Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ

МЕМУАРЫ

MEMOIRES

Вторая часть

А тут еще меня предупредили, что аббат Фуке подстрекает против меня мелкий люд, раздавая деньги и распространяя слухи, могущие меня очернить.

Словом, лица, бывшие на вторых ролях, все без исключения опасались истинного сближения между Кардиналом и мною, и, полагая, что оно легко может быть достигнуто посредством брачного союза между старшим Манчини, человеком благородным и достойным, и мадемуазель де Рец, ставшей ныне монахиней, на другой день после нашего примирения стали [258] думать лишь о том, как бы нас поссорить; это не составило труда, ибо, во-первых, они на свой лад толковали Кардиналу осторожность, с какой мне приходилось действовать в отношении народа, чтобы не погубить себя в его глазах; во-вторых, доверенность, какую Месьё возымел ко мне сразу после ареста принца де Конде, сама по себе будила в Мазарини вполне понятное недоверие. Секретарь Месьё, Гула, вновь утвердившийся у него в доме после опалы Ла Ривьера, который его когда-то изгнал, во многом содействовал тому, чтобы посеять это недоверие, — он желал с помощью двора ослабить растущее благоволение ко мне своего господина, подозревая, что лишь оно одно умаляет благорасположение герцога Орлеанского к нему самому. Признаться вам, я отнюдь не искал милости Месьё по двум причинам: с одной стороны, зная характер Месьё, я считал ее ненадежной и даже опасной; с другой стороны, я понимал, что тень, отбрасываемая участием в совете вельможи, слабостям которого не удается противодействовать, всегда вредит человеку, главная сила которого состоит в общественной его репутации. Я замыслил было приставить к Месьё президента де Бельевра, ибо Месьё всегда нуждался в ком-нибудь, кто бы им руководствовал. Однако Месьё на это не поддался, потому что невзлюбил физиономию де Бельевра, чересчур, по словам герцога Орлеанского, продувную и плебейскую. Не без основания полагая, что Гула слишком предан Шавиньи, Кардинал слишком долго колебался, раздумывая, кем его заменить, ибо, поддержи он с самого начала Белуа, я думаю, он добился бы успеха. Как бы там ни было, жребий пал на меня, и я был раздосадован этим едва ли не так же, как двор, по причинам, которые я вам уже изложил, а также потому, что повинность такого рода стесняла дерзкую независимость, в высшей степени свойственную моему нраву и совершенно не подвластную разуму.

А вот и другое происшествие, еще больше поссорившее меня с Кардиналом. Шотландец граф Монтроз, глава клана Гремов, единственный из всех людей, мне известных, напоминал героев, подобных которым можно встретить только в «Жизнеописаниях» Плутарха. Он поддерживал в Англии партию приверженцев короля с великодушием, равного которому не знал наш век; он разбил сторонников парламента, когда повсюду в других местах они одерживали победы, и сложил оружие лишь после того, как король, его повелитель, сам отдался в руки своих врагов. Монтроз приезжал в Париж незадолго до гражданской войны, меня познакомил с ним шотландец, состоявший у меня на службе 255 и приходившийся ему дальней родней; мне посчастливилось оказаться полезным графу в его злоключениях; он проникся ко мне дружбою, она и побудила его предпочесть французскую службу имперской, хотя там ему предлагали весьма почетное звание фельдмаршала. Мне было поручено передать Монтрозу предложения Кардинала, которые он согласился принять на время, пока английский король не нуждается в его услугах. Король призвал его к себе несколько дней спустя собственноручным письмом; Монтроз показал его Кардиналу, который одобрил благородное поведение шотландца и [259] официально заверил его, что заключенные между ними условия остаются в силе. Граф Монтроз вернулся во Францию два или три месяца спустя после ареста принца де Конде, приведя с собою более ста офицеров, — большинство из них были люди родовитые и все до одного верные слову. Но Кардинал более не пожелал с ними знаться. Согласитесь, что я имел причины быть им недовольным.

Накапливавшиеся эти недоразумения отнюдь не содействовали тому, чтобы зарубцевалась рана, недавно лишь затянувшаяся; однако поверьте, я не сделал ни единого шага, который мог повредить партии, в лоно которой я недавно возвратился. Десятки раз я от чистого сердца старался загладить в глазах Парламента и народа оплошности, порожденные невежеством Мазарини и грубостью Сервьена. Большую часть их мне удалось покрыть, и если бы двор пожелал проявить осмотрительность, партии принца де Конде нелегко было бы оправиться, во всяком случае, еще долгое время. Но осмотрительность эта реже и труднее всего дается министрам в эпоху затишья, приходящего на смену великих бурь, ибо лесть в эту пору удваивает силу, а недоверие не успевает угаснуть.

Впрочем, затишьем назвать эти времена можно было лишь в сравнении с прошлым, ибо пламя начало разгораться со всех сторон. Маршал де Брезе, человек совершенно ничтожный, испугался первой же декларации, зарегистрированной Парламентом, и послал заверить Короля в своей преданности; но вскоре маршал умер, и Дю Мон, состоящий ныне при особе принца де Конде и командовавший под началом маршала в Сомюре, почел делом чести поддержать принцессу де Конде, дочь своего командира, и объявил себя сторонником партии Принца в надежде, что Ларошфуко, который под предлогом похорон своего отца созвал многолюдный съезд дворянства, его поддержит. Но когда попытка его овладеть Луденом потерпела неудачу, а дворяне разъехались по домам, Дю Мон сдал крепость Комменжу, которого Королева назначила ее комендантом.

Герцогиня де Лонгвиль и виконт де Тюренн вошли в соглашение с испанцами 256, и г-н де Тюренн прибыл в их армию, которая вторглась в Пикардию и, взяв Ле-Катле, осадила Гиз. Тамошний губернатор Бридьё храбро защищал город, где в боях отличился граф Клермон, младший отпрыск де Тоннеров. Осада продолжалась восемнадцать дней, эрцгерцогу пришлось снять ее за недостатком провианта. Г-н де Тюренн набрал солдат на деньги, которыми испанцы снабдили его в силу заключенного с ним договора; он умножил свои отряды остатками войск, находившихся в Бельгарде; присоединились к нему также большинство офицеров из войск, бывших под командованием принцев, и среди них господа де Бутвиль, де Колиньи, де Ланк, де Дюра, де Рошфор, де Таванн, де Персан, де Ла Муссе, де Ла Сюз, де Сент-Ибаль, де Кюньяк, де Шавеньяк, де Гито, де Майи, де Мей, шевалье де Фуа, шевалье де Грамон и многие другие, чьи имена я запамятовал. Туча эта, становившаяся все более грозной, должна была бы заставить Мазарини поразмыслить над тем, что творится в Гиени, где низость д'Эпернона так запутала все дела, что распутать их [260] могло бы только его удаление. Тысячи личных распрей, половины которых причиною были тщеславные притязания безродного герцога 257, поссорили его с Парламентом и бордоскими магистратами — они в большинстве своем оказались не умнее его, а Мазарини, заявивший себя в этом случае, на мой взгляд, еще большим глупцом, нежели и та и другая сторона, принял на счет королевской власти все то, что ловкий министр мог без ущерба для Короля и даже к его выгоде приписать обеим партиям.

Одна из величайших бед, причиненных государству деспотической властью министров последнего столетия, состоит в том, что из неверно понятой ими личной выгоды они завели обычай всегда поддерживать начальствующего против подчиненного. Этому учил Макиавелли 258, которого большая часть тех, кто его читает, не понимает, а другая воображает, будто он во всех случаях рассуждает умно, потому лишь, что он всегда рассуждает со злобой. Однако в рассуждениях своих Макиавелли был умен далеко не всегда, весьма часто он заблуждался и, на мой взгляд, никогда не заблуждался так глубоко, как в этом вопросе. А Кардинал обманывался здесь тем скорее, что неистово желал породниться с герцогом де Кандалем, в котором отменны были только его кружева. Ум же Кандаля нельзя было назвать даже посредственным, и плясал герцог по дудке аббата, нынешнего кардинала д'Эстре, который с детства отличался самым вздорным и неугомонным нравом. Разнородные эти характеры заварили такую кашу в делах Гиени, что и здравого смысла Жаннена или Вильруа, прибавленного к уму кардинала де Ришельё, едва хватило бы, чтобы ее расхлебать.

Герцог Орлеанский, отличавшийся редким проницанием, очень рано сознал, к каким следствиям может привести эта разладица; однажды, прогуливаясь со мной по Люксембургскому саду, он сам, прежде чем я успел вымолвить хоть слово, заговорил со мной об этом, и стал убеждать меня поговорить с Кардиналом, от чего я учтиво отказался, сославшись на то, что Месьё известно не хуже меня — согласие наше притворно. Я посоветовал герцогу Орлеанскому открыть глаза Кардиналу через посредство маршала д'Эстре и Сеннетера. Он убедился в том, что они совершенно разделяют его мнение, хотя душой и телом преданы двору. Сеннетер, обрадованный заверениями герцога, что и я одних с ними мыслей, с самыми лучшими намерениями предпринял даже попытку примирить меня с Кардиналом, с которым, впрочем, я открыто не порывал. Сеннетер заговорил со мной об этом примирении, и я выразил полную к нему готовность, ибо ясно видел, что несогласие наше очень скоро приведет к усилению партии принца де Конде и к такой смуте, когда обдуманным действиям не будет уже места, ибо решение придется принимать мгновенно. А такого положения дел следует избегать с особенным тщанием. Итак, я отправился с Сеннетером к Кардиналу, обнявшему меня с нежностью, описать вам которую под силу лишь тому, кто может равняться с Мазарини добросердечием. Он обнажил передо мной свою душу — именно так он выразился; он заверил меня, что будет говорить со мной как с сыном — я на эту удочку [261] не попался; я заверил его, что буду говорить с ним как с отцом, и свое слово сдержал. Я сказал ему, что прошу его позволить мне раз и навсегда с ним объясниться; единственная цель, какую я преследую, — это покинуть поприще общественное, не стяжав для себя никакой личной выгоды; но именно по этой причине мне, более чем кому-либо другому, должно покинуть его с честью и с достоинством; я просил Мазарини принять в соображение мой возраст 259, который при отсутствии у меня к тому же необходимых дарований должен совершенно его успокоить насчет моих притязаний на первое место в правительстве; я заклинал его в то же время понять, что мое звание парижского коадъютора более унижено, нежели украшено ролью своего рода народного трибуна, — я терплю ее единственно в силу необходимости; г-ну Кардиналу следует уяснить себе, что по одной лишь этой причине я должен бы горячо желать порвать с партией противников двора, даже если бы не было тысячи других причин, ежеминутно питающих мое отвращение к мятежу; касательно же притязаний на кардинальский сан, которые могли бы поселить в нем известную тревогу, я со всей искренностью открою ему, каковы были и есть мои чувства на сей счет; по глупости я когда-то забрал себе в голову, что почетнее будет отделаться от сана, нежели им обладать; г-ну Кардиналу известно, что проблески безумного этого намерения мне случалось не раз обнаруживать; епископ Аженский исцелил меня от него, доказав разумными доводами, что оно неисполнимо и не удалось никому, кто затевал подобное предприятие; но все это, по крайней мере, должно показать г-ну Кардиналу, что жажда пурпура не была велика во мне даже в юные годы, и положа руку на сердце она и ныне весьма умеренна; со временем архиепископу Парижскому трудно будет не удостоиться кардинальской мантии, но именно потому, что ему не составит труда получить ее по всем правилам и способами, приличествующими духовной особе, я навлек бы на себя позор, прибегнув к иным средствам для ее получения; я был бы в отчаянии, если бы кто-нибудь на минуту вообразил, что моя мантия обагрена хоть каплей крови, пролитой в междоусобице; я решил совершенно и безвозвратно уйти от всего, что зовется интригой, прежде чем сделать самому или допустить, чтобы другие сделали для назначения моего кардиналом шаги, хоть сколько-нибудь прикосновенные к интриге; г-н Кардинал знает, что по той же самой причине я отказался от денег и аббатства, и таким образом, сделав публичные на сей счет заверения, обязался бескорыстно служить Королеве; единственная корысть, какая остается мне в этом положении, — это с честью закончить начатое и спокойно вернуться к отправлению одних лишь духовных моих обязанностей; ради этого я прошу у него лишь того, чего польза Короля требует более, нежели моя собственная выгода; г-н Кардинал должен помнить, что на другой день после ареста принца де Конде он послал меня к рантье посулить им от его имени то-то и то-то (подробности наскучили бы вам, и оттого я в свое время опустил их), но вопреки всем посулам этим людям стараются внушить, будто я обманываю их в сговоре с двором. Мне [262] известно, что Ондедеи в такой-то час заявил в доме г-жи д'Ампю, что, мол, бедный г-н Кардинал едва не дал коадъютору завлечь себя в обман, но г-ну Кардиналу, по счастью, открыли глаза, а коадъютору готовят пилюлю, какой он не ожидает; я понимаю, что г-ну Кардиналу не по сердцу благоволение ко мне герцога Орлеанского, но до его ушей могли и должны были довести, что я совсем не искал этой милости, сознавая неудобства, с нею связанные. Об этом вопросе я рассуждал особенно подробно, ибо политику кабинетному всегда труднее его уразуметь: люди эти видят в фаворе долю столь завидную, что даже жизненный опыт не способен убедить их, что залог успеха не в нем одном.

Понадобился бы целый том, чтобы пересказать вам продолжение этой беседы, тянувшейся с трех часов пополудни до десяти часов вечера; в продолжение ее я не сказал ни единого слова, в котором должен был бы раскаяться в смертный час. Искренность, достигшая известного предела, отбрасывает своего рода лучи, перед блеском которых трудно устоять, но я не видывал людей, которые были бы столь мало к нему чувствительны, как Мазарини. Однако на сей раз это оказало на него такое действие, что Сеннетер, присутствовавший при разговоре, был удивлен сверх всякой меры; будучи человеком разумным и понимая, какие опасные следствия могут иметь события в Гиени, он убедил меня воспользоваться благоприятной минутой и поговорить о них с Кардиналом; я и сделал это со всем доступным мне красноречием. Я объяснил ему, что, если он будет упорствовать, поддерживая д'Эпернона, партия принцев обернет это к своей выгоде, а если выступит бордоский парламент, мы мало-помалу неизбежно потеряем Парламент парижский; после столь великого пожара пламя не могло угаснуть совсем, и должно опасаться, что оно еще полыхает под пеплом; мятежники обретут в нем почву, столь благодатную, что, занеся карающий меч над корпорацией, виновной в преступлении, от обвинения в котором двор очистил нас самих всего два-три месяца назад, следует остерегаться удара ответного. Сеннетер с жаром поддержал меня, и нам, без сомнения, удалось поколебать Кардинала, который накануне получил известие, что герцог Буйонский начал возмущать Лимузен, где к нему присоединился Ларошфуко со своими войсками; в Бриве герцог сманил роту тяжелой конницы у принца Томмазо Савойского и сделал попытку поступить так же с войсками, стоящими в Туле. Эти известия, важные своими следствиями, произвели на Кардинала впечатление и побудили его прислушаться к нашим словам. Мы чувствовали, что он поколеблен; маршал д'Эстре, увидевший его четверть часа спустя, на другое утро сказал нам обоим, что Кардинал уверовал в мое чистосердечие и прямоту и несколько раз повторил ему: «В глубине души этот молодой человек желает блага государства». Умонастроение Кардинала подтолкнуло этих двух людей, совершенно лишенных чести, но уже настолько старых, что они искали личного покоя в успокоении общественном, придумать способ связать нас с Кардиналом родственными узами: для этой цели они предложили ему женить его племянника, о котором я уже упоминал, на моей [263]племяннице. Он согласился на это с большой охотой. Я столь же горячо этому воспротивился: во-первых, я не мог допустить, чтобы имя моих предков затерялось в роду Мазарини; во-вторых, я никогда не ценил почести столь высоко, чтобы купить их ценой общественной ненависти. Я учтиво ответил «лоточникам» 260 (их прозвали так, потому что по домам, где они вели переговоры, а они вели их постоянно, они ходили обыкновенно между восемью и девятью часами вечера, когда появлялись лоточники), — так вот я ответил им учтиво, но то был учтивый отказ. Не желая между нами разрыва, они так ловко изобразили его Мазарини, что Кардинал не озлобился, как это было в его натуре; а они, вызнав у меня, что я был бы весьма рад быть употребленным для содействия общему миру, устроили так, что Кардинал, чье пылкое благоволение ко мне продолжалось дней двенадцать или пятнадцать, посулил мне это как бы по собственному почину и с величайшей готовностью.

Маршал д'Эстре ловко воспользовался этой благодетельной передышкой, чтобы вернуть г-ну де Шатонёфу должность хранителя печати, которой его лишил кардинал де Ришельё, продержавший маркиза в заточении в Ангулемской крепости тринадцать лет. Человек этот, состарившийся в службе, стяжал в ней добрую славу, которой придали блеск долгие годы немилости. Г-н де Шатонёф был связан близким родством и задушевной дружбой с маршалом де Вильруа. Командор де Жар взошел на эшафот 261 в Труа из-за его распрей с де Ришельё; когда-то г-н де Шатонёф был любовником герцогини де Шеврез и справился с этой ролью не без успеха. Ему исполнилось семьдесят два года, но его могучее здоровье, расточительная щедрость, совершенное равнодушие ко всему, что остается в пределах заурядного, резкость и грубость, сходившие за прямоту, заставляли забывать о его возрасте и полагать в нем человека, еще способного к участию в делах. Маршал д'Эстре, видя, что Кардинал решил очистить себя в общем мнении, уладив бордоские неурядицы и наведя порядок в вопросе о муниципальной ренте, решил воспользоваться этим порывом, который, по его уверениям, не мог продлиться долго, чтобы убедить Кардинала увенчать свои добрые деяния, отстранив от обязанностей канцлера, ненавистного народу или, лучше сказать, презираемого народом за врожденное раболепие, которое затмевало большие дарования, оказанные им в его должности, и поручив хранение печати г-ну де Шатонёфу, чье имя само по себе сделает честь его выбору. Никогда еще я не был так удивлен, как в тот день, когда маршал д'Эстре сообщил президенту де Бельевру, бывшему как бы названым сыном маркиза де Шатонёфа, и мне, что он имеет надежду на эту замену. Я знал г-на де Шатонёфа только понаслышке, но не мог представить себе, что завистливый итальянец позволит выступить на сцену человеку, созданному для того, чтобы сделаться первым министром; однако удивление мое, не имевшее иной причины, кроме той, о которой я вам сейчас сказал, маршал д'Эстре истолковал как опасение, что человек этот столь же создан для того, чтобы сделаться кардиналом. При мне д'Эстре и бровью не повел, но вечером [264] поделился своими подозрениями с президентом де Бельевром, который, зная мои намерения, уверил его, что он ошибается. Это нимало не убедило маршала, и, боясь, как бы я не стал чинить препятствия его другу, он не успокоился, пока не принес мне письмо от г-на де Шатонёфа, которым тот заверял меня, что не станет притязать на кардинальскую шапку, прежде чем я сам ее не получу. Я так и ахнул, получив такого рода заверения, для которых не дал ни малейшего повода. На каждое слово, каким я пытался возражать, мне отвечали длинным периодом. Меня пытались заверить в том же через герцогиню де Шеврёз, через Нуармутье, через Лега и еще через десятка полтора посредников. Следствия этого вы увидите и оцените далее. Таким образом старик заручился всеобщей поддержкой, поддержка эта всеми была ему оказана, и Кардинал назначил г-на де Шатонёфа хранителем печати, но не для того, чтобы, как убеждал его маршал д'Эстре, увенчать успехом два великих намерения — замирить Бордо и уладить вопрос о ренте, а, наоборот, чтобы прикрыть славным именем образ действий совершенно противоположный, избрать который Мазарини решил под влиянием своих подручников, более всего опасавшихся нашего с ним союза, — подавить парламент Гиени и очернить фрондеров в глазах парижан. Он полагал к тому же, что имя г-на де Шатонёфа поможет ему заглушить недовольство, какое он навлек на себя в общем мнении, назначив суперинтендантом финансов на место умершего д'Эмери президента де Мезона, чья честность была весьма сомнительной 262, и в случае надобности выставить против меня прославленного соперника, который мог бы оспорить у меня кардинальскую шапку. Сеннетер, совершенно преданный не только двору, но также и Кардиналу, сам сказал мне: «Этот человек погубит себя, а может статься, и государство ради прекрасных глаз герцога де Кандаля».

В тот день, когда Сеннетер произнес эти пророческие слова, получено было известие, что герцог Буйонский и де Ларошфуко заставили впустить в Бордо принцессу де Конде и герцога Энгиенского, которого Кардинал оставил на попечении матери, не вняв Сервьену, советовавшему держать его подле особы Короля. Бордоскому парламенту (а в эту пору самый разумный и старый годами член его мог, не моргнув глазом и не погубив своей репутации, проиграть в один вечер все свое состояние) пришлось в один и тот же год стать свидетелем двух сцен, совершенно необычайных. Он увидел в своей приемной принца и принцессу крови, на коленях взывающих о правосудии, и настолько повредился в уме, если можно так выразиться о целой корпорации, что приказал доставить в ту же самую приемную освященную облатку, которую солдаты д'Эпернона выронили из украденной ими дароносицы 263. Бордоский парламент не выказал недовольства тем, что народ открыл ворота города герцогу Энгиенскому, но все же он повел себя с большей осмотрительностью, нежели можно было ждать, беря во внимание местные нравы и ненависть к д'Эпернону. Он постановил разрешить принцессе де Конде и герцогу Энгиенскому, а также герцогам Буйонскому и де Ларошфуко остаться в Бордо, если они [265] дадут слово не предпринимать ничего противного интересам Короля, и, однако, переслать Его Величеству ходатайство Принцессы вместе с почтительнейшими ремонстрациями противу задержания Их Высочеств. Президент де Гург, один из предводителей корпорации, желая избежать крайностей, послал нарочного своему другу Сеннетеру с письмом, писанным шифром на тринадцати страницах, которым сообщал, что, несмотря на все свое раздражение, бордоский парламент останется верным Королю, если Его Величество соблаговолит отозвать д'Эпернона; Гург ручается в этом своим словом; все содеянное парламентом доныне преследовало одну эту цель; однако в случае промедления Гург не может уже поручиться за магистратов и, еще менее того, за народ, который, направляемый и поддержанный партией принцев, вскоре сам может подчинить себе парламент. Сеннетер сделал все, чтобы Кардинал воспользовался советом Гурга. Де Шатонёф превзошел самого себя, стараясь о том же, но, видя, что в ответ на все его увещания, Кардинал только бранит предерзостный бордоский парламент, который дал приют особам, осужденным королевской декларацией, он сказал ему напрямик: «Если вы сегодня не договоритесь с ними, сударь, завтра же выезжайте в Гиень. Вам следовало бы уже быть на берегах Гаронны». Дальнейшее показало, что де Шатонёф был прав, советуя идти на уступки, но лучше было бы ему не торопить события, ибо, хотя бордоский парламент в своей горячности дошел до исступления и даже до безумия, он долго сопротивлялся ярости народа, подстрекаемого и распаляемого герцогом Буйонским, и даже постановил изгнать из города дона Хосе Осорио, который прибыл из Испании вместе с маркизом де Сийери и бароном де Бассом, посланным туда для переговоров герцогом Буйонским. Более того, парламент запретил членам своей корпорации посещать лиц, поддерживающих сношения с испанцами, не исключая принцессы де Конде. А когда чернь пыталась силой заставить его проголосовать в пользу союза с принцами, парламент раздал оружие городским советникам и те выстрелами прогнали ее из Дворца Правосудия. Происшествия эти, которых я не был свидетелем 2б4, я описываю весьма неохотно, ибо дал зарок не упоминать здесь ни о чем, что не было бы мне доподлинно известно, однако без описанных подробностей невозможно обойтись в этой части моего рассказа, и потому я вынужден на время разрешить себя от своей клятвы; я делаю это с тем большей свободою, что, хотя почти все называли сопротивление бордоского парламента притворным, сам герцог Буйонский подтвердил мне: оно было совершенно неподдельным и искренним; с тех пор он неоднократно повторял, что, если бы двор не продолжал утеснять Бордо, было бы чрезвычайно трудно довести дело до крайности. При дворе, однако, поверили или пожелали поверить, будто все поступки этого парламента — одно лицедейство, и по возвращении из Компьеня, куда Король отправился во время осады Гиза 265, чтобы поднять дух армии, которой командовал маршал Дю Плесси-Прален, решено было выступить в Гиень; те, кто понимал, каковы будут следствия этого решения, прослыли в глазах партии двора изменниками, [266] которые не желают допустить, чтобы их единомышленники были примерно наказаны, и поддерживают сношения с мятежниками из Бордо; все, что говорилось об отзвуке, какой этот поход не замедлит породить в парижском Парламенте, объявляли вздорными баснями или даже стараниями напророчить беду, которую хотели бы, да не могут навлечь; когда Месьё изъявил готовность самому отправиться в Бордо, чтобы добиться умиротворения, если ему дадут слово отозвать д'Эпернона, он услышал в ответ одно — честь Короля требует, мол, сохранить губернатора на его месте.

Из моего рассказа вы могли убедиться, что любовь ко мне Кардинала продолжалась недолго. Сеннетер, от природы усердный миротворец, перед отъездом двора хотел, по его собственным словам, пролить немного елея на то, что было, — уверял он, — всего лишь недоразумением. В самом деле, Кардинал не имел причин на меня сетовать, а я тем более не желал сетовать на него, хотя причин для этого у меня было предостаточно. Примириться куда легче, когда ты не расположен к обидам, нежели когда ты к ним расположен, даже не имея на то причин. Описанные обстоятельства мне это доказали. Сеннетер сообщил Первому президенту, что Королева похвалила Кардиналу мою твердость, и слова ее так запали ему в ум, что он никогда их не забудет. Я узнал эту подробность долго спустя от г-жи де Поммерё, которой ее передал сын Первого президента — Сент-Круа. Перед отъездом в Гиень Кардинал всеми способами старался выказать мне свою дружбу; он даже изъявил готовность предоставить мне решить, кого избрать купеческим старшиной 266, что с виду казалось учтивостью, а на деле было ловким ходом: Кардинал признавался, что от прежнего купеческого старшины, которого он назначил сам, ему не было никакого проку. В тот же самый день он употребил все силы, чтобы поссорить меня с г-ном де Бофором, воспользовавшись предлогом, для объяснения которого надобно воротиться несколько вспять.

Вы уже знаете, что Королева пожелала, чтобы я утаил от герцога де Бофора ее намерение арестовать принцев. В тот день, когда оно было исполнено, в шесть часов вечера, герцогиня де Шеврёз вызвала нас обоих к себе и за великую тайну, которую якобы Королева по окончании мессы приказала ей открыть нам, сообщила о готовящемся предприятии. Герцог де Бофор принял ее слова за чистую монету. Я пригласил его в архиепископство пообедать и весь вечер просидел с ним за шахматами, чтобы помешать ему отправиться к г-же де Монбазон, хотя ему очень этого хотелось; принц де Конде был арестован прежде, чем она хоть что-нибудь заподозрила. Герцогиня пришла в ярость. Всеми силами старалась она убедить г-на де Бофора, что его обманули. Он высказал мне свою обиду, я объяснился с ним в присутствии герцогини и извлек из кармана патент на звание адмирала. Герцог де Бофор меня обнял, г-жа де Монбазон несколько раз нежно меня поцеловала, и на том дело кончилось. Но Кардиналу захотелось оживить его за два-три дня перед отъездом в Бордо. Он выказал горячую дружбу герцогине де Монбазон, пустился с ней в [267] необычные откровенности, долго ходил вокруг да около, чтобы наконец поверить ей, в каком он был отчаянии, когда, сдавшись на уговоры г-жи де Шеврёз и коадъютора, принужден был утаить от нее арест принцев. Герцог де Бофор, которому президент де Бельевр объяснил, что мнимая доверенность Мазарини — самое обыкновенное притворство, сказал мне в присутствии г-жи де Монбазон: «Будьте начеку! Держу пари, нас вскоре постараются поссорить, использовав для этой цели мадемуазель де Шеврёз».

В первых числах июля Король выехал в Гиень, и Мазарини незадолго до своего отъезда имел удовольствие убедиться, что самый слух об этом походе наперед подтвердил все те следствия, какие Кардиналу предсказывали: бордоский парламент постановил поддержать принцев и послал своего депутата в парижский Парламент; депутату этому, которого в Париже встретили с распростертыми объятиями, запрещено было видеться с Королем и его министрами; герцоги де Ла Форс и де Сен-Симон готовились выступить на стороне принцев (у них не хватило решимости исполнить свое намерение), и вся провинция была накануне возмущения. Кардинал был совершенно потрясен. Он стал искать даже в самых безвестных фрондерах с низостью, описать которую я не берусь. Месьё остался начальствовать в Париже, двор приставил к нему для надзора Ле Телье. Хранитель печати г-н де Шатонёф был введен в Королевский совет; мне также предлагали участвовать в нем, но я, само собой, счел разумным отказаться; растерянность охватила всех без изъятия, поэтому все мы очутились в таком положении, когда, какой путь ни избери, на каждом шагу можно оступиться. Я изложу вам это подробнее, после того как в нескольких словах расскажу о походе в Гиень.

Едва Король оказался неподалеку от Бле, губернатор его, герцог де Сен-Симон, ранее колебавшийся, явился ко двору, а герцог де Ла Форс, с которым герцог Буйонский также вступил в соглашение, остался в бездействии; правда, Доньон, командовавший в Бруаже и положением своим всецело обязанный покойному герцогу де Брезе, ко двору не явился под предлогом подагры. Депутаты бордоского парламента выехали навстречу двору в Либурн. Им надменно приказали открыть ворота города, дабы принять в нем Короля со всеми его войсками. На это они ответили, что одна из их привилегий — охранять особу Короля во время пребывания Его Величества в их городе. Маршал де Ла Мейере двинул свои войска вперед между Дордонью и Гаронной. Он взял крепость Вэр, где тремястами бордосцев командовал Ришон, — Кардинал приказал повесить его в Либурне в ста шагах от резиденции Короля. Герцог Буйонский в отместку повесил Каноля, офицера армии Ла Мейере. Маршал атаковал остров Сен-Жорж, который недолго защищал Ла Мот де Ла и где был смертельно ранен шевалье де Ла Валетт. Потом он по всем правилам осадил Бордо; после длительного боя он захватил предместье Сен-Сюрен, где отличились заместители командующего королевскими войсками Сен-Мегрен и Роклор. Герцог Буйонский сделал все, что должен был сделать мудрый политик и [268] славный полководец. Г-н де Ларошфуко показал свою отвагу во все время осады и в особенности во время обороны равелина, где произошла жестокая резня, однако в конце концов перевес оказался на стороне более сильного. Парламент и народ, не видя помощи от Испании, явившей в этом случае слабодушие непростительное, заставили военных капитулировать или, лучше сказать, не капитулировать, а как вы увидите из дальнейшего, заключить мир 267, ибо Король в Бордо не вошел. Гурвиль, от имени осажденных посланный ко двору, прибывшему в Бур, и посланцы парламента выговорили следующие условия: всем без изъятия, кто взялся за оружие и вел переговоры с Испанией, будет дарована амнистия; все солдаты будут распущены, кроме тех, кого Король пожелает оставить у себя на службе; принцессе де Конде с герцогом Энгиенским разрешено будет пребывание в одном из ее замков в Анжу или в Монроне, по ее выбору, с условием, однако, если она предпочтет укрепленный Монрон, чтобы численность гарнизона его не превышала двухсот пехотинцев и шестидесяти конников; герцог д'Эпернон будет отстранен от губернаторства в Гиени и на его место назначено другое лицо. Принцесса де Конде имела свидание с Королем и Королевой; во время этой встречи герцоги Буйонский и де Ларошфуко долго совещались с Кардиналом. Далее вы узнаете, что об этом говорилось в Париже; что там произошло на самом деле, мне неизвестно. Поскольку я не был очевидцем переговоров, как не был очевидцем событий в Гиени, я коснулся этих предметов лишь затем, чтобы вам стало понятнее то, что неразрывно связано с делами, о которых мне предстоит говорить. Добавлю только, что Кардинал потому лишь не настаивал на более решительном усмирении бордосцев, что он — так по крайней мере полагали — нетерпеливо стремился возвратиться в Париж. Вы вскоре узнаете, по какой причине.

Пушечные выстрелы, произведенные в Бордо, были услышаны в Париже прежде даже, нежели к пушкам поднесли фитиль. Едва Король выехал из Парижа, Вуазен, советник и посланец бордоского парламента, обратился к Парламенту парижскому с просьбою об аудиенции. Месьё просили пожаловать в палату, и так как я не сомневался — появление бордоского депутата разожжет страсти, я сказал Месьё, что, на мой взгляд, ему следовало бы уговориться с хранителем печати и с Ле Телье о том, какую речь он намерен произнести в Парламенте. Он тотчас послал за ними, приказав и мне остаться в его кабинете. Хранитель печати то ли не мог, то ли не желал допустить даже мысли, что Парламент осмелится хотя бы подумать о том, чтобы обсуждать вопрос такого рода. Я приписал его самоуверенность высокомерию министра, вскормленного временами кардинала де Ришельё; вы увидите далее, что она проистекала из другого. Заметив, что Ле Телье, не будучи уже школяром, повторяет, однако, урок, затверженный с чужого голоса, я сделал вид, будто им удалось меня поколебать, и когда Месьё, которому положение дел известно было лучше, разгневался на меня за это, я предложил ему спросить мнение Первого президента. Он немедля послал к нему Ле Телье, который вернулся [269] совершенно убежденный в моей правоте и напрямик объявил Месьё, что Первый президент не сомневается: Парламент единогласно решит выслушать депутата. Благоволите заметить, что, когда представители Парламента перед отъездом Короля явились к нему получить приказания, хранитель печати в присутствии Государя объявил им, что бордоский депутат — посланец мятежников, а вовсе не парламента.

Предсказание Первого президента подтвердилось на другой же день. Хотя Месьё объявил сразу, что Король, желая уладить дело миром и действуя скорее по-отечески, нежели по-королевски 268, приказал д'Эпернону выехать из Гиени ему навстречу, не более десяти голосов подано было против того, чтобы принять депутата. Его ввели без промедления. Он представил палатам письмо бордоского парламента, произнес речь весьма красноречивую, перечислил решения своего парламента и кончил призывом поддержать борьбу бордосцев. Прения по этому вопросу продолжались два или три дня, и решено было внести в реестры сообщение герцога Орлеанского о приказе Короля д'Эпернону, а депутата Бордо просить письменно изложить свое мнение, которое уполномоченные парижского Парламента доставят Королю, чтобы почтительно просить Королеву даровать мир Гиени. Обсуждение прошло довольно спокойно, никто не горячился, но те, кто хорошо знал Парламент, уловили не столько в словах, сколько в самом воздухе его, что парижский Парламент не желает гибели бордоского. «Угодники Кардинала сообщат ему, что все прошло гладко, — сказал мне Месьё, возвращаясь в своей карете из Дворца Правосудия. — Как знать, не лучше ли было бы, если бы сегодняшнее заседание оказалось более бурным». Он угадал: хранитель печати объявил после обеда мне самому, что слова, переданные накануне герцогу Орлеанскому Первым президентом, сказаны им потому лишь, что Первый президент никогда не упускает случая набить себе цену. Он плохо знал Первого президента — не в этом была его слабая струна.

В тот же самый день хранитель печати совершил ошибку более важную. Письмо бордоского парламента содержало жалобу на лихоимство судьи-докладчика Фуле, бывшего в Лимузене интендантом правосудия, и Парламент постановил вызвать Фуле в суд. Хранитель печати посчитал, что во имя незыблемости королевских повелений должно защитить Фуле, хотя бы косвенно. Он поручил советнику Большой палаты Менардо, человеку ловкому, но скомпрометированному приверженностью своей к Мазарини, потребовать отстранения от участия в суде старого Брусселя, а тот, в свою очередь, подал прошение об отводе некоего Шамбре. Шамбре, со своей стороны, добивался отстранения Менардо. Споры вокруг этих имен, уважаемых далеко не равно, побудили палаты пять или шесть раз собраться на ассамблею. Умы, почти всегда умиротворенные ходом обычной судебной процедуры, непременно приходят в возбуждение и раздражение на ассамблеях, когда малейший пустяк может оказаться причастным к делу более значительному; мне показалось, что искра эта раздула пламя, правда, 7 июля не столь яркое, какое мы видывали прежде, но [270] зато 5 августа куда более грозное, чем мы могли даже вообразить. Когда герцог Орлеанский узнал, что президент де Гург прибыл в Париж с советником по имени Гийоне, назначенным бордоским парламентом главой депутации, он изъявил желание его видеть по совету Ле Телье, который как никто при дворе понимал, каковы могут быть следствия беспорядков в Гиени, и, по-моему, в эту пору горячо желал примирения. Думаю, — ибо мне так и не пришлось узнать это наверное, — что он получил секретный приказ двора, побудивший его посоветовать герцогу Орлеанскому то, о чем я сейчас расскажу, ибо я сомневаюсь, что г-ну Ле Телье, при его характере, хватило бы смелости действовать так по собственному почину. Он, однако, уверял меня в обратном, но я расскажу лишь то, что видел сам. Итак, в моем присутствии он посоветовал герцогу Орлеанскому завтра же заверить депутатов, что Король уже выслал герцога д'Эпернона в Лош, что его лишат должности губернатора Гиени, дабы исполнить желание народа, питающего к нему ненависть, и объявят общую амнистию, в том числе даже герцогам Буйонскому и де Ларошфуко; пусть депутаты сообщат бордоскому парламенту эти обещания Месьё, и, если палаты того желают, Его Королевское Высочество сам отправится ко двору, чтобы получить согласие на условия, им предложенные. Месьё приказал мне переговорить от его имени с Первым президентом, который обнял меня так, словно я принес ему весть о вечном блаженстве, — он, как и я, не усомнился в том, что кардинал Мазарини, по доброму своему обыкновению, старается поправить дело задним числом, и трудности, какие встретились ему в Гиени, побудили его дать эти обещания устами герцога Орлеанского, дабы загладить свою неосторожность и легкомыслие. Мне показалось, что Первый президент, как и я, совершенно убежден: обещания эти успокоят Парламент; узнав, что герцог Орлеанский объявил их бордоским депутатам, — а он и в самом деле объявил их, едва я сообщил ему мнение Первого президента, — г-н Моле послал магистратов от короны в Апелляционные палаты передать от имени Его Королевского Высочества, что он призвал их утром, дабы приказать сообщить корпорации: более нет необходимости собирать ассамблею палат, ибо он сам ведет переговоры с представителями бордоского парламента. Поступок этот в другое время, когда умы не были подогреты ассамблеями, мог даже понравиться Апелляционным палатам, но теперь он их оскорбил; члены этих палат беспорядочно заняли места в Большой палате, и старейший из их президентов сказал Первому президенту, что объявлять что-либо палатам через магистратов от короны есть нарушение парламентской процедуры и всякое предложение должно быть обсуждено на общем собрании всех палат Парламента. Застигнутый врасплох Первый президент не мог отказать в созыве ассамблеи, но, для того чтобы отложить ее хотя бы на день, сослался на то, что начинать прения в отсутствие герцога Орлеанского было бы неучтиво в отношении Его Королевского Высочества, да и противозаконно, поскольку речь идет об условиях, предложенных им самим. [271]

Вечером у герцога Орлеанского разыгралась сцена, заслуживающая вашего внимания. Он созвал нас — хранителя печати, Ле Телье, де Бофора и меня, чтобы узнать наше мнение о том, какого поведения ему следует держаться наутро в Парламенте. Хранитель печати сразу и не колеблясь объявил, что Его Королевскому Высочеству вообще не должно являться на ассамблею и следует запретить ее, а уж если явиться, оставаться недолго и, начертав палатам свои намерения, тотчас удалиться, если он встретит хоть сколько-нибудь противодействия. Предложение это, которое, будь оно принято, менее чем за четверть часа склонило бы всю корпорацию в пользу принцев, никем не было поддержано; горячо возражали против него, однако, лишь мы с г-ном де Бофором, ибо Ле Телье, который не хуже нас видел всю его несообразность, не пожелал решительно ему воспротивиться, во-первых, с целью подогреть спор между мною и хранителем печати, ибо он весьма рад был нас поссорить; во-вторых, чтобы выслужиться перед Мазарини, показав Кардиналу, что из желания ему угодить он поддерживает самые крутые меры. Во время этого разговора я почувствовал явственно, что хранитель печати не только руководится своим грубым и неуживчивым нравом и допотопными правилами, какие ему не удается приноровить к новым временам, — я почувствовал, что он еще и лукавит, чтобы также выслужиться за мой счет и показать Королеве: когда речь идет о поддержании устоев монархии, он отделяет себя от фрондеров. Я понял, что, упорствуя против мнения господ де Шатонёфа и Ле Телье, подаю повод им и всякому, кто захочет угодить двору, объявить меня человеком опасного направления ума, который строит козни, чтобы отдалить от двора герцога Орлеанского, и стакнулся с бордоскими мятежниками. С другой стороны, я сознавал, что, внемли Месьё их советам, довольно будет не месяцев даже, а недель, и он отдаст принцам парижский Парламент; Месьё, слабодушие которого было мне известно, завидя, что к ним стекается народ, сам перейдет на их сторону, а Кардинал, силу духа которого я также не ставил ни в грош, может даже предупредить его в этом, — таким образом мне грозит опасность стать жертвой чужих ошибок и притом тех, противясь которым я неминуемо навлеку на себя недоверие и ненависть двора, но одобрив которые — всеобщее презрение и позор провала. Судите же о моем замешательстве. Я нашел лишь один выход — спросить мнение Первого президента. Ле Телье отправился к нему от имени Месьё и вернулся в полном убеждении, что можно все погубить, если не повести себя в Парламенте с величайшей осмотрительностью, ибо в нынешних обстоятельствах сторонники принца де Конде употребят все силы, чтобы запугать палаты следствиями гибели Бордо. После возвращения Ле Телье я еще более уверился в том, что готовность его согласиться с хранителем печати имела ту причину, какую я упомянул, ибо, после того как он наговорил довольно, чтобы доложить двору, что, будь у него развязаны руки, он своротил бы горы, и вдобавок успев столкнуть меня с хранителем печати, он вдруг поддержал меня, уступая якобы мнению Первого президента; он сделал это с такой [272] поспешностью, что Месьё заметил ее и в тот же вечер сказал мне, что Ле Телье в глубине души всегда держался того мнения, к какому, по его уверениям, склонился только теперь.

На другой же день Месьё огласил в Парламенте условия, предложенные им бордоским депутатам, прибавив, что желает, чтобы условия эти были приняты в течение десяти дней, в противном случае он берет свое слово обратно. Нет нужды объяснять вам, что Ле Телье не мог бы не только сделать подобное предложение, но даже и одобрить его, не имей он на то особого приказания Кардинала, но тем более нет нужды убеждать вас, что даже самые выгодные посулы должно делать вовремя. Обещание сместить д'Эпернона с должности, будь оно сделано хотя бы за неделю до отъезда Короля, покинувшего Париж в первых числах июля, быть может, навсегда обезоружило бы Гиень и надолго заставило бы замолчать сторонников Принца в парижском Парламенте. 8 и 9 августа оно не оказало почти никакого впечатления: после бурных прений решено было только уведомить о нем президента Ле Байёля и других депутатов корпорации, выехавших ко двору; несмотря на то, что герцог Орлеанский поминутно грозил покинуть заседание, если к обсуждению примешают вопросы, не имеющие касательства к главному предмету обсуждения, несмотря на это, повторяю, раздалось множество голосов, предлагавших потребовать от Королевы освобождения принцев и отставки кардинала Мазарини. Первым заговорил об этом президент Виоль, горячий приверженец принца де Конде, и не потому, что надеялся на успех своего предложения — он знал, что партия его еще не довольно сильна и мы намного превосходим его числом голосов; но он знал также, что ему на руку хотя бы поставить нас с герцогом де Бофором в затруднение, заговорив о том, о чем мы не желали бы говорить и о чем, однако, не можем промолчать, не прослыв в известном смысле мазаринистами. Надобно признать, что президент Виоль в этом случае и впрямь оказал принцу де Конде большую услугу; тогда же Ле Бурде, храбрый и решительный рубака, бывший когда-то капитаном гвардии, а потом преданно служивший принцу де Конде, затеял дерзкое предприятие, которое, хотя и не увенчалось успехом, придало смелости его партии. Переодетый каменщиком и окруженный восемьюдесятью офицерами, его сослуживцами, которые пробрались в Париж, а также толпою парижских подонков, которым они раздали деньги, он приблизился к вышедшему из Большой палаты и уже достигшему середины зала Дворца Правосудия герцогу Орлеанскому и крикнул: «Долой Мазарини! Да здравствуют принцы!» Увидев их, да еще услышав два выстрела, которые Ле Бурде в это же время произвел из пистолета, Месьё круто повернулся и спасся бегством в Большую палату, как ни старались мы с герцогом де Бофором его удержать. Меня ударили кинжалом 269, рассекшим мое облачение, г-н де Бофор вместе с гвардейцами Месьё и нашими людьми стойко выдержал нападение и, отразив его, отбросил Ле Бурде до самой дворцовой лестницы. В этой маленькой стычке были убиты двое гвардейцев Месьё. Схватки, происходившие в [273] Большой палате, были несколько опаснее. Там почти ежедневно собиралась ассамблея в связи с делом Фуле, о котором я вам уже говорил; ни одна из них не обходилась без нападок на Кардинала, и сторонники Принца по два-три раза в день имели удовольствие выставлять нас перед народом безусловными его единомышленниками; всего примечательней, что в эту самую пору Кардинал и его приспешники обвиняли нас в том, что мы стакнулись с бордоским парламентом, ибо мы утверждали, что, если не договориться с ним, мы отдадим парижский Парламент принцу де Конде. Ле Телье был с нами согласен и уверял, будто каждый день доносит об этом двору. Не знаю, так ли это было на самом деле. Главный прево королевского дома, находившийся тогда при дворе, уверял меня по возвращении, что Ле Телье говорил правду и он, мол, знает об этом из верных рук. Лионн позднее не раз утверждал обратное: Ле Телье, мол, и вправду торопил Короля возвратиться в Париж, но для того лишь, чтобы положить конец козням, которые, по его словам, я строю против трона. Между тем и на смертном одре мне не пришлось бы каяться в этом прегрешении. В продолжение всего описанного времени я действовал с таким чистосердечием, как если бы приходился родным племянником кардиналу Мазарини. И поступал я так не из любви к нему, ибо со времени нашего примирения он ничем не заслужил моей благодарности, а потому, что считал благоразумным противоборствовать успехам, каких партия Принца добивалась день ото дня вследствие неразумного поведения его собственных врагов; а чтобы противоборствовать им с толком, я принужден был столь же усердно противиться угодливости сторонников министра, сколь и ухищрениям приверженцев принца де Конде. Одни, когда я пытался помешать их действиям, бранили меня мазаринистом, другие, едва я пытался выказать хоть сколько-нибудь осмотрительности, чтобы сохранить доверенность ко мне народа, называли меня бунтовщиком.

Такое положение в Париже продолжалось до 3 сентября. Президент Ле Байёль возвратился в столицу вместе с другими депутатами. О своей поездке ко двору он дал Парламенту отчет, главный смысл которого состоял в следующем: Королева поблагодарила посланцев за верноподданные чувства, изъявленные ей от имени корпорации, и просила их заверить Парламент, что она со своей стороны весьма желает установить мир в Гиени и давно бы уже сделала это, если бы не герцог Буйонский, который, вступив в сговор с Испанией, захватил Бордо и препятствует Королю явить доброту и милосердие своим подданным.

Тут в Большую палату явились посланцы бордоского парламента и по всей форме принесли жалобу на то, что парижским депутатам предоставили столь малый срок для переговоров: им и двух дней не разрешили остаться в Либурне, три дня продержали в Ангулеме, не давая никакого ответа, и наконец они принуждены были возвратиться в Париж, узнав не более того, что они знали при отъезде из столицы. Действия эти, столь мало согласные с тем, что предлагал и обещал палате Месьё всего лишь несколькими днями ранее, вызвали бы большое возмущение, если бы [274] Месьё, предвидя эти опасности и посовещавшись накануне с хранителем печати, Первым президентом и Ле Телье, не принял весьма благоразумное решение заглушить небольшой шум с помощью большого; он сообщил Парламенту о письме, полученном им от эрцгерцога, которым тот уведомлял Месьё, что король Испании дал ему неограниченные полномочия для заключения общего мира, и он горячо желает начать переговоры с герцогом Орлеанским. Месьё присовокупил, что не захотел ответить эрцгерцогу, не посоветовавшись с Парламентом. Под воздействием сей благодатной росы улегся ветер, поднявшийся было в Большой палате, и постановили в будущий понедельник собрать ассамблею, дабы обсудить столь важный вопрос.

Накануне того дня, когда Месьё заговорил о нем в Парламенте, предложение эрцгерцога бурно обсуждалось в его кабинете и мы пришли к заключению, что, судя по всему, испанцы хитрят; они только что взяли Ла Капель; к ним присоединился виконт де Тюренн с офицерами и солдатами армии принцев, каких ему удалось собрать. Маршал Дю Плесси, командовавший королевскими войсками, не смог оказать им сопротивление. Даже самые предложения свои испанцы сопроводили далеко не миролюбивыми действиями, которые свидетельствовали не столько о благих, сколько о дурных намерениях; трубач, доставивший Месьё письмо эрцгерцога, посланное из лагеря в Базоше близ Реймса, протрубил на площади Круа-дю-Тируар сигнал к сдаче города и даже обращался с возмутительными речами к обывателям. На другой день в Париже найдены были пять или шесть воззваний 270, приклеенные к стенам в разных кварталах; в них от имени виконта де Тюренна говорилось, что эрцгерцог желает лишь мира, а в одном из воззваний стояло: «Тебе, парижский народ, тебе надлежит смирить твоих лжетрибунов, перешедших на содержание к кардиналу Мазарини и ставших его защитниками; они давно уже играют твоей судьбой и твоим покоем, то подстрекая тебя, то успокаивая, то распаляя, то сдерживая по своей прихоти и повинуясь лишь переменчивой игре своего честолюбия».

Я привожу вам эти слова для того лишь, чтобы вам стало понятно, каково было положение фрондеров, когда всякий их поступок оборачивался против них. Месьё, сильно задетый тем, как при дворе обошлись с депутатами парижского Парламента, вечером того дня, когда прибыл трубач эрцгерцога, говорил со мной о Кардинале с раздражением, какого никогда до сих пор не обнаруживал. Он сказал мне, что, по его мнению, Мазарини через Ле Телье побудил его обратиться с предложениями к Парламенту единственно для того, чтобы лишить его доверенности палат; подобную выходку невозможно объяснить одной лишь неосторожностью, тут, несомненно, виден злой умысел; он хочет рассказать мне о том, о чем не рассказывал никому, — Кардинал два раза в жизни жестоко его предал; первый случай Месьё навсегда сохранит в тайне от всех, второй он желает мне открыть, и вот о чем идет речь: когда Кардинал заключил с принцем де Конде соглашение о передаче Пон-де-л'Арша герцогу де Лонгвилю, они [275] особливо договорились еще и о том, что если у Месьё когда-нибудь выйдет распря с принцем де Конде, Кардинал поддержит Принца против Месьё и даже не выдаст замуж ни одной из своих племянниц без согласия на то Принца. Месьё упомянул еще о двух или трех обязательствах, столь же важных, кляня последними словами Ла Ривьера, который, по словам Месьё, предавал его Кардиналу и Принцу, что, однако, не мешало ему предавать сразу всех троих. Не помню уже подробностей, помню лишь, что они вызвали мое негодование. Месьё продолжал метать громы и молнии против Кардинала и даже объявил мне, что тот погубит государство, сгубив самого себя, и увлечет за собой к гибели всех нас да еще посадит на трон принца де Конде. Поверьте мне, вздумай я в этот же день подстрекнуть Месьё, мне не составило бы труда внушить ему образ действий, по меньшей мере нежеланный двору. Но я почел своим долгом действовать в противном направлении, ибо при взаимной холодности двора и Месьё малейший знак недовольства со стороны Месьё мог помешать их сближению и даже побудить двор примириться с принцем де Конде. Вот почему я ответил Месьё, что, отнюдь не извиняя поведения Кардинала, ибо оно непростительно, я, однако, думаю: побуждения, его вызвавшие, не столь дурны, как полагает Месьё; должно быть, первой мыслью Кардинала, когда он увидел, что прибытие Короля в Бордо не произвело ожидаемого действия, — первой мыслью его было и в самом деле достигнуть примирения, потому он и отдал известные приказания Ле Телье; но потом, уверившись, что испанцы не собираются оказать Бордо помощи, какой Кардинал мог бы опасаться, он переменил мнение в надежде и решимости покорить город; находя Кардиналу это извинение, я отнюдь не намерен восхвалять его, однако я все же вижу различие существенное между провинностью такого рода и той, в какой Месьё его подозревает. Вот с чего я начал речь в защиту Кардинала; я продолжал ее в духе, в каком мог бы говорить лучший из друзей Мазарини, желавший его оправдать, и закончил ее, сославшись на мудрое правило, которое велит нам никогда не обижаться на прегрешения наших союзников так сильно, чтобы этою обидою могли воспользоваться наши противники. Последнее соображение оказало сильное впечатление на Месьё, который сразу вдруг опомнился. «Вы правы, — сказал он, — еще не пришло время перестать быть мазаринистом». Я отметил про себя эти слова, хотя виду не подал, и в тот же вечер передал их президенту де Бельевру. «Будьте начеку, — сказал де Бельевр, — этот человек может ускользнуть от нас в любую минуту». Моя беседа с Месьё подходила к концу, когда вошли хранитель печати, Первый президент, граф д'Аво и президенты Ле Коньё-отец и де Бельевр, за которыми послал Месьё, а также Ле Телье; поскольку Месьё весь еще кипел гневом против Кардинала и с первых же слов, обращенных к Ле Телье, упрекнул государственного секретаря за то, что тот побудил его совершить поступок, в котором Кардинал не пожелал ему, Месьё, содействовать, все собравшиеся, заставшие меня наедине с герцогом Орлеанским, вообразили, будто это я его распалил; хотя я от всей [276] души присоединился к тем, кто умолял его повременить с жалобами касательно предложений, сделанных им по наущению Ле Телье, до тех пор, пока не возвратится Дю Кудре-Монпансье, которого он послал ко двору и в Бордо, все, кроме президента де Бельевра, знавшего истинные мои мысли, решили, будто слова мои — чистейшее притворство. Еще более уверили их в этом знаки, которые от времени до времени я делал Месьё, чтобы напомнить ему то, в чем он сам только что мне признался: еще не время, мол, открыто выступить против Кардинала. Знаки мои поняты были превратно, ибо герцог Орлеанский не сразу их заметил и продолжал сыпать проклятьями; когда же он опомнился и смягчился, как решил поступить еще до прихода этих господ и в чем ему помешал только гнев, они вообразили, будто сила их доводов одержала в глазах Месьё верх над неистовством моих советов, и, вменив это себе в заслугу и еще прибавив с три короба, в тот же вечер сообщили обо всем двору. Г-жа де Ледигьер две или три недели спустя показала мне этот отчет, чрезвычайно ловко и хитроумно составленный. Она не пожелала мне сказать, из чьих рук его получила, но поклялась, что не от маршала де Вильруа. Я полагал, что ей дал его де Вард, который в ту пору был немного ею увлечен.

Случилось так, что в эту минуту к Месьё явился герцог де Бофор; раздосадованный тем, что среди привычных нам восторженных приветствий теперь стали раздаваться голоса, попрекающие нас союзом с Мазарини, он напрямик объявил Ле Телье, что не понимает, с чего Кардиналу вздумалось выпроваживать вон представителей парижского Парламента, когда это вернейшее средство отдать весь Парламент принцу де Конде. Опасаясь буйного красноречия герцога де Бофора, я пытался вставить слово, чтобы умерить его пыл; тогда хранитель печати, наклонившись к Первому президенту, шепнул ему на ухо: «Вот вам солдат хороший и солдат дурной». Слова эти услышаны были гардеробмейстером герцога Орлеанского — Орнано, который и передал мне их четверть часа спустя.

Конец вечера не исправил того, что, казалось, сама судьба пожелала испортить. Обсуждали письмо эрцгерцога, и Первый президент смело объявил свое мнение, не дожидаясь даже, пока его спросят. «Должно сделать вид, будто мы принимаем его за чистую монету, — сказал он. — Если вдруг оно и впрямь искренне, хотя мне в это не верится, оно может привести к миру; если же нет, важно, чтобы все французы и иноземцы убедились в его лживости». Согласитесь, что человек честный и разумный не мог бы рассудить иначе. Но хранитель печати стал оспаривать мнение Первого президента с горячностью, доходившей до грубости, утверждая, будто повиновение высочайшей воле возбраняет отвечать испанцам и решение следует предоставить Королеве. Ле Телье, который, как и мы, понимал, что, избрав такой путь, мы дадим повод сторонникам принца де Конде обвинить нас в разрыве мирных переговоров, ибо общеизвестно было, что заключению мира в Мюнстере помешал Мазарини, Ле Телье, который, повторяю, это понимал, поддержал хранителя печати лишь сколько необходимо было, чтобы еще более поссорить нас друг с другом. [277]

Добившись своего, он, как и в прошлый раз, круто переменил мнение и присоединился к суждению д'Аво, еще более решительному, нежели то, что высказали мы с Первым президентом; если мы с ним хотели только, чтобы Месьё написал эрцгерцогу, сообщив ему в общих словах, что с удовольствием выслушал его предложение и просит изложить более обстоятельно, каким образом он намерен приступить к переговорам, если мы, повторяю, предложили избрать такой путь, который предоставлял нам более времени, чтобы получить известия от Королевы, д'Аво настаивал, чтобы Месьё наутро же отправил к эрцгерцогу одного из своих приближенных, дабы самому предложить процедуру переговоров. «Это сильно ускорит дело, — объявил г-н д'Аво, — и покажет испанцам, что предложение, какое они прислали нам, если и с дурным умыслом, то может статься потому лишь, что уверены, будто мы не желаем мира, способно принести плоды более обширные, нежели они сами предполагают». Ле Телье пошел еще далее, ибо, поддерживая мнение д'Аво, он сказал Месьё, что готов его заверить — Королева не осудит этот шаг; он умоляет Его Королевское Высочество послать к ней нарочного; этот же нарочный вернется с ответом, в котором герцогу Орлеанскому, без сомнения, предоставлены будут чрезвычайные и неограниченные полномочия вести переговоры и заключить общий мир. На другой же день барон де Вердеронн, человек весьма разумный, послан был к эрцгерцогу с ответным письмом, в котором Месьё просил назначить место и время для переговоров и назвать людей, которым Испания намерена поручить их вести, заверяя эрцгерцога, что пошлет в назначенный день в назначенное место такое же число представителей. Вердеронн уже готов был к отъезду, когда Месьё вдруг одолели сомнения насчет ответа, составленного для него Ле Телье; он послал за нами, то есть за всеми, кто накануне вечером присутствовал при разговоре, и велел прочитать нам письмо вслух. Первый президент обратил внимание, что Месьё ничего не ответил на предложение эрцгерцога вести переговоры с ним лично; он шепнул мне это, прибавив: «Не знаю, должен ли я говорить об этом упущении». Но граф д'Аво, опередив Первого президента, сам с горячностью заговорил о нем. Ле Телье стал оправдываться тем, что накануне об этом не было говорено со всею внятностью. Д'Аво утверждал, что прибавление это совершенно необходимо. Первый президент его поддержал, такого же мнения оказались Ле Коньё и де Бельевр; я с ними согласился. Хранитель печати и Ле Телье 271 объявили, что Месьё не может вступать в личные переговоры с эрцгерцогом без особого на то разрешения и даже особого приказания Короля; есть и важное различие между ответом в общих словах, трактующим о мирном договоре, который, как это, конечно, понимает Его Королевское Высочество, двор никогда не опровергнет, и личной встречей сына французского Короля с принцем австрийского дома. По природному своему слабодушию Месьё уступил доводам Ле Телье, а может быть, его положению фаворита, и письмо осталось как было. Граф д'Аво, человек отменной честности, не мог не вознегодовать на лже-Катона (так он назвал хранителя 278] печати) и сказал мне, что ему весьма понравилось все сказанное мною по этому случаю герцогу Орлеанскому. Мы с графом были мало знакомы, и поскольку он приходился братом президенту де Мему, с которым я был в жестокой ссоре, правда, по причинам политическим, наше шапочное знакомство перед смутою как бы прервалось. Искренность, с какою я говорил с Месьё, возражая Ле Телье, понравилась г-ну д'Аво и побудила завести со мной речь о мире, ради установления которого, я уверен, он не задумываясь отдал бы жизнь. Он доказал это в Мюнстере, где, окажи герцог де Лонгвиль должную твердость, д'Аво, несмотря на происки первого министра, добился бы мира, более почетного и выгодного для французской короны, нежели тот, что могли бы принести десять выигранных сражений. В беседе, о которой я вам рассказываю, он обнаружил во мне чувства, столь согласные с его собственными, что с той поры полюбил меня навсегда и даже не раз ссорился из-за этого со своими братьями.

Вердеронн возвратился вместе с доном Габриэлем де Толедо, доставившим Месьё письмо от эрцгерцога, в котором тот просил, чтобы встреча состоялась между Реймсом и Ретелем, а также, чтобы Месьё и он сам лично участвовали в переговорах, назначив притом по собственному выбору тех, кто будет сопровождать каждого из них.

Нарочный, посланный ко двору, чтобы узнать о намерениях Королевы, прибыл вовремя; казалось, само Небо уже готово благословить великую цель, но все надежды рухнули вдруг самым непостижимым образом. Двор был весьма удивлен и раздосадован предложением эрцгерцога: во-первых, Сервьен внушил Кардиналу к мысли об общем мире отвращение, превосходящее всякое описание; во-вторых, желание быть одним из полномочных представителей на переговорах с Испанией, изъявленное мной Кардиналу, когда я примирился с ним в последний раз, заронило в нем подозрение, что предложение эрцгерцога подстроено и это я, в сговоре с г-ном де Тюренном, побудил эрцгерцога его сделать. Кардинал, однако, не посмел отвергнуть предложение мира, ибо Ле Телье остерег его, что весь Париж восстанет, если он выкажет в этом деле хотя малейшее колебание; по возвращении в Париж главный прево Королевского дома сказал мне, что знает из верных рук, будто Сервьен приложил все старания, чтобы убедить Кардинала ни в коем случае не предоставлять Месьё неограниченных полномочий и, в особенности, не допустить личной встречи Месьё с эрцгерцогом. И все же грамоты прибыли к сроку, так что мы успели показать их дону Габриэлю де Толедо. Они предоставляли Месьё неограниченные полномочия вести переговоры о мире на условиях, которые он найдет разумными и могущими послужить интересам Короля; в подчинение ему даны были, также в звании чрезвычайных и полномочных послов, Первый президент г-н Моле и г-н д'Аво. Вы удивлены, что после данных мне обещаний, о которых я говорил вам выше, я не оказался третьим. Я был удивлен еще гораздо более. Я, однако, не выказал негодования и даже помешал Месьё, который был разгневан не менее моего, обнаружить свои чувства, ибо не считал приличным омрачить хотя бы [279] тенью личной корысти приготовление к общему и столь великому благу. Именно так объяснил я положение дел всем своим знакомцам, заверяя их, что, покуда есть надежда добиться мира, я от всего сердца принесу ему в жертву обиду, какую могу и должен чувствовать из-за нанесенного мне оскорбления. Герцогиня де Шеврёз, опасавшаяся следствий этого оскорбления тем сильнее, чем большую я выказывал сдержанность, заставила Ле Телье сообщить обо всем двору. И сама написала о том же в энергических выражениях. Кардинал испугался; он предоставил мне, как и двум другим, полномочия чрезвычайного посла; граф д'Аво, несказанно этим обрадованный, — два или три раза случайно встретившись со мной у Месьё, он оценил вполне бескорыстие моих намерений, — потребовал, чтобы я побеседовал с доном Габриэлем де Толедо с глазу на глаз и заверил его от своего и от его имени, что, если условия испанцев будут разумными, мы заключим мир в два дня. В разговоре этом г-н д'Аво сказал мне примечательные слова. Получив полномочия чрезвычайные, я колебался, должно ли мне обсуждать этот предмет, пусть даже и бегло и осторожно, с представителем Испании. «Я поддался такому сомнению в Мюнстере, — возразил мне г-н д'Аво, — и, быть может, Европа поплатилась за это потерею мира. Месьё — правитель королевства, Король еще не достиг совершеннолетия. Вы сумеете убедить Месьё согласиться на то, что я вам предлагаю; поговорите с ним, я не против того, чтобы вы рассказали ему, что это я дал вам такой совет». Я тотчас отправился в библиотеку Месьё, который занимался там своими медалями, и передал ему предложение графа д'Аво. Он послал за ним, более четверти часа подробно его расспрашивал, а потом приказал мне найти способ самому объявить или передать через кого-нибудь дону Габриэлю де Толедо, который, по его словам, был сребролюбцем, что, если на предлагаемом совещании будет заключен мир, он подарит ему сто тысяч экю; единственное, что тот должен исполнить — это сообщить эрцгерцогу: если условия испанцев будут разумными, Месьё примет их, подпишет и добьется регистрации их в Парламенте, прежде чем Мазарини получит первое о них известие. Граф д'Аво считал, что мне следует в этом же духе написать виконту де Тюренну, и взялся передать ему мое письмо в собственные руки. Письмо, касавшееся предмета столь важного, было, по правде сказать, весьма игриво. Начиналось оно так: «И тебе достало совести, проклятый испанец, честить нас народными трибунами!» Конец его был столь же легкомыслен, ибо я попрекал виконта маленькой мещаночкой с улицы Пти-Шан, в которую тот был пылко влюблен. Зато середина письма повествовала о существе дела и со всею решительностью доказывала г-ну де Тюренну, что мы горячо желаем мира. Во дворце герцога Орлеанского я завел с доном Габриэлем де Толедо беседу столь непринужденную, что она не привлекла ничьего внимания, и, однако, дал понять испанцу все, что должен был ему объявить. Как мне показалось, он весьма обрадовался, а в отношении ста тысяч экю не изъявил ни гордости, ни щекотливости. Он был близок к графу де Фуэнсальданья, который благоволил к нему и, оправдывая некоторые [280] странные его причуды, говаривал, что это самый мудрый из всех известных ему безумцев. Я не раз замечал, что люди такого склада берут не убеждением, но внушением, а способность внушать куда важнее способности убеждать, ибо внушению подвержен всякий, убедить же почти никого нельзя. Однако на сей раз дону Габриэлю де Толедо не удалось повлиять на де Фуэнсальданью ни убеждением, ни внушением, как мы на то надеялись; папский нунций и секретарь венецианского посла, заменявший посла в Париже в его отсутствие, вместе с графом д'Аво выехали тотчас следом за доном Габриэлем и остановились в Нантейе, чтобы, находясь поблизости от эрцгерцога, дождаться испрошенных ими от него паспортов; они надеялись обсудить с ним в подробностях то, чего дон Габриэль де Толедо коснулся лишь в общих словах, но получили ответ, что Его Императорское Высочество назначил место и время встречи и к этому ничего более не имеет прибавить; передвижение армий не позволяет ему ждать долее, нежели до 18 сентября (благоволите заметить, что дон Габриэль, назначивший это число, прибыл в Париж только 12-го); он не имеет нужды в посредниках и при любых обстоятельствах, которые позволят вести мирные переговоры, будет всемерно им содействовать. Не правда ли, никто и никогда не пытался покончить с делом столь бесчестно и, главное, столь грубо, как испанцы в этом случае. Они действовали наперекор собственной выгоде, в ущерб своему доброму имени, вопреки благопристойности, и никто никогда не мог объяснить мне причину их поведения. Впоследствии я пытался разузнать о ней у кардинала Тривульци, у генерала Карасены, у г-на де Тюренна, у дона Антонио Пиментеля — все они знали не более моего. Происшествие это, на мой взгляд, принадлежит к числу самых диковинных и необъяснимых в нашем веке.

А вот и еще одно, в другом роде, однако не менее странное. Король Англии, только что проигравший сражение при Вустере 272, прибыл в Париж в самый день отъезда дона Габриэля де Толедо; сопровождал его лорд Тэф, бывший при нем камергером, камердинером, кастеляном и виночерпием в одном лице; королевский гардероб был достоин его двора — король не менял рубашки с тех пор, как покинул Англию. По прибытии его во Францию лорд Джермин предложил ему одну из своих, но королева английская, его мать, жила в такой бедности, что не могла дать денег сыну, чтобы назавтра он мог купить себе другую. Месьё нанес визит английскому королю, едва тот прибыл в Париж, но я не властен был убедить его дать племяннику хотя бы су. «Сумма незначительная его недостойна, — возражал мне Месьё, — а большая слишком обяжет меня впоследствии». Таковы были его собственные слова, — по этому случаю позвольте мне сделать небольшое отступление, касающееся до многих событий, о которых еще пойдет речь в моем повествовании.

Нет ничего хуже, как быть правою рукою принца, не состоя у него в фаворитах, ибо одному только фавориту дана власть распоряжаться мелочами его обихода, за которые общее мнение все равно полагает тебя в ответе, видя твою власть в делах более важных, нежели домашние. [281] Милость герцога Орлеанского приобрести было нельзя — ее должно было завоевать. Сознавая, что им неизменно руководствуют, он старался уклониться от руководства или, скорее, показать, будто уклонился, и до тех пор, пока его не удавалось, так сказать, обуздать, он взбрыкивал. Я находил достойным себя состоять при нем для дел значительных, однако недостойным входить в мелкие. Ради последнего следовало бы надеть личину, слишком смахивающую на личину придворного, а она не совместна была с моею ролью деятеля общественного, более почетной и даже более надежной, нежели роль фаворита герцога Орлеанского. Вас, быть может, удивит, что я говорю о надежности, зная непостоянство народа; однако должно иметь в виду, что парижский народ более стоек в своих привязанностях, нежели всякий другой; такого мнения придерживался г-н де Вильруа, умнейший человек своего времени, который хорошо узнал нрав парижан, когда во времена Лиги управлял ими при герцоге Майенском. Мой собственный опыт убеждал меня в том же; вот почему, хотя Монтрезор, давно служивший при Месьё, уговаривал меня занять в Орлеанском дворце комнаты Ла Ривьера, которые мне предлагал сам герцог, и раз пять-шесть на дню убеждал меня, что я не оберусь неприятностей, пока не утвержу себя в звании фаворита, хотя сама герцогиня Орлеанская часто склоняла меня к тому же и для меня было легче легкого добиться фавора, ибо Месьё не только был расположен ко мне, но и придавал весьма большое значение власти, какую я имел над народом, — я оставался тверд в моем первоначальном решении; в существе своем оно было правильным, однако же, как вы увидите далее, влекло за собой множество неудобств, вроде того, например, по случаю которого я и позволил себе это рассуждение. Живи я в Орлеанском дворце и имей доступ к отчетам герцогского казначея, я мог бы отдать кому мне вздумается половину владений Месьё, и, если бы даже самому Месьё это пришлось не по вкусу, он не осмелился бы мне возразить. Я не хотел становиться с ним в подобные отношения. И не в силах был заставить его дать тысячу пистолей английскому королю. Мне было стыдно за него, стыдно за самого себя; заняв полторы тысячи у г-на де Моранжи, дяди маркиза де Бранжа, вам известного, я отнес их лорду Тэфу для его государя.

Пожелай я того, мне не составило бы труда назавтра же возместить свои издержки, да притом в английской монете, ибо, возвратившись в одиннадцатом часу вечера в архиепископство, я застал у себя некоего Филдина, англичанина, знакомого мне еще по Риму, который сообщил мне, что в Париж прибыл известный деятель парламентской партии и ближайший поверенный Кромвеля — Вэйн, и ему приказано со мной увидеться. По правде сказать, я был несколько смущен. Однако я не счел нужным отказываться от этой встречи, ибо войны с Англией у нас не было и сам Кардинал то и дело преподло заискивал в протекторе 273. Вэйн передал мне от последнего коротенькое письмо рекомендательного свойства. А смысл речи посланца сводился к тому, что чувства, какие я выказал, отстаивая общественные свободы, в соединении с моей [282] репутацией, внушили Кромвелю желание завязать со мной тесную дружбу. Предложение это украшено было всеми учтивостями, посулами и заверениями, какие только можно вообразить. Я отвечал со всем возможным почтением, однако же не сказал и не сделал ничего, что было бы недостойно доброго католика и честного француза. Вэйн показался мне человеком на редкость дельным; из дальнейшего вы увидите, что ему не удалось меня соблазнить. Возвращаюсь к тому, что произошло на другой день у герцога Орлеанского.

Лег 274, который утром имел долгое совещание с Ле Телье, подошел ко мне с видом весьма смущенным, — я понял, что он хочет мне что-то сообщить; я спросил его об этом. «Это правда, — ответил он, — но даете ли вы мне слово сохранить сказанное мною в тайне?» Я обещался. А тайна была вот какая: Ле Телье получил прямой приказ Кардинала: если враги окажутся поблизости от Венсеннского замка, вывезти оттуда принцев 275, употребив все силы, чтобы Месьё на это согласился; но даже если согласие Месьё не будет получено, все равно исполнить задуманное и постараться склонить к этому меня с помощью герцогини де Шеврёз; герцогине еще не выплатили полностью восемьдесят тысяч ливров, которые Королева обещала ей из выкупа, полученного за принца де Линя, взятого в плен при Лансе; по этой, а также по многим другим причинам Кардинал полагал ее в большей зависимости от двора 276. Лег добавил еще от себя все доводы, какие мог найти, чтобы убедить меня в необходимости и даже полезности этой затеи. Я не дал ему договорить, объявив, что хотел бы дать ответ в присутствии Ле Телье. Мы стали ждать его у герцога Орлеанского, перехватили у входа во дворец и повели в комнаты виконта д'Отеля; там я заверил Ле Телье, что не имею личных причин возражать против перемещения принцев, хотя не вижу также в этом для себя никакой выгоды; сказать правду, я убежден, что в этом нет выгоды и для Месьё, и, если бы он оказал мне честь спросить моего мнения, я по совести ответил бы ему именно так; но зато я совершенно уверен, что предприятие это как нельзя более повредит интересам Короля, ибо оно принадлежит к числу тех, которые в существе своем не хороши, а по наружности дурны и, стало быть, весьма опасны. «Изъясню свою мысль, — прибавил я. — Чтобы добраться до Венсенна, испанцы должны выиграть сражение; но даже если они выиграют его, им надобно иметь летучие эскадроны, дабы осадить крепость, прежде чем из нее вывезут принцев. Вот почему я убежден, что перевозить принцев нет необходимости; а я утверждаю, что в делах, которые сами по себе неблаговидны, всякая перемена, не вызванная необходимостью, пагубна, ибо порождает неудовольствие. Против Месьё и фрондеров мера эта бесполезна еще более, нежели против испанцев. Положимте, что Месьё лелеет злейшие умыслы против двора, положимте, что мы с герцогом де Бофором намерены похитить принцев; как нам взяться за дело? Бар, который стережет принцев, ваш верный слуга. Войска, находящиеся в замке, преданы Королю. Разве Месьё располагает армией, могущей осадить Венсенн? И неужели фрондеры, как бы они ни [283] были безумны, решатся подвергнуть парижский народ осаде, когда двухтысячная конница, отряженная армией Короля, которая находится в трех днях перехода от столицы, менее чем за четверть часа принудит к сдаче сто тысяч горожан? Итак, перемещение принцев нехорошо по самому существу своему. Поглядим, каково оно окажется с виду. Не станет ли казаться, будто Кардинал под предлогом испанской угрозы хочет завладеть особами принцев, чтобы распоряжаться ими по своему усмотрению в зависимости от обстоятельств? Кто поручится вам в том, что у самого Месьё не зародится такое подозрение? Но если даже подозрение это у него не возникнет и он, как я, посчитает затею эту для себя безразличной, кто поручится вам в том, что его не оскорбит предприятие, в котором простонародье непременно увидит урон для его особы. И уж без сомнения, всякий поручится вам в том, что вы вызовете всеобщее негодование и в мгновение ока соедините, озлобив их против себя, все партии. Народ, которого большинство сочувствует фрондерам, вообразит, будто вы отнимаете у него принца де Конде, — а он полагает его в своих руках, когда видит его на галерее донжона, — отнимаете для того, чтобы вернуть ему свободу, когда вам это заблагорассудится и чтобы во второй раз явиться вместе с ним осаждать Париж. Сторонники Принца станут подстрекать недовольство, ловко воспользовавшись состраданием, какое неизбежно вызовет зрелище трех закованных в цепи принцев, гонимых из тюрьмы в тюрьму. Я сказал вам в начале своей речи, что не усматриваю лично для себя никакой выгоды в этом перемещении, — я ошибся, выгода есть, и весьма большая, о которой я не подумал: весь народ станет роптать, а когда я говорю народ, я разумею и весь Парламент. Я принужден буду, чтобы не погубить себя в его глазах, объявить, что был противником этого решения. Двору донесут, что я его порицаю, и это будет правда; но к этому добавят, будто я порицаю двор, чтобы возмутить народ и опорочить Кардинала; это будет ложь, но, поскольку народ и в самом деле возмутится и Кардинал будет опорочен, этой лжи поверят, и меня вновь постигнет то, что уже постигло в начале волнений и что нынче я снова терплю из-за событий в Гиени: я предрекал волнения, стало быть, я их зачинщик; я противился действиям, породившим мятеж в Бордо, стало быть, я его виновник. Вот что я хотел ответить вам на ваше предложение; вот что я сегодня же напишу, если вам угодно, Кардиналу и даже Королеве; вот в чем я готов расписаться своею кровью» 277.

Ле Телье, который помнил о данном ему приказании и намеревался его исполнить, услышал в моей речи лишь те слова, которые содействовали его планам. От имени Королевы он поблагодарил меня за то, что я изъявил готовность не противиться приказу Кардинала. Он в особенности расписывал пользу, какую сослужит мне моя сговорчивость, ибо, избавив Королеву от ее страхов, пусть даже беспричинных, она рассеет подозрения, какие ей хотели внушить в отношении влияния моего на Месьё; во время этого разговора я убедился в справедливости того, что мне давно уже говорили о Ле Телье: один из излюбленных им приемов красноречия [284] был — не щадить того, кому он служит. Я уступил вовсе не его доводам, без сомнения неубедительным; я заранее решил уступить ему из соображения, о котором упоминал в связи с другим предметом, — оно состояло в том, что нам нельзя было озлоблять Кардинала, ибо он во всякую минуту мог примириться с принцем де Конде. По этой причине я пообещал Ле Телье все, чего он желал, и сдержал обещание; едва он от имени Королевы предложил этот план герцогу Орлеанскому, я взял слово, правда, не для того, чтобы доказывать необходимость этой меры — на это я согласиться не мог, но чтобы убедить Месьё, что лично ему она не причинит никакого урона и, поскольку Королеве так этого хочется, он должен на нее согласиться. Де Бофор, который всегда мыслил и говорил как простонародье и который полагал, что Принц находится в его руках потому лишь, что, прогуливаясь в Венсеннском лесу, видел башню, где тот содержался, яростно воспротивился плану Ле Телье и даже предложил Месьё, когда Принца станут перевозить, перебить охрану. Я привел множество веских доводов, стараясь его переубедить, но дело решил последний, с которым он искренно и с готовностью согласился: я из собственных уст Королевы слышал, что накануне отъезда ее в Гиень Бар предложил ей своей рукой убить принца де Конде, в случае, если он не сможет помешать его бегству. Меня весьма удивило это признание, и я заключил из него, что, стало быть, Мазарини уже тогда внушил Королеве подозрение, будто фрондеры намерены завладеть особой принца де Конде, — хотя я никогда в жизни и не помышлял об этом. Месьё понял, сколь ужасен может оказаться поступок, который приведет к столь роковым последствиям и вину за который позднее могут возложить на кого угодно. Герцог де Бофор уразумел всю его чудовищность, и решено было, что Месьё согласится на перевод принцев, но мы с герцогом де Бофором не признаем гласно, что его одобрили. Ле Телье, узнав, что я и в самом деле поддержал его предложение перед Месьё, изъявил мне свое удовольствие. Но Сервьен потом рассказал мне, что двору он сообщил совсем другое, похваляясь, будто это ему удалось уговорить Месьё, несмотря на возражение фрондеров. Кто из них двоих говорил правду, не знаю.

Позвольте мне оживить эти страницы, трактующие о предметах столь серьезных, двумя презабавными историями, которые помогут вам лучше узнать нравы тех, с кем мне приходилось иметь дело. Ле Телье, рассказывая герцогине де Шеврёз о намерении увезти принцев из Венсенна, спросил ее, может ли она поручиться за меня в этом случае, и раза три или четыре возвращался к этому вопросу, даже после того, как она ответила, что совершенно во мне уверена. Наконец она угадала, чего он хочет, и сказала ему: «Я понимаю вас; да, я ручаюсь за него и за нее 278, он влюблен в нее более, чем когда бы то ни было, а я столь искренне предана Королеве и Кардиналу, что, когда его страсть угаснет или пойдет на убыль, не премину довести это до вашего сведения». Ле Телье от души поблагодарил ее и, опасаясь быть заподозренным в неблагодарности, если он утаит, какую услугу она ему оказала, через час поведал о своем разговоре с ней [285] маркизу де Вассе, который, как видно, попался ему на пути прежде, нежели городские глашатаи.

В тот самый день, когда герцогиня де Шеврёз подарила Ле Телье этой дружеской откровенностью, она подарила меня другою, удивив меня не менее, чем был удивлен тот. Она отвела меня в самую дальнюю комнату нижних покоев Отеля Шеврёз, заперла за нами дверь и спросила меня — истинный ли я ей друг. Вы, без сомнения, думаете, что за этим последовали объяснения, — ничуть не бывало. Она просто самым нежным тоном стала умолять меня, чтобы не вышло беды, я, мол, сам знаю, какой, — я должен понять, в какое ужасное затруднение это нас всех поставит. Я уверил ее в своей осторожности; она потребовала, чтобы я поручился ей в этом своим словом и добавила в сердцах: «Лег иногда просто несносен». Эти слова матери в соединении с наставлениями, которыми Лег с брюзжанием отчима от времени до времени докучал дочери, и со слишком тесной дружбой, какую, по моим наблюдениям, он завязал с Ле Телье, принудили меня собрать совет в кабинете г-жи де Род, где мы с ней и с мадемуазель де Шеврёз решили дать ее матери другого любовника. В том, что это возможно, сомнений у нас не было. В числе соискателей назван был Аквиль, который в эту пору стал завсегдатаем Отеля Шеврёз, а со мною незадолго до этого возобновил старую дружбу. Он уверял впоследствии, что не взялся бы за эту роль — поверим ему на слово. Я не торопил исполнение замысла, потому что не мог заставить себя содействовать отставке другого. Мне пришлось в этом раскаяться, но мне не впервой было убедиться, что мы частенько расплачиваемся за свою доброту.

В тот день, когда принцы доставлены были в Маркусси, в дом г-на д'Антрага, расположенный в шести лье от Парижа, куда можно было нагрянуть во всякую минуту, но куда испанцам преграждали путь две реки, президент де Бельевр имел решительный разговор с хранителем печати и в официальных выражениях объявил ему, что, если тот будет продолжать вести себя со мною так, как начал, он принужден будет, как человек честный, гласно объявить всю правду. «Принцев нет уже более в виду Парижа, — грубо ответил ему хранитель печати, — отныне коадъютору придется сбавить тон». Вы скоро увидите, что я недаром запомнил эти слова. Но пора, однако, возвратиться к Парламенту.

Вернувшийся из поездки ко двору и в Бордо, Дю Кудре-Монпансье, — его послал туда герцог Орлеанский сообщить условия, о которых я рассказал вам выше и которые были подсказаны герцогу Ле Телье, — привез сведения не более утешительные, нежели посланцы парижского Парламента. На ассамблее всех палат он доложил о своих переговорах в Бордо и при дворе; то есть о том, что он, Кудре-Монпансье, прибыв в Либурн, где находился Король, послал двух трубачей и двух нарочных в Бордо с предложением прекратить военные действия на десять дней; так как восемь из этих десяти дней истекли прежде, нежели он сам смог прибыть в Бордо за ответом, бордоский парламент изъявил желание, чтобы началом [286] перемирия считать день, когда Кудре-Монпансье вновь возвратится в Бордо из поездки в Либурн, дабы по их просьбе получить согласие Короля на эту отсрочку; сочтя эту просьбу справедливой, он выехал из города, чтобы передать ее двору, но на полпути получил приказ Короля отослать назад сопровождающих его лиц и барабанщика герцога Буйонского, а на другой день, когда он сам и представители города ожидали благоприятного ответа, они увидели на горе Сенон маршала Ла Мейере, который, рассчитывая захватить их врасплох, атаковал Ла-Бастид, откуда был отброшен. Таков был отчет Дю Кудре-Монпансье. Не знаю, по какой причине он не произвел потрясения в умах в тот день, когда Дю Кудре-Монпансье огласил его на ассамблее, — потому ли, что еще накануне вечером у Месьё мы постарались смягчить его как могли, потому ли, что благоприятное расположение звезд в иные дни умиротворяет целые корпорации, ибо в этот день ей должно бы пылать гневом, а я никогда еще не видел ее столь сдержанной. Кардинала почти не упоминали и без всяких споров приняли предложение Месьё, составленное накануне в сговоре с Ле Телье, — послать двух представителей Парламента и Дю Кудре-Монпансье в Бордо, дабы в последний раз спросить тамошний парламент, желает он мира или нет, и даже предложить двум бордоским депутатам сопровождать туда своих парижских собратьев.

Пять или шесть дней спустя парламент Тулузы отправил парижскому Парламенту послание касательно волнений в Гиени, которая частью подлежит его юрисдикции, настоятельно предлагая палатам союзничество, но Месьё весьма искусно обошел этот чрезвычайно важный вопрос и не столько властью своей, сколько обольщением, добился того, что палаты ответили на предложение Тулузы любезностями и прочими ничего не значащими словами. Чтобы лучше скрыть свою игру, Месьё не явился к обсуждению во Дворец Правосудия. Президент де Бельевр, очень ловко поддержавший его в этом случае, сказал мне после обеда: «Как приятно было бы делать то, что мы делаем, если бы те, ради кого мы стараемся, способны были это оценить!» Он был прав, и вы с ним согласитесь, когда я расскажу вам, что часть вечера мы оба провели у герцога Орлеанского, но Ле Телье, там присутствовавший, ни словом не обмолвился о происшедшем.

Спокойствие в Парламенте было, однако, вовсе не столь безоблачным: волнений, его колебавших, было более, нежели достаточно, чтобы люди здравомыслящие поняли — долго оно не продлится. То вдруг Парламент постановлял допросить содержащихся в Бастилии государственных преступников, то вдруг какой-нибудь ничтожный повод поднимал в нем бурю голосов, метавших громы и молнии против кардинала Мазарини, то вдруг раздавались жалобы на растрату денег, предназначенных для оплаты ренты. Нам стоило немалых трудов отражать эти удары, и мы не могли бы долго плыть против течения, если бы не известие о мире в Бордо. Он был зарегистрирован в Бордо 1 октября 1650 года. Посланцы парижского Парламента Менье и Бито сообщили об этом палатам письмом, [287] оглашенным во Дворце Правосудия 11 октября. Известие это сокрушило сторонников принца де Конде: они почти не решались открыть рта; с этого дня, 11 октября, ассамблеи были прекращены до самого Святого Мартина. Под воздействием Бордоского мира никто даже не предложил продлить заседания Парламента на время вакаций, хотя, если бы не упомянутое обстоятельство, такое предложение приняли бы единогласно.

Низкая и подлая алчность Ондедеи сокрыла и поддержала огонь, тлевший под пеплом. Монтрёй, один из самых блестящих людей, каких мне довелось встречать, бывший секретарем не то принца де Конти, не то принца де Конде — не помню в точности, своим усердием и преданностью объединил всех сторонников принца де Конде 279, находившихся в Париже, и сплотил их в невидимую силу, подчас более грозную в такого рода делах, нежели регулярные батальоны. Будучи хорошо осведомлен о его происках, я довольно скоро сообщил о них двору, который, однако, не взял против них никаких мер. Я был этим столь удивлен, что долгое время полагал, будто Кардинал знает об этом более меня и, может быть, подкупил Монтрёя. Но когда я примирился с принцем де Конде, Монтрёй, с которым я встречался каждый день или, лучше сказать, каждую ночь, признался мне, что это он сам подкупил Ондедеи, обещав ему тысячу экю в год, чтобы не быть изгнанным из Парижа. Он оказал партии принцев неоценимые услуги, и действия его, направляемые принцессой Пфальцской и поддержанные Арно, Виолем и Круасси, постоянно питали в Париже бродило недовольства, терпеть которое всегда неосмотрительно. В эту пору я заметил также, что славные имена, пусть даже украшающие людей недостойных, а то и просто ничтожных, в подобных обстоятельствах всегда опасны. Герцог Немурский был человек совершенно пустой, что не мешало ему в эту пору играть заметную роль и порой доставлять нам множество хлопот. Одержать верх над этой партией можно было, только прибегнув к насилию, которое почти всегда неблагородно в отношении частных лиц, да и вкус к нему у меня отбила история, разыгравшаяся у Ренара. Капля коварства, всегда отравлявшая политику кардинала Мазарини, хотя и ловкую, склоняла его постоянно держать у нас на глазах, как бы между собой и нами, людей, с которыми он мог примириться нам во вред. Эти самые люди водили его за нос бесконечными переговорами, он тем же способом то и дело пытался провести их. От всех этих ухищрений выросла и сгустилась туча, которая в конце концов окутала и самих фрондеров; они, однако, заставили ее пролиться дождем и даже иссекли из нее молнии.

После заключения мира Король не пробыл в Гиени и двух дней; Кардинал, упоенный собою вследствие усмирения или, точнее, успокоения этой провинции, желал одного — поскорее вернуться в Париж, дабы увенчать свой триумф, покарав фрондеров, которые, по его словам, воспользовались отсутствием Короля, чтобы отвратить Месьё от исполнения монаршей воли, потворствуя бордоским бунтовщикам и стремясь захватить в свои руки принцев. Вот что он твердил двору; в то же время он старался [288] довести до ушей принцессы Пфальцской, будто его ужасает ненависть, какую я затаил против принца де Конде, — я, мол, ежедневно предлагаю ему расправиться с Принцем способами, недостойными не только духовной особы, но и просто христианина. А немного спустя он постарался внушить Месьё через Белуа, который, хотя и состоял при герцоге Орлеанском, был приверженцем Кардинала, будто я всячески обхаживал его, Мазарини, чтобы войти в милость при дворе, но двор мне не доверяет, ибо там хорошо известно, что я с утра до вечера веду переговоры со сторонниками принца де Конде. Еще прежде, чем был заключен мир в Бордо, я узнал о том, что Кардинал не останавливается ни перед чем, чтобы таким способом вознаградить неслыханное усердие и беспримерное чистосердечие, с каким в отсутствие двора я служил Королеве (любовь к истине побуждает меня признаться в этом). Я уже не говорю о том, что дважды в день я подвергался опасности большей, нежели на поле сражения. Вообразите сами, что означало для меня терпеть зависть и навлекать на себя ненависть, вызываемую гнусным именем Мазарини в городе, где сам он всеми силами старался погубить меня в глазах властителя, двумя главными свойствами которого были — всего бояться и никому не доверять; из тех же, кто должен был мне содействовать, одни стремились меня уничтожить, а другие по недомыслию своему вели себя так, как если бы то было их целью. Пока длилась осада Бордо, я без колебаний пренебрегал всеми этими соображениями, я следовал голосу долга и, со всей искренностью могу заверить вас, не совершил ни единого поступка, который не был бы достоин того, кто называет себя добрым французом. Постоянно памятуя об этом и питая смертельное отвращение ко всему, что хоть сколько-нибудь походит на флюгерство, я, верно, продолжал бы идти путем долготерпения, который неприметно привел бы меня к пропасти, если бы г-ну кардиналу Мазарини не угодно было, можно сказать, силой заставить меня с него своротить и против моей воли толкнуть меня на путь мятежа. Отзвуки хулы, какую он, не зная удержу, изрыгал на меня после успокоения Бордо, долетали до меня со всех сторон. Г-жа де Ледигьер показала мне письмо маршала де Вильруа, в котором тот уверял ее, что с моей стороны благоразумнее всего исчезнуть из Парижа, не дожидаясь возвращения Короля. Главный прево писал мне о том же. Это более не было тайной; но когда дело подобного рода перестает казаться тайной, поправить его нельзя. Я хотел бы обратить ваше внимание, что быть тайной и казаться тайной — понятия совершенно различные. Мне не раз приходилось замечать, что это вовсе не одно и то же.

Герцогиня де Шеврёз, которая поняла, что я не отдам себя безропотно на заклание, а она не без причины желала, чтобы Фронда оставалась верна интересам Королевы, ибо та понемногу возвращала ей былую свою благосклонность, — герцогиня де Шеврёз усердно старалась предупредить следствия, какие должно было повлечь за собою поведение Кардинала; намерения ее были с готовностью поддержаны большинством тех сторонников нашей партии, кто не имел охоты пристать к партии принца де [289] Конде 280. Почти все они присоединились к герцогине не для того, чтобы увещевать меня, ибо считали меня правым и понимали, как и я сам, что было бы смешно отказаться от неусыпной осторожности, но чтобы открыть глаза двору и объяснить Кардиналу, сколь благородны мои действия и в чем состоит собственная его выгода. Мне вспоминаются строки из письма, посланного ему герцогиней де Шеврёз. Подробно исчислив все сделанное мной для того, чтобы сдержать народ, она писала Кардиналу: «Ужели нашлись люди, столь коварные, что осмеливаются уверять вас, будто коадъютор стакнулся с бордоскими мятежниками? Я свидетельница тому, что и в пору открытой между вами вражды он с трудом сохранял хладнокровие, имея дело с их посланцами; когда я однажды разбранила его за это, полагая, что Фронде выгодно расположить их к себе, и укорила его за то, что он лучше обходится с бунтовщиками из Прованса, он возразил мне, что провансальцы всего лишь вертопрахи, из которых порой можно извлечь пользу, а гасконцы всегда были безумцами, и с ними заодно можно лишь натворить бед». Г-жа де Шеврёз была права, она воздавала мне должное, но ей так и не удалось убедить Кардинала, — то ли он сам был обманут хранителем печати и Ле Телье, как впоследствии утверждал Лионн, то ли притворялся обманутым в надежде и с намерением воспользоваться этим, чтобы одержать надо мной верх. Г-жа де Род, в которую старый хранитель печати был влюблен куда более, нежели она в него, и которая, дружа с мадемуазель де Шеврёз, приятельствовала и со мной, нашла в этих обстоятельствах благоприятный случай удовлетворить природную свою наклонность к интригам. Не ссорясь с хранителем печати, она старалась поссорить меня с двором и, хотя и не строила против меня козней — на вероломство она была неспособна, — искала способа отдалить меня от двора. Она всегда поддерживала довольно тесную дружбу с герцогиней де Лонгвиль и еще более с принцессой Пфальцской, которая настоятельно побуждала ее уговорить меня содействовать освобождению принцев. Предложения эти она не скрывала от Отеля Шеврёз, и они насторожили в нашей партии тех, кто, заботясь лишь о своих мелочных выгодах, находимых ими при дворе, отнюдь не желал с двором порывать. К числу этих лиц принадлежали герцогиня де Шеврёз, Нуармутье и Лег. Остальные делились на две группы: первая из них думала лишь о безопасности и чести партии, что и составляет всегда истинную ее выгоду; то были де Монтрезор, де Витри, де Бельевр, на свой ленивый лад де Бриссак, а также де Комартен. Другие, как герцог де Бофор и г-жа де Монбазон, сами не знали, чего хотят: собственно говоря, они не хотели ничего, ибо желали сразу всего; такого рода люди обыкновенно соединяют в своем воображении самые противоположные желания. Я говорил г-же Монбазон, что буду весьма доволен ее постоянством, если она соблаговолит не чаще двух раз на дню переметываться от Кардинала к Принцу и обратно. К довершению бед я имел дело с Месьё, одним из самых слабодушных людей в мире, да к тому же еще самым недоверчивым и скрытным. Только из опыта можно представить себе, сколь мучительно и трудно иметь [290] дело с человеком, соединяющим в себе два эти свойства. В твердом намерении не принимать никаких решений, не обсудив их со всеми теми, с кем я был связан словом, я желал объясниться с ними начистоту; все они, движимые различными интересами, пришли к единому мнению, которое было им, однако, искусно и ловко внушено Комартеном. Он уже давно старался победить упорство, с каким я отвергал мысль о пурпурной мантии, и многократно доказывал мне, что все, публично сказанное мною на сей счет, уже неопровержимо засвидетельствовано и подтверждено бескорыстием, явленным мною в таких-то и таких-то обстоятельствах. Но подобные заверения могли и должны были быть сделаны лишь во время парижской войны, когда у меня могли быть известные причины так говорить и действовать; нынче же речь идет не о защите Парижа и не о крови народа; нынешняя распря в государстве — на самом деле всего лишь борьба за власть между принцем крови и министром, и то, что прежде могло посчитаться бескорыстием, теперь будет казаться уловкой, а стало быть, я прослыву либо глупцом, либо плутом; принц де Конде нанес мне жестокую обиду, меня обвинив; я нанес ему оскорбление, содействуя его аресту; по тому, как обходится со мной Кардинал, я должен понять, что он так же уязвлен услугами, какие я оказал Королеве, как прежде уязвлен был теми, что я оказал Парламенту; эти соображения должны были бы меня убедить, сколь необходимо мне защитить себя от мести Принца и зависти министра, которые в любую минуту могут договориться между собой; одна лишь кардинальская шапка властна сделать то, что недоступно митре архиепископа Парижского со всеми ее бриллиантами, то есть уравнять меня с ними в звании, а это необходимо, чтобы выстоять, особливо в мирные времена, против тех, кого высокое их положение почти всегда одаривает не только почестями и блеском, но в той же мере влиянием и силой.

Вот что твердили мне с вечера до утра Комартен и все те, кто и в самом деле меня любил, и они были правы; без сомнения, если бы Принц и Кардинал, соединившись, раздавили меня своей громадою, поведение, в котором видели бескорыстие, пока я способен был отражать удары, прослыло бы глупостью, окажись я поверженным. Нет ничего похвальнее великодушия, но в нем, как ни в чем другом, не должно переходить границу. Я убедился в этом на многих и многих примерах. Комартен из дружеских чувств и президент де Бельевр, из своекорыстия не желавший моего падения, изрядно меня поколебали, по крайней мере в смысле умозрительном, ибо я заметил, что при дворе смотрят косо даже на мои услуги; но, когда речь идет о решениях, к которым не лежит душа, от того, чтобы убедиться, еще далеко до того, чтобы начать действовать. В состоянии духа, которое правильно было бы назвать межеумочным, человек не ищет случая, а идет у него на поводу. За полтора или самое большее за два месяца до возвращения двора из Гиени судьба предоставила мне два таких случая. Но чтобы рассказать о них, должно воротиться несколько вспять.

Кардинал Мазарини служил когда-то секретарем у Панцироли, папского нунция, имевшего чрезвычайные полномочия при заключении мира в [291] Италии; Мазарини предал своего господина и был даже уличен в том, что докладывал о содержании его депеш правителю Милана 281. Папа Иннокентий рассказывал мне это в подробностях, которые были бы вам скучны. Панцироли, сделавшись кардиналом и государственным секретарем Папской области, не забыл вероломства своего секретаря, которому папа Урбан пожаловал кардинальскую шапку, уступив настояниям де Ришельё, и отнюдь не старался смягчить неприязнь и озлобление, какие папа Иннокентий затаил против Мазарини со времени убийства одного из своих племянников, подозревая в Мазарини соумышленника кардинала Антонио 282. Панцироли, решив, что нет лучшего способа досадить Мазарини, чем возвести меня в кардинальский сан, подсказал эту мысль папе Иннокентию, который разрешил ему войти со мной в сношения. Для этой цели Панцироли прибег к посредничеству главного викария ордена августинцев, пользовавшегося особым его доверием и оказавшегося в Париже по пути в Испанию. Тот передал мне письмо от кардинала Панцироли, изложил свою миссию и заверил меня, что, если я получу рекомендацию, папа безотлагательно ее утвердит. В ту пору посулы эти не побудили меня решиться хлопотать о кардинальском сане, ни даже принять его, но они оказали свое действие после заключения Бордоского мира; когда двор стал меня поносить, а друзья высказали мне соображения, о которых я упомянул выше, я уступил им с несравненно большей легкостью, оттого что полагался на поддержку Рима; одной из причин, отвращавших меня от хлопот о кардинальской шапке, было как раз то, что в получении ее никогда нельзя быть уверену, поскольку кандидат может не быть утвержден 283, а это чрезвычайно неприятно: отказ всегда ставит соискателя в положение более невыгодное, нежели то, какое было у него до его притязаний; отказом унижен был Ла Ривьер 284, и без того достойный презрения; но отказ несомненно вредит соискателю в той же мере, в какой его возвышает утверждение. Решив, что мне должно добиваться кардинальской шапки, я усилил меры, какие до сей поры не столько брал сам, сколько не мешал брать другим. Я послал нарочного в Рим, я добился возобновления прежних обязательств; Панцироли дал мне всевозможные заверения. У меня нашлась еще одна покровительница, содействие которой было отнюдь не бесполезно. Княгиня Россано, первым браком бывшая замужем за князем Сульмона и второй раз вышедшая за одного из папских племянников, незадолго до того примирилась с папой. Она происходила из рода Альдобрандини и была наследницей этой семьи, с которой моя семья в Италии во все времена была связана узами дружбы и брачных союзов. Княгиня поддержала Панцироли в его хлопотах за меня, и вы увидите далее, каковы были плоды ее стараний.

Комментарии

255 ... шотландец, состоявший у меня на службе... — Католический священник Ментей де Сальмоне, автор «Истории волнений в Великобритании» (1649), в которой Мазарини усмотрел пропаганду революционных идей.

256 Герцогиня де Лонгвиль и виконт де Тюренн вошли в соглашение с испанцами... — 30 апреля 1650 г. они подписали договор с доном Габриэлем де Толедо, который в мае ратифицировал король Испании. Целью договора было освобождение принцев и заключение мира с Испанией. Испанцы должны были занять приграничные крепости, а сторонники принцев — города внутри Франции.

257 ... тщеславные притязания безродного герцога... — Отец д'Эпернона, мелкопоместный дворянин, был фаворитом Генриха III. Мазарини поддерживал д'Эпернона, желая выдать свою племянницу Анну Марию Мартиноцци за его красавца сына, герцога де Кандаля, но брак расстроился. Позже Мартиноцци вышла замуж за принца де Конти.

258 Этому учил Макиавелли... — У Макиавелли подобное высказывание не обнаружено.

259 ...мой возраст... — В 1650 г. Мазарини было 48 лет, а Рецу — 37.

260 «Лоточники» — маршал д'Эстре и маркиз де Ла Ферте-Набер Сеннетер.

261 Командор де Жар взошел на эшафот... — В 1633 г., уже на эшафоте, смертная казнь (за участие вместе с де Шатонёфом в заговоре против Ришельё) была заменена ему заключением в Бастилии (до 1638 г.).

262 ... чья честность была весьма сомнительной... — Зато президент де Мезон был богат, что и требовалось от суперинтенданта, обязанного в случае нужды ссужать деньгами государство.

263 ... из украденной ими дароносицы. — Парламент воспользовался святотатством солдат, чтобы преследовать по закону самого губернатора д'Эпернона, с которым боролся за власть в Гиени. Магистраты не пустили в город принцессу де Конде и герцога Энгиенского, но народ сломал ворота, принудив буржуа кричать: «Да здравствуют король и принцы, долой Мазарини!»

264 Происшествия эти, которых я не был свидетелем... — История осады Бордо подробно описана в «Мемуарах» одного из главных участников событий герцога де Ларошфуко.

265 ... во время осады Гиза... — Эрцгерцог Леопольд Вильгельм снял осаду города Гиза 1 июня 1650 г.

266 ... кого избрать купеческим старшиной... — Хотя эта должность была выборной, фактически купеческого старшину назначал король. Антуан Ле Февр, советник Парламента, сменил на этом посту Жерома Ле Ферона, который был президентом второй Апелляционной палаты.

267 ... заключить мир... — К этому осажденных жителей Бордо принуждала нехватка продовольствия (окрестности города были разорены солдатами), а осаждающих — недостаток денег, все растущее дезертирство, наступление испанцев и Тюренна на севере, тем более что в Париже Рец уговаривал герцога Орлеанского, наместника королевства, взять власть в свои руки.

268 ... Король... действуя скорее по-отечески, нежели по-королевски... — Не важно, что Людовик XIV еще мальчик — Король воплощает власть Бога Отца на земле. Как писал в «Характерах» (1688— 1696) Жан де Лабрюйер, «именовать государя “отцом народа” — значит не столько воздавать ему хвалу, сколько называть настоящим именем и правильно понимать истинное назначение монарха» ( Ларошфуко Ф. де. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. де. Характеры. М., 1974. С. 361. - Перев. Ю. Корнеева и Э. Линецкой).

269 Меня ударили кинжалом... — О. Талон, рассказывая о бегстве Месьё, об этом не упоминает; Ги Жоли это отрицает.

270 На другой день в Париже найдены были пять или шесть воззваний... — В тот день, 4 сентября 1650 г., разгорелись схватки между теми, кто хотел сорвать воззвания де Тюренна, и теми, кто тому препятствовал; один человек был убит.

271 Хранитель печати и Ле Телье... — Шатонёф, поддерживавший королеву и мечтавший занять место Мазарини, и Ле Телье, строго выполнявший инструкции кардинала, равно боялись усиления Месьё, который, объединившись с Фрондой, мог бы стать регентом вместо Анны Австрийской.

272 Король Англии... проигравший сражение при Вустере... — Карл II, провозглашенный королем шотландским пресвитерианским парламентом в феврале 1649 г. после казни отца Карла I, в 1650 г. высадился в Шотландии, но, потерпев ряд поражений от Кромвеля (последнее — при Вустере 13 сентября 1651 г.), вынужден был покинуть страну. Он взошел на престол только через 10 лет (провозглашен английским парламентом королем в мае 1660 г.). В данном случае Рец, вероятно, ошибся: в сентябре 1650 г., когда шли переговоры с испанцами, Карл II был разбит при Данбаре, но остался в Шотландии.

273 Протектор. — Оливер Кромвель стал Лордом Протектором Англии позднее, в 1653 г., установив режим единоличной военной диктатуры.

274 Лег. — В ту пору маркиз де Лег, приближенный герцога Орлеанского, всецело предался Мазарини, который старался с его помощью воздействовать на коадъютора.

275 ... вывезти оттуда принцев... — Чтобы их не освободил кавалерийский отряд, который мог выслать Тюренн. Принцы были переправлены из Венсеннского замка в Маркусси 29 августа, а не в середине сентября. В ноябре их отвезли в Гавр.

276 ... герцогине еще не выплатили... восемьдесят тысяч ливров... из выкупа... за принца де Линя... Кардинал полагал ее в большей зависимости от двора. — Верность г-жи де Шеврёз обеспечивалась беспрестанными подарками; за принца де Линя испанцами был уплачен Франции выкуп в 240 тыс. ливров.

277 «Изъясню свою мысль... расписаться своею кровью». — Как указывают комментаторы (М.-Т. Хипп и М. Перно, С. Бертьер), эта речь Реца, вероятно, сочиненная во время написания мемуаров, не объясняет, а утаивает смысл происходящего: испанцы и Тюренн наступали, и различные политические силы вели борьбу за власть над пленными принцами, за возможность заключить с ними союз, освободив их. Рец и фрондеры хотели перевезти их в Бастилию, Мазарини — в Гавр, Шатонёф и г-жа де Шеврёз — в Маркусси, что и было сделано.

278 ... за нее... — За м-ль де Шеврёз.

279 ... объединил всех сторонников принца де Конде... — Жан де Монтрёй наладил тайную переписку принцев из тюрьмы с их сторонниками; способ изготовления симпатических чернил ему якобы открыл Карл II.

280 ...кто не имел охоты пристать к партии принца де Конде. — На самом деле г-жа де Шеврёз начала вести двойную игру, прельстившись возможностью выдать дочь за принца де Конти, которой ее поманила принцесса Пфальцская.

281 ... правителю Милана. — В 1628 — 1631 гг. между Францией и Венецией, с одной стороны, и испанскими и австрийскими Габсбургами — с другой, шла война за Мантуанское наследство (как часть Тридцатилетней войны). Для улаживания конфликта папа римский Урбан VIII послал нунция Джулио Сакетти (в сопровождении Мазарини), которого потом заменил Джованни Панцироли. Воспользовавшись временным отсутствием начальника, Мазарини вступил в переговоры с испанским вице-королем в Милане А. Спинолой и сумел добиться подписания перемирия в 1630 г. в Касале, итальянской крепости, захваченной французами, которую безуспешно осаждали испанцы. Мир был заключен в 1631 г. в Кераско.

282 ... кардинала Антонио. — Кардинала Антонио Барберини подозревали в причастности к гибели Франческо Памфили, старшего сына Олимпии Майдалькини и Памфилио Памфили, брата папы Иннокентия X. Он был убит в Германии около Кёльна. Спасаясь от преследований папы, кардинал Барберини с 1645 по 1653 г. жил во Франции.

283 ... кандидат может не быть утвержден... — Согласно Болонскому конкордату 1516 г., французский король называл кандидата на получение кардинальской шапки, а папа римский утверждал назначение.

284 ... отказом унижен был Ла Ривьер... — Рекомендация Ла Ривьера была аннулирована в октябре 1648 г. в пользу принца де Конти. Второй раз ему предложили кардинальскую шапку в январе 1649 г.

Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.