Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНА

КАПИТАН ЛЕЙТЕНАНТА ПЕРВОЙ РОТЫ МУШКЕТЕРОВ КОРОЛЯ, СОДЕРЖАЩИЕ МНОЖЕСТВО ВЕЩЕЙ ЛИЧНЫХ И СЕКРЕТНЫХ, ПРОИЗОШЕДШИХ ПРИ ПРАВЛЕНИИ ЛЮДОВИКА ВЕЛИКОГО

ТОМ II

ЧАСТЬ 8

/Конде спешит на помощь./ Эрцгерцог держал перед ним такие речи только потому, что Месье Принц поручился ему за Стене, когда он вошел во Францию во время последней [336] Кампании. Принц сказал в ответ на его возражение, что там совсем рядом имелась армия, способная его захватить, пока он будет в окрестностях Парижа; действительно, такое могло бы произойти, если бы он, предвидя это, не дал бы городу другой гарнизон взамен того, что был там прежде. Это слово не было приятно Эрцгерцогу, и так как это очень походило на похвалу войскам Принца, вошедшим туда после того, как он вывел оттуда свои, он не был бы слишком опечален, когда бы они дурно ответили на его ожидания. Как бы то ни было, осада Арраса была абсолютно решена на Совете Эрцгерцога через несколько дней после начала осады Стене; между тем, Принц де Конде, с негодованием воспринявший отказ в помощи, о какой он просил, настолько хорошо сошелся с Герцогом де Лореном, хотя они и завидовали славе друг друга, что тот пообещал ему свои войска для его экспедиции. Интерес в ее успехе, открывавшем ему самому возможность вернуться в Лотарингию и освободить свою страну от тирании Правления Маршала де ла Ферте, явился причиной того, что он отделался на этот раз от всякой ревности к Принцу. Эрцгерцог, кто не мог ничего сделать без войск этих двух Принцев, насчитывавших пятнадцать или шестнадцать тысяч человек и составлявших далеко не наименьшую часть его армии, вот так был обязан помимо собственной воли вновь отложить свое предприятие в угоду Принцу де Конде, и они все втроем двинулись маршем в сторону Мезы, и разбили лагерь в трех лье от лагеря Виконта де Тюренна. Я был в его армии, и так как она была неспособна устоять перед той, что маршировала для битвы с ней, Маршал де ла Ферте прислал нам большую часть войск, что он имел в своем Наместничестве, дабы обеспечить нам поддержку от их ярости. Нашу армию еще увеличили несколькими гарнизонами городов, что мы удерживали на Сомме, и так как это почти уравнивало силы в настоящее время, Эрцгерцог, согласившийся идти на нас только потому, что их войска численно превосходили наши, не [337] пожелал больше подвергаться риску и давать сражение. Он утверждал в военном Совете, собранном по этому поводу вместе с этими двумя Принцами и с его Офицерами Генералитета, что расположение Виконта де Тюренна слишком выгодно для того, чтобы осмелиться его атаковать; итак, следовало избрать лучшую тактику — отрезать конвои, без которых мы не могли бы обойтись, точно так же, впрочем, как и осажденные, дабы мы были принуждены сами снять осаду.

/Незадачливый курьер./ Так как он обладал большим весом в Совете, чем двое других, они не смогли воспротивиться его воле. Они начали окапываться на том же месте, где и остановились, точно то же сделали и мы с нашей стороны. Они нашли, однако, секрет, как провести одного Офицера Кавалерии в Город, дабы придать мужества осажденным, сделав им при этом тысячу прекрасных обещаний. Мужества им самим вполне хватало, так что они не нуждались в этой помощи для исполнения их долга. Они уже защищались, как львы. Тем не менее, это нам еще не вредило; они сделали несколько вылазок, и тем, кто находился в траншее, пришлось достаточно потрудиться, отражая их первый натиск. Это затягивало осаду, а так как сам Кардинал пожелал ее предпринять предпочтительно перед многими другими, кого предлагали в Совете Его Величества, дабы отнять у Принца де Конде всякую надежду основать когда-либо здесь центр своего мятежа, Его Преосвященство все привел в движение, лишь бы не уйти отсюда с позором. Так он привез Короля под стены этого города, дабы его присутствие равно придало храбрости как Офицерам, так и солдатам. И на самом деле, это произвело чудесное действие, настолько, что осажденные, почти не смея больше высовывать и носа, выслали солдата с письмами для Принца де Конде, где говорилось, что если он не придет к ним на подмогу до истечения недели, ему придется считать, что это место погибло для него безвозвратно. Солдат был взят вместе с этими письмами, когда он хотел [338] пройти через наш лагерь, и Месье де Тюренн, рассудив кстати сохранить его вместо того, чтобы приказать повесить, пообещал ему жизнь по истечении нескольких дней, если он захочет обязаться клятвой сказать осажденным, что здесь им не на что надеяться; Месье Принц нашел слишком затруднительным им помогать, и все, что он мог им предложить, это вовремя составить их соглашение, из страха, как бы, выжидая еще дольше, они не смогли бы заключить такого же достойного, какое они могли бы надеяться получить в настоящее время. Солдат наобещал бы еще и больше, если бы его об этом попросили. Однако, дабы тот не изменил слову, Виконт де Тюренн сам сказал ему, что он сразу же убедится в его неверности, если Город не сдастся тотчас же, как тот туда вернется; он может быть уверен, что этим лишь отложит собственное повешение на несколько дней, по меньшей мере, когда такое ему удастся; итак, он поостережется принимать Коменданта с каким бы то ни было соглашением, пока тот не выдаст его лично ему в руки; пусть он поразмыслит на этот счет и приступает прямо к делу.

Эти угрозы вогнали беднягу в такой страх, что он уже видел себя болтающимся на каком-нибудь дереве и испускающим последний вздох. Он не колебался сделать все, что бы ни скомандовал ему Виконт де Тюренн. Однако, так как одно обстоятельство смущало его во всем этом, а именно то, что Комендант Стене не поверит ему на слово и он очень нуждался в письме от Принца де Конде, адресованном этому Офицеру, он сказал по прибытии, что был остановлен Королевским отрядом, и после того, как они раздели его до нитки, они почему-то не пожелали причинить ему еще большего зла. Тот вид, в каком он прибыл, ни в коем случае не опровергал его слов. Он побросал свои одежды в лесу, оставив на себе разве что рубаху. Все сказанное им могло бы быть правдой и даже случалось во всякий день при подобных обстоятельствах, не возбуждая ни малейшего удивления; но так как надо быть завзятым [339] вруном, чтобы заставить поверить в свои враки, Комендант засомневался, я сам не знаю в чем, что было здесь как-то не так.

/Казненный своими./ Этого подозрения оказалось достаточно, чтобы вскоре бросить этого злосчастного в величайшие затруднения. Комендант, одни за другими, задал ему тысячу вопросов, и пока шпион запутывался в них все больше и больше, другой сказал ему в конце концов, что он был достаточно терпелив до сих пор, позволяя ему безнаказанно врать, но решил не делать этого больше; не было никакой правды в том, якобы тот побывал в лагере Месье Принца, и еще меньше в том, будто бы он с ним разговаривал, а доказательство тому — недавно полученные им новости, что Принц внезапно опасно заболел и повелел перевезти себя в Рокруа. То, что он сказал здесь, было полностью ложно. Он придумал все это, лишь бы заставить говорить беднягу и получить возможность поставить его в тупик. В остальном, так как тот не имел никакой уверенности в своих враках, когда ему на них ничего не отвечали, еще хуже ему сделалось в настоящий момент, когда его обвинили в измышлениях. Он побледнел, как выходец с того света, и, не в силах ответить ни единым словом, кинулся к ногам Коменданта, криками умоляя его о пощаде. Он признался ему, как после ареста в лагере Месье де Тюренна, через который ему необходимо было пройти, он был вынужден пообещать тому все, чего бы тот от него ни захотел; он не нашел никакого другого средства сохранить свою жизнь, вот почему этот Офицер не должен бы желать ему особого зла. Он рассказал ему также, как тот грозил его повесить, когда Город сдастся, по крайней мере, если это не произойдет немедленно по его прибытии туда; вот так страх умереть на виселице заставил его решиться соврать. Эти известия, может быть, и показались бы полезными и добрыми кому-нибудь другому, но не этому Коменданту, не устававшему повторять во всякий день, что война и жалость никогда не согласуются. Итак, не обращая внимания ни на его мольбы, ни на [340] его слезы, он распорядился воздвигнуть виселицу на валу и велел его повесить на виду у осаждавших.

Большинство не знало, что бы это могло означать, поскольку никого не оповещали о происшествии. Но Фабер, кто получил письмо от Месье де Тюренна, предлагавшего ему воспользоваться этой ситуацией и потребовать сдачи города, потому что Комендант будет встревожен его рапортом, сразу же обо всем догадался и прекрасно увидел, что не приходится ждать ничего хорошего от того требования, какое ему предлагалось сделать. Он не ошибся; Комендант не только отослал назад присланного к нему трубача вместе с упреками в том, что его хотели застать врасплох, но он еще наказал ему ответить, что все это послужит лишь тому, что он организует еще более надежную оборону. В самом деле, он сделал ее настолько крепкой, что вовсе не от него зависело то, что городу не была оказана помощь. Он, по крайней мере, выиграл для этого более, чем достаточно времени, но враги, после самых разнообразных попыток увидев, что им невозможно было здесь преуспеть, в конце концов приняли решение удалиться. Они вновь пустились в путь на Фландрию, и, уверившись, что этот город еще продержится в течение некоторого времени, взяли в кольцо Аррас. Это был, должно быть, давно созревший план, если действительно со временем наилучшим образом вызревают такие вещи. Два года они об этом думали, что вполне достойно испанской важности, ибо они никогда ничего не делают без предварительного размышления. Однако они, гораздо лучше бы сделали, если бы размышляли на месяц или два поменьше, поскольку они бы могли воспользоваться блестящей защитой, организованной Комендантом Стене, но, прождав столь долго, дела сложились таким образом, что едва они расположились для осады, как мы оказались в состоянии маршировать на них и принудить их к ее снятию.

/Капитуляция Стене./ И в самом деле, два дня спустя после того, как они окружили этот город, Комендант Стене, кому не [341] приходилось больше надеяться на помощь с их стороны, поскольку они не только отступили столь далеко, но еще и взялись за предприятие, что должно было занять все их внимание без отвлечения на мысли о чем-либо другом, приказал бить сигнал о сдаче и признал себя побежденным. Месье де Тюренн, кому нечего больше было делать здесь, распорядился разрушить фортификации, возведенные в лагере по его же приказу, и затем пустился по той же дороге, по какой ушел неприятель. Мы маршировали в собственное удовольствие, потому что знали, никакой спешки от нас и не требовалось. Враги едва приступили к устройству их линий, и так как в этом городе имелся бравый Наместник вместе с добрым гарнизоном, можно было рассчитывать, что они задержатся перед ним, по крайней мере, столько же времени, сколько мы простояли перед Стене. Мы узнали по дороге, что Шевалье де Креки, Наместник Маршал Франции, в то же время поднялся в седло, и, пробившись сквозь вражеские эскадроны, счастливо ворвался в город. Это была помощь, далеко небезразличная Графу де Мондеже, кто там командовал. Этот Шевалье был не только бравым человеком сам по себе, но еще и очень умелым в атаке и защите крепостей. Так как он был, к тому же, полон великих амбиций, этот Наместник мог ожидать, что тот не упустит ни единой возможности отличиться. Мы остановились на три или четыре дня где-то на половине дороги, дожидаясь прибытия дополнительных войск, посланных к нам Кардиналом. Мы в них испытывали нужду для усиления нашей армии, поскольку было получено известие нашим Генералом, что враги уже вели мощный огонь из их пушек, и в самом скором времени они будут в состоянии атаковать город прикрытым путем. Он боялся, если они будут столь стремительно продвигаться, как бы и впрямь не сделались мэтрами этого места. Мы продолжили наш марш после этого короткого привала, а когда подошли на два лье к неприятелю, мы нашли их успехи не столь огромными, как это [342] приписывала им молва; мы удовлетворились тем, что отрезали, насколько нам это было возможно, их конвои, не предпринимая ничего большего.

/Орлы против Орлов./ Маршал де ла Ферте тоже маршировал туда, но по другой дороге, чем мы; он имел приказ соединиться с нами, когда в военном Совете найдут кстати атаковать неприятеля. Мы ожидали еще и другие войска перед тем, как схватиться с ним. Участники осады Стене, засыпав траншею и заделав все бреши, двинулись маршем под предводительством Маршала д'Окенкура, дабы разделить опасность, через которую совершенно необходимо было пройти, прежде чем приблизиться к славе, что должна была к нам вернуться, если мы добьемся цели нашего предприятия. Наконец все войска соединились за несколько дней до этого, и мы перешли реку Скарп. Маршалу д'Окенкуру было поручено захватить Аббатство Сент-Элуа, куда противник бросил несколько отделений Пехоты; он добился своего, выдержав мощное сопротивление. Овладев этим постом в тот же день, когда он был атакован, мы зажали неприятеля внутри его линий и отправились на разведку; мы нашли их так прекрасно укрепленными, как только они могли быть; мы проехались вокруг этих линий, дабы помешать противнику узнать, откуда его должны атаковать. Испанцы и Лотарингцы позволили нам приблизиться, не подав даже виду, будто они нас заметили, но совсем иначе обстояли дела в день, когда мы приблизились к Принцу де Конде. Он предстал перед нами во главе десяти эскадронов, найдя бесславным увидеть нас в такой близи и не испытать его силы против наших. И так как все войска, находившиеся с ним, состояли исключительно из Французов, можно было сказать об этой битве то же, что древний автор сказал, говоря о баталии при Фарсале — «Орлы против Орлов, легионы против легионов...» и все остальное. Как бы там ни было, если эта битва не могла войти в сравнение с той, о какой говорил этот древний автор, по той причине, что при Фарсале все римские силы сражались [343] разом одни против других, а в нашем случае всего лишь горстка Французов схватилась врукопашную, если, говорю я, существует огромная разница между той и другой, все равно остается истиной, что там было проявлено много мужества с обеих сторон. Было пролито также и немало крови, но наиболее славной из всех была кровь Герцога де Жуаеза, Принца из Лотарингского Дома, кто был Генерал-Полковником Кавалерии, и кто осуществил один из первых натисков в войне. Он был ранен в руку пистолетным выстрелом, но столь опасно, что умер от этого несколько дней спустя.

Уже около двух месяцев неприятель стоял перед этим городом и захватил несколько подступов к нему. Граф де Мондеже весьма мощно их защищал, но так как вся его артиллерия была демонтирована, и невозможно было осажденным освободиться самим от вражеской армии, по меньшей мере, не получая помощи извне, он дал знать в конце концов Виконту де Тюренну, что после того, как он побеспокоил врагов, отрезав их конвои, сейчас, как никогда, настало время воспользоваться всеми его силами, дабы принудить их снять осаду. Для этого не существовало никакого другого средства, кроме баталии; итак, Генерал решился ее дать, и оба Маршала Франции поддержали его в этом настроении; они выбрали день Святого Людовика для столь памятного события. Линия окружения, какую враги обязаны были охранять, протянулась на такое большое расстояние, и так как они не знали, где их начнут атаковать, им пришлось разделить их силы для получения возможности предостеречься от всего. Виконт де Тюренн, к кому наши войска испытывали гораздо больше доверия, чем к этим двум Маршалам вместе взятым, потому что и сказать было нельзя, будто бы они были так же мудры и так же благоразумны, как он, хотя, может быть, они и были настолько же бравы, сумел прекрасно воспользоваться этой раздробленностью; итак, для того, чтобы держать их в постоянной тревоге, и для того, чтобы они не могли [344] узнать, откуда их должны атаковать, он приказал приладить зажженные фитили к концам множества палок, окружавших их лагерь; так как он проделал все это ночью, когда он решил перейти к схватке с ними, они были обязаны держать оборону со всех сторон. Они поверили, будто все эти фитили принадлежали стольким же мушкетерам, и так как дул ветер и фитили колыхались, не было ни одного из них, кто не вообразил бы себе, будто они на марше и готовы обрушиться на них в любой момент. Между тем, тогда как каждый из них держался своего поста, не смея его покинуть, Виконт де Тюренн действительно и на деле атаковал их со стороны Горы Сент-Элуа, где уже было взято Аббатство, о каком я говорил выше. Маршалы де ла Ферте и д'Окенкур также предприняли атаку с их стороны; враги защищались, как только могли, против этих трех Генералов, но наконец, количество людей, кого они могли противопоставить, не шло ни в какое сравнение с тем множеством, что на них навалилось, и они вскоре бросили их линии. Те, кто счел своим долгом их сохранить, были оттуда выбиты, и когда Виконт де Тюренн приказал засыпать траншеи, дабы дать проход своей Кавалерии, они побежали вперемежку одни с другими, не смея больше сопротивляться.

/Атака Тюренна./ Эрцгерцог, боявшийся именно того, что с ним приключилось в настоящее время, приказал заблаговременно вырыть ямы по всему своему лагерю, чтобы остановить Кавалерию в случае, когда она откроет себе туда проход; некоторые из наших людей вылетели из седел и повалились одни на других, а темнота ночи еще увеличила беспорядок; этот Принц мог бы воспользоваться таким положением, если бы страх настолько не сковал его людей, что они не осмеливались даже оглянуться назад. Они не способны были и подумать ни о чем ином, как о погрузке их багажа, из страха, как бы кроме позора снятия осады они не оказались бы достаточно несчастны потерять все их обозы. Они знали, что армия без багажа — это, попросту говоря, то, что [345] зовется телом без души. Однако, едва их Офицеры отдали распоряжения по этому поводу, как они сами последовали за их людьми, пытавшимися спастись в Дуэ. Те, кто захотел оказать сопротивление, все были изрублены в куски. Это должно было бы нагнать страха и на Месье Принца, чья штаб-квартира была удалена от места прорыва линий. У него было вполне довольно времени спастись, если бы он того пожелал, но ничто не казалось ему более позорным, чем бегство; потому он вывел своих людей на битву и посмел со столь малым числом противостоять ярости тех, кто уже прорубился вплоть до него самого.

/Защита Конде./ Он бы даже легко их остановил, таким он казался мужественным и стойким, если бы по мере того, как он убивал одного, не возникало десять других, занимавших место мертвеца. Итак, видя, что он вскоре будет подавлен численным превосходством, если не заменит благоразумием недостающее ему количество, он удалился в теснину, предварительно пропустив через нее самую большую часть своих обозов. Он сделал то же самое с обозами Эрцгерцога, кто был особенно тяжел на подъем. Виконт де Тюренн мощно атаковал эту теснину, но ее защита была ничуть не менее мощна, чем атака; Принц отбил эту, потом другую и еще другую после этой, и защитил их всех так хорошо, что дал возможность как инвалидам, так и больным, удалиться, причем с ними не приключилось никакого злосчастья. Вот так, в одиночку, поддержав собой все бремя битвы, он спасся и сам, живой и здоровый, под укрытием пушек Дуэ. Испанцы, преисполненные признательностью за все, что он совершил ради них в этот день, вышли из их лагеря с радостными приветствиями, когда увидели его вне опасности. Так как прошло уже более трех часов, как они прибыли, а он все не возвращался, они боялись, как бы он не погиб под массами нападавших. Он был счастлив увидеть их в столь лестных для себя чувствах, а когда сам Эрцгерцог засвидетельствовал, что его Нация обязана ему в этот день своим спасением, поскольку без него ей [346] пришлось бы много выстрадать в отступлении, он счел, что ему более, чем заплатили за то, что он для нее сделал.

Кардинал привел Короля в соседство с нашей армией, поскольку он знал, что его присутствие производило чудесный эффект, когда речь шла о битве; итак, он попал во вражеский лагерь почти в тот же час, что и мы. Он проехался по нему из конца в конец, как если бы этот Король был уже тем, каким мы видим его сегодня. Он обладал великолепными способностями к войне, и так как ему уже исполнилось шестнадцать лет или совсем немного меньше, и он был высок для своего возраста, он распрекрасно оставался в седле по семь или восемь часов кряду, не подавая виду, будто это было для него хоть самую малость утомительно. Он осуществил свой въезд в Город в сопровождении Кардинала. Мондеже вышел его встречать перед воротами, после того, как он выразил ему свое поклонение заранее, то есть, после того, как он явился ему навстречу за полу-лье от его города. Король сказал ему, что он поступает не особенно благоразумно, выезжая оттуда, когда неприятель еще так близок к нему. Кто-то шепнул это на ухо Его Величеству, поскольку было известно, что Кардинал не жаловал этого Наместника, и все довольно усердно старались ему угодить. Мондеже ответил Королю, что если он их не боялся, когда они стояли под его стенами, что было признано по нескольким вылазкам, какие он предпринимал, когда они наиболее упорно наседали на него, и особенно по той, какую он совершил в тот же самый день, когда Виконт де Тюренн явился их атаковать, тем более он не боится их в настоящий момент, когда Его Величество настолько близок к нему.

Король не мог помешать себе воздать ему по справедливости, хотя его враги и постарались настроить Его Величество против него; а так как друзья этого Наместника позаботились рассказать Королю, что, не довольствуясь прекрасной защитой, какую он осуществлял в течение всей осады, он еще [347] и засыпал траншею, пока Виконт де Тюренн взламывал линии неприятеля, он милостиво ответил ему, что его безопасность более зависела от его головы и от его собственной руки, чем от королевского присутствия, настолько, что он абсолютно полагался на себя во всем, что он делал в настоящее время. Это Наместничество было тогда самым прекрасным Наместничеством из всех, какие были во Франции, и можно было сказать, что оно не испытывало недостатка ни в чем из всего того, что по обычаю создает им репутацию. Этот город был очень значителен сам по себе, он был столицей провинции, обителью всего дворянства страны, он был силен своими окрестностями и своим расположением, и превыше всего этого, крайней точкой всех наших завоеваний, что не были особенно велики в те времена. От него было всего лишь сорок лье до Парижа, и это была слишком близкая граница для столицы великого Королевства, чья репутация, казалось, обязывала утвердить свои межевые столбы гораздо дальше на протяжении стольких веков, что оно процветало в Европе.

/Столь же сообразителен, как и храбр./ Я не знаю, по каким мотивам Кардинал желал прибрать его к рукам, но уже долгое время Аррас был объектом его вожделений. Он желал заполучить его и даже несколько раз заговаривал об этом с Мондеже. Мондеже, у кого вовсе не было детей, и кто совсем не заботился о накоплении богатств для племянников, что должны были стать его наследниками, всегда отказывался от всех предложений, какие бы тот ему ни делал. Так как он привык жить в блеске и изобилии, не больше не меньше, как если бы он был Государем, он никак не мог решиться вести частную жизнь. У него была своя Гвардия, ничуть не менее великолепная, чем Гвардия Короля, и Его Преосвященство, желая показать ее Его Величеству, дабы затем породить в нем зависть, сказал Мондеже в его присутствии, что Король наслышан о ее великолепии, и надо бы ему устроить ей смотр перед его особой. Этот Наместник разгадал его уловку, и зная уже по опыту, что ничто не было так способно [348] привлечь к себе доброе расположение Его Величества, как репутация ценного человека, он сказал, обратившись прямо к нему, что его Гвардия была и вправду великолепна, но она была еще более доблестна, чем великолепна; все, что она сделала во время осады, просто невозможно выразить, и дабы дать ему какое-то представление о ней в двух словах, все, что он мог бы ему сказать, это, что когда он хотел добиться от нее поистине невероятных свершений, ему стоило только сказать ей, что дело идет о службе Его Величеству. Короли любят лесть, как и все остальные, и главное, когда они находятся в возрасте, в каком был тогда наш Государь, потому что в этом возрасте еще недостаточно различают, что исходит от правды, а что от лести. Как бы там ни было, эти речи расположили душу Короля милостиво прислушиваться ко всему, что исходило от него; он не только укрыл его от нападок Кардинала, касавшихся его участи, но еще Его Величество, прежде чем уехать, засвидетельствовал свое большое уважение к нему.

/Параллели между Тюренном и Конде./ Король возвратился в Париж после того, как посетил все, на что можно было посмотреть в этом городе Аррасе; наша армия двинулась в путь на Эно, где она овладела Кенуа. Можно смело сказать, что этот Город пребывал в том же состоянии, в каком он находится сегодня. Однако он не преминул оказать кое-какое сопротивление, потому что Принц де Конде, дабы поддержать репутацию, какую он недавно приобрел себе под Аррасом и снискал еще и в тысяче других обстоятельств, маршировал для оказания ему помощи. Но, так ничего и не добившись, он был вынужден сдаться на добрую волю Месье де Тюренна. Когда Город вот так попал в наши руки, Принц было вознамерился его отбить, поскольку, как я только что сказал, его укрепления не были чем-то стоящим в те времена; но он несколько рано раструбил о своем намерении, и Виконт де Тюренн прикрыл Город, пока там производились по его приказу новые работы. Принц был не в [349] состоянии явиться и отобрать этот город у него под носом, и еще менее раздавить его, чтобы приблизиться к этому месту; тогда он был принужден прибегнуть к другим мерам. Он счел, что поскольку силы ему недоставало, он должен обратиться ко всей той хитрости, что приобрел ему опыт в его ремесле. Он рассчитывал заменить ею явную нехватку его сил. Но Виконт де Тюренн, кто не уступал ему больше в те времена во всем, что может сделать Капитана достойным уважения, и кто, может быть, еще и превзошел его в этом, не был человеком, позволившим бы застать себя врасплох так легко, как тот об этом думал; совершенно напрасно он льстил себя надеждой, что, заняв выгодные позиции, он приведет его в такое состояние, что Виконт будет обязан отступить перед ним. Принц рассчитывал, что если Месье де Тюренн этого не сделает, то в самом скором времени начнет страдать его армия; она действительно с трудом гарантировала себя от голода, настолько углубившись во вражескую страну. Но Виконт де Тюренн исправил положение при помощи конвоев, приходивших к нему от нашей границы; его работы завершились в конце концов, а Принцу де Конде осталось одно утешение — еще беспокоить его в течение некоторого времени.

/Тщеславие Бюсси-Рабютена./ Двор был столь доволен этим Генералом, кто был единственным, кого он мог с успехом противопоставить тому, кто ему серьезно угрожал, что он дал ему Должность Генерал-Полковника Кавалерии, сделавшуюся вакантной после смерти Герцога де Жуаеза; тысячи людей домогались ее, кто не были ее достойны ни по их заслугам, ни по их происхождению; у них не было даже достаточных способностей, чтобы только осмелиться подумать о ней, но так как уж слишком обычно ценить себя самого больше, чем следовало бы, и вовсе не ценить других, просто не существовало никого вплоть до Бюсси Рабютена, кто не был бы достаточно дерзок, чтобы испросить для себя эту Должность. Все его претензии состояли, впрочем, лишь в том, что он купил себе Должность [350] Генерального Мэтра Лагеря Кавалерии, а от этой Должности до той не существовало ничего такого, что могло бы его исключить из числа претендентов, предполагая, разумеется, что он поднялся до нее своим рангом. Сказать, как он добрался до того, чем он уже обладал — так этого никто не сумел бы сделать, если бы захотел просто перечислить его заслуги, что не были особенно велики. Он поднял оружие против Короля после заточения Месье Принца, и если он не продолжал по-прежнему заниматься тем же самым, то только потому, что этот Принц не выражал ему достаточного уважения, чтобы возбудить в нем желание и дальше следовать за его фортуной. А это означало, что он, как бы помимо собственной воли, вернулся к исполнению своего долга; откуда можно заключить, что к нему не испытывали великой благодарности за его службу Королю в настоящее время. Он сделал еще хуже, если верить всеобщей молве. Именно он открыл проход Месье Принцу, когда тот возвращался из провинции Гюйенн, дабы помешать Герцогам де Бофору и де Немуру своими раздорами окончательно погубить его армию. Как бы там ни было, его тщеславие, послужившее причиной того, что он уже купил себе должность, превышавшую его способности, заставило его еще и поверить, будто он имел право претендовать на должность Герцога де Жуайеза; он не только попросил ее, как я недавно сказал, но также и рассердился, когда увидел, что Двор не обратил никакого внимания на его просьбу. Он не осмелился, однако, продемонстрировать ему свою обиду, но так как Виконт де Тюренн гораздо лучше умел драться, чем разводить красивые разговоры, как раз на него он и решил излить всю свою досаду, ведь это ему она досталась. У этого Генерала было несколько любовных интрижек. Такая страсть была совершенно естественна для него, как и для других, хотя вот тут-то, казалось, ему далеко не всегда сопутствовала удача. Его всегда надували все его любовницы, а когда он пожелал в этом разобраться, и совсем [352] недавно переговорил об этих вещах с некой Принцессой, она столь чувствительно выставила его на смех, что он был серьезно задет за живое. Он не смог удержаться от неодобрительных высказываний по ее поводу, после чего ему пришлось иметь дело с близкими этой дамы.

В остальном, либо он ощутил себя неудачником в любовных приключениях, или же наступил такой момент в его жизни, когда как бы и невозможно помешать себе сделать глупость и жениться, но он вступил в супружество с Мадемуазель де ла Форс, единственной дочерью Маршала того же имени. Это была весьма выгодная партия и в смысле происхождения, и в смысле достояния, да и сама невеста была совсем не дурной особой. Эта Дама не принадлежала к числу тех кокеток Двора, коими столь опасно обременяться; она была взращена под крылышком своих отца и матери, а те оба были добрыми Протестантами; и так как персоны этой религии неохотно терпят в их. детях то, что мы зачастую терпим от наших, все те, кто желали бы иметь добродетельную жену, обращали взоры на эту Демуазель, дабы связать с ней свою судьбу. Сестра Виконта де Тюренна присматривалась к ней для своего сына, кого мы знаем сегодня под именем Герцога де Дюра; так как он был безупречно сложен, а она знала, что это качество всегда по вкусу молоденьким особам на выданье, она была глубоко уверена, что едва та взглянет на него, как тотчас же и влюбится. Она устраивала, однако, этот брак через Маршала де ла Форс, но, обмолвившись однажды об этом брату, этой доверчивостью заронила в него мысль взять себе то, что она желала . получить для своего сына. Маршал предпочел Месье де Тюренна, потому что он был уже Маршалом Франции, а другой не был абсолютно ничем; кроме того, тот и Герцогом-то еще не был и даже стал им лишь долгое время спустя, то есть, когда он женился на Мадемуазель де Вантадур. Как бы то ни было, Мадам де Дюра и ее сын не могли [353] помешать себе плакаться втихомолку, одна на своего брата, другой на своего дядю; Бюсси, до кого дошло кое-что из этих рыданий, ухватился за этот повод и принялся всячески поносить Виконта де Тюренна. Он строил над ним насмешки, и когда до самого Виконта докатились кое-какие слухи, это так сильно ему не понравилось, что он весьма сурово с ним переговорил. Бюсси занял позицию все отрицать; Виконт де Тюренн, кто не выносил никаких насмешек и прекрасно знал, в чем тут было дело, ответил ему, что он вполне доволен, поскольку тот отрекался, глядя ему в глаза, от того, что он, как его обвиняли, говорил украдкой; но что до него самого, если когда-либо ему случилось насочинять каких-нибудь басен, то он бы их поддержал, когда бы даже зашла речь о его жизни, потому как человек чести не должен бросаться такими словами, каких он не готов был бы защитить и на жизнь, и на смерть.

/ Еще одна параллель./ Когда Генерал вот так его отчитал, а другой это стерпел, как бы сделав вид, будто никогда не примет в этом участия после его заверений в невиновности, можно было бы подумать, что он больше не сделает ничего такого, в чем бы его смогли упрекнуть; но так как он не считал еще себя достаточно побитым, он не сумел придумать ничего худшего, и пожелал стать вровень с Виконтом. Он претендовал на то, что, учитывая его Должность Генерального Мэтра Лагеря, все Мэтры Лагеря, все Майоры и все Капитаны Кавалерии должны были заручиться его одобрением, прежде чем приступить к исполнению их обязанностей. Итак, когда он согласился со своими друзьями, что теперь все, кого это коснется, будут обожать его, как идола, Виконт де Тюренн, кого это коснулось в первую очередь в его звании Генерал-Полковника, и кому единственному принадлежала эта прерогатива, был вынужден пожаловаться на это Двору. Он не пожелал сам обсуждать это с Бюсси, из страха, как бы, разговаривая с ним, он не навел того на мысль, будто все это имеет отношение к тому, что уже произошло между ними, и как [354] бы, если он скажет ему какое-нибудь хоть немного резкое слово, его бы не отнесли на счет его досады. Он знал, когда получаешь должность, а у кого-то появляются видения в голове по этому поводу, только Двору надлежит решать, давать или нет отповедь таким мечтателям. Впрочем, он был весьма мудр от природы, и порывы были ему гораздо менее свойственны, чем кому-либо другому, так что, казалось бы, ему нечего было бояться подобной слабости со своей стороны. Но либо он остерегался себя самого, или же у него имелись другие резоны, он полностью оставил на усмотрение Двора все это дело. Он не был, пожалуй, чересчур неправ, положившись на него; Двор был неспособен проявить к нему несправедливость; он прекрасно видел разницу между скороспелым Капитаном, надутым спесью, каким был Бюсси, и Генералом, безупречным в воинском ремесле, каким был Месье де Тюренн; к тому же, этот последний обладал и другим качеством, что делало его не менее уважаемым, чем первое; ни в коем случае не выставляя себя напоказ, как, может быть, сделал бы другой на его месте, он был столь скромен, что никогда бы не догадались, увидев его или послушав его речи, что это был Генерал Армии первой Короны во Вселенной. Как бы там ни было, у Бюсси не было никаких причин быть довольным суждением, вынесенным по этому делу. Он получил полный отказ на все свои претензии, и, видя себя обойденным со всех сторон, постарался спастись в злословии, чем он по-прежнему продолжал заниматься украдкой. [355]

Из Лондона в Бастилию

/Королева Англии и Королева Франции./ Кампания 1654 года завершилась, и Месье Кардинал снова отправил меня инкогнито в Англию, дабы я ему точно отрапортовал, в каком состоянии находились дела в этой стране. Хотя от Парижа было всего лишь сто лье до столицы этого Королевства, можно было смело сказать, что расстояние это равнялось десяти тысячам лье, настолько различно об этом говорили. Одни хотели видеть в Кромвеле лишь узурпатора, причем столь ненавистного народу, что держался он там исключительно благодаря насилию и жестокости; другие же говорили, напротив, что он там был обожаем до того, что не нашлось бы ни одного человека в трех Королевствах, кто охотно не принес бы себя в жертву ради него. Для Его Преосвященства имело огромное значение узнать на самом деле, кто же из них был прав, те или другие. Впрочем, это не настолько относилось к делам Государства, насколько к его личным интересам. Я полагаю даже, что эти последние трогали его гораздо [356] больше, чем другие, и так как с тех пор, как Месье Принц удалился, а сам он нашел способ усмирить Парламент, раздав пенсионы или бенефиции тем, кто пользовался там наибольшим влиянием, он вбил себе в голову такие заманчивые вещи по поводу своих племянниц, что намеревался сделать из них столько же Государынь, сколько у него их осталось на выданье. Между тем, поскольку Корона этой страны не представлялась ему одной из незначительнейших, какие он мог бы напялить им на голову, он хотел знать наверняка, кому предлагать племянницу, Королю Англии или же сыну Кромвеля. Он вынашивал еще и другую мысль, намного более смехотворную, чем эта. Я почерпнул ее из надежного источника, я узнал о ней от Епископа Фрежюса, кто был его доверенным лицом; он претендовал на то, что если когда-нибудь сможет сделать одну из них Королевой Англии, то в самом скором времени он сделает другую Королевой Франции; потому, — говорил он этому Прелату, как я позже узнал, — когда это будет сделано в Англии, он поднимется на другую ступеньку и станет более дерзко говорить с Его Величеством; ему не составит труда предложить Государю жениться на сестре Королевы, и сам Король не должен будет колебаться по поводу поступка вроде этого, поскольку другой укажет ему дорогу. Итак, начиная с этого дня, он начал рассматривать всех Вельмож Королевства, как недостойных родственной связи с ним. Он даже рассердился из-за того, что выдал одну из них за Герцога де Меркера, поскольку когда есть надежда выдать замуж других за двух столь великих Королей, какими являлись Французский и Английский, сын бастарда слишком незначителен для подобного союза.

Он еще не знал Короля, когда посчитал его способным на такую низость. Никогда Принц не обладал более прекрасными чувствами, чем он. Но причиной появления у него этой мысли послужило то обстоятельство, что Королева Англии, кто доводилась теткой Его Величеству, сама и без всяких [357] колебаний уже предложила ему заключить брак ее сына со старшей из Манчини, что оставались у него еще на выданье. Она испытывала к этому, однако, немалое отвращение, сохранив и в несчастье королевское сердце, тайно упрекавшее ее в том, что этот брак абсолютно не соответствовал величию ее сана; но так как она была окружена людьми, всячески заискивавшими перед этим Министром, дабы получить и себе какую бы то ни было часть в его благодеяниях, она позволила себе им поверить тем более легко, когда они заявили ей, что без этого ее сын никогда не взойдет на трон. Уже довольно долго тянулось это дело, но, наконец, взявшись за него более живо, чем никогда, Его Преосвященство пожелал, чтобы я немедленно отправился в эту страну, дабы получить возможность принять точные меры, основываясь на том, что я ему скажу по возвращении. Он вызвал меня в свой кабинет накануне моего отъезда и сказал мне там все, что, по его мнению, было способно облегчить мне оказание ему этой услуги. И так как всегда люди меряют других по своей мерке, а в нем ничто и никогда не равнялось его скупости, он мне сказал, что это дело было настолько же его, насколько и моим собственным, потому что я от него могу ожидать большой прибыли; значит, я должен хорошенько поостеречься и не дать себя обмануть; он рассчитывал дать мне наипервейшую Должность в Доме его племянницы, как только она станет Королевой; отсюда я сам могу рассудить, какой интерес для меня в утверждении за ней ее трона. Этот Министр, разговаривая со мной в таком роде, видимо, был уверен, что я именно такой человек, кого можно кормить химерами. Я знал лучше, чем он думал, порядки управления в этой стране, ничуть не хуже, чем в нашей; я знал, говорю я, когда бы даже он смог преуспеть в своих намерениях, он не смог бы дать никакого Офицера своей племяннице. Англичане немного слишком ревнивы к иностранцам, чтобы позволить что бы то ни было подобное. Однако, так как вовсе не интерес направлял мои [358] действия, я ответил ему, что бесполезно предлагать мне какое-либо вознаграждение для того, чтобы я с жаром проникся его интересами, я сам всегда готов им служить и покажу ему результаты моей деятельности в самом скором времени; кроме того, я был рожден столь добрым Французом, что когда бы только от меня зависело обладать самым огромным состоянием в мире у иностранцев, я все-таки не пожелал бы отказаться от моей страны; мне гораздо больше нравилось быть здесь простым Капитаном в Гвардейцах, чем Полковником Гвардии где-то еще; и особенно в стране, где народ завел себе привычку, как их история нас этому учит, сбрасывать с трона их королей, когда им в голову взбредет такая фантазия.

/Разница между королем и узурпатором./ Месье Кардинал сказал мне в ответ, что если я поеду с такой предвзятостью, я подвергнусь большому риску отрапортовать ему лишь о дурных новостях; я просто не могу иметь большого уважения к Кромвелю с такими настроениями; вот почему я рассужу по малейшей детали, какую увижу или услышу, будто он смертельно ненавистен для каждого; я сочту его ненавистным, потому что ненавижу его сам; однако он хотел бы мне заметить, что если бы следовало ненавидеть всех узурпаторов, я должен был бы возненавидеть моего Короля в первую очередь; потомки Гуго Капета, от кого он происходил, узурпировали Корону Франции в ущерб наследникам Карла Великого, кому она принадлежала по закону; а те сделали то же самое по отношению к Меровингам, так что, хорошенько присмотревшись к положению вещей, или, лучше сказать, присмотревшись к ним, как я на это претендую, окажется, что наша Корона не принадлежала ни Каролингам, ни Капетингам. Но мне надо усвоить — то, что казалось тиранией поначалу, оказывалось справедливостью впоследствии; время исправляло всяческие вещи, так с небольшой долей терпения узурпатор и даже тиран становился законным Королем; потому-то он и хотел, чтобы я полюбил Кромвеля, [359] если Англичане его любили, и возненавидел его, если они его ненавидели; только это было тем пробным камнем, которым он хотел, чтобы я воспользовался, дабы распознать, правил ли он ими законно, поскольку исключительно этим путем можно было выведать, унаследует ли ему его раса или нет, как наши Короли стали наследниками их отцов.

Я нашел это решение чудесным и совершенно достойным его. Однако Кромвель не был еще Королем, хотя и имел большое желание им стать; пока же все, чего ему удалось добиться, так это провозгласить себя протектором трех Королевств. Как бы там ни было, выслушав такие речи Кардинала, я не захотел ему перечить; я, напротив, заверил его, что много меньше ненавидел Кромвеля лично, чем всю Нацию в целом. Итак, я отправился в эту страну в третий раз с приказом не попадаться на глаза нашему послу, кем был тогда Месье де Бордо, сын Месье де Бордо, Интенданта Финансов. Это был маленький человечек, необычайно спесивый и имевший привычку говорить, настолько доброго мнения он был о собственной персоне, что не существовало ни одной добродетельной женщины в мире; впрочем, все его кругленькое состояние было перевезено в эту страну для совращения дочери Офицера покойного Короля, с кем он поддерживал интрижку, довольно скандальную для посла. После того, как он выдал ее замуж за одного из своих родственников, молодого вертопраха, не имевшего за душой ничего стоящего, кроме шпаги, он выдворил этого родственника обратно во Францию, и завел нечто вроде семейного очага с его женой. Там он и пил, там он и ел, и вся разница его существования там от той жизни, какую он вел с женой, состояла разве только в том, что они не проживали вместе. Кардинал знал об этой двойной жизни, вызывавшей осуждение честных людей; они не допускали, и вполне резонно, что она хоть как-то подходила человеку его достоинства. Но это дело мало заботило Его Преосвященство, лишь бы посол не просил у него денег на свое содержание. [360] Он завел обычай вообще не давать их некоторым послам и говорить им, когда они их у него просили, что они не заслуживали того, что он сделал ради них, что найдется огромное число в Королевстве таких, кто будет слишком счастлив проесть все свое достояние, только бы получить такую должность, какую он отдал им; их имена останутся в истории, вместо того, чтобы быть погребенными во тьме и прахе, какая участь их бы и ожидала, если бы он по своей доброте не вытащил их оттуда.

/Нищета министров./ Он был прав, отвесив такой комплимент именно этому, кто был никчемным человеком, и чей отец только начал историю успехов их семейства. Но так как он поступал точно так же и с другими, людьми заслуженными и родовитыми, такими, как Месье д'Аржансон, кто был послом в Венеции, легко было заметить, что исключительно скупость вкладывала подобные речи в его уста. Однако, так как нет ничего более заразного, чем дурной пример, случилось так, что Месье де Бриенн, кто не был особенно коварным Греком, хотя и занимал место, требовавшее больше способностей, чем какое-либо другое, поскольку именно ему приходилось разговаривать и переписываться с послами, случилось, говорю я, что он испытывал столь мало почтения к Месье д'Аржансону, хотя этот посол был намного способнее, чем он сам, что когда он умер, в его бумагах нашли несколько пакетов от этого Превосходительства, какие он даже не пожелал потрудиться распечатать. Вот как служили Королю в те времена. У него занимал пост Министра человек, не считавший нужным платить послам, а ведь им обязаны были платить более крупно и более регулярно, чем другим, поскольку, как бы много денег им ни выделяли, не было еще человека, кто бы не разорился на такого сорта должности. Вот, говорю я, как служили Королю, ему, у кого в Министрах был человек вроде этого, а в Государственных Секретарях по Иностранным делам — особа столь не усердная, что полагала возможным не вскрывать пакеты послов. Это как бы не [361] поддаеттся пониманию настолько, что можно сказать — это своего рода чудо, как Королевство, имея столько значительных врагов снаружи и слуг с таким настроением внутри, смогло сохраниться в том. блеске, в каком его видят сегодня.

Как бы там ни было, мне бы не составило никакого труда избежать встречи с Месье де Бордо, пребывавшим в том состоянии духа, о каком я недавно сказал, поскольку для этого не надо было просто появляться в квартале его любовницы, у кого он проводил всякий час и каждый момент, если бы, когда об этом думаешь меньше всего, с тобой не приключались вещи, каких никогда не сумеешь предугадать. Несколько дней спустя после того, как я ступил на землю Англии, я зашел вечером к торговцу, продававшему ткани из Индии. Я хотел купить там платье для одной Дамы из Парижа, кому я пообещал прислать его из этой страны; моя слабость и несдержанность явились причиной этого обещания. Так как я испытывал к ней самые дружеские чувства, а по моему характеру я никогда не мог обойтись без любовницы, после того, как я ей сказал, что буду отсутствовать месяц или, быть может, и дольше, она так заклинала меня сказать ей, куда я еду, что, приняв поначалу твердое решение сохранить тайну, я все-таки не смог сдержаться и все ей выложил. Она тут же принялась умолять меня прислать ей это платье, а так как я всегда был человеком, помнившим о моих обещаниях, я, кажется, на следующий же день заглянул к торговцу, о каком я уже сказал. Когда я туда вошел, у него не было ни одной особы, достойной внимания. Но всего лишь одним моментом позже я увидел входящую женщину, великолепно одетую, и чье лицо было совершенно прекрасно. Она была также очень высокого роста и даже настолько крупна, что это было для нее скорее дурно, чем хорошо. Однако, так как, когда понравится лицо, всему остальному не придаешь значения, я отложил мою сделку, дабы получить удовольствие полюбоваться на нее подольше. Она [362] попросила ткани на полное одеяние, и, рассудив по цветам Дамы, а они были очень хороши, по тем почестям, какие воздавал ей торговец, что она, должно быть, являлась высокородной особой, я влюбился в нее в один момент.

/Самая внезапная любовь./ Эта Дама не находила ни одну из представленных ей тканей достаточно богатой для нее, задала этим большую работу всем лакеям лавки, все еще искавшим для нее наиболее красивую, чем те, что она уже видела; по этой причине меня не особенно торопили с покупкой той, к какой я приценивался. Итак, я рассматривал ее, сколько душе было угодно, и, становясь все более и более влюбленным, так настойчиво не сводил с нее глаз, что ей не составляло никакого труда рассудить о том, что происходило в моем сердце. Она взглянула на меня более внимательно, чем, может быть, сделала бы без этого обстоятельства, и хотя моя одежда вовсе меня не красила, она не преминула найти меня ладно скроенным, как она сама сказала мне по прошествии нескольких дней. Она тотчас сочла, что я был иностранец, и даже Француз, и, шепнув моментом позже на ухо лавочнице, сказала ей выяснить, кто я такой. Я никогда бы не смог догадаться о чем она ей говорила, так как она из предосторожности прежде отвела от меня глаза и остановила их на какое-то время на чем-то другом; она даже сказала ей проделать все это так ловко, чтобы я не смог ничего заподозрить. Лавочница, вполне оправдывавшая репутацию почти всех женщин этой страны, якобы бывших весьма сообразительными, отлично справилась со своей задачей; она проделала все это в такой манере, что понадобилось бы необычайное хитроумие, чтобы угадать, с какими намерениями она действовала. Она мне сказала, что просит прощения, если не обслужила меня так быстро, как бы ей хотелось, и как было бы даже необходимо для особы ее профессии; появление этой Дамы стало тому причиной, но она надеялась, я извиню ее по двум мотивам, на какие она чрезвычайно рассчитывала; один из них [363] тот, что все Кавалеры, вроде меня, не сердятся, когда обслуживают Дам предпочтительно перед ними, главное, когда они столь красивы, как была эта; другой, что как истинный Француз, за кого она меня приняла, я еще и перещеголяю все другие Нации в деликатности и любезности, особенно ради всех персон ее пола.

Если и было что-то способное выдать ее в комплименте вроде этого, самое большее то, что сделан он был Англичанкой Французу, а они не слишком-то нас любят; поскольку, наконец, что бы там ни могли сказать другие, уж я-то знаю, что у них это общее со всеми мужчинами этой Нации, и хотя они так же любят галантность, как и все Дамы, это не мешает им испытывать по отношению к нам тайную ревность. Однако ее ремесло лавочницы требовало от нее лести ко всем на свете, потому я отбросил все возможные подозрения и не только признался в том, что я Француз, но еще и сказал ей, что она бы не смогла лучше угодить мне, чем обслуживая эту Даму, совершенно не думая о том, что и я тоже находился здесь. Я ни в коем случае не забыл, как это легко вообразить без того, чтобы я был обязан об этом говорить, замолвить словечко о красоте Дамы. Тогда Дама сама взяла слово и сказала, что я, видимо, не хотел бы выставить лавочницу лгуньей по поводу того, что та сказала в пользу моей Нации. Француженка, Шведка или Датчанка была бы более сдержанна в разговорах, если бы, конечно, она умела жить и сохранять дистанцию; она бы и виду не подала, будто слышала то, о чем говорилось. Я уж ничего не говорю об Испанках и Итальянках, кто еще более осмотрительны и, пожалуй, самые лучшие комедиантки, чем все остальные. Как бы там ни было, ее ответ дал мне предлог сделать ей комплимент по всей форме, и моя речь вовсе не произвела на нее более удручающего впечатления, чем ранее моя особа. Я прекрасно распознал это без всякой надобности с ее стороны мне об этом намекать. Она мне сказала в то же время приблизиться к ней, чтобы помочь [364] торговцу ее обмануть; когда же ее сделка будет завершена, она точно так же поможет при заключении моей, во всяком случае при условии, что я скажу ей прежде, для кого я хотел купить ткань, к какой приценивался в настоящий момент.

/Галантности в лавке./ Я нисколько не был раздражен ее любопытством, теша себя надеждой, так как я не был слишком дурного мнения о себе самом, в чем я достаточно походил на Месье де Бордо, что в ее вопросе заключалось, может быть, хоть немного ревности; и так как я не был настолько простодушен, чтобы тут же ей рассказать, для кого предназначалась эта ткань, из страха, как бы не испортить этим мои дальнейшие дела, я немедленно нашел обходной маневр. Я ей сказал, что это для моей сестры, оставшейся в Гаскони; она написала мне накануне моего отъезда из Парижа прислать ей платье из этой страны, и вот теперь я исполняю то, о чем она меня просила, поскольку не успел сделать это заблаговременно. Она меня спросила, хороша ли моя сестра, и когда я ей ответил, что нет, и я мог бы дать ей какое-то представление об этом, сказав лишь, насколько похожими считали нас все на свете, они и различали нас только по одежде; она мне возразила, что если это так, то ей вовсе не жаль мужа моей сестры. Я ей сказал, что сестра не была замужем, ей не было еще и семнадцати лет; на это она мне ответила — значит, у нее должно быть много поклонников, я, быть может, не придавал значения одной вещи, тем не менее, она очень важна; я вполне могу стать причиной, еще подчеркивая ее красоту тем нарядом, что собираюсь ей послать, множества убийств в моей провинции; она рада меня предупредить, из страха, как бы я не стал ответственным за это перед Господом; мне следовало бы принять свои меры по этому поводу, потому как теперь, когда я был предупрежден, у меня нет больше никаких оправданий.

Не было ничего более любезного, чем эта беседа, особенно после того, как я ей сказал, насколько мы были похожи, моя сестра и я. Но так как это [365] исходило от Англичанки, а в обычае этой Нации, в особенности когда речь заходит о Дамах, делать и говорить множество вещей, каких другие не сделали бы и не сказали, я пока не почитал себя более счастливым; я ждал, дабы рассудить о своем счастье или злосчастье, какие это повлечет за собой последствия. Однако, после того, как она покончила со своей покупкой и помогла мне с моей, как и обещала, она позволила мне подать ей руку, дабы помочь ей подняться в карету, что доставила ее сюда. Я полагал при выходе из этой лавки найти нечто великолепное, нечто такое, как их умеют делать Англичане и до сих пор; но вместо триумфальной колесницы, какую я ожидал там увидеть, я нашел там то, что называется Hackney-coach в этой стране; Hackney-coach означает наемный экипаж, но не такой, как у нас во Франции, у нас они довольно-таки приличны, и мы называем их роскошными наемными каретами, но жалкий фиакр, такой, какие видят сегодня на площади Пале-Рояль или перед Церковью Великих Августинцев. Это меня удивило, потому что, хотя знатные мужчины этой страны и ездят без всяких церемоний в такого сорта экипажах, совсем иное дело дамы, они все же более разборчивы. Это бы навело меня на странные мысли по поводу этой женщины, будь я во Франции. Так как я знаю, что никто больше не напоминает родовитых особ, чем определенные Куртизанки, я почти уверился, что она была одной из них. Я бы даже не знал, о чем еще с ней говорить, настолько все это отдавало дурным ароматом, если бы сам не видел, как торговец рассыпался перед ней в бесподобных любезностях. Как бы там ни было, пожелав было там же ее и оставить, усадив в повозку, я был совершенно поражен, когда она мне сказала подняться туда вместе с ней. Такого я меньше всего ожидал. Я размышлял лишь над тем, как бы мне вернуться и порасспросить торговца, кто она такая, дабы определить собственные намерения в соответствии с тем ответом, какой он мог бы мне дать; но ее слово послужило мне командой, и она [366] сказала, когда я вот так устроился с глазу на глаз вместе с ней, что ей хотелось бы попросить меня об оказании ей одной услуги. Я ей ответил, что стоило ей сказать одно слово, как я ей немедленно подчинюсь. Я было поверил, что она попросит о том, о чем обычно просит женщина, когда она доведена до крайности своими нуждами, но все оказалось совсем иначе, чем я предполагал. Она мне сказала о своем желании сейчас же отправиться вместе со мной к своему отцу, и я должен был сказать этому бедняге, будто бы видел во Франции ее мужа, якобы тот собирается вернуться к ней в конце апреля месяца, в чем он меня решительно заверил. Тогда стоял январь месяц, и так как я не мог понять, что бы это все могло означать, и пребывал в полной растерянности, она мне сказала о необходимости объяснить мне эту тайну, дабы прекратить все мои недоумения; я оказал ей большое почтение у торговца, но, наконец, не все на свете подобны мне, так вот — она вышла замуж против воли отца за одного Француза, и этот Француз ее покинул, поскольку не нашел ее столь богатой, как он себе вообразил, прежде чем на ней жениться.

И тут выяснилось, что эта Дама оказалась как раз той самой любовницей посла, но она поостереглась рассказывать мне о нем ни с хорошей, ни с дурной стороны. Я прекрасно понял, однако, если тот Француз ее и покинул, у него были к тому более веские резоны, чем те, о каких она пожелала мне сообщить. Я знал, что эта страна, точно так же, как и наша, изобилует крупным рогатым скотом, и хотя быки и коровы были там очень величественны и очень красивы, однако не было недостатка там и в других животных, ничуть не уступавших им в подобных украшениях.

/Параллели между женой и любовницей./ Эта мысль немного притушила мой любовный пыл. Если я и любил Дам до помешательства, то только не авантюристок, в число которых я уже включил и эту, не успев ее узнать. Я считал их всех дьявольскими обманщицами, в чем не был так уж [367] слишком неправ; и когда мне клялись, будто бы такая-то авантюристка не имела никаких других связей, кроме как со своим поклонником, я бы охотно потребовал официального поручительства, прежде чем в это поверить. Я всегда их рассматривал, как распутниц, и, следовательно, как недостойных привязанности честного человека. Наконец, я был просто не в настроении попасть когда-либо в такое положение, в каком оказался однажды Герцог де Бельгард, когда ему пришлось искать выхода, лишь бы король Генрих Великий не застал его с прекрасной Габриэль. Он взял на себя труд выпрыгнуть из окошка в сад Отеля Вандом. Такого сорта женщины не заслуживают подобного риска сломать себе шею ради них; такое пристало сделать ради прелестной Дамы, не имеющей связи ни с кем, кроме мужа; но ради других я не пожелал бы спрыгнуть и с высоты в один дюйм. Я, впрочем, не слишком хорошо сам отдаю себе отчет, почему делаю столь огромную разницу между теми и другими; жена, у кого никого нет, кроме мужа, должна быть абсолютно тем же самым, как и та, у кого есть только ее поклонник; обе они имеют лишь по одному мужчине, и когда хорошенько над этим поразмыслишь, кажется, одна не должна бы быть более презренна, чем другая, в глазах особы, ищущей милостей подле них; если одна изменница, то и другая точно такая же. Итак, если в неверности полагают найти повод презирать ту, что желает иметь двух любовников сразу, я лично считаю, что другая, желающая иметь любовника одновременно с мужем, еще более презренна. В самом деле, та, что поклялась перед Господом хранить верность, гораздо более виновна, когда она разрывает свою клятву, чем та, что если и клялась, то лишь под пологом собственной постели; Бог любви, кого эта призывала в свидетели правдивости своих слов, гораздо более привычен наблюдать за нарушением всего, что ему обещают; улицы буквально усеяны неверными любовниками и любовницами. Итак, любовница, [368] выходит, менее неверна, чем жена, а, следовательно, и менее достойна презрения.

Но довольно рассуждений по этому поводу, потому что многое можно было бы еще сказать как за, так и против; просто надо знать, что Дама прекрасно меня наставила, прежде чем отвезти к ее отцу, и я встретил в его особе доброго дворянина, правда, немного раздражительного; он, после того, как я обратился к нему с моим комплиментом, ответил, что если и готов поверить моим словам, то только потому, что моя физиономия выдавала во мне близкого родственника его зятя. Я не понял сначала, что он хотел этим сказать, и когда я ему возразил, что он ошибается, и я не имел этой чести, он прервал меня и заметил, что если он ошибся с одной стороны, то наверняка не ошибается с другой; если я и не был родственником его зятя, я, по крайней мере, стал им по отношению к его дочери, так что в конечном счете это почти всегда одно и то же. На этот раз я прекрасно усвоил, что он хотел сказать, то есть, что мы были настолько близки с его дочерью, что при нужде я мог бы заменить ей мужа; я счел себя тем более обязанным избавить его от этой мысли, что в ней не было ни малейшей доли правды. Другой резон еще более укреплял меня в таком намерении и казался мне не менее сильным, чем первый. Подле него стояли два здоровенных малых, напоминавших мне настоящих наших Скалолазов. У них был такой вид, будто они отправили на тот свет столько же Англичан, сколько те препроводили туда же Французов. Я полагал бы даже, что для них не составило бы большого труда атаковать сзади тех, с кем они имели дело, как и для других биться подчас вдвоем против одного; может быть, тем не менее, я мог и ошибаться, поскольку никогда не следует судить о людях по их минам.

/Немного грубоватое семейство./ Комплимент отца и выражение лиц детишек заставили меня обратить особое внимание на то, что я собирался им сказать; я ответил первому, что не являюсь родственником ни одного, ни другой, а если [369] ему угодно, чтобы я признался в чистой правде, я ему попросту скажу — еще и двух часов не прошло с тех пор, как я познакомился с Мадам его дочерью. Он мне ответил все так же резко, что не верит, будто бы я не поладил с ней из-за такого пустяка; она была лакомым кусочком, и для этого у меня было бы столько же пользы в долгом знакомстве, сколько и в первый же. день; с ней все это было совершенно все равно, потому что у нее имелся такой добрый аппетит, что она посчитала бы себя провинившейся перед самой собой, когда бы отказала хоть кому-нибудь.

Бедная женщина страшно сконфузилась, услышав от него разговоры такого сорта, и она воспользовалась этим временем, чтобы выскользнуть из комнаты без фанфар и барабанного боя. Я не заметил, как она вышла, и был крайне изумлен, не увидев ее больше. Если бы я был во Франции, я бы, без сомнения, решил, будто все это ловкий трюк, чтобы меня убить, или, по меньшей мере, отнять у меня кошелек; но так как Англичане, при всей их жестокости, не способны на такие жуткие уловки, какие настолько часто изобретаются в Париже и бесчестят нашу Нацию, я немного приободрился, не найдя ни в отце, ни в детишках ничего такого, что бы указывало на заранее задуманное намерение на меня напасть. Я рассудил совсем некстати в чем бы то ни было им противоречить; на этом наш разговор был завершен, и я счел, что должен положить конец и моей аудиенции тоже. Ничего я так не боялся, как того, что они остановят меня помимо моей воли, но мои страхи оказались ни на чем не основанными, и я спокойно вышел на улицу, не спросив ни у кого из них на это позволения. Я, тем не менее, проявлял любознательность, время от времени оглядываясь назад, дабы посмотреть, не преследует ли меня кто-нибудь; и заметив девчонку, ускорявшую шаг и не сводившую с меня глаз, как если бы ей нужно было что-то мне сказать, я поднялся на порог какой-то двери, чтобы пропустить ее, если к кому-либо другому, а вовсе не [370] ко мне у нее было дело. Она сразу же замедлила шаг, как только увидела меня вот так остановившимся, и это больше, чем все остальное, навело меня на мысль, что ей поручено передать мне некое послание; я ее упорно поджидал, решившись поглядеть, к чему все это приведет.

/Поостывший влюбленный./ Я не ошибся; она явилась поговорить со мной от имени Дамы, ожидавшей в четырех шагах за углом улицы, откуда показалась сама девчонка. Она выставила ее как часового, прежде чем туда удалиться, дабы, когда я выйду от ее отца, обратиться ко мне с порученным ей комплиментом. Он состоял в том, что Даме нужно было со мной переговорить, и я не должен сердиться, когда ее служанка мне об этом доложит. Я был весьма раздосадован тем, что приключилось со мной у ее отца, и открыл уже было рот, намереваясь ответить — если та, кто ее ко мне отправила, и впрямь хотела мне что-то сказать, то лично у меня не было для нее никакого ответа. Но приняв во внимание, что когда я проявлю по отношению к ней такую невежливость, я буду выглядеть еще хуже, чем она сама, я решился сказать посланнице вернуться туда же, откуда она пришла, и ждать меня на другой улице перед дверью; я последую за ней по пятам, так что прибуду туда одновременно с ней. Она сделала все, как я и хотел, и подойдя туда, я нашел ее застывшей, словно статуя, на том самом месте, о каком я ей сказал. Именно в этот дом вошла та, кто отправила ее ко мне. Она пожелала пригласить меня подняться в комнату, где находилась сама, но рассудив совсем некстати запираться вместе с ней после произошедшего со мной, я ей сказал, не заботясь больше ни о какой невоспитанности, пусть бы даже она меня в ней совершенно справедливо обвинила, что если Даме будет угодно, она спустится ко мне сама, поскольку я вывихнул ногу и не могу больше никуда идти. В то же время я прикинулся хромым, и эта девчонка, не отличавшаяся особой сообразительностью, чистосердечно поверив мне на слово, умчалась с комплиментом, [371] какой я велел ей передать. Дама сразу же заподозрила, что меня охватил страх, и только этим объясняются все мои недомогания. Однако, либо она не была заносчивой по природе, или же она просто не знала, чему на самом деле и верить, она решилась спуститься, ни в коей мере не вынуждая себя уламывать. Она пожелала меня убедить, когда осталась наедине со мной, что все услышанное мной от ее отца было лишь последствиями дебоша, устроенного им в этот день. Она мне сказала в то же время, дабы возбудить во мне больше доверия к ее словам, о том, насколько он пристрастился к вину, как не проходило и дня, чтобы он себя им не возбуждал; и тогда он не осознавал больше ни того, что он говорил, ни того, что делал; те, кто его хорошо знали, уже не придавали этому никакого значения. Наконец, лишь от нее зависело, чтобы я приписал влиянию Бахуса все мною услышанное, но все же я не был так туп, как она думала; я поверил тому, чему и должен был поверить, впрочем, не сказав ей ничего такого, что могло бы ее обидеть.

Однако, так как я ей вовсе не казался столь же пылким, каким проявил себя у торговца, и она прекрасно поняла, если бы она даже предложила мне поехать к себе, я был уже не тем человеком, чтобы поймать ее на слове, она мне сказала, пока ей не удастся избавить меня от дурных впечатлений, вынесенных мной из этой беседы, она хотела хотя бы подвезти меня ко мне домой. Между тем уже темнело, и так как, выйдя из лавки, она приказала одному из своих лакеев забрать мою ткань и положить ее к себе в повозку, я не возразил ей ни словом, потому как обрадовался случаю увидеть ее вновь. Я, тем не менее, хорошенько огляделся, прежде чем туда подняться, не подстерегал ли нас кто-нибудь, но, так ничего и не увидев, я счел, что могу рискнуть, и ничего плохого со мной не случится. Я был совсем сбит с толку, когда, высадившись из повозки, увидел себя в каком-то совершенно неизвестном мне дворе. Она заметила мое изумление и сказала мне успокоиться, [372] что мне никак не подобало дрожать подле Дамы; она знала тысячу людей, кто не стал бы строить такую кислую физиономию, если бы они оказались на моем месте, напротив, они наговорили бы ей тысячу любезностей, окажи она им такую же доброту, какую она проявила ко мне; я ни словом не отвечал на эти нежности, не то чтобы мне нечего было на них ответить, но потому что я вдруг увидел себя запертым в четырех стенах, абсолютно не зная, как я смогу выбраться отсюда.

/Возрождение прежнего пыла./ Она мне сказала, что я был недостоин того, что она сделала сегодня для меня. Она была красива, как я уже сказал, и даже настолько красива, что даже не знаю, возможно ли было найти во всей Англии ей подобную — итак, отделавшись вскоре от той деликатности, каковая мешала мне прежде захотеть полюбить любовницу другого, только от меня зависело с этого момента искренне показывать ей, что я все еще нахожу ее такой же прекрасной, как тогда, когда она явилась в лавку выбирать себе ткань. Я умолял ее отослать лакеев и некую горничную, находившихся при ней, дабы я смог разговаривать с ней совершенно свободно. Она распрекрасно поняла по моему поведению, да это было и совсем нетрудно, что мне хотелось бы перейти непосредственно к делу, но так как мои расчеты не совпадали с ее собственными, она бросила мне в ответ, что я чересчур проворно переходил от одной крайности к другой — я показался ей живым огнем тотчас, как я ее увидел, затем я немедленно превратился в сплошной лед, как только услышал разглагольствования ее отца; она бесполезно предпринимала все, что могла, лишь бы меня отогреть, с этим я не смогу не согласиться, я ведь отлично сумел сохранить натянутость, прежде чем соблаговолить явиться с ней поговорить; когда имеешь дело с человеком такой закалки, нельзя твердо полагаться на то, что я предлагал ей в настоящий момент; наоборот, это будет, видимо, средством для меня вновь перейти от пламени к ледяной стуже, потому, ради большей уверенности во [373] мне, ей надо было бы заставить меня купить ее милости подороже, чем я предполагал.

Несомненно, правы говорящие, что ничто так не обостряет аппетит, как преодоление препятствий; чем больше она разводила церемоний, тем больше было мое желание поладить с ней. Она вскоре об этом догадалась либо по моим речам, сделавшимся неукротимо пламенными, либо по моим глазам, в странной манере искрившимся любовью. Она имела коварство не желать дать мне ни единого момента удовлетворения, какого я у нее просил. Несмотря на мои мольбы выставить ее людей хоть на одно мгновение, дабы я, по меньшей мере, мог поцеловать ей руку, она лишь бросила мне в ответ, — если я поцелую ей руку, то захочу после этого поцеловать у нее и еще что-нибудь другое. Я так и не смог вытянуть из нее ничего большего, разве что, когда я совсем приготовился было уйти, она мне сказала, что мы вновь увидимся, как только мне будет угодно, и терпеливый добивается всего, что захочет. Тогда я пригласил себя сам, и мы с ней отужинали без всяких церемоний. Правда, в качестве моего вклада я приготовил рагу, да такое, что она только пальчики облизывала. Она мне сказала, что никогда ничего лучшего не пробовала, и, оставив ее вот так при приятном впечатлении, я пообещал ей вскоре дать попробовать еще что-нибудь подобное, потому что я теперь не замедлю вернуться ее навестить. Я действительно рассчитывал заглянуть к ней на следующий же день, если, во всяком случае, как говорят Итальянцы, que la Signora ne fut pas impedita, то есть, когда Даме ничто не помешает; поскольку я по-прежнему опасался с тех пор, как послушал ее отца, что это была далеко не весталка. Однако, когда я еще потягивался на моей постели, я получил записку, переданную старой Дуэньей, где она мне сообщала, чтобы я хорошенько поостерегся заходить навещать ее до нового приказа; ее муж прибыл четверть часа спустя после того, как я ее покинул, [374] а так как он был немного странноват, она предпочитала вести себя обходительно с ним.

Я поверил сначала, будто это была уловка или для того, чтобы меня больше не видеть, или же помешать мне узнать о каком-нибудь свидании, назначенном ею ее поклоннику. Тем не менее, это оказалось правдой, и она не соврала на этот раз, хотя ей и случалось врать, как легко было заметить по тому, что она наговорила мне о так называемом пьянстве своего отца. Как бы там ни было, пребывая по-прежнему в сомнении, правда ли содержалась в ее записке или нет, я отправился прямо к ее двери осведомиться, действительно ли ее муж вернулся. Один сосед на ломаном французском сказал мне, что да, и спросил меня, не хочу ли я поступить к тому на службу; он мне сказал в то же время, что он бы мне этого не посоветовал, поскольку кроме того, что тот был беднее последнего нищего, он был еще и очень неуживчивым хозяином. Не было ничего удивительного в том, что этот человек принял меня за лакея. У меня была всего лишь одна одежонка, да и та вся в лохмотьях, а мои грязные волосы скрывал парик, я взял его с собой специально для этого вояжа, дабы быть менее узнаваемым. Я ему ответил, что, по правде, я искал состояния, но надо бы ему знать, когда удаляешься от своей страны, как это сделал я, не следует быть особенно разборчивым в том, какой мэтр тебе попадется; пока приходится довольствоваться тем, чтобы он дал тебе пропитание, ожидая, когда сможешь найти лучшего; итак, я попросил его сказать, какого сорта лакея тот искал, дабы я увидел, буду ли я способен к этому или нет. Он мне заметил, что тот искал повара, по крайней мере, тот сам ему так сказал. Тогда я направился прямо к мужу моей Англичанки в моих дрянных одеждах. Они прекрасно сочетались с предложением услуг, какое я намеревался ему сделать, а так как я очень хорошо умел готовить рагу, то вовсе не боялся, что он поймает меня на слове. Я ничуть не боялся также, что это помешает обязательствам, какие я принял на [375] себя перед Месье Кардиналом, прежде чем явиться в эту страну. Я уже знал, что мои хлопоты на кухне в этом доме не займут у меня много времени и не воспрепятствуют моим походам за новостями, когда я сочту это нужным.

Сам муж Дамы открыл мне дверь, когда я к ним постучал. Я испугался, увидев его, так как он был человеком с весьма непривлекательной миной, а руки его были черны, как у угольщика, что я явился слишком поздно для поступления на эту должность. Я его самого принял за повара, да и физиономия у него была скорее поварская, чем дворянская, так что ему потребовалось сказать мне, кем он был, прежде чем я смог поверить, что это и в самом деле он самый. Он меня спросил сначала, кто мне сказал, будто ему нужен слуга, и когда я ему ответил, что это был тот человек, от кого я вышел, он мне велел пойти на кухню приготовить ему ужин, и, смотря по тому, будет ли он доволен мной, мы после переговорим о плате, какую бы я хотел у него получать.

/«Санчо Панса»./ Тогда было примерно четыре или пять часов пополудни; ни лакеи его жены, ни ее горничная, видевшие меня, так сказать, лишь мельком, совсем меня не узнали, и когда они сбегали сообщить их госпоже, что ее муж нанял французского повара, она спустилась вниз, чтобы спросить меня, не смогу ли я приготовить ей рагу, подобного тому, что она ела вместе со мной. Она обладала лучшими глазами, чем те, другие; она тотчас же узнала меня, но остерегаясь что-либо показать перед ее людьми, находившимися тут же, снова поднялась наверх сей же час, из страха, как бы не навредить мне и не навредить ей самой в первую очередь, чересчур долго оставаясь со мной. Она была в восторге, как она сама мне сказала потом, от того доказательства любви, что, как она поверила, я ей представил, поскольку она твердо себе вообразила, что исключительно любовь заставила меня прибегнуть к этому маскараду, чтобы видеться с ней совершенно свободно. Я не пожелал ее в этом разубеждать; я, может быть, оказал [376] бы ей скверную любезность, если бы сказал, что здесь было столько же ревности, сколько любви. В самом деле, если бы я был совершенно уверен в ее добродетели, я бы никогда не отправился к соседу, как я поступил, дабы выяснять у него, действительно ли вернулся ее муж, как она мне написала. Как бы там ни было, я приготовил ей рагу еще лучшее, чем накануне, и бедный рогоносец, походивший на настоящего Санчо Панса, сказал мне — пока я буду угощать их соусами вроде этого, я останусь его человеком; он пообещал мне в то же время крупное жалование, по всей видимости, при условии никогда его не платить. Какая жалость, что он не был учеником Месье Кардинала. Он бы обогатил всех на свете обещаниями точно так же, как и тот. Никогда человек не обладал более неодолимой склонностью ко вранью, чем этот. Он был самым богатым человеком в мире, по его словам, все принадлежало ему, и Небеса и Земли, так сказать; впрочем, хотя у него не было за душой ни единого су, он настолько любил надувать всех по этому поводу, что пока он хвалился обладанием того, чего не имел, он остерегался признаваться в том, чем владел. Он был буйно помешанным и не говорил об этом, хотя было достаточно взглянуть на него, чтобы признать печальную правду.

/Женская стыдливость и честный разврат./ Все, что я сделал ради Дамы, или, по меньшей мере, то, что она полагала, будто я сделал ради нее, было немедленно вознаграждено. Несмотря на данные мне ею заверения, якобы она не была той женщиной, что столь рано предоставляет то, о чем я ее просил, она не замедлила позволить мне взять все, что мне было угодно, в первый же раз, как я вменил себе в обязанность это сделать. Правда, дабы оправдаться передо мной и придать себе лучшую репутацию, она мне сказала, что когда мужчина идет на такие жертвы ради какой-либо особы, вплоть до того, что готов выдать себя за повара, как это сделал я ради нее, женщина достойна быть утопленной, если она не почувствует к нему признательности. [377] Вот так она извиняла собственную слабость, и так как люди сами слишком слабы, когда речь идет об их личных интересах, я вообразил себе большую удачу в том, что не должно было бы показаться таковой разуму незаинтересованного человека. Пользоваться остатками от второго Санчо Пансы да от посла не представляло само по себе особого успеха, если все принять во внимание; один получил ее милости за деньги, другой только для того, чтобы служить тому прикрытием; все это не говорило о великих достоинствах их обоих. Для меня это тоже не составляло особенно большого повода для триумфа, но так как человек частенько сам ослепляет себя, главное, когда к его действиям примешивается разврат, я счел себя тем более счастливым, что обнаружил в моей новой любовнице скрытое достоинство, какое находят далеко не у всех женщин. Это достоинство состояло в том, что у нее не было еще никаких детей, так что почти можно было бы сказать, будто она только начинала заниматься этим ремеслом. Она обладала, однако, по моему мнению, и одним изъяном; хотя он и не считается таковым в глазах многих людей, тем не менее, неприятен благоразумному человеку; ей нравилось проявлять великую страсть в определенные моменты, что абсолютно не подобает, я уж не говорю, честной женщине, но даже и честной любовнице. Честный разврат, если только можно назвать честным предмет, противоречащий как добрым нравам, так и любви, какую женщина обязана проявлять к своему мужу, никогда не должен позволять выходить за принятые границы. Лишь долгое сожительство в браке может приучить особу к определенным вольностям, частенько практикующимся между двумя супругами; да еще надо, чтобы она была уверена в настоящей нежности со стороны своего мужа; поскольку без этого все ему доставит лишь огорчение, вплоть до свидетельства, что она отдается самой себе в глубине сердца; особенность женщины, или же, по крайней мере, то, что она непременно обязана иметь — это целомудрие. [378] Именно ради этого, как и для того, чтобы гарантировать себя от сквозняка, занавеси необходимо приличествуют кровати; и добродетельная женщина тяжело переносит, когда их приподнимают в определенные моменты, потому что свет дня как бы упрекает ее в недостатке требуемой от ее пола деликатности.

/Ребенок от трех отцов./ Как бы там ни было, бесплодие, всегда сопровождавшее явные и тайные наслаждения Дамы, сменилось счастливой плодовитостью; она забеременела, и едва узнала об этом, как приписала мне эту завидную честь. Я поверил тому, чему и должен был поверить, то есть, не имея никакой возможности сказать наверняка, правда это была или нет, я рассудил — если этот ребенок и не был исключительно от меня, все-таки и я потрудился над ним, как и все остальные. Если Санчо Панса и имел к этому какое-то отношение, а он приписал себе всю славу целиком, по меньшей мере, оно было минимальным, соответственно его росту; он был не больше крысы, и если он превосходил в чем-то посла и меня, так это в том, что трезвонил о происшествии во всякий час и каждый момент, сам никогда не зная, что говорил.

Этот ребенок, после того как он был вручен матерью мужу и мне, был еще и вручен ею послу; публика тотчас узаконила это последнее вручение, поскольку, хотя посол и не был нисколько больше Санчо Пансы, несколько иного мнения придерживались относительно его умения в этом деле. Он полюбил за это Англичанку еще больше, и так как он все дни проводил у нее, и она дала ему отведать моего рагу, он полюбопытствовал меня увидеть, чтобы расспросить, где я прошел мое обучение, и кто это меня так выучил. Итак, он послал одного из своих лакеев сказать мне подняться, но, не имея никакого настроения сталкиваться нос к носу с человеком, кто во всякий час мог возвратиться в Париж и увидеть меня в несколько ином месте, чем это, я сделал вид, будто у меня болит голова, найдя в этом предлог избавиться от смотрин, бывших для [379] меня более чем неприятными. Кроме того, сказать по правде, я ненавидел его до глубины души. Так как обладание Дамой скорее разожгло мои желания, чем притушило, я рассматривал его, как человека, разделявшего те милости, какими я желал бы обладать один. Санчо Панса владел ими ничуть не меньше, и можно было бы сказать, услышав мои излияния, что я должен бы испытывать к нему подобную ревность; однако, так как он был существом того сорта, что способен был вызвать скорее презрение, чем ревность, я признаюсь, была большая разница между моими чувствами к нему и теми, что я испытывал к послу. Я боялся, как бы этот последний не был любим, поскольку, отложив в сторону всякий интерес, у него были качества, делавшие его привлекательным в моих глазах; но что касается другого, женщине надо было бы быть настоящей волчицей, подпускавшей его к себе во имя иного резона, чем для того, какой могла иметь именно эта женщина.

Я не знаю, хорошо ли я поступил, отказавшись подняться наверх по команде посла. Это было способно впоследствии вызвать его досаду, особенно если мне доведется во второй раз ему не подчиниться. Однако такое не могло не случиться в другой раз, поскольку надо было бы предполагать, что когда бы даже он принял мой ответ всерьез, он бы не преминул передать мне ту же команду при первом удобном случае. Так как он должен был всегда питаться чем-нибудь моего приготовления, особенно когда не посылал больше, как он привык делать прежде, своего повара для обслуживания их застолья, было как бы и невозможно, чтобы это обстоятельство не заставило его вспомнить обо мне.

/Рагу, оцененное по достоинству./ Должно быть, он предавался здесь усиленным упражнениям, а они вызывали у него больший аппетит, чем он имел обычно, но он всегда находил все, что бы я ему ни отправлял, столь прекрасным, что не прошло еще особенно много времени, как он возобновил мне тот самый комплимент, какого я так [380] опасался. Я не счел кстати отослать ему тот же ответ, каким я отделался в предыдущий раз. Не потребовалось бы ничего большего, чтобы породить в нем подозрение. Но прикинувшись идиотом, как это случается порой с теми, кто действительно являются таковыми, я сказал лакею, пришедшему за мной от его имени, что его мэтр хотел посмеяться надо мной, и я не поднимусь наверх разговаривать с ним из страха выставить себя ему на посмешище. Такой человек, как он, привыкший к столь великолепной пище у себя дома, не мог восторгаться, как он это делал, тем, что выходило из-под моей руки, по меньшей мере, разве что он доставлял себе этим развлечение; мне не нравилось, каким бы презренным я ни был, служить игрушкой для кого бы то ни было; я происходил из страны, где все были такими гордецами, что часто упускали из-за этого свое состояние; по крайней мере, это заставило меня потерять мое, поскольку я и сейчас еще был бы у Командора де Жара, если бы смог стерпеть насмешки его самого и его главных слуг.

Имя этого Командора вырвалось у меня скорее, чем чье-либо другое, потому как я знал, что он содержал у себя отменную кухню и любил позабавиться за счет своего ближнего. Но моя же предосторожность на меня же и обрушилась, без малейшей мысли по этому поводу с моей стороны; посол, знавший, что к этому Командору были вхожи лишь Офицеры, хорошо умевшие работать, больше, чем никогда, загорелся любопытством взглянуть на меня. Итак, он направил ко мне второе послание; когда же я не повиновался ему так же, как и первому, Санчо Панса, болтавший обычно полную несуразицу и бывший даже не в состоянии себе в этом помешать, сказал ему без малейшего раздумья над собственными словами, что не надо удивляться тому, что я заставлял себя так сильно упрашивать; я был, по его мнению, здоровенным чудаком, весьма ладно скроенным, и если бы он не был настолько уверен в своей жене, то он бы не захотел, чтобы она бросала [381] взгляды в мою сторону. Я не знаю, покраснела ли она, услышав от него разговоры такого сорта, или же посол сам заметил, что в течение нескольких дней она не проявляла к нему прежнего рвения, и потому затаил какую-то ревность. Но едва с языка мужа сорвались эти слова, как он показался необычно озабоченным. Однако, чуть только они отобедали, как он сказал Санчо Пансе, поскольку его повар не захотел оказать ему честь явиться его повидать, он пойдет повидать его сам; он весьма желает взять на себя такой труд без всяких церемоний, и не угодно ли будет ему сходить туда вместе с ним; Санчо Панса, кормившийся доброй пищей лишь за его счет, не был тем человеком, кто захотел бы ему противоречить, когда дело касалось такой малости; он в то же время спустился вместе с ним. Никогда я не был более изумлен, чем когда увидел прибытие их обоих, и я наверняка сильно от этого покраснел; по крайней мере, я почувствовал, как жар бросился мне в лицо; посол заметил это еще лучше, чем я сам, потому как то, что видишь собственными глазами, еще более явно, чем то, что будто бы ощущаешь, особенно в такого сорта обстоятельствах.

(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуары мессира Д'Артаньяна Капитан Лейтенанта первой Роты Мушкетеров Короля содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.