого король утром накануне отъезда известил об этой новой диспозиции, кинулся на колени и долго обнимал ноги короля, умоляя отменить приказ, указывая на легкость, несомненность и огромность победы, которую можно одержать, атаковав принца Оранского. В результате он лишь вызвал недовольство короля, тем более чувствительное, что тот ничего не мог ему ответить. Растерянность, охватившую обе армии, невозможно описать. Как ясно из предыдущего, я в это время был в армии. Даже придворные, которые обычно радуются, возвращаясь домой, не могли скрыть огорчения. Все, не таясь, высказывали его, равно как и недоумение, а за подобными высказываниями следовали неодобрительные выводы. На следующий день 62 король уехал, встретился с г-жой де Ментенон и дамами и возвратился вместе с ними в Версаль; с тех пор он ни разу не пересекал границу и не бывал в армии, разве что для развлечения, и то в дни мира. Победа под Неервинденом, одержанная герцогом Люксембургским полтора месяца спустя над принцем Оранским, который всего за одну ночь сумел возвести необычайно сильные укрепления благодаря условиям местности и собственному искусству, [116] возобновила толки и чувство горечи, тем более сильной, что нашей позиции под Неервинденом было далеко до той, которую занимал король у аббатства Парк; и хоть мы имели примерно такие же силы, однако недостаток провианта и артиллерийских припасов не позволил развить победу. В довершение сразу добавлю: принц Оранский, оповещенный об отъезде короля, сообщил Водемону, что получил это известие от весьма верного человека, который никогда не давал ему ложных сведений, однако не может ни верить, ни надеяться на это; со вторым курьером принц уже сообщал, что сведения оказались верны, король уезжает и что лишь его ослеплению и помрачению рассудка он обязан столь нежданным избавлением. Примечательно, что Водемон, впоследствии долго пребывавший при нашем дворе, неоднократно о том рассказывал друзьям и даже в обществе, в частности в салоне Марли.

Завершивший эту войну постыдный мир 63 заставил еще долго отчаянно вздыхать и короля, и государство. Пришлось пойти на все, чего потребовал герцог Савойский 64, лишь бы оторвать его от союзников, и наконец после долгого сопротивления и несмотря на ненависть и презрение к принцу Оранскому признать его королем Англии, а вдобавок еще принимать его посланника Портленда 65, словно некое божество. Наша торопливость стоила нам герцогства Люксембургского 66, а невежество в военных делах наших уполномоченных на переговорах, которых кабинет не снабдил инструкциями, дало нашим противникам большие преимущества при установлении границ. Таков был Рисвикский мир, заключенный в сентябре [117] 1697 года. Мирная передышка продлилась всего три года, и все это время страна испытывала горечь из-за возврата земель и крепостей, которые мы завоевали, и тягостно ощущала, чего стоила нам эта война. На сем кончается второй период царствования.

Третий начался великой славой 67 и небывалым успехом. Но кончилось это очень скоро. Подобное начало всем вскружило головы и подготовило неслыханные беды, избавление от которых было поистине счастьем. Короля преследовали и сопровождали до могилы и другие невзгоды, и он мог бы почитаться счастливцем, если бы лишь на несколько месяцев пережил вступление своего внука на трон испанского королевства, который поначалу получил без всякого сопротивления. То время еще слишком близко к нам, так что нет надобности распространяться о нем. Но то немногое, что было сказано о царствовании покойного короля, совершенно необходимо, чтобы лучше понять и то, что будет сказано о его личности; при этом следует помнить всевозможные эпизоды, разбросанные по этим мемуарам, не негодуя на случающиеся иногда повторения, так как они необходимы, дабы объединить и создать нечто целостное.

Следует еще раз повторить: король обладал умом более чем посредственным, однако способным к развитию. Он любил славу, хотел порядка и соблюдения законов. Он был от природы благоразумен, сдержан, скрытен, умел властвовать над движениями души и языком; поэтому можно ли сомневаться, что рожден он был добрым и справедливым и Бог одарил его вполне достаточно, чтобы он стал неплохим, а то и великим королем? [118] Все скверное пришло к нему со стороны. В раннем детстве он был настолько заброшен, что никто не осмеливался приблизиться к его покоям. Он часто с горечью вспоминал о тех временах и даже рассказывал, как однажды вечером в Пале-Рояле, в Париже, где пребывал тогда двор, его обнаружили в бассейне, куда он упал. В дальнейшем он попал буквально в подневольное положение. Он едва научился читать и писать и остался совершенным невеждой, не зная самых общеизвестных сведений из истории, не зная о родственных связях, состояниях, деятельности, происхождении знатных лиц, не зная законов и так ничего обо всем этом и не узнав. По причине своего невежества он неоднократно и нередко прилюдно попадал в самые нелепые положения. Однажды г-н де Лафейад высказал в его присутствии сожаление, что маркиз де Ренель, который впоследствии был убит в чине генерал-лейтенанта и должности командующего кавалерией, не стал в 1661 году кавалером ордена Св. Духа, на что король сперва промолчал, а после с неудовольствием заметил, что надо же придерживаться правил. Ренель был из Клермон-Гальрандов, то есть д’Амбуазов, а король счел его выскочкой, хотя впоследствии перестал так щепетильничать в этих вопросах. Из этого же рода происходил Монгла, королевский гардеробмейстер, к которому король хорошо относился, которого в том же 1661 году пожаловал в кавалеры ордена Св. Духа и который оставил интересные мемуары. Монгла женился на дочери сына канцлера де Шеверни. Их единственный сын всю жизнь носил фамилию де Шеверни, поскольку владел землями этого рода. Он провел жизнь при [119] дворе, в связи с чем я несколько раз упоминал о нем, или же исполнял дипломатические миссии. Фамилия де Шеверни сбила с толку короля, который полагал, что он не принадлежит к знати и потому не может иметь придворного звания и стать кавалером ордена Св. Духа. Лишь к концу жизни, и то случайно, король узнал, что он заблуждался. Сент-Эрем, который сперва был обер-егермейстером, а затем губернатором и комендантом Фонтенбло, не смог стать кавалером ордена Св. Духа; король знал его как зятя де Куртена, государственного советника, прекрасно ему известного, и считал незнатным. А он был из Монморенов 68, о чем король узнал, но слишком поздно от г-на де Ларошфуко. При этом ему пришлось растолковывать, что это за роды, так как их фамилии ему ничего не говорили. Могло показаться, что король отличал старинную знать и не желал никого к ней приравнивать; ничего подобного. Он был далек от подобных чувств и питал слабость к своим министрам, которые, стремясь возвыситься, ненавидели и принижали всех, с кем не могли сравняться и кем не могли стать, и потому был крайне холоден к родовитой знати. Он боялся родовитости так же, как боялся ума, а ежели два этих качества соединялись в одном человеке и королю становилось это известно, тому не на что было надеяться.

Очень скоро после того, как он стал править самостоятельно, его министры, военачальники, фаворитки, придворные поняли, что тщеславия в нем куда больше, чем славолюбия. Они стали непомерно восхвалять его и тем развратили. Хвала, а верней сказать – лесть, нравилась ему, и чем [120] грубей она была, тем охотней принималась, а более всего ему по вкусу была лесть самая низменная. Только так можно было приблизиться к нему, и все, кого он любил, были обязаны этой любовью тому, что удачно нащупали этот путь и никогда не сходили с него. Это-то и было причиной огромной власти его министров, которые при каждом удобном случае неизменно кадили ему, а паче приписывали ему все решения и уверяли, что все исходит от него. Изворотливость, низость, изъявления восторга и покорности, раболепство, а еще верней, умение показать свою ничтожность перед ним, были наилучшим средством завоевать его благоволение. Стоило чуть уклониться от этого пути, и прощения уже не было; именно это и довершило падение Лувуа. Действие этого яда все усиливалось. В сем государе, не лишенном ума и обладавшем опытом, оно дошло до крайнего предела. Не имея ни голоса, ни слуха, он любил в домашней обстановке напевать самые льстивые места из оперных прологов; он словно купался в лести, и даже во время многолюдных парадных ужинов, на которых иногда исполнялась скрипичная музыка, присутствующие слышали, как он негромко напевает те же хвалы себе, когда игрались сочиненные на подобные слова мелодии.

В этом причина той жажды славы, что время от времени отрывала его от любви, и того, с какой легкостью Лувуа втягивал его в большие войны, имея целью то свалить Кольбера, то укрепить и усилить собственное положение, неизменно убеждая короля, что как полководец тот превосходит в разработке и осуществлении планов всех своих генералов, в чем они сами, стремясь угодить [121] королю, способствовали Лувуа. Я говорю о Конде и Тюренне и уж подавно о тех, кто пришел им на смену. С легкостью, самодовольством и самолюбованием он присваивал все услуги себе, веря, что он действительно таков, каким его изображают в хвалебных речах. В этом же причина его любви к парадам, дошедшая до такой степени, что его враги называли его королем парадов, и причина любви к осадам, при которых он мог проявить не многого стоившую храбрость, делать вид, будто его удерживают силой, выказывать свои способности, предусмотрительность, неусыпность, нечувствительность к тяготам, к которым благодаря превосходному, могучему телосложению он был весьма приспособлен, не страдая ни от голода, ни от жажды, ни от стужи и жары, ни от дождя и непогоды. Пребывая в армии, он очень любил слушать слова восхищения его величественной осанкой и внешностью, тем, как он искусен в верховой езде и во всех трудах. Фавориткам, а нередко и придворным он больше всего любил повествовать о войсках и военных кампаниях. Говорить он умел, находя красивые и точные слова, а рассказывал и сочинял получше, чем многие люди из общества. Даже самым обычным его речам всегда была присуща явная и неизгладимая величавость.

Его уму, от природы склонному к мелочности, особое наслаждение доставляли всевозможные пустяки. В военных делах он неизменно вникал во все подробности касательно мундиров, вооружения, построений, учений, дисциплины, короче, во всевозможную ерунду. Точно так же он занимался своими дворцами, дворцовым ведомством, [122] особыми яствами, подававшимися к его столу, и всегда был уверен, что может тут чему-то научить людей, которые в этих делах понимали куда больше, но, словно неискушенные новички, внимали его наставлениям, хотя давным-давно наизусть знали все, чему он их учил. Подобная пустая трата времени, свидетельствовавшая, по мнению короля, о его повседневном неусыпном внимании, была только в радость министрам, которые даже при небольшом искусстве и опыте вертели им, как хотели, внушая ему, что поступают в точности так, как задумано им, а меж тем обделывали важные дела в зависимости от своих видов и, слишком даже часто, в соответствии с собственными интересами и притом ликовали, видя, как он погрязает во всяких мелочах. Именно постоянно возраставшие тщеславие и гордыня, которые незаметно для него самого непрерывно питали в нем и взращивали, доходя даже до того, что проповедники в его присутствии с кафедр пели ему хвалы, а вовсе не какие-то там дарования были основой возвышения его министров. Он уверился, поскольку они хитро внушали ему это, что все их величие от него и они отнюдь не могут равняться с ним, достигшим вершин величия, но от него оно переходит и на них; а так как сами по себе они ничто, весьма полезно, чтобы их чтили как исполнителей его повелений: ведь благодаря этому почтению последние будут лучше исполняться. Таким образом, государственные секретари и министры сперва скинули мантии, затем брыжжи, потом перестали носить черную, а затем и простую, скромную одноцветную одежду, а кончилось тем, что они стали одеваться как дворяне; они переняли манеры, а [123] затем приобрели привилегии дворянства и постепенно были допущены до участия в королевских трапезах; их жены сперва по личному соизволению короля, как, скажем, г-жа Кольбер, а много позже нее и г-жа Лувуа, и наконец через несколько лет все остальные, пользуясь положением своих мужей, присутствовали на королевских трапезах и ездили в королевских каретах, ничем уже не отличаясь от знатных дам.

Постепенно под разными предлогами Лувуа отнял цивильные и гражданские знаки почета в крепостях и провинциях у тех, у кого их никто и никогда не оспаривал, и перестал обращаться к ним в письмах «монсеньер», как всегда было заведено. По случайности у меня сохранились три письма г-на Кольбера, в ту пору генерального контролера финансов, государственного министра и государственного советника, к моему отцу в Блай, в которых он и в адресе, и в тексте именует отца «монсеньер», что с большим удовольствием отметил герцог Бургундский, когда я показал ему эти письма. Де Тюренн, находившийся тогда в зените славы, отстоял для себя, то есть для своего рода, право, дарованное ему кардиналом Мазарини, титуловаться в переписке принцем, тем самым сохранив это право и для Лотарингского и Савойского домов; а вот Роганы так и не смогли его добиться, и это, пожалуй, единственный случай, когда красота г-жи де Субиз оказалась бессильной. Впоследствии они оказались удачливей. Де Тюренн спас и маршалов Франции, добившись сохранения за ними воинских почестей, так что для себя он сохранил обе привилегии. Сразу же после этого Лувуа присвоил себе все то, что недавно отнял у [124] более высокородных людей, и распространил эти отличия на остальных государственных секретарей. Он посягнул на воинские почести, отказать в которых ни армия, ни кто другой ему не посмели, поскольку он обладал властью возвышать и низвергать кого заблагорассудится; еще он потребовал, чтобы все, не являющиеся герцогами, государственными сановниками или не имеющие титула иностранного принца и не обладающие правом табурета 69, обращались к нему в письмах «монсеньер», а он бы, отвечая им, подписывался «покорнейший и искреннейший слуга», меж тем как даже последний докладчик в государственном совете или советник парламента писал ему «сударь» и он никогда не пытался изменить этот порядок. Поначалу это вызвало большое возмущение; вся знать, кавалеры ордена Св. Духа, губернаторы и генерал-лейтенанты провинций, а следом и лица менее значительные, равно как армейские генерал-лейтенанты, сочли для себя крайне оскорбительным столь неожиданное и странное новшество. Министрам удалось убедить короля в необходимости унизить всех, кто был возвышен, и в том, что всякий, кто отказывает им в таковом обращении, пренебрегает властью короля и службой ему, поскольку они лишь исполняют ее, а сами по себе – никто. Король, прельщенный отблеском этого мнимого величия, падающего на него, столь безоговорочно высказался на сей счет, что оставалось либо принять новый стиль, либо оставить службу и тем самым навлечь на себя явную немилость короля, что и почувствовали ушедшие в отставку и даже никогда не служившие, и преследования министров, поводы для которых [125] можно было легко сыскать когда и в чем угодно. Многие знатные дворяне, не находившиеся на службе, и многие заслуженные военные, имевшие высокие чины, предпочли от всего отказаться и погубить свою карьеру; они и вправду погубили ее, а со многими вышло еще хуже того, так что через некоторое время никто уже не сопротивлялся этому порядку. В этом причина доселе небывалой, безграничной власти министров, которые уже не обращали внимания ни на титулы, ни на положение на королевской службе под предлогом, что это они ее олицетворяют, и тех огромных полномочий, которые они присвоили, их безмерного богатства и тех брачных союзов, что они заключали по собственному выбору.

Кое в чем они враждовали друг с другом, однако общий интерес тесно сплачивал их, и такое их процветание, похищенное у остального государства, продолжалось, пока длилось царствование Людовика XIV. Это льстило его тщеславию; не менее своих министров он был ревнив к чужому величию и желал, чтобы любое величие проистекало от его собственного. Всякое иное было ему ненавистно. В этом было некое непонятное противоречие, как будто любой сан, пост, должность, со всеми их функциями, отличиями, прерогативами, не восходили к нему в той же мере, как посты министров и должности государственных секретарей, каковые он почитал единственно происходящими от себя и потому возносил как можно выше, бросая все прочие им под ноги.

К подобному поведению его побуждало и тщеславие иного рода. Он прекрасно понимал, что [126] бремя его опалы может удручить сеньера, но не уничтожить вместе со всей его семьей, зато, смещая государственного секретаря или иного чиновника того же ранга, он вновь погружает его самого и его близких в бездну ничтожества, откуда сам извлек; даже богатства, которые, вполне возможно, остались у отставленного, не способны извлечь из подобного небытия. Потому-то ему и доставляла такое удовольствие мысль, что министры благодаря своей власти господствовали над самыми высокородными его подданными, над принцами крови, равно как над всеми прочими, кто не имел положения и коронной должности, превышающей значением и властью министерскую должность. Потому-то он никогда не допускал в министры людей, которые могли внести что-то свое, чего король оказался бы не в силах уничтожить или сохранить; подобный министр был бы для короля неизменно подозрителен и тягостен; исключением за все время его царствования оказался лишь герцог де Бовилье; как уже отмечалось, когда говорилось о нем, он был единственный представитель родовитой знати, который входил в состав государственного совета со смерти кардинала Мазарини и до собственной кончины, то есть в течение пятидесяти четырех лет; те же несколько месяцев от смерти герцога де Бовилье до смерти короля, когда в совет входил маршал де Вильруа, можно вообще не брать в расчет: не говоря уже о том, что можно было бы сказать о нем самом, отец его никогда не был членом государственного совета.

Отсюда же происходят и ревнивые меры предосторожности министров, препятствовавшие [127] королю выслушивать кого-нибудь, кроме них, хотя он и хвалился своей доступностью, но вместе с тем полагал, что, ежели он позволит говорить с собой иначе, чем на ходу, это умалит его величие, а также преклонение и страх, которые ему нравилось вызывать даже у самых знатных. Действительно, и вельможа, и самые ничтожные представители всех сословий свободно могли обратиться к королю, когда он направлялся к мессе или возвращался после нее, переходил из покоя в покой или садился в карету; самые знатные могли поджидать короля у двери в его кабинет, но проследовать за ним туда не смели. В этом и проявлялась его доступность. Поэтому изложить ему свое дело можно было лишь в нескольких словах, да и то с большими неудобствами, поскольку разговор слышало множество людей, окружавших его; особо хорошо знакомые ему могли пошептать на ухо, но и это не давало почти никаких преимуществ. Ответ был известный: «Я посмотрю» – по правде сказать, весьма удобный для короля, поскольку давал ему время разобраться, но редко удовлетворявший просителя по той причине, что дело все равно проходило через министров, а сам он не мог дать разъяснений, так что решали все они, и это или вполне устраивало короля, или он не замечал этого. Надеяться на аудиенцию в его кабинете можно было лишь в редких случаях, даже если речь шла о людях, исполняющих королевскую службу. К примеру, она никогда не давалась тем, кто отъезжал за границу с дипломатическим поручением или возвращался оттуда, не давалась и генералам, разве что в исключительных случаях, или же, но также крайне редко, если [128] кто-то получал поручение касательно мелочных подробностей армейских дел, весьма интересовавших короля; аудиенции генералам, отъезжающим в армию, были чрезвычайно краткими и всегда в присутствии государственного секретаря по военным делам, по возвращении же – еще короче, а порой вообще не давались ни в том, ни в другом случае. Письма военачальников, адресованные непосредственно королю, всегда, если не принимать во внимание несколько крайне редких и недолговечных исключений, проходили через министра; один лишь г-н де Тюренн в конце жизни, когда он в сиянии славы и почестей открыто рассорился с Лувуа, направлял свои депеши кардиналу Буйонскому, который передавал их в собственные руки королю, но и последний все равно их рассматривал после того, как они пройдут через министра, и с ним согласовывал приказания и ответы. Нужно, правда, отдать справедливость, как бы ни был король развращен величием и властью, которые заглушили в нем все прочие соображения, при аудиенции можно было многого достичь; главное было суметь добиться ее и знать, что вести себя следует со всей почтительностью, которой требует обычай по отношению к королевскому сану. Кроме того, что я узнал от других, я могу говорить об этом и на основании собственного опыта. Здесь в свое время я уже упоминал, что добивался, а вернее, насильно вырывал аудиенции у короля 70, который поначалу всякий раз был на меня в гневе, но уходил переубежденный и довольный мною, о чем потом говорил и мне, и другим. Словом, я по собственному опыту могу сказать, что иной раз такие аудиенции бывали. На [129] них король, как бы ни был он предубежден, какое бы ни питал, как ему казалось, законное недовольство, выслушивал просителя терпеливо, благосклонно, с желанием уяснить и понять дело и только с этим намерением прерывал его. В нем пробуждалось чувство справедливости, стремление узнать истину, даже если он был разгневан, и так было до конца его жизни. И тут уж можно было говорить все, лишь бы, повторю еще раз, говорилось это с почтительным, покорным, смиренным видом, иначе можно было окончательно погубить себя; при таком же поведении возможно было, если говорить честно, прерывать короля, решительно отрицать факты, которые он приводил, повышать голос, стараясь переговорить его, и это не казалось ему неподобающим; напротив, после он хорошо отзывался и об аудиенции, и о том, кому ее дал, поскольку избавлялся и от имевшихся предвзятостей, и от ложных представлений, которые ему внушили, что и доказывал своим последующим отношением. Поэтому министры старательно убеждали его, что он должен избегать подобных аудиенций, в чем, как и во всем прочем, весьма преуспели. Это и делало должности, приближавшие к особе короля, столь важными, а тех, кто их занимал, столь осторожными; ведь сами-то министры имели возможность ежедневно говорить с королем наедине, не пугая его просьбой об аудиенции, которую – и явную и тайную – они всегда могли получить, как только у них возникала в ней нужда. По этой же причине право большого входа оказывалось поистине наивысшей милостью, куда более важной, чем знатность, и именно оно одно из всех высоких [130] наград, дарованных маршалам де Буффлеру и де Вилару, сравняло их с пэрами и дало право после смерти передать по наследству свои губернаторства совсем еще юным детям, хотя в то время король никому такого права уже не давал.


Комментарии

38 ...снадобье... аббата Эньяна... – Францисканец Франсуа Эньян (ум. в 1709), пользовавшийся покровительством Великого Конде, привез из Леванта рецепты всевозможных лекарств, основал в Лувре лабораторию и с помощью собрата-францисканца о. Руссо стал изготовлять лечебные снадобья. Придворные острословы прозвали монахов луврскими капуцинами.

39 «Ныне и в смертный час» – заключительные слова молитвы «Аве Мария».

40 ...детей этого монарха... – Луи-Филиппа, принца Астурийского (1707–1725), Марии-Анны, инфанты Испанской (1718–1761), и дона Филиппа, инфанта Испанского (1720–1765).

41 ...интересами злокозненного министра... – кардинала Мазарини.

42 Тюильри – дворец в Париже, старинная резиденция французских королей. Строился начиная с 1564 г. по проекту архитектора Филибера Делорма (1515–1570).

43 ...полное удовлетворение... – Король Испании Карл II дезавуировал барона Ватвиля, оскорбившего 10 октября 1661 г. Годфруа д’Эстрада (1607–1686), чрезвычайного посла в Англии, а также продал Франции за 50 миллионов Дюнкерк (24 марта 1662), что необычайно подняло престиж д’Эстрада в глазах его соотечественников, поскольку с 1658 г. Дюнкерк принадлежал Франции и был передан Англии на основании договора, заключенного между Кромвелем и Мазарини.

44 ...блистательное удовлетворение... – Шарль III герцог де Креки (1623–1687) вынудил папу принести извинения за оскорбление, нанесенное герцогине де Креки солдатами корсиканской гвардии.

45 ...смерть короля Испании... – Филипп IV умер 17 сентября 1665 г.

46 ...отречение от прав на испанский престол... – В соответствии с договором, подписанным 7 ноября 1659 г., Мария-Терезия и Людовик XIV отказывались от прав на испанский престол. В договоре отмечалось, что отказ от испанской короны вступает в силу после получения Людовиком XIV приданого в пятьсот тысяч экю. Поскольку приданое так никогда и не было выплачено, а кортесы не утвердили пункт об отречении, Людовик XIV получил формальный повод начать Деволюционную войну за Испанские Нидерланды (1667–1668).

47 ...о переходе через Рейн... – 12 июня 1672 г.

48 Аахенский мир – По Аахенскому мирному договору, заключенному 2 мая 1668 г., Франция сохраняла за собой 11 городов, возвратив Испании Франш-Конте.

49 ...сей век, сравнимый с веком Августа... – Сравнение царствования Людовика XIV с правлением римского императора Августа (27–14 гг. до н.э.), отмеченным расцветом наук и искусств, стало общим местом во французской официозной поэзии. Впервые оно прозвучало в поэме Шарля Перро «Век Людовика Великого», прочитанной автором на заседании Академии 27 января 1687 г. Метафора Перро вызвала возмущение Буало, Расина и др., усмотревших в этом панегирике утверждение преимуществ «новых» поэтов над «древними».

50 ...пресловутой войны с Голландией... – Заключив 27 апреля 1662 г. альянс с Соединенными провинциями сроком на двадцать пять лет, Франция оказывала Голландии военную помощь в ходе англо-голландской войны 1667 г. Однако, заключив между собою мир 31 июля, Англия и Голландия, обеспокоенные военными успехами Франции на континенте, создали новую антифранцузскую коалицию, к которой в январе 1668 г. присоединилась Швеция. Людовик XIV начал военные операции по захвату Соединенных провинций, в то время как государственный секретарь по иностранным делам Лионн, а после его смерти (1671) Арно де Помпонн по дипломатическим каналам делали все от них зависящее, чтобы развалить этот тройственный союз. 12 июня 1672 г. французская армия форсировала Рейн и через неделю вступила в Утрехт. Лишь наводнение спасло Амстердам от уничтожения.

51 ...король... оставляет армию... – Людовик XIV покинул армию 16 июля 1672 г., назначив своими заместителями Тюренна и герцога Люксембургского. Одной из причин его внезапного отъезда явилось, по-видимому, провозглашение принца Вильгельма Оранского голландским штатгальтером.

52 ...вновь завоевав Франш-Конте... – При содействии Вобана Людовик XIV захватил Франш-Конте в феврале июле 1674 г. Нимвегенский мирный договор (1678), завершивший голландскую войну (1672–1678), окончательно закрепил эту провинцию за Францией.

53 Месье... одержал полную победу... – См. коммент. 76 к т. 1.

54 ...король самолично предпринял осаду Гента... – 9 марта 1678 г., после шестидневной осады, тщательно подготовленной Лувуа, Гент пал.

55 ...завершилась война с императором и империей. – 10 августа 1678 г. Франция заключила мир с Соединенными провинциями, 17 сентября – с Испанией и 5 февраля 1679 г. – с императором Леопольдом.

56 Америка, Африка, Архипелаг, Сицилия ощутили на себе могущество Франции... – 22 апреля 1676 г. французский флот под командованием Вивонна Дюкена нанес поражение испано-голландскому флоту адмирала Рюитера; победоносное морское сражение у Липарских островов 2 июня упрочило гегемонию Франции на Средиземном море; в том же году Алжир дважды подвергался обстрелу из корабельных орудий, триполийские корсары были рассеяны в Хиосской бухте, Денонвиль разгромил ирокезскую армию в районе североамериканских Великих Озер.

57 Испания... заплатила герцогством Люксембургским... – Герцогство Люксембургское было захвачено в ходе мартовской (1682) и июньской (1684) военных кампаний.

58 ...Генуи, подвергнутой бомбардировке... – с 15 по 23 мая 1684 г. Сохранились отчеканенные 15 мая 1685 г. памятные медали с изображением дожа, приносящего Людовику XIV извинения от имени Генуэзской республики.

59 ...у войны 1688 года. – Война за Пфальцское наследство с Аугсбургской лигой (1688–1697).

60 Крохотный фарфоровый Трианон... – Построенный в 1687 г. в Версальском парке по проекту Мансара, дворец был облицован по фасаду белыми фаянсовыми изразцами с синим узором. Второй дворец, так называемый Малый Трианон, был построен в 1762–1764 гг. при Людовике XV архитектором Жаком Анжем Габриелем (1698–1782).

61 ...за последнюю кампанию... – 1697 г.

62 На следующий день... – Людовик XIV прибыл в Версаль вечером 26 июня.

63 Завершивший эту войну постыдный мир... – Рисвикский – см. коммент. 95 к т. 1.

64 Пришлось пойти на все, чего потребовал герцог Савойский. – На основании Туринского мирного договора (29 августа 1696) Людовик XIV вернул деревни Стаффард (Кунео) и Марсай (Пьемонт), где в 1690 и 1693 гг. герцог Савойский потерпел поражение от маршала Катина.

65 ...принимать его посланника Портленда... – Пышный прием, устроенный английскому послу Джону Вильгельму Бентнику, графу Портленду, состоялся в феврале 1698 г.

66 ...стоила нам герцогства Люксембургского... – На основании Рисвикского мирного договора 1697 г. герцогство Люксембургское вошло в состав владений Испании.

67 Третий начался великой славой... Сен-Симон имеет в виду вступление на испанский престол под именем Филиппа V внука Людовика XIV, герцога Анжуйского (16 ноября 1700).

68 А он был из Монморенов... – Шарль-Луи, маркиз де Сент-Эрем, был сыном Франсуа-Гаспара де Монморена, маркиза де Сент-Эрема (1621–1701).

69 ...обладающие правом табурета... – то есть привилегией сидеть в присутствии короля.

70 ...я уже упоминал, что добивался... аудиенции у короля... – Сен-Симон ссылается на личные беседы с Людовиком XIV в 1699 и 1703 гг.

(пер. Ю. Б. Корнеева)
Текст воспроизведен по изданию: Сен-Симон. Мемуары: Полные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве. Книга 2. М. Прогресс. 1991

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.