Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

Военные действия на Оксусе и падение Хивы

XVI.

Базар.

Раз выхожу я в полдень из своей квартиры в Хиве с целью осмотреть базар. На улицах жарко и пыльно; солнце печет немилосердно; серые глиняные стены до того раскаляются под солнечными лучами что от них так и пышет жаром, и прогулку по такой улице можно сравнить разве с прогулкой внутри раскаленной печи.

Приятно вступить из этого пекла в прохладную тень базара. При входе вас охватывает смешанный запах пряностей и других веществ; в ушах звенит от шума и гула толпы людей и животных, и вы видите пред [222] собой пеструю массу людей, лошадей, верблюдов, ослов и возов. Базар просто-на-просто состоит из крытой улицы, в которой все устроено на первобытный лад. Крыша образуется бревнами перекинутыми с одной стены на другую поверх узкой улицы; на бревнах плотно уложены небольшие куски дерева и все это засыпано землею. Сооружение это, однако, вполне отвечает своему назначению, прекрасно защищает от яркого света и жары.

С наслаждением вдыхаете вы прохладный, сырой, пропитанный запахом пряностей воздух и видите пред собой груды свежих, спелых фруктов, наваленных в бесчисленном количестве. Тут найдете вы абрикосы, персики, сливы, виноград, арбузы, дыни всевозможных сортов, и неподдающийся никакому описанию ряд товаров, встречаемых в одной Центральной Азии. Лавок, в собственном смысле, тут нет, а просто устроена вдоль одной стороны возвышенная платформа, на которой восседают люди среди груды товаров, и между их владениями не видать никакой пограничной черты. С другой стороны улицы помещаются цирюльники, мясники, починщики старой обуви и мелочные торговцы.

С трудом пробиваетесь вы с лошадью чрез эту толпу на протяжении около двадцати сажен и встречаете другую крытую улицу, пересекающую эту поперек. Взяв влево, проезжаете вы тяжелыми, сводчатыми кирпичными воротами — и вот вы на самом базаре, известном под названием «Тим». На этом базаре производится главная мелочная торговля города; помещается он под двойным сводом, образующим проход сажен в 50 длины и 20 ширины. Построен этот проход из кирпича сложенного целым рядом арок; крыша отстоит сажен на двадцать от земли; и каждая арка оканчивается чем-то в роде купола с пробитым в нем подобием трубы, служащим для освещения и вентиляции места. Посреди находится купол выше всех остальных и не лишенный некоторых архитектурных претензий.

Лавки состоят из простых балаганов или стойл футов восьми и даже шести в квадрате, открытых с одной стороны для выставки несообразнейшей смеси всевозможных товаров. В одном таком стойле увидите вы чай, сахар, шелковые и бумажные материи, халаты, сапоги, [223] табак, словом, все что только можно найти в Центральной Азии.

Вы садитесь напротив этих балаганов и наедаетесь как только можете холодными, сочными арбузами, сладкими румяными персиками и виноградом, живо напоминающим собою хорошее вино. Если же вы нуждаетесь в более существенном подкреплении, в одно мгновение явится пред вами пилав с горячими пшеничными лепешками; вы можете спокойно восседать среди этой волнующейся толпы и наслаждаться едой. Кстати заметить что чай здесь употребляется зеленый, единственный привозный предмет составляющий монополию Англичан.

Никто вам также не помешает растянуться на ковре в каком-нибудь углу и целые часы наблюдать с постоянным интересом за вечно меняющимися группами и проходящим мимо вас рядом странных, диких лиц. В этой пестрой толпе найдутся представители всех средне-азиятских народностей. Вот Узбек в длинном халате, высокой черной бараньей шапке, с задумчивым видом и степенною осанкой, свойственными всему его племени. Потомок покорителей страны, он принадлежит к хивинской земельной аристократии, стоящей в таком же положении относительно остальных Хивинцев, как потомки франко-норманнской расы к массе английского народа. Узбек высок, хорошо сложен, с прямым носом, правильными чертами лица, густою бородой и задумчивым видом; его легко бы принять и за Европейца, если-бы не выдавали его настоящее происхождение смуглый цвет лица, худощавая жилистая фигура и какое-то жесткое выражение, присущее всем обитателям Востока, к какому бы племени и стране они ни принадлежали. Теперь бедному Узбеку конечно есть над чем призадуматься: прошли красные дни господства его племени над Хивой, едва ли даже Мухамед-Рахим-Богадур-хан не будет последним Узбеком владычествующим в стране. Вот Киргиз, восседающий на своем верблюде; его широкоскулое, плоское, глуповатое, но тем не менее добродушное лицо выражает самую комичную застенчивость. Насмешки сыплятся на беднягу со всех сторон из толпы раздвигаемой его верблюдом; он служит предметом множества замечаний, как видно не совсем лестного свойства. Высоко-образованные и [224] утонченные городские обыватели относятся с немалою долей презрения к этим простым номадам, живущим вдали от столицы, центра просвещения и удовольствий. Киргиз этот вероятно ехал верст за пятьдесят или шестьдесят затем чтобы продать пару овец да купить немного чаю, сахару, а может-быть новый халат для себя, и горсть-другую бисера для жены и дочери.

Вот этот человек в белой чалме и яркоцветном, блестящем на солнце халате — бухарский купец, приехавший в этот провинциальный на его взгляд город с целью понадуть своих собратий, хивинских торговцев, а может-быть и закупить одного, другого раба, если подойдет удобный случай. Последнему его расчету, однако, уже не суждено осуществиться.

Затем взгляд ваш останавливается на человеке со смуглым, почти черным лицом, с толстыми губами, тяжелыми нависшими бровями, коротким вздернутым носом и свирепыми глазами. Он восседает с видом самодовольной независимости, чуть ли даже не дерзости, на своем высоком красивом коне, погоняя его и ни мало, по-видимому, не заботясь о том что легко может и раздавить кого-нибудь в этой толпе. На этого не сыплется ни насмешек, ни острот, хотя он заслуживает народную неприязнь гораздо более скромного Киргиза. Причина этого уважения не маловажна. Человек этот за ответом в карман не полезет, а если что ему придется не по вкусу, то сабля в руках его окажется еще пожалуй подвижнее языка во рту. Это Туркмен-Иомут, о котором еще речь впереди.

Дальше следует Персиянин, недавний раб; этот отличается острым, резко очерченным лицом, быстрыми кошачьими движениями, и проходя мимо, вскидывает на вас быстрый взгляд своих хорьковых глаз. Но вот бросается вам в глаза высокая белая чалма, известная уже вам принадлежность женского наряда, и вы напрягаете все ваше зрение в надежде увидать наконец опять женское лицо. Но нет, женщина вся обвернута длинными одеждами в лохмотьях, на плечи ее накинут грязный халат, а ужасный вуаль из черного конского волоса задергивает все ее лицо будто саван; разве только удастся вам уловить мгновенный проблеск ее взгляда, когда она [225] проскользнет мимо вас. Здешние женщины одеваются в самые грязные и оборванные одежды при выходе на улицу, с целью отвратить этим внимание прохожих. Обычай этот составляет одну из самых неприятных особенностей Хивы. В течении целых недель и месяцев встречаете вы везде и повсюду одни мужские лица, так что наконец желание видеть женское лицо делается такою же настоятельною потребностью как взглянуть на зеленую траву и цветы после долгого переезда пустыней.

«Тим» служит центром торговли мелочной, тогда как большая часть оптовой торговли производится в караван-сарае.

Караван-сарай этот, как я узнал из русских источников, построен в 1823 году Мухамед — Рахим — ханом по плану всех подобных строений в Центральной Азии. Это квадратное здание с четыреугольным мощеным двором от пятидесяти до шестидесяти футов величиной. С каждой из четырех сторон расположено множество клетушек, служащих лавками, каждая не более восьми футов в квадрате. Балаганы устроены со сводчатыми потолками, открыты во двор и получают все освещение через дверь. В этих-то балаганах совершают все свои торговые обороты богатые хивинские купцы, ведущие торговлю с Россией и Центральною Азией.

В одной из русских газет мне попалась заметка о том как одно духовное лицо выезжает несколько раз в день на базар для разрешения жалоб относительно мер и весов. На этом же лице лежит ответственность чтобы никто не проспал час молитвы. Все провинившиеся наказываются на месте преступления; кара эта производится помощниками духовного лица, сопровождающими его в этом объезде. Может-быть, вследствие повсеместно еще царствовавшей неурядицы, мне самому ничего подобного видеть не случалось. Меры и весы употреблялись русские, также как и счеты, на которых купцы производят свои вычисления. Денежная хивинская единица есть «кокан» или «тенга», стоящая двадцать копеек. Девять коканов составляют «тиллю», золотую монету, в 1 р. 80 к. с. стоимостью. Есть еще большие тилли, ценою в 3 р. 60 копеек; существует и медная монета «пуль» или «чека», и шестьдесят таких монет [226] составляют тенгу, так как пуль ценится в 1/3 копейки серебром.

Здесь же находился и невольничий рынок. Захват русских и персидских подданных и продажа их в рабство продолжались долгое время. В первой половине настоящего столетия численность рабов-Русских была велика; судя по вышеупомянутому источнику их было до 2.000 пред экспедицией генерала Перовского. Но во время этой кампании, в 1839–40 годах, большая часть Русских были освобождены и высланы в Оренбург. По договору заключенному после этой несчастной экспедиции полковником Данилевским с Хивинским ханом, последний обязывался не дозволять более торговли русскими пленными. Несмотря однако на этот трактат и на другой заключенный в 1858 году, торговля Русскими невольниками продолжалась, хотя и не в таких обширных размерах.

Рабы Русские продавались в последнее время на Хивинских рынках по 100 и даже по 200 тилль за каждого; Персияне давались в 70, а женщины и мальчики до четырнадцати лет от 60 и до 300 тилль. Рабы Русские ценились выше Персиян, потому что работали они лучше; по большей части они доставались самому хану. Некоторые Русские получали даже почетные назначения, им поручалось командование войском или обучение артиллерии.

Персия однако доставляла самое большое число рабов. Туркмены захватывали на Персидской границе огромное количество персидских «шиитов» или еретиков. Туркмены нарочно обращались с этими пленными как нельзя более варварски. По свидетельству Вамбери, их едва даже кормили, из опасения что сытые они в состоянии будут убежать. Уже не говоря о страшных побоях бичом, их истязали всевозможными пытками, которые в состоянии придумать одни только азиятские варвары. На ночь их так крепко привязывали что они не могли ни стоять, ни сидеть. Понятное дело что в Хиву они доставлялись совершенными скелетами.

Насколько я однако в состоянии был разузнать, в самой Хиве рабы содержатся вовсе не так дурно. Им выдают достаточное количество пищи и питья; что же касается одежды, то в этом отношения между хозяином и рабом почти что нет разницы. Да и работой они, как видно; [227] не были обременены, если некоторым из них удавалось даже вырабатывать еще достаточно денег для выкупа себя из рабства.

Захватывали и Авганцев, но на основании предписаний Корана они не могли быть продаваемы в рабство, будучи правоверными суннитами, а не еретиками. Однако жадные до добычи Туркмены и Хивинцы бичеванием и другими пытками доводили этих несчастных до признания себя «шиитами» и тогда продавали их в рабство за отступничество от истинной религии. Евреев никогда не обращали в рабство благодаря презрению с которым относятся к ним все магометане. Русских захватывали Туркмены главным, образом на восточном берегу Каспийского моря, а Киргизы брали в плен рыбаков северного прибрежья этого моря, а также и других Русских по границам Оренбургской губернии и Сибири.

Как Персияне, так и все другие рабы с безумным восторгом приветствовали приближение Русских, зная что занятие Русскими какого бы то ни было пункта в Центральной Азии сопровождалось немедленным освобождением рабов.

Тотчас по занятии Хивы между рабами и хозяевами началась открытая война. Персияне начали грабить Хивинцев, и последние стали приходить к Русским целыми толпами, прося защиты от ярости Персиян. Для подавления беспорядка были приняты строгие меры, двух Персиян уличенных в грабительстве судили военным судом и повесили. Я видел их тела, когда они висели на базаре в течении нескольких дней. Я могу однако засвидетельствовать что многие из русских офицеров сильно осуждали это решение, полагая что надо было принять во внимание и то что Персияне имели более чем достаточные причины мстить своим хозяевам. Наказание это имело два последствия, оно усмирило Персиян и поощрило их хозяев к новым истязаниям их в наказание за то как они воспользовались минутною свободой. Некоторые из этих несчастных приходили в наш лагерь, показывая рубцы на подошвах и раны на икрах ног в которые насыпан был мелко нарезанный конский волос.

Узнав об этих зверствах, генерал Кауфман поручил хану издать прокламацию об уничтожении рабства; при [228] этом хан сделал ту смешную ошибку, о которой я говорил в одной из предыдущих глав. Прокламация эта была издана 12-го (24-го) июня; глашатаи читали ее на улицах Хивы и по всем главным хивинским городам.

Верных сведений о численности рабов мы добиться не могли. Мат-Мурад на вопрос об этом отвечал что их всего три или четыре тысячи. Потом же оказалось что у самого Мат-Мурада их было 400. По тем сведениям какие могли собрать, мы заключили что в Хиве было около 30.000 Персиян, из которых 27.000 состояли в рабстве. Я слышал что одно время у Русских было предположение наделить Персиян частью незаселенной хивинской земли; я не знаю, однако, приведена ли эта прекрасная мысль в исполнение. Часть Персиян Русские решили выслать на родину. Составлено было три партии — каждая человек в 500, и персидскому правительству дано было по телеграфу знать чтоб оно приняло их на границе. Те Персияне которые высланы были на Красноводск и Киндерлинскую бухту благополучно достигли своего назначения, те же что пошли на Атрек попались в руки Туркмен-Теке и встретили злую смерть. Рабы оставшиеся в Хиве хотя и считаются освобожденными, но житье им, как кажется, не лучше прежнего. Некоторые русские офицеры были даже того мнения что три четверти Персиян еще останутся в положении рабов, и что меры принятые в этом отношении не достаточно решительны. Во всяком случае несомненно что это теоретическое уничтожение рабства неминуемо приведет и к его действительному искоренению.

Центр торговли ханства находится в Яны-Ургенче, верстах в тридцати на северо-восток от Хивы. Здесь проживают самые богатые хивинские купцы, ведущие оптовую торговлю с Росией, Бухарой и Персией; в самой же столице денег мало и торговля незначительна. В Хиве насчитывается до 300 лавок, но товару в них немного, да и открыты они по большей части бывают всего два дни в неделю, в понедельник и четверг, базарные дни; в остальные дни недели не производится почти никаких торговых оборотов.

На базарах и в лавках продаются следующие товары: спелые и сухие фрукты, пшеница, рожь, джугара, клеверное семя, хлеб, русский сахар, зеленый чай, доставляемый из [229] Индии на Бухару, русские бумажные и бухарские шелковые материи, одеяла, сапоги и башмаки, медные товары, чугунная посуда, чайники, чайные чашки и блюдца, также доставляемые из России.

Уже из этого краткого перечня видно что большая часть торговли производится с Россией. Из английских товаров попадаются только дешевый ситец и кисея со штемпелем Гласго. Русский ситец более легкой доброты и продается от десяти до пятнадцати копеек за аршин.

Хивинские фрукты замечательно хороши и изобильны, и в сухом виде они составляют главный предмет вывоза из ханства в Россию. Дыни необыкновенно вкусны и сеются в огромном количестве; созревают они в первой половине июня и летом составляют главную пищу Хивинцев. Дыни встречаются во множестве, различных сортов, и продаются копеек по пяти за штуку. Арбузы и гранаты позднее. Огурцы в Хиве такой же формы как и дыни, и внутренность их даже очень схожа.

Шелковое производство довольно развито в Хиве. Весь оазис засажен тутовыми деревьями и во всяком сельском доме находили мы две даже три большие комнаты, наполненные трудолюбивыми маленькими прядильщиками, питающимися тутовыми листьями. Хотя весь процесс шелкового производства устроен на самый первобытный лад, но материи тем не менее выделываются очень красивых узоров и удивительной прочности. Часто все работы, пряжа ниток, крашенье и самое тканье материи, производятся в одном семействе одним или двумя его членами. Цвета очень хороши, но располагать их туземцы не умеют. Искусство так располагать узоры и цветы что они выделяются на солнце будто сами светятся — это искусство которым так славятся бухарские и коканские ткачи — Хивинцам совершенно неизвестно. Единственный их способ размещения цветов здесь состоит в расположении их красными, желтыми, пурпуровыми и бурыми полосами.

Проходя хивинскими улицами, вы встретите многие стены совершенно увешанные шелковою пряжей, которую красильщики вывесили сушить, и если вы не остережетесь вовремя, то все платье ваше будет обрызгано разноцветными каплями, стекающими с масс шелка, свесившихся над головами прохожих. При ближайшем осмотре эти [230] фактории едва ли напомнят вам о громадной мануфактуре Bonnet в Лионе, но и они в своем роде интересны, представляя собою целую отрасль существования этого странного затерянного в песках народа. Первая, однако, операция шелкового производства, состоящая в размотке нитей с коконов, до того схожа со способами употребляемыми на огромной фабрики Bonnet что если эта работа остановится у него за недостатком рабочих рук, ему легко будет найти для этого дела искусных рабочих в Хиве. Вы видите такие же маленькие желтые шарики, прыгающие в тазах горячей воды в то время как нити наматываются на шпульки и нос ваш чувствует тот же неприятный запах. Я даже заметил что как на лионских фабриках, так и тут на составление первой нити берутся пять коконов. Машина при работе употребляется самая простая: большое деревянное колесо футов восьми в диаметре поворачивается рукою и приводит в движение множество маленьких шпулек, на которые наматываются нити коконов. Одно или два мотовила для изготовления основы составляют все машины отделения где производится сучение пряжи. Ткацкий станок еще того проще. Для разделения основы и пропуска челнока не существует никакого механического приспособления и положительно нельзя не удивляться как при таких первобытных снарядах Хивинцам еще удается выделывать так много хорошего шелка.

XVII.

Обед у Узбека.

Мирза-Хаким коканский посланник в Ташкенте. Не могу сказать чем он был во времена своей верности азиятизму; теперь же, во всяком случае, он славный малый. Говорит по-русски, провел зиму в Петербурге и был принят в лучших кругах тамошнего общества. Он держит сторону Патти против Нильсон, пьет шампанское, курит папиросы, словом, цивилизован вполне.

Контраст между ним и его царственным повелителем поразителен.

Худояр-Хан представляет собою совершенный образ среднеазиятского властелина. До шестнадцатилетнего возраста он был под опекой некоего Мусульман-Куля, [231] который правил страной его именем, угнетал народ, совершал всякая жестокости и крепко держал бразды правления в своих руках. Чтобы не дать возможности хану приобрести себе друзей а с их помощью предъявить в один прекрасный день свои права на престол, хитрый министр этот совсем не давал ему денег, а самого его держал на положении заключенного с весьма ограниченным содержанием.

Наконец нескончаемые бесчинства Мусульман-Куля довели народ до восстания. Молодой хан принял довольно оригинальное решение присоединиться к партии бунтовщиков, хотя номинально восстание направлялось против его собственного правления. Бунтовщики встретили его с открытыми объятиями; произошла битва, Мусульман-Куль был свержен и захвачен с 500 приверженцами.

По вступлении своем на престол, молодой хан торжествовал это радостное событие рядом блистательных праздников, длившимся целых два месяца. И не будучи злопамятен он приглашал Мусульман-Куля присутствовать при каждом торжестве. Каждый такой праздник ознаменовывался живою картиной весьма приятного содержания — для Мусульман-Куля в особенности — а именно, казнилось человек пятнадцать-двадцать из его прежних сторонников и приближенных. Этот интересный спектакль повторялся ежедневно в течении двух или трех месяцев, и Мусульман-Куль прилежно посещал каждое представление. Наконец, когда покончили со всеми его приближенными, то пригласили его самого променять роль зрителя на роль главного действующего лица. Сказав только «Аллах акбар» — Аллах велик, Муссульман-Куль спокойно подставил свою голову под нож палача.

Однажды Мирза-Хаким пришел ко мне, приглашая меня на обед к одному из своих приятелей, соседнему Узбеку. Я с удовольствием принял это приглашение. После часового переезда садами мы очутились у дома Узбека. Это было большое прямоугольное здание такой же постройки как и описанные мною прежде узбекские жилища. Тяжелая изогнутая стена окружала строения и оцепляла собой акров шесть земли. Для Хивы это было большое поместье, и потому надо было полагать что хозяин наш принадлежал к богатому классу земельных собственников. Пройдя [232] чрез большой, грубой отделки вход мы очутились на маленьком дворе, со множеством стойл по сторонам. Прямо пред собой увидали мы вход в самый дом пред которым стоял хозяин со своими родственниками и гостями, готовясь встретить и приветствовать нас. В дом он нас однако не повел, а проводил узкими воротами влево, в окружающий сад. Под вязами раскинута была палатка, а на зеленой поляне у маленького бассейна воды были разостланы для нас ковры.

Трудно бы найти более приятное место для обеда. Как я сказал, сад расстилался на несколько акров кругом и был засажен фруктовыми деревьями, под которыми по всем направлениям протекали маленькие каналы прозрачной воды. В стороне от места где мы расположились виднелось несколько домиков, в роде беседок, занятых, повидимому, семейством хозяина. Многие члены его семейства собрались кругом нас и осматривали нас с большим любопытством, но в то же время почтительно; другие же помогали нам стягивать наши тяжелые сапоги и подставляли туфли.

Повидимому, Узбек приложил все старания чтоб устроить нам великолепный прием: он не только предложил нам русских папирос, но угощал и наливкой. Папиросы и вино были добыты от русских купцов, которые в числе десяти-двенадцати человек появились тотчас по занятии Хивы, привезли шампанское и другие вина, табак и множество всяких товаров — пример энергии русских купцов в распространении русской торговли в Центральной Азии.

Немного погодя на ковре расстелили скатерть и внесли обед. Вместо того чтоб откладывать десерт до конца обеда, когда вы не в состоянии уже оценить его по достоинству, в Центральной Азии его подают прежде еды. Итак, первым поданным нам блюдом были фрукты, абрикосы, дыни и тутовые ягоды. Затем последовали сласти нескольких сортов, очень ценимых в Центральной Азии. Они напоминают несколько пастилу с прибавлением зерен различных орехов, бывают всевозможных цветов — красные, зеленые и желтые и очень вкусны. Затем подан был какой-то пенистый состав, напоминающий вкусом сливочное мороженое, только не холодное. Так как состав этот почти совершенно жидок, а ложек нам не [233] подают, то мы мочим в нем свои тонкие пшеничные лепешки. Дальше следуют орехи всевозможных сортов, наливка и наконец piece de resistance, пред нами ставится дымящийся пилав, состоящий из огромного количества риса, обжаренного вместе с сочными кусками баранины. Блюдо это вовсе не дурно и представляет главную основу хивинского обеда.

Внесли большие трубки и я с удовольствием стал думать что вот предстоит мне наконец насладиться куреньем такого же прекрасного табака как настоящий турецкий. Меня однако ждало маленькое разочарование. Трубка состояла из большой выдолбленной тыквы около фута вышиною; она была почти наполнена водою, а на верху ее была головка набитая уже зажженным табаком, которая сообщалась с водою посредством трубы. С обеих сторон при вершине, тотчас над водой, было по отверстью, но чубука не имелось. Вы просто берете всю эту посудину в руку и дуете в одно из отверстий чтобы выгнать весь дым что еще есть внутри. Затем прикрываете пальцем отверстие с одной стороны и приставляете рот к другому, втягивая дым себе в легкие; для этой операции требуется не мало ловкости и проворства чтобы не обжечь себе рот и не опалить бровей. Конечно я затянулся не более двух-трех раз и рад был приняться опять за папиросы.

После обеда пошли мы осматривать все хозяйство и Узбеки показывали нам все повидимому с большим удовольствием. Осматривать однако оказалось почти нечего кроме плуга, не более, вероятно, мудрого устройства чем тот что употреблялся Адамом, нескольких мотыг и грабель, двух-трех телег или арб, по местному названию, да нескольких кос. Затем хозяин повел нас на гумно, где стояли большие стога свежего сена и только-что скошенной пшеницы и ячменя; я было надеялся что он проведет нас и в дом, покажет его внутреннее устройство, свою жену и детей, — но в этом я ошибся.

В последствии мне представился случай осмотреть внутренность узбекского дома, и я думаю что жилище угощавшего нас Узбека не очень уклонялось от виденного мною образца. Роскоши в убранстве домов не встречается даже у самых богатых людей; в этом отношении [234] бедные стоят на одном уровне с богачами. Несколько ковров на полу, одеяла и подушкп у стен, на стенах полки для глиняной посуды и китайского фарфора, несколько тяжелых, пожелтелых книг в кожаных переплетах, банки с вареньем и консервами из фруктов — вот и все что вы найдете в комнатах. Две или три комнаты обыкновенно устраиваются совершенно особенным образом и снабжены полным освещением. В такой комнате одна из стен не доведена до верху на довольно большое пространство, в которое заглядывают ветви вязов растущих у наружной стены. Эффект производимый этим устройством очень оригинален и не лишен некоторой приятности. Такая комната обыкновенно окружена глиняными стенами, имеет неровный пол, в ней попадается первобытнейшая домашняя утварь, а иногда застанете в ней еще тлеющий костер; со средины же ее можете любоваться на голубые клочки веба, виднеющиеся сквозь листву вязов. Выдающаяся сверху крыша защищает от дождя; в холодную же погоду, конечно, подобная комната остается не занятою.

Несколько комнат отводится под шелковичных червей, забота о которых возлагается на женщин. О шелковичных червях очень пекутся, так как большая часть расходов по дому оплачивается их коконами.

Но возвратимся теперь к моему хозяину. Солнце село и готовилась главная забава вечера. Мы возвратились на лужайку где обедали, сели и принялись опять за трубки и папиросы. Выступили вперед два мальчика, один лет восьми, другой около десяти, и сделав почтительный салам, приготовились к пляскам. Они были одеты просто в длинные, почти до пят, широкие хивинские халаты, головы их были обриты, только за каждым ухом оставлено было по одной длинной прядке, спускавшейся им на плечи; они были босиком, на головах имели маленькие конические ермолки. Это были очень красивые дети с большими глазами, осененными густыми, длинными ресницами; они казались очень веселыми, живыми и вполне довольными своею судьбой; я даже удивлялся как могли их лица сохранить такое разумное, ясное выражение при таком унизительном занятии.

Вокруг собралась небольшая толпа домашних и [235] прислуги принимавшего нас Узбека. Выступил оборванный музыкант, держа в руках трехструнную гитару, очень напоминавшую те что найдены были в ханском дворце и которые я уже описывал. Присев на землю под деревом, он стал петь, акомпанируя себе на гитаре. Манера его пения несколько походила на киргизскую; в ней не слышалось никакой мелодии, да повидимому и не было никакого музыкального склада, просто тянулся нескладный визг, по временам прерываемый восклицаниями. Акомпанимент гитары был хотя и странный, во тем не менее приятный. Мальчики начали плясать. Сначала их движения были довольно плавны и медленны, они просто перепрыгивали с одной ноги на другую в такт музыке, хлопая руками над головой и изгибаясь в разнообразных грациозных позах и движениях. Скоро однако музыка оживилась и мальчики постепенно воодушевились. Дико хлопали они руками, издавали отрывочные крики и наконец стали кувыркаться, бороться друг с другом и кататься по полу. Это, повидимому, приводило зрителей в восторг, они аплодировали от чистого сердца. Сам Узбек был очень доволен, хохотал самым диким образом и, подняв с земли мальчиков, ласково с ними разговаривал, угощая их лакомствами. Представление это повторялось, почти без вариаций, раз пять в течении вечера.

Когда стемнело вынесли факелы и разместили их вокруг, воткнув в землю или привязав к стволам и сучьям деревьев. Красивейший из двух мальчиков теперь переоделся девочкой; на руки и на ноги его навязаны были маленькие колокольчики, а на голове была надета красивая пестро-изукрашенная шапочка, покрытая колокольчиками и серебряными бляхами, с вуалем, свешивавшимся назади. Он протанцовал новый танец, более спокойный и скромный чем в костюме мальчика. Около четверти часа спустя выступил и другой мальчик, и оба стали танцовать, очень хорошо изображая сцену влюбленных. Тот что разыгрывал роль девушки представился обиженным, отворачивался от другого, повидимому сердясь и дуясь. Другой мальчик стал выплясывать вокруг этой оскорбленной девицы, ухищряясь всевозможными ласками привести ее в хорошее настроение. Не добившись однако ничего, он также рассердился и начал дуться в свою [236] очередь. Барышню эта уловка несколько смягчила, и она в свою очередь, прибегла ко всевозможным способам примирения. Молодой влюбленный, выдержав еще немного роль сердитого наконец сдался, они стали танцовать вместе самым веселым и беззаботным образом и наконец убежали со сцены, сопровождаемые хохотом публики Все это разыграно было очень грациозно и со смыслом. Мимика того который представлял девочку была в особенности мила и кокетлива. Колеблющийся свет факелов, освещающий нависшие ветви, дикие лица окружающих, двое детей, разыгрывающих любовную сцену — все это сливалось в оригинальною, живописную картину.

Время было позднее. Так как мы с Мирзой-Хакимом располагали вернуться в лагерь до расстановки ночных патрулей, то и не справились об условленном пароле для прохода. Итак, возвращение в лагерь не обещало быть приятным уже не говоря о том что пришлось бы ехать садами, во тьме кромешной, трудно было пробраться и мимо русских часовых. Мы решились провести у Узбека всю ночь; он, однако, и тут не пригласил нас в дом, а велел расстелить нам одеяла и уложить подушки в палатке. Мы с Мурзой — Хакимом разлеглись и скоро заснули. Ночью мы были разбужены дождем, бившим нам в лицо; сдвинув плотно полы палатки мы легли опять и умудрились не очень промокнуть, несмотря на ливень. На следующее утро позавтракав, мы дружески распрощались с хозяином, сели на коней и вернулись в лагерь.

XVIII.

Два портрета Русских — Андрей Александрович. Иван Иванов.

Андрей Александрович принадлежит к одной из старинных русских дворянских фамилий — а это вещь не последняя, так как некоторые из этих фамилий ведут свою родословную с восьмого века, от владетельных князей в то время раздробленной Русской земли. В этот длинный, чуть ли не тысячелетний период времени, фамилия Андрея Александровича мало переродилась, многие из ее членов еще могут похвастаться такою же физическою силой и выносливостью, какие доставили владычество их [237] предкам. В их среде нередко можно встретить, как и в других хороших фамилиях, человека который также легко ломал пальцами пятифранковую монету, как свинцовую пластинку. Родственники Андрея Александровича сохранили всю свою родовую гордость; едва ли даже кто из Гогенцоллернов так гордится древностью своего происхождения.

У родителей Андрея Александровича большое имение в Харьковской губернии; не одною тысячью душ владели они во времена крепостного права, да и теперь еще очень богаты. Отец его отличился во время Налолеоновских войн, дослужился до высокого чина и многочисленных орденов. Естественно что он и сына своего пожелал вести к той же карьере. Без труда поместили Андрея с ранних лет в Пажеский Корпус; здесь его баловали дамы, глаживал по головке Великий Князь, а подчас и сам Государь. Здесь обучился он танцевать, петь и фехтовать, отвечать комплиментом на комплимент, сарказмом на сарказм, научился также и всем прочим искусствам предназначенным для того чтобы снискивать благосклонность дам и отличия в среде мущин. Кончив курс наук в высшем военном заведении, он произведен был в чин прапорщика и принят в гвардию.

Гвардейская карьера самая модная в России. Редко можно встретить человека с претензией на светкость который хотя бы короткое время не числился в этом привилегированном корпусе. Это corp d'elite Империи, центр всего того бешеного кутежа, дурачества и мотовства, которым так славится Петербург. Надо бы иметь более холодную голову и более флегматическую натуру, чем те которыми природа наделила большую часть русской молодежи, чтобы пройти этот водоворот не потерпев финансового крушения.

Андрей Александрович из общего правила исключения не составляет. Трехлетнего пребывания в гвардии оказалось достаточным для его разорения. В это время ему не только удалось промотать все свое состояние, но и посчастливилось влезть по уши в долги. Гвардию приходится оставить за неимением средств в ней поддерживаться, и он переходит в армию.

И вот, Андрей Александрович проводит некоторое время в каком-то переходном состоянии, увертываясь от кредиторов, проводя квартирных хозяев и содержателей [238] ресторанов, не думая о будущем, а перебиваясь кое-как изо дня на день, своею изобретательностью да искусством играть в карты. Но это конечно не может продолжаться долго, и Андрею Александровичу приходится наконец выбирать один из следующих трех исходов: жениться на богатой купчихе и тем поправить свое состояние; попытать счастия в статской службе; или же наконец перейти в Туркестан.

Тихие радости семейной жизни не представляют еще пока особенной прелести в глазах Андрея Александровича; к статской службе также призвания он не чувствует; на сторону же Туркестана тянет еще перспектива обаятельного разгула походной жизни, с двойным окладом жалованья и двойною возможностью выслужиться. Надо заметить что Туркестан в новейшие времена играет роль прежнего Кавказа, представляя готовое убежище для людей подобных Андрею, которые растратили свое состояние, но не лишились еще последней надежды выбраться из своего положения. Итак, распрощавшись со своими петербургскими друзьями, Андрей Александрович пускается в дальний путь, а по достижении Казалы немедленно получает приказ идти вперед чтобы принять участие в осадных действиях под Ак-Мечетью.

В день своего прибытия он застает все готовым к приступу и, ни мало не медля, вызывается вести охотников; его храбрость доставляет ему разом орден и два чина, и фортуна, повидимому, снова ему улыбается. Но Андрей Александрович имеет способность быстрее расточать дары фортуны, чем они могут сыпаться на него, хотя бы ему целая сотня бабушек ворожила.

В одно прекрасное утро выходит он на прогулку в город, с целью зайти по дороге в кибитку одной молодой дамы киргизского племени, прелести которой удостоились его внимания. В кибитке этой застает он своего товарища по службе Степана Ивановича. А Степан Иванович, надо заметить, принадлежит к числу тех немногих людей которых Андрей Александрович не долюбливает. Уже не один раз завязывалась между ними ссора или за карточным столом, или под хмельком, за стаканами; а так как заносчивый нрав Андрея Александровича всем известен, то не раз уже товарищи советовали ему избегать по [239] возможности встреч со Степаном Ивановичем. Андрей Александрович обещал избегать столкновений; но встреча при таких исключительных обстоятельствах, конечно, не могла кончиться иначе как дуэлью. Дуэль происходит, и при первом выстреле Степан Иванович получает пулю в сердце. Андрей Александрович предан военному суду и разжалован в солдаты. Таким-то образом он лишается не только всего что заслужил в Туркестане, но еще кое-чего из прежних отличий.

В Центральной Азии, однако, где почти постоянно происходят стычки с неприятелем, храброму офицеру не долго приходится ждать случая отличиться. Через два, три года Андрею Александровичу возвращается прежний чин и перепадает несколько новых орденов. Тем временем Русские подвинулись вглубь Туркестана, и генерал Черняев осадил стены Ташкента. Здесь опять представилась Андрею Александровичу возможность отличиться и он ею воспользовался следующим образом.

В самом разгаре осадных действий, он затевает ссору с одним из товарищей-офицеров, который обвиняет его в недостатке храбрости. Не вступая в дальнейшие по этому предмету препирания, Андрей Александрович предлагает своему противнику вместе сделать приступ на городские стены. Безо всякого на то разрешения со стороны начальства, эти два офицера выстраивают своих людей и устремляются на приступ. Стены окружены широким и глубоким рвом, сами они вышиною футов в тридцать, бреши никакой еще пробито не было, а у солдат даже и лестниц нет. Легко можно вообразить себе результат такого приступа. Одна половина людей остается во рву, другим после такой безумной попытки, едва удается спастись отступлением под сильнейшим огнем открытым по ним со стен; Андрей Александрович сам получает три раны и уносится своими солдатами с места действия; противник же его, другой офицер, лежит в числе мертвых. За этот неудачный подвиг его, понятное дело, опять разжаловали в рядовые.

В следующие годы Андрею Александровичу почти не представлялось случаев отличиться, и он ведет бесцельную, беззаботную, бродяжническую жизнь, которая в Центральной Азии имеет своего рода прелесть. Целые дни один [240] за другим проводит он в куренье, питье водки, карточной игре; единственное развлечение среди этого разнообразия представляет изредка охота на тигров.

Андрей Александрович был одним из первых людей который подошел ко мне по приезде моем в армию генерала Кауфмана; завязавшееся при подобных обстоятельствах знакомство наше быстро перешло в короткость, а затем и в дружбу. Этим временем, после двадцатилетней службы, он достиг высокого чина прапорщика. Такая несообразность лет с чином вовсе однако не поражает вас с первого раза, потому что человек этот точно одарен вечною молодостью. Хотя в действительности ему уже около сорока, на вид вы ему никак не дадите более двадцати лет, несмотря на безобразную жизнь которую он вел.

Такого славного малого я еще в жизнь свою не встречал; щедрость в нем доходила до излишества. Никогда не заботясь о будущем, он в одно утром потратит бывало на завтрак товарищам полтораста рублей, выигранные за ночь в карты, а на следующие день идет занимать денег на покупку себе чая с сахаром и лошади своей ячменя. Храбрый как лев, он пойдет на отчаянный приступ, выйдет и на трехмесячный переход пустыней и на простой парад с одинаковым хладнокровием и беззаботностью, и даже чуть ли не с одинаковыми приготовлениями. В сущности он и в Хивинскую кампанию выступил всего с трехдневным запасом провизии.

Андрей Александрович хорошо знает иностранные языки — но и это не по своей вине. В детстве к нему приставлена была Англичанка, Француженка и Немка, и он таким образом научился их языкам как своему собственному, безо всякого труда и старания. Теперь же он провел несколько лет в Туркестане, а между тем почти ни слова не понимает по-татарски. Что он знает в военном деле — а знает он не мало — добыто им не из книг, а по личному опыту. Он обладает даже не малым литературным талантом; а французские стихи пишет с замечательною легкостью.

После Хивинской кампании он получил два ордена, Св. Владимира и Анну. Предлагалось и повышение в чине, но он отказался «Видите-ли», сказал он мне, «разница [241] в жалованье прапорщика и поручика так незначительна, что не стоит и говорить об ней. А в мои лета решительно все равно быть тем, или другим. Да не всякому и удается быть прапорщиком в тридцать восемь лет.»

— Мне кажется я бы предпочел повышение ордену, — заметил я.

— И дурно бы сделали. А у меня еще есть почтенная тетушка с материной стороны, которая, как услышит что я дослужился до Владимира — ведь это высший орден, вы знаете, за Георгием — так уж наверное расщедрится тысяч на двадцать.

— Ну, а на долго ли вам хватит этих денег? — спрашиваю я.

— Да на год, а может-быть на два. На что же и деньги если их не тратить и ничего за них не иметь!

Андрей Александрович представляет собою преувеличенный тип довольно значительного числа русских офицеров. Конечно немногие бывают по нескольку раз в жизнь разжалованы в рядовые и немногие остаются прапорщиками до сорока лет, но в остальных отношениях карьера многочисленного разряда схожа с карьерой Андрея Александровича. Почти все побывали в гвардии, промотали в ней свое состояние, и пошли по избитым следам своих предшественников. О будущем никто из них не заботится, порешив пользоваться лишь настоящим; и все ведут ту же беззаботную, бродяжническую жизнь. Большую часть времени убивают за карточною игрой; эта мания игры доходит во всех классах русского общества до невероятных размеров. Офицеров же я не редко видал играющими по двое суток, почти не вставая с места. Большинство ничего не изучают и не более своих солдат заботятся о будущих действиях армии и даже о приказах на следующий день. При такой кампании как настоящая, за исключением нескольких штабных офицеров, ни у кого не было карт; они даже не знали велик ли предстоял переход до следующего колодца. Хотя все они хорошо знакомы с иностранными языками, но во всем русском отряде не нашлось бы и трех офицеров знающих язык туземный.

Изо всего этого однако никак не следует заключать что русские офицеры плохи. Храбры они как львы; едва ли вы [242] найдете в среде их хотя одного который остановился бы пред самым отчаянным предприятием или не пошел бы на верную смерть с таким же равнодушием как на обед. Приказы выполняются ими с каким-то слепым нерассуждающим героизмом, с которым может сравниться разве только героизм их солдат. К тому же все они щедры, добры и веселы, всегда готовы встретить вас самым радушным гостеприимством, и в конце-концов вы не можете от души не полюбить и не уважать их.

Иван Иванов состоит рядовым в полку Андрея Александровича.

Родился Иван Иванов крепостным Андрея Алексанровича и ничем не походит на этого молодого барича. Но чтобы верно оценить нрав Ивана Иванова необходимо иметь некоторое понятие и об отце его, Иване Михайлове. Иван Михайлов крестьянин, и целые поколения его предков были крепостными предков Андрея Александровича. В жизнь свою не видал он ничего кроме тяжелой работы и самой плохой пищи. До освобождения крестьян приходилось ему работать четыре дня из семи на барина, на своих харчах, поставляя своих лошадей и орудия; на содержание же себя с семейством предоставлялось ему работать в остальные три дня.

Если принять во внимание что целых шесть месяцев в году в России и работать невозможно, благодаря климату, то понятное дело что жизнь на долю Ивана выпала не красная. Проработав, бывало, целый день на помещика, он еще половину ночи работает на себя и всю жизнь свою проводит на пустых щах с похлебкой да на черном хлебе. Жилище его состоит из одной избы в которой теснятся все члены семьи — старые старики и малые ребята. Женатые сыновья его с женами и детьми живут с ним же, в той же избе, в той же комнате. Нельзя и ожидать чтобы при подобных обстоятельствах Иван Михайлов мог отличаться особенною утонченностью нравов, образованием и просвещенным образом мыслей. Он, напротив того, отличается именно отсутствием всех этих качеств. Неразвит и суеверен он до крайности; но найдутся в нем и хорошие черты. По природе он не жесток [243] и не бесчеловечен, нет в нем никаких унизительных пороков. Слабая сторона у Ивана Михайлова та же что и у Наполеона I. Это фатализм. Действует он однако на Ивана Михайлова совершенно другим образом, не только не наделяя его безумною отвагой и решимостью на всякий риск, а напротив того, развивая в нем какую-то безнадежность. У Ивана Михайлова нет восторженной веры в свою звезду. Он даже и не знает что у него есть звезда, а если и знает, то считает ее злополучною и обманчивою звездой, на которую не только нельзя полагаться, а скорее приходится ее избегать и проклинать.

Изба ли его загорится — Господня на то воля, и он оставляет ее догорать до тла. Грех противиться Божьему суду. Заболеет он — лечиться не станет по той же причина. Самому ли ему придется сплоховать, присвоить себе чужое добро или деньги — опять-таки не его в том вина, и он твердо стоит на том что его лукавый попутал, а сам он в деле том неповинен.

По правде говоря, в Иване Михайлове не существует никакой свободной инициативы. Целые века нравственного угнетения тяготевшее над его предками и над ним самим довели его до этого фатализма. К чему противиться неизбежному? К чему бороться против неодолимого? И потому весь образ мыслей Ивана и все его чувства подернуты каким-то мрачным колоритом, проникнуты горечью и унынием.

Разказы его все имеют трагическое окончание, самого его осаждает и угнетает сказочный мир вампиров, привидений и чертей, от лукавства и кровожадности которых нет спасения. Слова его песен проникнуты тою же безнадежностью, все напевы в минорных тонах и отзываются безысходною грустью.

Все эти характерные черты найдутся и в Иване Иванове, с прибавлением еще нескольких особенностей. Оторванный в ранней молодости от семьи и друзей для того чтобы провести пятнадцать, двадцать лет на службе, он оставляет далеко за собой все обыкновенные людские надежды и желания. Целые двадцать лет приходится ему наполнить одною рутиной лагерной жизни. Нет у него в перспективе ни своего очага, ни семьи, ни детей. [244]

Большую часть друзей молодости ему никогда уже не видать. Он хорошо знает что задолго до того как ему вернуться на родину, его отец с матерью помрут, желанную выдадут замуж, братья с сестрами состарятся, да и самого его все успеют позабыть. Судьба разом перевернула всю его жизнь, сделала его другим существом. Быть-может вначале не раз приходилось ему всплакнуть над своею горькою долей: бедная изба его, конечно, была не очень удобна и привлекательна, но все-таки там он был под родным кровом, и никогда, быть-может, туда не возвратится. Но прошли годы, и великая государственная машина отлила и его в общую форму, подвела под общий уровень. И вот с тех пор зажил он живым автоматом, покорный воле недосягаемой для критики его простого разума; слепо покорился он своей участи, не пытаясь сопротивляться. Да и не в его природе бороться против неотвратимого. На то была Божья воля, бесполезно и грешно на нее роптать, и махнул Иван Иванов на прошлое рукой, стараясь примениться к настоящему.

Наконец вечное возбуждение и оживление солдатской жизни заставляет его забывать о родных покинутых на дальней родине. Хоть и мало у него надежд впереди, да за то и терять ему больше нечего, не предвидится больше горя, и вот он делается самым веселым малым, бесшабашною головой.

Главный источник увеселения Ивана состоит в песнях. Поет он с утра до ночи. На ходу не замолкает он в течение целых часов. В репертуаре его найдутся песни в целые сотни стихов, и поет он их с начала до конца с полным довольством этою утехой. Среди пустыни — в Иркибае, Хала-Ате, Алты — Кудуке, когда и воды ему выдавалось по кружке в день, и тогда бы могли его видеть стоящим в полукруге пятнадцати, двадцати товарищей и поющим что есть мочи и надо заметить что в пении этом видит он для себя занятие далеко не маловажное, которое можно бы выполнять спустя рукава. Потому, когда поет наш Иван, то всегда стоит на ногах, а товарищи собираются вокруг него и подтягивают ему хором чуть ли не при конце каждого стиха. В веселье его чувствуется даже какое-то преувеличение. Неприличие [245] некоторых его песен доходит до такой несообразности что утрачивает самый свой характер неприличия, переходя в какую-то смешную нелепость.

Вера Ивана Иванова в честность и способность своих офицеров поистине похвальна и назидательна. Он твердо убежден в их непогрешимости и вполне уверен что что бы они ни делали, лучше того не придумать, удачнее того не исполнить. Потому он никогда и не бунтует. Другие солдаты стали бы роптать на то что им не выдается молока к кофе или мяса хоть раз на день. Иван же и не снизойдет до того чтобы жаловаться на такие пустяки. Если не выдается ему мяса, то уж конечно оттого что его нет. Если выданное мясо уже начало портиться, то понятное дело виновата в том жара, против которой ничего не поделаешь. Сапоги ли его оказываются никуда не годными и ноги Иван отморозит — виноват в том мороз. Сухари его подточат черви — виноваты в том черви. Ему и в голову не приходит никого осуждать и упрекать. Если по какой оплошности или ошибке попадет он под огонь, где товарищи его падают вокруг сотнями и полку его грозит верное истребление — опять-таки Божья на то воля и нечего больше делать как ей покориться. Ему никогда и на мысль не приходить бегством исправить ошибку начальников. Словом, Иван Иванов держится того убеждения что все ведет к лучшему и охотно принимает вещи в том виде в каком они ему представляются. Он вполне удовольствуется жизнью при одном черном хлебе и чае, и никогда не подумает жаловаться.

Некого Ивану Иванову любить кроме товарищей и офицеров, и вот он привязывается к ним страстно, но бессознательно. Нередко случается пасть на месте восьми, десяти солдатам под неприятельским огнем, в то время как они пытаются увести раненого товарища. В Иване не найдете вы никакого мелодраматизма. Он совершит самый геройский подвиг даже и не думая о том что совершает действие необыкновенное, заслуживающее похвалы. В Иване коренится какой-то бессознательный, но тем не менее величественный героизм. Эта именно его черта и заставила сказать о нем Наполеона: «Мало убить Русского солдата — надо его еще с ног свалить».[246]

Об иностранцах у Ивана сложилось понятие совершенно своеобразное. Для него все они бунтовщики против Батюшки-Царя. Англичане, Французы, Немцы, Азияты, все подряд мятежники; и он вполне уверен что рано или поздно все человечество покорится власти законного правосланного Царя. В Иване не проявляется никакой неприязни ко врагу, он его и не ругает. Не будь они мятежниками — все они распрекрасные люди. Он даже не оспаривает и храбрости их. Потому вы редко услышите от него презрительный отзыв о враге, что так обыкновенно в среде других солдат. В том, быть-может, и заключается причина что Иван не поддается панике; никогда враг не может удивить его каким-нибудь нечаянным нападением, потому что того он только и ждет.

Иван Иванов, одним словом, совершенный идеал солдата и нельзя не сознаться что он лучший солдат во всем мире.

Текст воспроизведен по изданию:Военные действия на Оксусе и падение Хивы. Соч. Мак-Гахана. — М.: В Университетской типографии (Катков и К°), 1875.

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.