Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНА

ТОМ I

ЧАСТЬ 6

Свадьба при Дворе

Тем временем при Дворе состоялась свадьба, имевшая последствия, что могли бы принести мне большую известность, если бы не помешали чести, какой хотел меня удостоить Месье де Тревиль по этому случаю; впрочем, я расскажу об этом. Маркиза де Коален, молодая вдова, красивая и богатая, влюбилась в Шевалье де Буадофена, младшего отпрыска славного Дома; он был очень хорош собой. Она вышла за него [234] замуж вопреки Канцлеру и Канцлерше, так же, как и вопреки всем родственникам ее первого мужа. Нет ничего удивительного, что эти не пожелали дать ей своего согласия, поскольку эта вторая свадьба была способна разорить детей от первого брака; но что до Канцлера и Канцлерши, то они не смогли бы найти себе зятя, сделавшего бы им большую честь, даже если бы они обыскали всю Францию; всем было прекрасно видно, что их огорчали не личные достоинства Шевалье, а та довольно скудная часть состояния, доставшаяся ему при дележе. Так как он изменил имя сразу же после свадьбы, и вместо имени Шевалье де Буадофена принял титул Графа де Лаваль, я не буду называть его больше иначе, когда мне придется о нем говорить.

/Канцлерша в восторге от собственного зятя./ Этот Граф уже занимался любовью со своей женой, но Канцлерша еще не была с ним знакома, хотя его связь с ее дочерью длилась довольно порядочное время; итак, увидев его однажды, явившегося к Францисканцам с Королевской Площади, куда она ходила по какому-то богоугодному делу, она сказала сопровождавшей ее даме, с кем раскланялся этот новый Граф, что надо признаться — этот человек был отлично сложен, и он ей весьма понравился. Дама, обрадовавшись возможности позабавиться, видя, что та его совсем не знала, не сочла своим долгом тотчас же докладывать ей, кто он такой, хотя Канцлерша ее об этом уже спрашивала, добавив, насколько она была очарована его видом и его славной миной. Итак, вместо ответа она заметила ей — нет ничего удивительного в том, что этот Шевалье так сильно пришелся ей по вкусу, поскольку он также по вкусу множеству дам; доброе количество их находило в нем свою радость, и одна среди других ценила его гораздо больше, чем всех остальных мужчин.

Ее слова уверили Канцлершу, что существовала какая-то любовная интрижка со стороны упомянутой Дамы, и это еще больше раздразнило ее желание познакомиться с Шевалье. Итак, она попросила [235] свою подругу не держать ее больше в нетерпении и, не откладывая, назвать ей его имя и в то же время имя дамы, кто настолько его ценила; но эта подруга коварно ей ответила, что определенная щепетильность не позволяла ей удовлетворить Канцлершу; уже сказанное ей имеет некоторый вид злословия, а потому она полагает совсем некстати называть ей имена ни одного, ни другой; если она ей все расскажет, это может навлечь на нее какое-нибудь дурное суждение. Канцлерша приняла все это за чистую монету. Однако, так как она была женщиной, а значит, чрезвычайно любопытной особой, она шепнула одному из своих лакеев, выходя из Церкви, подойти к такой-то Капелле и спросить у лакеев, одетых в такие-то ливреи, как зовут их мэтра. Поскольку существует множество похожих ливрей, этот лакей перепутал ливреи одного Генуэзца, прибывшего ко Двору месяц или два назад, с ливреями Графа де Лаваля; итак, когда он обратился к людям первого, они ему ответили, что их мэтр звался Маркиз Спинола.

Канцлерша, пригласившая Даму отобедать у нее, не пожелала подниматься в карету, пока лакей не принесет ей ответ. Он передал ей на ухо имя, названное ему лакеями Генуэзца, и Канцлерша, не подозревая, что он мог обмануться в сведениях, переданных ей, сказала тогда другой, что та не подверглась бы большому риску, назвав ей человека, чье имя ей так хотелось узнать, поскольку она в первый раз о нем слышит; так же и его любовница не должна быть ей более знакома, чем он, а потому та могла ей ее назвать, поскольку невозможно сложить дурного суждения о персоне, какую совсем не знаешь.

Дама прекрасно видела, что здесь произошло какое-то недоразумение и даже галиматья во всем этом, и, не желая прояснять факты, терпела, пока Канцлерша вела с ней беседу с умным видом о так называемом Маркизе, не возражая ей ни в какой манере. Та, не уставая о нем говорить, сказала ей, что если бы ее дочь, де Коален, вышла замуж за [236] человека, вроде этого, по крайней мере можно было бы сказать, что она не слишком дурно выбрала, и она сама первая заняла бы ее сторону. Другая имела здесь превосходный случай не устраивать больше никаких тайн и признаться, что тот, кого она принимала за Маркиза Спинолу, был ее собственным зятем; но, догадываясь, что после того, как этот человек столь сильно пришелся ей по сердцу, она не удержится и захочет поговорить о нем за обедом с Канцлером, та имела достаточно коварства, чтобы не разубеждать ее так рано. Она хотела насладиться всей комедией целиком и лишь аплодировала тому, что говорила Канцлерша. Впрочем, все произошло так, как она и думала. Канцлер спросил у своей жены, не выходила ли она утром, и если да, то куда; та ему ответила, что была у Францисканцев, где видела множество весьма знатных персон; однако, она скажет ему со всей искренностью и не боясь вызвать его ревность, что если бы ей предстояло еще выйти замуж, и она была бы сама себе хозяйкой, то она увидела там одного мужчину, хотя и совершенного иностранца, кто был бы способен занять большое место в ее сердце; самого Шабо с его великолепным танцем и впечатляющей внешностью нельзя было бы и близко с ним поставить; счастье Шабо, что этот человек не явился в Париж до того, как он женился на Герцогине Роан, потому что, если бы Герцогиня его увидела, она наверняка отдала бы предпочтение ему в ущерб первому.

/Канцлер упрям, как мул./ Канцлерша добавила еще множество вещей, стремясь приукрасить своего героя настолько, что Канцлер, теряясь в догадках, кем бы мог быть этот человек, столь ладно скроенный, с таким величественным видом и славной миной, наконец, спросил, не было ли какого-нибудь средства узнать его имя. Она ему ответила, что не было тут никакой загадки, как ее пыталась уверить некая Дама, не пожелавшая ей его назвать, хотя она ее и просила об этом несколько раз. Этими словами она обличала свою приглашенную и верила, что накажет ее по заслугам за то, что [238] та устраивала ей тайну из такой простой вещи, какую она так легко узнала на стороне. Испытывая, по меньшей мере, такое же нетерпение сообщить своему мужу, как звали ее Адониса, как и он, спрашивавший об этом, она назвала ему имя Маркиза Спинолы; он тут же ей возразил — или же кто-то посмеялся над ней, или ей захотелось поиздеваться над ним; он сам неоднократно видел этого Маркиза, направляясь к Королю, и тот не только не обладал той славной миной, какую она ему расписывала, но был способен вызвать скорее отвращение, чем восторг.

Его ответ изумил Канцлершу; она хотела призвать своего лакея в свидетели того, что она говорила правду. Канцлер ей возразил — уже не думала ли она, что лакей достоин большего доверия, чем он, будто у того были лучшие глаза, чем у него. Приглашенная смеялась украдкой над их спором; она еще и не так бы рассмеялась, если бы не боялась, что Канцлерша и от нее тоже потребует свидетельства; но дело обернулось совсем другим образом, и вот как свершилась развязка. Канцлер, рассерженный постоянными утверждениями жены, что ее Маркиз Спинола был красавцем и имел тот вид, в каком нам обычно представляют Бога Марса, сказал ей, что не удовлетворится общим описанием и хотел бы, чтобы она обрисовала этого человека в деталях. Она только этого и желала, и когда сделала это, он прекрасно увидел, что упомянутый человек был не кем иным, как его зятем. Он сказал, что она не должна бы больше порицать свою дочь, влюбившуюся в него, раз уж сама призналась, что если бы ей предстояло выходить замуж, с ней случилось бы то же самое. Она была крайне поражена его словами и немного обиделась на Даму, окружившую тайной все, что с ней произошло в настоящее время. Но законы гостеприимства требовали от нее сдержанности по отношению к гостье, потому на этом все и закончилось, и это дело больше не выносилось на обсуждение.

Однако Канцлерша прониклась отныне такой [239] симпатией к своему зятю, что если бы это зависело лишь от нее, она не только простила бы дочь в тот же час, но еще и согласилась бы с ней по поводу великолепного выбора, какой она сделала, снова выйдя замуж. Оставалось пожелать этим новобрачным, чтобы и Канцлер был бы в таком же настроении. Но так как он был упрям, как мул, хотя и добрый человек в глубине души, он продолжал не только вести с ними войну, но еще и жаловался совершенно несправедливо: они столь мало старались обезоружить его гнев, что не боялись даже ежедневно показываться именно в тех местах, куда он должен был направляться по обязанностям своей службы. Речь шла о Лувре, где Граф и Графиня часто находились в их качестве Придворных, и так как их общие друзья были бы рады видеть их всех примирившимися, они посоветовали молодым удалиться из Парижа на некоторое время, дабы выказать Канцлеру большее почтение. Граф и Графиня попросили тогда Месье де Бельевра, кого мы увидим позже Первым Президентом Парламента Парижа, одолжить им его дом в Берни, располагавшийся у самых ворот этого великого города. Он был счастлив предоставить им это удовольствие, и когда они туда переехали, весь Двор являлся их там навещать, вовсе не заботясь о том, что мог сказать об этом Канцлер. Оба новобрачных были весьма уважаемыми персонами, кроме того, все прекрасно понимали, — когда у Канцлера пройдет его фантазия, он ни и коей мере не будет возражать против того, чтоб к ним являлись с визитами, он даже будет признателен тем, кто оказывал им знаки внимания.

Так как никто не сомневался в подобных ожиданиях, явились разнообразные посредники для налаживания примирения между столь близкими особами. Граф и Графиня и не требовали ничего лучшего, и говорили всем, кто с ними об этом беседовал, что если требовалось идти просить на коленях прощения у Канцлера, они всегда готовы это сделать; больше того, если бы они знали, что их свадьба [240] должна быть ему неприятна, они бы воздержались от такого шага, чтобы не подавать ему повода огорчаться из-за них. Не было ничего более покорного, чем эти их слова, и их друзья старались превозносить их перед Канцлером, но так как его трудно было провести, он им отвечал, что не было ничего проще говорить так после сделанного шага, когда всем прекрасно известно, что он уже не способен здесь ни прибавить, ни убавить. Итак, он казался суровым, как старый Капрал, как вдруг смягчился и тогда, когда об этом меньше всего думали. Вот как все это произошло.

/Вспыльчивость Месье де Тревиля./ Месье де Тревиль, осмеливавшийся сопротивляться Кардиналу де Ришелье, кто был, однако, ужасом всей Высшей Знати, заставил ценить себя еще больше теперь, когда имел дело всего лишь с вялым Министром, и о ком уже начинали поговаривать, что стоит ему показать зубы, как добьешься от него, чего захочешь, — Месье де Тревиль, говорю я, вырвав у него некую милость, какой он от него никогда бы не добился, если бы тот не боялся его еще больше, чем не любил, сам явился представить Грамоты Канцлеру из страха, как бы тот не отказался скрепить их печатью, если он распорядится представить ему их через кого-нибудь другого. Канцлер, кто не был вовсе так же вял, как Кардинал, хотя и любил угождать Могущественным, приняв Грамоты и увидев, прочитав их, что если он приложит к ним печать, это может подать повод к ропоту тех, кто мог иметь здесь интерес, вернул ему Грамоты, не пожелав их скрепить. Он сказал, что ему надо предварительно поговорить о них с Королевой Матерью, а когда его спросят, по каким причинам Грамоты не прошли через Канцлера, он надеется, что никто об этом больше и не подумает. Тревиль, не привыкший, чтобы ему отказывали в лицо, ответил на Гасконский манер, что, видимо, Королева прекрасно знала, что делала, когда предоставляла ему ту милость, какую он теперь предъявляет Канцлеру, что тот немного слишком о себе возомнил, желая [241] контролировать ее действия, и если тот не скрепит Грамоты добровольно, то ему не составит труда заставить его скрепить их силой; Королева сама прикажет ему вскоре это сделать, и лучший совет, какой он мог бы ему дать, как добрый друг, не связывать себе рук подобным делом.

Он немного чересчур занесся, говоря таким образом с первым Чиновником Короны; но каким бы разумом ни обладал человек, бывают обстоятельства, когда, далеко не владея своими чувствами, позволяешь себе увлечься до такой степени, что теряешь рассудок. Месье де Тревиль, вместо того, чтобы прийти в себя и сделаться более мудрым, не удовольствовался только тем, что сказал, но совершил еще один поступок, оскандаливший всю Роту. Это был день Печати, и событие стало еще более замечательным от большого числа людей, собравшихся там; как бы там ни было, не заботясь более о стольких свидетелях своей вспыльчивости, он снова спросил, не пожелает ли тот скрепить печатью Грамоты, и, увидев, что тот не хочет ничего делать, сказав ему, что никогда больше не окажет ему чести представлять их во второй раз, ни даже представлять ему когда-либо другие, он начал рвать их прямо у него под носом. Он добавил, как своего рода угрозу, что это больше не его дело, но дело Королевы, и он оставляет ей заботу заставить себе подчиняться.

Весть о таком его поведении тотчас облетела весь Париж и не замедлила добраться до Берни. Месье Граф де Лаваль тут же выехал оттуда, ничего не сказав своей жене, и, остановившись у одного из своих друзей, попросил его сходить вызвать Тревиля от его имени. Выйдя от Канцлера, Тревиль направился к Королеве и к Кардиналу, чтобы опередить надвигавшиеся события и, завернув пообедать к Месье де Беренгану, Первому Шталмейстеру маленькой конюшни Короля, вернулся затем к себе. Я пошел туда отнести письмо из страны, что один дворянин адресовал мне для передачи ему в собственные руки. Перед тем, как его вскрыть, Тревиль спросил меня, [242] от кого оно, и когда я назвал имя того, кто мне его отправил, он ответил, посмеиваясь, что этот дворянин лучше бы сделал, оставшись в Роте Мушкетеров, где он отслужил три или четыре года, чем покидать ее, как он и сделал, чтобы ехать наживать себе рога в провинции; он готов был поспорить, что перескажет мне слово в слово содержание письма, не читая его; он, разумеется, просил его о помощи, дабы явиться выставить свои рога в Парламенте Парижа, будто бы он был недостаточно доволен тем, что Парламент По уже с ними ознакомился.

Принявшись таким образом шутить со мной, он вскрыл это письмо, где действительно нашел все то, о чем мне говорил. Дворянин сообщал ему, что ухажер его жены был родственником двух или трех Президентов этого последнего Парламента, и, не надеясь ни на какую справедливость для него от этого Трибунала, он подвергался большому риску получать обиду за позором, если тот не послужит ему отцом и покровителем. Месье де Тревиль, прочитав мне вслух эти последние слова, спросил меня, что я о них думаю, и не следует ли ему скорее занять позицию против него, чем заявить себя его сторонником. Когда он заговорил со мной в такой манере, я счел, что он, должно быть, был любим ухажером или, по меньшей мере, тот был отрекомендован ему с хорошей стороны. И так как страдающий муж был из друзей Дома, а мнение, какого требовал от меня Месье де Тревиль, давало мне право рекомендовать ему правосудие над предвзятостью милости, какую мог найти у него другой, я уже было начал его убеждать, когда он прервал меня, чтобы упрекнуть в том, что я ему советовал объявить себя отцом рогоносца. Он мне сказал в то же время, не подумал ли мой друг, обращаясь к нему с такой просьбой, а, впрочем, и я, убеждая его на нее согласиться, выставить его в таком виде, если бы он был так прост и поверил мне, что все будут показывать на него пальцами.

Увидев, что он в хорошем настроении и желает [243] лишь посмеяться, я тоже перевел все в шутку, в чем совсем недурно преуспевал, когда хотел. В то время, как мы оба начинали углубляться в этот предмет, лакей явился доложить ему, что какой-то дворянин, не пожелавший назвать своего имени, просил с ним поговорить. Это был как раз друг Графа де Лаваля, пришедший исполнить данное ему поручение, но Месье де Тревиль, нисколько об этом не подозревая, скомандовал лакею его впустить. Этот дворянин прибыл момент спустя, и Месье де Тревиль, знавший его по ежедневным встречам при Дворе, спросил, что его к нему привело, и не может ли он быть ему чем-нибудь полезен; тот ответил, стараясь поставить меня в неловкое положение, что он явился просить у него плащ Мушкетера для одного дворянина из своих родственников. Но так как с ним приключились кое-какие дела в его стране, он бы хотел поговорить с ним об этом наедине, дабы он мог рассудить, будет ли тот в безопасности в его Роте. Мне захотелось выйти и оставить их в покое, но Месье де Тревиль сказал мне особенно не удаляться, потому что у него есть кое-что мне сказать по поводу принесенного мной письма; я направился в его прихожую, где принялся беседовать с одним Мушкетером, кто служил ему Оруженосцем.

/Только со шпагой в руке./ Едва я вышел за дверь, как дворянин заговорил с ним другим языком; он сказал, что Граф де Лаваль желал бы увидеть его со шпагой в руке; он узнал, как Тревиль обошелся с его тестем, и так как Мантия не позволяла тому потребовать ответа, он должен был сам рассчитаться за его ссору; он ожидает его за воротами Сен-Жак, и этот дворянин проводит его туда, если ему будет угодно; ему стоит лишь взять с собой одного из своих друзей, дабы дворянин не был бесполезным свидетелем их битвы. Месье де Тревиль был далеко не труслив и обладал большей храбростью, чем какой-либо иной человек на свете, он ответил, что тот доставил ему удовольствие, взявшись за такое поручение, Граф де Лаваль доставил ему еще большее удовольствие, приняв на свой [244] счет ссору его тестя, потому что, учитывая ремесло последнего, он вынужден был бы проглотить обиду, по его мнению, полученную им от этого магистрата, если бы, к счастью, не представился хоть кто-нибудь, от кого он мог бы потребовать за нее удовлетворения.

Этот дворянин ему заметил, что вовсе не было вопроса, кто прав или кто виноват, поскольку все это завершится со шпагой в руке; жалобы могли быть хороши лишь в установленном порядке или перед судьями, но судьба решит, как ей заблагорассудится, за кем была правда — за одним или за другим; наверняка, в какой бы манере ни обернулось дело, его друг, во всяком случае, будет удовлетворен, хотя бы он имел удовольствие нанести всего лишь два удара шпагой против него; он полагает, что не будет иначе и с его стороны, поскольку, когда бравые люди, вроде них, вменяют себе в обязанность пролить кровь один другого, та, что прольется, с чьей бы стороны это ни произошло, сможет стереть все разногласия, порождающие досаду в душе.

Так как самые короткие речи наиболее уместны при встречах, вроде этой, они оба на этом и остановились. Месье де Тревиль, вызвав своего лакея, стоявшего на страже у двери, сказал ему пригласить меня. Лакею не пришлось долго меня искать, поскольку я был всего лишь в трех шагах оттуда; и когда я предстал перед ним, он мне сказал в присутствии этого дворянина, что тот явился сделать ему вызов от имени Графа де Лаваля; ему совершенно незачем бросать взгляд на другого, кроме меня, чтобы послужить ему секундантом; он даже не спрашивает, справлюсь ли я с этим занятием, поскольку имел столько доказательств того, что я умею делать, что скорее ошибется в своем собственном суждении, чем во мне самом. Дворянин был изумлен, что он вот так поручает молодому человеку моего возраста драться против него, и, не сдержавшись, высказал ему свою мысль. Месье де Тревиль ответил, что если он не одобряет его выбор, то тем самым ставит себя в [245] большую опасность и может потерять собственную репутацию; когда бываешь побит человеком моего возраста, это гораздо большее огорчение, чем быть битым человеком зрелым; вот и все, что может его печалить, поскольку, что до остального, то он найдет во мне соперника, кто будет драться упорно.

Я счел себя не только польщенным столь почетной для меня речью, но еще и не менее лестным выбором. Быть секундантом Месье де Тревиля показалось мне честью, что заставит говорить обо мне не меньше, чем это сделал друг моего Дома вместе с его рогами, какие он намеревался таскать из Парламента в Парламент. Итак, в страшном нетерпении оказаться на лугу, боясь, как бы у меня не отобрали эту славу каким-нибудь непредвиденным случаем, я ждал только выхода одного и другого, чтобы последовать за ними с легким сердцем; но то, что я предвидел, случилось как раз тогда, когда мы все трое меньше всего об этом думали.

Когда мы уже совсем собрались подняться в карету, явился Офицер из ведомства Коннетабля объявить Месье де Тревилю, что Мессиры Маршалы Франции отправили его, дабы пребывать подле его особы вплоть до нового приказа на основании того, что им стало известно о намерении Графа де Лаваля вступить в кампанию с целью добиться мести за оскорбление, по его мнению, нанесенное его тестю.

/Сорванная дуэль воссоединенная семья./ Мне невозможно описать ту скорбь, какую я испытал, услышав эти речи. Она была равна чести, какую я уже считал своей, когда меня избрал такой, человек, как Месье де Тревиль, для действия, вроде того, что он пожелал мне доверить. Гвардеец был также отправлен к Графу де Лавалю, и после того, как это дело было улажено несколько дней спустя, Канцлер, порицаемый всем светом за нежелание простить своей дочери и удерживаемый лишь стыдом столь быстро менять свои решения, воспользовался тем, что Граф готов был сделать ради него, чтобы одарить их обоих своей милостью. Графиня де Лаваль, безумно любившая своего мужа, подумала, [246] будто умрет от радости, найдя, что после всего этого ничто больше не помешает ее счастью. Что до Канцлерши, то она наглядеться не могла, так сказать, на своего зятя, и ничуть не сожалела, что родственные узы, существовавшие между ними, препятствовали ей влюбиться в него, как она, возможно, влюбилась бы в другого, не столь ей близкого мужчину, и что она могла смотреть на него без всякого ущерба для своей добродетели. [247]

Горничная Миледи

/Безумие Миледи./ Я был обрадован тем, что дочь первого Чиновника Короны вот так вышла замуж за младшего сына, и хотя я не мог похвастаться происхождением из столь славного Дома, как он, я, тем не менее, льстил себя мыслью, что его пример способен произвести добрый эффект на мою возлюбленную, если, конечно, она станет более рассудительной и отдаст мне справедливость. Но она была по-прежнему упорно увлечена своим Маркизом де Вардом, и легко было увидеть, что она о нем мечтала. Этот Сеньор не был расположен жениться на иностранке, поскольку считался при Дворе одним из самых состоятельных людей; и она могла надеяться на брак с ним, лишь сделавшись богатой наследницей, какой она и думала стать, не вмешайся [248] я в это дело. Однако, так как надежда никогда не умирает, и именно она заставляет жить самых отверженных, случилось так, что пока я льстил себя мыслью преодолеть ее ненависть ко мне, она также льстила себя надеждой, что ее брат может умереть, и его состояние, и ее красота позволят ей овладеть сердцем, без которого она не могла жить. Но ее брат через несколько месяцев возвратился в Англию и весьма выгодно там женился, и ее надежды вскоре рассеялись, как дым, когда до нее дошли новости, что ее невестка уже была беременна; итак, не видя больше никакой возможности достичь своих целей, она было подумала умереть от горя.

Ее горничная, кого я время от времени заходил навестить, чтобы узнать новости о ее госпоже, и от кого я рассудил весьма кстати получить все милости, какие женщина способна дать мужчине, дабы еще больше вовлечь ее в мои интересы, поведала мне о ее безумии, и я сделал все, что мог, попытавшись ее забыть. Но так ничего и не добившись, какие бы усилия я к тому ни прилагал, я столь успешно скрывал мои чувства от этой горничной, что она поверила, будто я не был больше влюблен в ее госпожу. Любая другая особа ошиблась бы здесь точно так же, как и она, поскольку она получала от меня настолько убедительные знаки моей дружбы, что было простительно составить о них ложное представление.

Эта горничная была столь сильно удовлетворена мной, и я соответственно довольно-таки доволен ею, поскольку, учитывая ее милости, ее госпожа не делала ни единого шага без того, чтобы она меня о нем не предупредила; она мне сказала два или три месяца спустя, как замечательно я поступил, излечившись от страсти к ее госпоже, потому как у той не осталось больше ни рассудка, ни чести. Вопреки тому, во что она верила, я столь мало от этого излечился, что почувствовал, как меня пронзило отчаяние при этих словах. Однако, не желая раскрывать перед ней мои мысли, я принялся смеяться, как если бы действительно был рад тому, что больше не [249] любил сумасшедшую. Я спросил ее в то же время, но так, будто мне все равно, что же это был за скандал. Она мне ответила, что та всеми силами хотела заставить ее отнести записку Маркизу де Варду, чтобы назначить ему свидание, но она пока еще ничего не сделала, поскольку пожелала прежде узнать мое мнение по этому поводу.

Я удивился, как она не заметила, какой эффект произвели на меня ее слова. Я замер в изумлении; но, наконец, оправившись от смущения, я спросил ее, какого рода было это свидание; хотя они все преступны для девицы, тем не менее, одни были гораздо серьезнее, чем другие, но от пустяков быстро переходят к большому, и такой человек, как Вард, слишком ловок, чтобы долго оставаться на праведном пути. Она мне объявила, что упомянутое ею свидание не оставляло на этот счет никаких сомнений; Миледи... хотела провести с ним ночь, и если мне интересно взглянуть на записку, она могла сейчас же мне ее показать, потому что она была у нее в кармане.

Я был слишком заинтересован в этом деле, чтобы не поймать ее на слове; я попросил посмотреть на записку, и когда она мне ее дала, прочел там такие вещи, в какие никогда бы не поверил, если бы не видел их моими собственными глазами. Я невольно побледнел от такого чтения, и она побледнела в свою очередь, поняв, насколько ошиблась, когда поверила, будто я бросил ее госпожу ради нее. Она обрушила на меня тысячу упреков, и, не смея ничего ей возразить в свое оправдание, я решился попросить у нее помощи против самого себя. Итак, признавшись ей в моей слабости, какую я не мог больше отрицать, я бросился к ее ногам и сказал ей, что мой покой был отныне в ее руках; я не мог больше иметь никакого уважения к моей возлюбленной после того, в каком свете она мне ее показала, но так как я оставался еще достаточно слабым, чтобы ее желать, теперь только от нее зависело предоставить мне это удовлетворение; едва я получу то, чего желаю, как [250] не буду больше думать о ней, разве что с презрением; лишь взаимная дружба способна оживить огонь, погашенный в утехах; и так как я украду ее милости скорее, чем она мне их предоставит, поскольку я позабавлюсь с ней только под маской ее любовника, я не попрошу увидеться с ней во второй раз, не находя больше в этом удовольствия; итак, я возвращусь к ней с сердцем, освобожденным от всякой другой страсти, и таким образом она единственная будет его хозяйкой в будущем.

/Любовник без лица./ Несмотря на все мое красноречие, я бы никогда ее не убедил; но заявив ей, что если она желала продолжить наши отношения, то должна предоставить мне это удовлетворение, я заставил ее устроить все дело наполовину насильно, наполовину по доброй воле. Она меня спросила, как бы я хотел, чтобы она принялась обманывать свою госпожу, потребовав от меня клятву, что в случае, если та что-либо заметит, я возьму ее под мое покровительство, дабы она могла избежать ее гнева. Я сказал ей, — поскольку свидание назначено ночью, ей будет легко выдать меня за Маркиза де Варда; ей это будет тем более просто, что ее госпожа сама пожелала, чтобы не было никакого света в ее комнате, ни когда я туда прибуду, ни пока я там буду оставаться, и так как я должен выйти за час до рассвета, она прекрасно видит, что ничем не рискует, устраивая ей это надувательство.

Почти успокоенная, она тревожилась лишь из-за того, как бы мой голос не выдал меня, но я пообещал ей изменить его так хорошо, что она могла полностью на меня положиться. Горничная, посулив мне свои услуги, заверила свою госпожу, что отнесла записку Маркизу, и он не преминет явиться в ее комнату с наступлением ночи, и он был так же нетерпелив, как могла быть и она, в ожидании часа свидания. Миледи... пришла в восторг от того, что она была так близка к счастью, какого она столько ждала. День тянулся для нее в тысячу раз дольше, чем другие, и для меня он длился бы так же, если бы время от времени меня не охватывал испуг, как бы [251] она меня не узнала. Наконец Королева Англии удалилась, как и все Дамы ее Двора; едва только Миледи... улеглась в постель, как ее горничная провела меня к ней по маленькому проходу, ведущему в ее апартаменты. Так как я был обязан сделать ей комплимент по поводу великой судьбы, какой было угодно, чтобы она призвала меня к себе, я не замедлил его произнести, но так здорово подделав мой голос, что даже если бы она сомневалась в подстроенном ей подвохе, то никогда ничего бы не заметила.

Я счел совсем некстати, и по этой причине, и дабы лучше выказать ей мою любовь, особенно затягивать комплимент, но, перейдя к ласкам от слов, я настолько ее ублаготворил собой, а также столь доволен был ею сам, что нам верилось — не прошло еще и половины ночи, когда горничная явилась предупредить меня, что самое время уносить ноги. Может быть, из хитрости, или, лучше сказать, из ревности она явилась немного раньше, чем следовало, но так как Миледи не желала, чтобы день застал ее в моих объятьях, она тихонько шепнула мне на ухо сейчас уйти, а когда мне зайти навестить ее в следующий раз, она предупредит меня через свою горничную.

Горничная взяла меня за руку, чтобы вывести из комнаты, поскольку она вернулась за мной без света, точно также, как меня сюда и привела. Она проводила меня в свою комнату и сказала, что ни входить сюда, ни выходить от Королевы Англии не так-то просто; мне нужно задержаться здесь на целый день и выйти только с наступлением сумерек; это был приказ, что ей отдала ее госпожа, дабы ее не скомпрометировать, приказ, с каким мне придется смириться, потому что галантный человек всегда должен заботиться о репутации Дам.

Я не сумею сказать наверняка, принимала ли ее госпожа такую предосторожность или нет, но, наконец, то, что она мне говорила, было из породы тех вещей, о которых обычно высказываются, что если они и не правдивы, то, по меньшей мере, прекрасно придуманы, и я не нашел ни малейшего слова [252] возражения. Я выпил приготовленный ею для меня бульон, сказав ей, постаравшись как-то извиниться, хотя я и желал провести ночь с ее госпожой, мысль, что это свидание было назначено ей другому, была столь для меня отвратительна, что я не слишком истощил там мои силы. Я представлял себе, говоря это, что она поверит мне на слово, не требуя иных доказательств; но так как она обладала большей сообразительностью, чем я думал, она мне ответила, — если это так, как я хотел ее уверить, она убедится в этом в один момент; поскольку она была вынуждена томиться ожиданием всю ночь и ни на минуту не сомкнула глаз, как и я, нам надо поскорее ложиться в постель, к тому же у нее не было до полудня никакого дела в комнате ее госпожи, что даст нам обоим время хорошенько отдохнуть.

Если бы мне было возможно достойно вывернуться, я не преминул бы это сделать — покинуть постель особы, какую я любил больше всего на свете, чтобы улечься в постель девицы, с какой я сблизился разве что из распущенности, не было особенно устраивавшей меня вещью. Но так как я произвел бы дурное впечатление, воспротивившись ей, а кроме того я действительно нуждался в отдыхе, я принялся ее ласкать, заставляя ее поверить, что милости Госпожи не отбили мне память о том, как я должен быть благодарен за ее собственные. Затем, извинившись самым наилучшим образом, я сказал ей, что страшно хочу спать, и, задремав, я проспал до полудня, то есть, до того часа, когда она ушла на службу подле своей госпожи. Она поостереглась говорить ей, где я находился, но сказала, что Маркиз де Вард был так очарован ночью, проведенной с ней, что он почитал ни за что ту тюрьму, какая ожидала его в этот день.

/Удовлетворенная Госпожа./ Миледи была обрадована такими заверениями, и так как она считала себя обязанной оказать знаки признательности этому слишком счастливому Маркизу, она велела принести бумагу и чернила и послала ему эту записку, какую горничная никогда бы [253] мне не отдала, если бы та не потребовала на нее ответа. Вот что в ней содержалось:

«Я никогда не знала, насколько беспредельны силы мужчины, чтобы говорить об этом уверенно, но так как в моем возрасте я не могла не слышать несколько раз рассуждений об этом, я верю, что вы теперь более нуждаетесь в отдыхе, чем в трудах. Итак, забота, какую я питаю о вашем здоровье, вынуждает меня, чувствуя вас столь близким от меня, не желать еще больше воспользоваться вашим присутствием ради вашего интереса и ради моего. Дайте мне знать, когда вы думаете быть в состоянии выдержать новое испытание. Это, разумеется, дерзость говорить с вами в такой манере. Я не сказала бы так в лицо, и вы не можете в этом сомневаться, поскольку видели, как я позволила вам подступить столь близко ко мне, лишь скрыв мое смущение под покровом ночи; да, только темнота подала мне повод сделать это усилие над собой, и стены, разделяющие нас, позволяют мне писать вам то, что я осмелилась здесь выразить. Извините мне это и поверьте, что я была бы более сдержанна, если была бы менее очарована вашими достоинствами».

Горничная нашла меня еще спящим, когда принесла записку, и, разбудив меня, чтобы я на нее ответил. «Держите, враль,— сказала мне она,— и когда бы я не знала по собственному опыту, что вы не паралитик, эта записка слишком много бы мне поведала на ваш счет».

Я не знал, что ответить на ее справедливый упрек, и еще меньше, как отозваться на записку. Не то, что я не был еще достаточно влюблен в Миледи..., чтобы не наобещать ей всяких волшебств, но так как этот ответ должен был пройти через руки горничной, а я знал прекрасно, насколько дурным она найдет то, что я так нетерпелив, в общем, я оказался в совершенной растерянности. Однако я ей заметил, что малый опыт ее госпожи заставил ее рассматривать, как что-то грандиозное и чудесное, то, что с ней произошло, и мне немногого стоило поддерживать ее в добром мнении, какое она составила обо мне; [254] итак, если она сочтет это правильным, я назначу той второе свидание на этот же самый вечер или на следующий день; чем ближе оно будет от того, что предоставила мне ее госпожа, тем меньше ей придется ревновать; так как она сама уже обозвала меня паралитиком, она прекрасно понимала, что я не смогу восстановить силы за столь короткое время; она вовсе не должна тревожиться, и, если она это делала, то была совсем неправа.

Горничная, более лукавая, чем я мог вообразить, не поддалась на обман, и ответила мне, что какой бы ревнивой она ни была, она еще больше заботится о моем здоровье, потому никогда не допустит, чтобы я отправился на столь близкое свидание; сегодня у нас была суббота, и когда я передам ее госпоже, что приготовлюсь к следующей среде, то это все, на чем она может со мной поладить. Я смирился с ее решением, не имея возможности поступить иначе. Итак, я отослал ответ Миледи... в соответствии с ее желаниями, и так как она не знала ни моего почерка, ни почерка Маркиза де Варда, она легко приняла один за другой. Однако, отдавая мою записку своей госпоже, горничная сказала ей, будто я переменил решение после того, как ее написал, вспомнив, что Король должен был уехать в этот вечер ночевать в Венсенн, и, вынужденный поехать вместе с ним, я умолял ее перенести встречу на следующий день, то есть, на четверг.

Миледи... чистосердечно ей поверила, хотя все это было изобретено только из-за резонов, какие я объясню через один момент. Настала среда, и я явился к горничной; она по-прежнему должна была проводить меня к месту свидания, но она сказала мне, что ее госпожа не могла увидеться со мной этой ночью, поскольку одна из ее подруг заночует с ней. Я был весьма обескуражен этой новостью, хотя она мне сказала, что ждать мне всего лишь двадцать четыре часа, и все произойдет на следующий день. Наконец, вынужденный утешиться помимо собственной воли, я собрался возвратиться домой, [255] когда горничная сказала мне, — если я и не могу позабавиться с ее госпожой, я распрекрасно смогу сделать это с ней, она постелила белые простыни на своей кровати, и, по крайней мере, будет иметь удовольствие привести меня в такое же состояние, какое бы я имел, выходя от ее госпожи; она приложит к тому все свои старания, и, в конце концов, несправедливо, что она всегда пользуется остатками от другой.

/Умирающий от холода и голода.../ Эти слова, более, чем достаточные, чтобы показать мне, насколько она была лукава и корыстна, весьма меня огорчили; но, наконец, очутившись пойманным, все, что я должен был сделать, это поберечь себя, дабы не попасть впросак подле ее госпожи. Но так как я имел дело с женщиной коварной, она завела меня гораздо дальше, чем мне бы того хотелось. Настало утро, и она не пожелала оставить меня в кровати под тем предлогом, что в ее комнату должны были явиться торговцы и принести что-то для ее госпожи. Действительно, она назначила им встречу на этот день, чтобы не дать мне времени восстановить силы; она заставила меня перейти в кабинет рядом с ее комнатой, и, заперев за мной дверь, оставила меня там без огня, хотя погода не позволяла еще без него обходиться. Она сделала гораздо больше, она оставила меня там на весь день, не принеся мне даже хлебной корки, потому что хотела окончательно меня доконать прежде, чем провести меня в комнату ее госпожи. Я прекрасно разгадал ее хитрость, но, не в силах ничем воспротивиться, мне пришлось запастись терпением до тех пор, когда ей будет угодно вытащить меня из заточения. Наименьшим из моих бедствий был волчий аппетит; я продрог до мозга костей, и никогда человек не был менее предрасположен, чем я, являться на любовное свидание.

Наконец, в час ночи, коварная горничная отперла мне дверь, и, желая принести мне извинения за то, что оставила меня так надолго без всякой помощи, заявила, будто бы ей невозможно было поступить иначе; я счел себя необязанным принимать их [256] без того, чтобы не высказать ей все, что я об этом думал. Она довела свою хитрость до того, что еще и потушила огонь, обычно пылавший в ее комнате с той минуты, как она вставала, и до того момента, когда ложилась спать. Итак, не имея никакой возможности согреться перед тем, как идти на свидание с моей любовницей, я молил ее дать мне, по крайней мере, хоть одну вязанку хвороста, чтобы развести пусть даже совсем маленький огонь. Она мне ответила с определенным видом злорадства и ревности, что выставит меня в дурном свете перед своей госпожой, если расскажет ей, как я требовал огня, когда зашел вопрос о том, чтобы пойти ее повидать, она не будет говорить ей об этом из страха, как бы не погубить мою репутацию в ее глазах; влюбленный, имеющий весь пыл страстей, как я должен бы его иметь, скорее будет от него перегрет; одним словом, мне не оставалось больше ничего, как отправляться на свидание, не теряя ни минуты.

Она не стала дожидаться моего ответа, чтобы провести меня в ее комнату, и когда она взяла меня за руку, я подумал, что ее оледеню, настолько моя была холодна. Радость видеть меня в таком состоянии была так велика, что она не поостереглась той печали, какую все это мне причиняло. Я позволил ей себя вести, видя, что мне совершенно бессмысленно о чем бы то ни было ее просить; она меня оставила, когда я был возле самой постели Миледи..., и так как я не осмеливался приблизиться из страха, как бы не оледенить ее саму, она меня спросила, почему я не устраиваюсь рядом с ней. Я ей ответил, что ее горничная продержала меня несколько часов в своем кабинете, не разжигая огня, и я промерз до такой степени, что это было просто невероятно; мои зубы, стучавшие одни о другие, еще лучше подтверждали ей мои слова, и, сжалившись надо мной, она сказала мне поскорее ложиться, дабы я мог согреться. Я сделал, как она хотела, но никоим образом не почувствовал себя влюбленным. Она приникла ко мне и сжала меня в своих объятьях; любовь, какую она [258] питала не ко мне, но к тому, за кого меня принимала, заставила ее поначалу не чувствовать ледышку, какую она обнимала. Она пускалась на все ухищрения в мире, лишь бы меня отогреть, и долго не могла ничего добиться; она нашептывала мне самые нежные вещи на свете, стараясь дать мне понять, насколько она обязана мне за то, что я подвергался такому неудобству ради любви к ней.

/...или неудовлетворенная Госпожа./ Не понимая, однако, почему горничная заставила меня так долго ждать в том месте, где она меня заперла, и еще меньше, почему она оставила меня там без огня, она меня спросила, не знаю ли я какой-либо причины. Я поостерегся не открывать ей ни этого, ни того времени, что я провел в кабинете. Как бы там ни было, силы не вернулись ко мне; либо выстраданное мной время так их ослабило, или же горничная истощила их в бесчинствах, какие она вынудила меня с ней разделить, и Миледи была столь мало удовлетворена свиданием, что не попросила бы меня о другом, если бы поверила, что и при следующем все произойдет точно так, как в эту ночь. Я поднялся с ее постели в том же виде, в каком я на нее и улегся, а горничная еще имела коварство явиться за мной за четыре часа до рассвета. Я нашел тогда не только добрый огонь в ее комнате, но еще и то, чем я мог как следует подкрепиться. Я ел, как человек, имевший в этом насущную необходимость, и, вытерпев множество насмешек от этой лгуньи, утешался лишь мыслью, что ее госпожа устроит ей славный нагоняй за ту манеру, в какой она со мной обошлась. Та действительно не упустила случая это сделать, и я узнал от самой горничной, что ей стоило большого труда внушить той, что она поступила таким образом только потому, что в тот день в ее комнате постоянно толпились люди.

Миледи... кому пришлось по вкусу первое назначенное мне свидание, получила недостаточное отвращение от второго, чтобы не попросить меня о третьем. Горничная, которой все это начинало не нравиться, решила положить всему конец советом, [259] казалось, данным ее госпоже единственно с целью доставить той самое полное удовлетворение. Она заявила ей, что та лишает себя половины удовольствия, какое она могла бы получить, если бы пользовалась моими объятьями при свете дня или, по меньшей мере, при помощи другого освещения, заменявшего нам то, что дает солнце; она не должна больше церемониться и взглянуть, наконец, своему кавалеру в лицо; кроме того, свидания, назначаемые ему, станут от этого более долгими, а, следовательно, более приятными для нее. Ей стоило великого труда убедить ту на это решиться, но она добилась своего, непрестанно ее урезонивая. Миледи договорилась с ней, что она еще раз приведет меня в ее комнату в следующий понедельник, как обычно, то есть, не принося с собой никакого огня, но, вместо того, чтобы явиться за мной за два или три часа до рассвета, она оставит нас вместе вплоть до самого того времени, когда уже пора будет вставать.

Этот совет должен был заставить меня воздержаться от дальнейших визитов к ней из страха, как бы не подвергнуться справедливому негодованию, если она раскроет то надувательство, каким я воспользовался, дабы украсть ее милости. Правда, поскольку горничная была моей сообщницей, ей следовало не меньше, чем мне, опасаться этого разоблачения; но так как она могла отвести от себя угрозу, или предупредив меня о намерении Миледи..., или же покинув ее службу, она уверилась, будто сможет принять свои меры, лишь бы не испытывать больше ревности, какую вызывали у нее наши частые свидания. Я был весьма изумлен, когда горничная поведала мне о намерении своей госпожи, и, не догадываясь, что это она сама подала ей такой совет, я сказал ей, что даже не знаю, как бы нам выкрутиться из этого дела; было бы почти так же опасно оказаться в настоящее время на свидании с ее госпожой, как и уклониться от него после того, как я на него согласился; если бы я от него уклонился, это бы подало ей повод обратиться к кому-нибудь другому помимо [260] горничной, чтобы узнать от самого Маркиза де Варда, чья в том была вина, особенно когда она увидит, что ей не смогут дать вразумительных ответов; а с другой стороны, если я туда явлюсь, легко понять, что все может кончиться еще хуже.

/Ревность горничной./ Горничная, внимательно меня выслушав, ответила, что все это правда, вот до чего она дошла ради любви ко мне, но поскольку я был причиной зла, я же должен принести и избавление от него; она была виновата, допустив такую снисходительность, не предвидя всех ее последствий; тем не менее, так как не существует ничего, чему нельзя было бы помочь, если это только не было смертью, она готова дать мне спасительный совет, если я пожелаю им воспользоваться. Я ей ответил, что в том затруднительном положении, в каком я нахожусь, я сделаю что угодно, лишь бы из него выбраться, я поклялся исполнить все, что бы она мне ни посоветовала; тогда она заставила меня написать письмо, я должен был передать его Миледи..., когда улягусь вместе с ней. Оно необычайно пришлось мне по вкусу, потому что она заставила меня написать его от имени Маркиза де Варда, и потому как оно не должно было показаться чересчур приятным этой девице. Согласившись на новое свидание, горничная ни за что не хотела мне сказать, как она вытащит меня из интриги этой ночью до тех пор, пока я не был совсем готов пройти в комнату ее госпожи. Наконец, так как нужно было сейчас или никогда меня предупредить, она мне сказала, — когда произойдет нечто чрезвычайное, я воспользуюсь этим случаем и выскользну из рук ее госпожи. Она не пожелала сказать мне больше, настолько она была таинственна, или, скорее, настолько она хотела оставить меня с беспокойством на душе. Ей очень хотелось, чтобы это третье свидание прошло так же, как второе, но я все еще был так влюблен в эту красивую особу, что вопреки тому, как она себе его вообразила, я вновь обрел подле Миледи ту репутацию, какую завоевал во время нашего первого свидания. Однако я отдал ей письмо, [261] что ее горничная заставила меня написать, и, попросив ее отнестись к нему с полным доверием, я ждал уже с большим спокойствием, чем, по-видимому, должен был иметь, сигнала, обещанного мне этой девицей, когда настанет время позаботиться о моем отступлении.

Она подала мне этот сигнал лишь между четырьмя и пятью часами утра; она сама подожгла соломенный тюфяк, находившийся на галерее, достаточно удаленной от ее комнаты. Действительно, это было то, о чем я меньше всего думал, так же, впрочем, как и Миледи..., размышлявшая только о том, что бы мне сказать, дабы избавиться от смущения, когда мы окажемся лицом к лицу. Шум, сразу же поднявшийся во всем дворце, отвлек ее от этих мыслей, и она первая попросила меня уйти, поскольку в этом беспорядке и смятении меня могли застать подле нее. Я не заставил умолять себя об этом дважды и отправился к горничной, она мне тут же сказала, что так как двери дворца были теперь открыты всем ветрам в ожидании получения подмоги, я могу воспользоваться этим случаем, чтобы удалиться к себе. Я сделал так, как она мне посоветовала; огонь был потушен до рассвета, и Миледи... была весьма рассержена тем, что этот случай извлек меня из ее объятий раньше, чем предполагалось.

/Отчаяние Миледи./ Когда горничная вошла к ней со светом посмотреть, не нанес ли огонь какого-либо ущерба, и когда она удалилась в свою комнату, убедившись, что с этой стороны нечего больше бояться, Миледи..., едва оставшись одна, прониклась любопытством прочесть записку, какую я ей оставил; но у нее не оказалось особенных причин быть ею довольной, поскольку она нашла там лишь то, что можно прочитать здесь:

«Я настолько обременен свиданиями, что если бы вы не были иностранкой, а я не пожелал бы распространить известность о моей репутации за море, отделяющее вашу страну от моей, я никогда бы не согласился на те, что вы [262] мне назначали. Не ждите же, чтобы я явился таким же пунктуальным в будущем, каким был в эти дни. Всему свое время, и все, что я могу сделать для вас это обнимать вас самое большее три или четыре раза в год».

Миледи никогда бы не поверила в то, что она видела, если бы эту записку ей передал кто-либо другой, а не я. Я ей казался слишком влюбленным всего лишь момент назад, чтобы позволить ей совместить в ее разумении настолько противоположные вещи, а именно, такую любовь и столь огромное презрение. Она снова улеглась в постель, где и проплакала все утро. Я прекрасно догадывался об этом, не видя ее, и когда отправился к ней после обеда, чтобы позабавиться немного ее смущением, она оказалась недоступной в этот день ни для меня, ни для кого бы то ни было. То же повторилось и на следующий день; но, сказав накануне вечером своей горничной, что желает со мной поговорить, если завтра я вернусь ее повидать, она ей приказала впустить меня в свою комнату, тогда как ее дверь оставалась закрытой для всякого другого.

Горничная, превосходно знавшая причину ее печали, ломала себе голову, разгадывая, чего же она от меня хотела, и так и не могла в это проникнуть, какую бы пытку она ни применяла к своему рассудку. Итак, обязанный запастись терпением до тех пор, как ее увижу, я был весьма изумлен, когда, вернувшись туда в этот день, услышал от горничной комплимент, какой она должна была мне сделать от имени ее госпожи. Мне было невозможно точно так же, как и ей, угадать, чего она от меня хотела, но, наконец, убедившись, что мне недолго придется ждать, прежде чем узнать об этом, я приказал о себе доложить, дабы посмотреть, не переменила ли она своих чувств ко мне. Ее горничная, кем я воспользовался, чтобы передать ей о моем присутствии здесь, сказала мне, что я могу войти, и я тотчас же это сделал. Я нашел ее госпожу в постели, одета она была весьма небрежно, но не показалась мне от этого [263] менее красивой. Все это навело меня на мысль, что больше ничто не мешает моему счастью, играть полюбовно со столь прелестной особой, не вынуждая себя при этом прибегать к мошенничеству, чтобы обладать ею.

Я обнаружил ее в столь неузнаваемом настроении, что и быть не могло более громадного изменения. Вместо того, чтобы принять со мной свой обычный насмешливый тон, она очень серьезно спросила меня, говорил ли я правду, когда сказал, что люблю ее с последней страстью. Я опустился на колено рядом с ее постелью, заверяя ее всеми возможными клятвами, что если и был какой-то изъян в тех уверениях, какие я ей давал, то он происходил от того, что мне было невозможно по-настоящему выразить, до какой степени я ее любил. Она мне ответила, — поскольку это было так, будет справедливо обходиться со мной лучше, чем она это делала в прошлом; она переменит отныне свое поведение по отношению ко мне, но все-таки при условии, что я никогда не откажусь от моих обещаний, сделанных ей, любить ее больше, чем самого себя; она вскоре потребует от меня доказательств всему этому, и ожидает, что я предоставлю их ей от чистого сердца.

Я взял ее руку и целовал ее с невероятными восторгами, чтобы засвидетельствовать ей этим, так же, как и моими словами — стоит ей только приказать, и ей обеспечено абсолютное повиновение. Она позволяла мне делать это без малейшего сопротивления, чем очаровала меня настолько же, как и всеми милостями, какие я у нее украл, хотя они и были совсем другой природы, нежели эти. Так как, наконец, все, что украдено, не имеет той же привлекательности, как то, что отдается по доброй воле, по меньшей мере, когда это не того сорта похищения, где легко заметить, что та, у кого нечто похищают, прекрасно расположена позволить это делать.

Миледи... остановилась на этом в тот день, не пожелав сказать мне большего. Я видел ее и в последующие дни, и всегда со мной обращались [264] превосходно; она даже встречала меня все с лучшей миной день ото дня, так что, если бы я не знал о ее слабости к Маркизу де Варду, то почитал бы себя счастливейшим из людей. Горничная не оставалась равнодушной ко всем этим визитам; она желала знать, в чем был секрет, и мне стоило великих трудов заставить ее поверить в подмену. Впрочем, я добился своего довольно ловко. Я убедил ее в том, якобы Миледи показала мне письмо от своего брата, кто поссорился с Маркизом Винчестером; он просил мне сказать, что немедленно переезжает во Францию биться против него, не осмелившись сделать это в Англии; он умолял меня быть его секундантом, и вот из-за этого-то ее госпожа меня и ласкала. Она проглотила эту новость, и по причине того счастья, какое я имел до сих пор в битвах, она легко поверила, что когда собирались устроить еще одну, более надежно было воспользоваться мной, чем кем-либо другим, и что именно из-за этого совершилась такая перемена в поведении ее госпожи.

Новое поведение Миледи... настолько удивило и меня, меня, кем всегда пренебрегали, что я принялся размышлять, от чего бы оно могло произойти. Хорошенько над этим подумав, я нашел наиболее правдоподобным то, что она походила на большинство Дам, кто, по прошествии их фантазии с одним мужчиной, искали себе другого, в ком они могли бы найти то, чего больше не находили в первом.

/Ради ночи любви./ Моя мысль, однако, оказалась ложной, и я не замедлил в этом убедиться. Когда я явился ее проведать на следующий день, она мне сказала, что настало время подвергнуть меня испытанию, и она желала бы узнать сегодня же, не откажусь ли я от того, о чем она меня попросит. Я ответил ей без колебаний, что стоит ей только сказать, и если даже она потребует мою жизнь, то вскоре увидит по той жертве, какую я ей принесу, с каким удовольствием я ей подчинюсь. Она заметила, что вовсе не мою жизнь она просила, но жизнь совсем другого, и если я пожелаю ей ее обещать, не существует ничего такого, [265] на что я не мог бы надеяться. Эти слова открыли мне глаза в ту же минуту, и, тотчас поняв, какой эффект произвела записка, что я оставил ей во время нашей последней встречи, я не преминул сказать ей — пусть она лишь назовет своего врага, и очень скоро она будет от него избавлена.

Это обещание мне ничего не стоило, поскольку я рассчитывал воспользоваться намеком, сделанным мне ей самой в яростном желании отомстить. Я рассчитывал также, что, добившись того, что я претендовал получить, как вознаграждение за мои обещания, я простодушно признаюсь ей, что она не должна больше пылать таким гневом против Маркиза де Варда, поскольку это я сам обманывал ее под его именем. Она обрадовалась той горячности, с какой я обещал ей мою помощь; итак, подтвердив еще раз, что не существовало ничего, на что я не должен был бы надеяться от нее, если я окажу ей эту услугу, она мне сказала, что тем врагом, чьей крови она требовала, был Маркиз де Вард.

Я притворился крайне изумленным, услышав его имя, и Миледи не могла недооценить мое изумление и спросила, что сделалось с моей храбростью, со мной самим, кто, казалось, всего один момент назад хотел тягаться с небом, лишь бы ей угодить. Я ей ответил, страшно удивленный, каким я должен был ей показаться, что во мне не меньше храбрости, чем прежде, но, приняв во внимание, что в какой бы манере ни обернулась битва, я буду вынужден никогда больше не увидеть ее в моей жизни, я наивно признался ей, что все мое постоянство покинуло меня при этой мысли. Она меня спросила, почему же я не увижу ее больше, если выйду победителем из этой битвы, как она и надеялась; потому, — ответил я, — что мне не придется ожидать никакой пощады для себя от Его Величества. В самом деле, я не только бы нарушил этим его приказы, но еще и убил бы Сеньора, находившегося в прекрасных отношениях с Королевой Матерью; итак, самое лучшее, что я смог бы [266] сделать, так это сбежать и соответственно никогда больше ее не увидеть.

/Ожесточенный спор о сделке./ Миледи сказала мне, — поскольку дела обстоят таким образом, мне надо будет всего лишь переехать в Англию, а она явится и отыщет меня там. Я весьма сомневался, что у нее есть хоть малейшее желание туда перебираться, как мне вскоре привелось легко в этом убедиться, но, сделав вид, будто поддался на обман, как простофиля, я заявил ей, что на таких условиях я буду драться не только против Маркиза де Варда, но еще и против всех тех, кого ей будет угодно мне назвать; однако, так как ничто не придаст мне большей смелости, как гарантии, что она сдержит данное мне слово, я умолял ее не счесть за дурное, если я попрошу у нее задаток прежде, чем ринуться в эту битву; самое лучшее, что она могла бы мне дать, это предоставить мне заранее те милости, что она мне пообещала; если она хотела сделать из меня победителя, то должна была сделать из меня счастливца, поскольку без этого я буду биться в нерешительности и буду скорее побежден страхом, что она не сдержит своего слова, чем испугом перед моим противником. Она мне заметила, что никто, кроме меня, не был бы способен произнести просьбу, вроде этой; где это видано, чтобы требовали оплаты заранее, особенно, когда имеют хоть немного уважения к особе.

Она была права, и я, может быть, покраснел бы от собственного поведения, если бы полное знание о ее делах не успокоило меня, когда я об этом подумал. Мне было известно, что она переступила тот порог, что обычно так дорого обходится девице, и я сказал себе, — поскольку она переступила его для другого, она распрекрасно может переступить его еще раз для меня. Не позволяя сбить себя с толку всем тем, что она могла сказать, лишь бы отговорить меня от моей решимости, я настаивал на своей просьбе под предлогом, что без этого я не могу быть в состоянии безмятежности, и если она хотела одержать победу, в ее интересах, так же, как и в моих, не отказываться [267] от того, о чем я ее просил. Наконец, почти открыто дав ей понять, что мои услуги могли быть приобретены только за эту цену, хотя я сделал это в скромной манере, и как человек страстно влюбленный, я поставил ее перед роковой неизбежностью — или предоставить мне то, о чем я ее просил, или, по меньшей мере, позволить мне взять все это самому.

Ей больше понравилось одно, чем другое, и мы сделались добрыми друзьями, или, по крайней мере, не было бы никого, кто не рассудил бы именно так; и я ей пообещал быть непобедимым теперь, когда был столь счастлив, что обладал ее дружбой.

Я рисковал немногим, обещая ей быть непобедимым с этой стороны. Я не имел ни малейшего желания драться, и более, чем никогда, очарованный этой сиреной, раздумывал лишь о том, как бы признаться ей в моем обмане, дабы, избавив ее этим от всякого негодования и одновременно избавив себя тоже от битвы, какую я должен был дать, я мог бы наслаждаться в покое моей доброй удачей. Мне было необходимо сделать это поскорее из-за преследований, какие она уже устраивала мне, понуждая исполнить данное слово.

Я получил некоторую передышку, узнав, что Маркиз де Вард заболел; и так как лихорадка приковала его к постели, для меня это было извинение, на какое она не могла найти возражения. Лихорадка продлилась у него семь или восемь дней; тем временем я попросил у этой девицы милости провести с ней ночь; она пыталась уклониться под тем предлогом, как бы ее горничная об этом не узнала. Я хотел взяться подкупить ее, уверенный, что, после всего случившегося между нами, она будет обязана попридержать свою ревность; но она никак не хотела на это согласиться, сказав мне, что не пожелает и за все золото мира дать ей в руки такую власть над ней.

Я, конечно, мог, если бы захотел, сказать Миледи... все, что знал о ее делах, и поведать ей о своей уверенности, что она никогда не сойдет за Весталку [268] в сознании ее служанки. Но сочтя, что не настал еще момент высказывать ей мою мысль, я сделал вид, будто поддался на ее резоны. Итак, я предложил ей поступить иначе; она оставит меня закрытым в своей комнате, тогда как отошлет куда-нибудь свою горничную, дабы, когда она вернется, она уверилась бы, что я уже ушел. Она было хотела найти и здесь какое-нибудь препятствие, но я напомнил ей, что Маркиз де Вард вот-вот будет на ногах, и она не должна бы отказывать мне в этом удовлетворении, потому что не пройдет и трех дней, как я буду уже не в состоянии попросить ее о чем бы то ни было; она согласилась в конце концов.

Я решился не дать пройти этой ночи, не признавшись красавице, что ей нечего больше так сердиться на Маркиза де Варда, поскольку причиной к этому послужил лишь вымысел. Я вообразил себе, что эта новость может быть ей только приятна, потому что вместо любовника, якобы презиравшего ее, она найдет такого, кто всегда настолько ее любил, что пошел на столь грандиозное надувательство, лишь бы помешать ей броситься в объятия другого. Каждый на моем месте загорелся бы, без сомнения, той же мыслью, а каким громадным утешением было бы для нее узнать, что если она и возвела напраслину по поводу его чести, то произошло это по милости человека, страстно в нее влюбленного. Я подумал, что было бы желательно запастись временем для разговора с ней, дабы быть хорошо принятым. Я не мог и надеяться на более благоприятные обстоятельства, чем эти, и, еще раз подготовив момент, когда она будет наиболее расположена прислушаться к голосу разума, я был страшно поражен, встретив вместо пылкости, какую она не раз проявляла прежде, внезапную ледяную холодность. Я старался ее оживить не только речью, казавшейся мне очень убедительной, но еще и ласками.

/По заслугам и награда./ Я верил, что не существовало ничего более способного ее тронуть, и, движимая дружбой или разумом, она меня отблагодарит за ее освобождение от [269] куртизана, кому она хотела отдаться, не зная, проявит ли он к ней хоть малейшую дружбу. Я рассчитывал также ей наглядно показать, что когда бы даже он ее проявил, он, весьма возможно, злоупотребил бы ее доверием, следуя привычному обычаю ему подобных, больших негодяев в любви. Но она мне не позволила сделать все, что я хотел; она мне нанесла такой удар ногой, что если бы он был нанесен с такой же силой, как и с гневом, она бы меня вышвырнула вон из постели. Этот поступок меня изумил, и я счел совсем некстати ни призывать ее к разуму, ни обращаться к ее нежности, и попросил у нее прощения; но она была так же мало чувствительна к моему смирению, как и ко всему остальному. Она даже проявила столь мало скромности, что разбудила свою горничную грохотом, какой она устроила. Правда, она не заботилась об этом больше, а так как узнала, что та помогала мне в разыгранном с ней надувательстве, то вознамерилась разбудить ее еще и не таким образом.

Горничная, вовсе не знавшая, что бы это могло означать, весьма далекая от всякого подозрения застать ее госпожу со мной, (она уверилась, будто я ушел, как та сама ей сказала), явившись посмотреть, что происходит, со свечой в руке, была сильно поражена, обнаружив меня там. Она, может быть, первая начала бы жаловаться, если бы ее госпожа, не дав ей на это времени, не высказала ей всех оскорблений, какие могли когда-либо выйти из уст женщины. Она ее упрекала в том, что с ее помощью я ее обманул, и горничная ответила ей с дерзостью, что если она и обманывала ее три раза, то вовсе не она уложила меня этой ночью в ее постель. Я верю, что та бы ее с радостью убила или, по меньшей мере, избила, если бы могла это сделать, не разбудив весь дом. Наконец ее гнев спал, и она сказала ей собирать свои пожитки, как только настанет рассвет, поскольку она никогда не желала ее больше видеть. Что до меня, то она мне скомандовала никогда не появляться перед ней, по крайней мере, [270] если я не хочу, чтобы она вонзила мне в грудь кинжал. Я наспех подхватил мои одежды, не заставляя повторять мне этого дважды, и из страха, как бы она не сделала моей шпагой то, что не могла сделать кинжалом, за отсутствием такового, это была первая вещь, какую я на себя нацепил.

Я провел остаток ночи в комнате горничной, у кого не было больше никакого желания смеяться, точно так же, как и у меня. Ее госпожа задолжала ей все ее жалование с самого ее поступления к ней на службу, и так как ее брат, хотя и богач, вовсе не присылал ей денег, она не знала, куда идти в случае, как это было возможно, если та сохранит на нее свой гнев. Вместо того, чтобы попрекать меня, она только жаловалась, как особа, не знавшая, что с ней станет завтра; итак, не желая видеть ее в отчаянии, я ей сказал успокоиться, и если ее госпожа дурно обойдется с ней, она найдет меня всегда готовым, когда ей что-нибудь понадобится.

В девять или десять часов утра ее госпожа позвонила, как она привыкла делать, когда ей нужно было что-нибудь ей сказать. Прошло уже семь или восемь часов с тех пор, как произошло наше дело, вполне достаточное время, чтобы утихомирить ее гнев; но она была столь мало к этому расположена, что вызвала горничную только для того, чтобы возобновить отданный ей приказ, — незамедлительно убраться из ее дома. Другая, менее заносчивая, хорошенько этого бы поостереглась, так как отчаяние, в какое она ее приводила, выставляя ее вот так, без денег, стало бы причиной того, что та не замедлила бы перемыть ей все косточки в самой странной манере. Далеко над этим не раздумывая, она сказала еще, — если до нее дойдет, что та ведет о ней какие бы то ни было речи, она может быть уверена, что поплатится за это жизнью.

Напрасно горничная возражала ей, что так не выставляют девицу на мостовую, и, по меньшей мере, ей платят, когда увольняют, но ей стоило бы не говорить вообще ничего, чем держать перед ней [271] подобные речи. Вынужденная возвратить ключи своей госпоже, она явилась мне сказать прежде, чем уйти, что мне гораздо лучше выйти вместе с ней теперь, в неурочный час. Я прекрасно понял по ее словам, насколько ее не заботила больше ни ее репутация, ни репутация ее госпожи, поскольку, вместо запрещения, какое она мне делала прежде, выходить до наступления ночи, она же первая мне это советовала. Она мне советовала даже выйти вместе с ней, отбрасывая таким образом всякую осторожность, какой она столь строго придерживалась когда-то. Я не счел себя обязанным следовать ее совету, больше ради самолюбия, чем ради какого-то расположения к ней. Я нашел, что не буду иметь больше никакой чести в свете, если пойдут разговоры о том, как я оставляю дом и провожу ночи со служанкой. Итак, сказав ей уходить, я заметил, — поскольку уже задержался с выходом, то подожду уж до ночи, дабы поберечь репутацию ее госпожи, как она сама мне советовала; она же мне сказала поступать, как мне заблагорассудится, но если я пожелаю ей поверить, я хорошенько поберегусь; следовало бы поопасаться, как бы к ней по их обычаю не нагрянула куча Англичан, и как бы она не попросила одного из них пырнуть меня, когда я меньше всего буду об этом думать; она достаточно ее знала, чтобы дать мне возможность воспользоваться этим советом, пока не было слишком поздно.

Такие речи заставили меня задуматься, что она, возможно, права, особенно поразмыслив над тем, как, все принеся мне в жертву за данное мной обещание убить Маркиза де Варда, моя Миледи прекрасно могла бы сделать то же самое для кого-нибудь другого. Итак, не имея больше ни такого уважения к ней и ее добродетели, ни такого же к себе самому и моей чести, я сказал горничной, что хочу ей верить, даже под угрозой всего, что могло бы от этого приключиться; пусть она позволит мне пройти перед ней, а сама последует за мной минут через пять, дабы не возбуждать такой [272] настороженности, как если бы мы вышли вместе. Она согласилась на все, но эта предусмотрительность не помешала тому, что меня заметили, и так как знали, что я мог выйти только от Миледи..., куда я обычно заходил, меня, может быть, заподозрили бы выходящим от госпожи, если бы не увидели, как появилась служанка через короткое время после меня. Она уносила свой узел, и некий человек, полюбопытствовав за ней проследить, увидел меня, ожидавшего ее в сотне шагов оттуда, там, где я назначил ей свидание. Я хотел узнать, не сказала ли ей что-нибудь ее госпожа, когда она ходила попрощаться с ней, как я ей посоветовал сделать.

/Миледи и Королева./ То, что сделал этот человек, оправдало Миледи..., как я вскоре расскажу; тем не менее, это не было полностью убедительным доказательством для нее. В самом деле, могли поверить, и это было даже весьма правдоподобно, что если я имел какие-то отношения с ней, все это могло происходить не иначе, как с помощью ее горничной, и потому я мог разговаривать с ней о предмете, не касающемся ее лично. Но этот узел был чудесной находкой для ее госпожи, и вот как все произошло.

Тот, кто видел меня выходящим незадолго перед ней, и кто за нами проследил, доложил об этом Королеве Англии, то ли он был сердит на Миледи... и полагал, что это сможет бурно обернуться для нее, или же он думал лишь позабавить Ее Величество; Королева поговорила об этом с Миледи... и в таких выражениях, что дала, ей понять, — если она не оправдается перед ней, той будет трудно поверить, что не она являлась целью моих визитов. Миледи…, не испытывавшая недостатка ни в хитрости, ни в сообразительности, совсем не растерялась в случае, в каком другая, может быть, оказалась бы весьма смущенной. Она ответила Ее Величеству, что, со всем должным к ней почтением, она позволит себе ей сказать, так как только правда может оскорбить, она нисколько не возмущена ее подозрениями; и если ее душа спокойна, то не столько по причине [273] ее невиновности, сколько из-за доказательства, какое она легко ей предоставит. Она не отрицала, что я провел ночь в ее апартаментах, но в постели ее горничной, а не в ее собственной; она первая это заметила и с позором выгнала эту девку, не пожелав выслушивать ложь, какой та намеревалась оправдаться. Она добавила, что пригрозила вышвырнуть меня из окна и, может быть, сделала бы это, если бы у нее были люди для исполнения ее воли; но мое бегство предупредило ее негодование, и она сочла за благо на этом и остановиться, не устраивая скандала, что мог бы обернуться против нее. Она опасалась, так как далеко не всегда расположены воздавать по справедливости всему свету, как бы ей не вменили в вину, как это и делают в настоящее время, интрижку, не имевшую к ней никакого отношения; иначе она не стала бы заставлять эту девку укладывать ее пожитки, с приказом никогда больше не попадаться ей на глаза.

Так как в этом было много правдоподобия, Королева Англии легко поверила всему, что та ей сказала. Итак, весь ее гнев обернулся против меня; хотя я не имел чести быть лично с ней знакомым, она послала сказать Месье дез Эссару, что просит его явиться повидать ее после обеда. Он не осмелился уклониться от приглашения, и когда Ее Величество пожаловалась, будто у меня было столь мало уважения к ней, что я, не колеблясь, обесчестил ее Дом, он пообещал ей применить ко мне все наказание, какого она могла ожидать от его глубочайшего почтения к ней. Наказание действительно было серьезным; он отправил меня в тюрьму Аббатства Сен-Жермен, как только возвратился к себе. Я отсидел там два месяца, и полагаю, все еще был бы там, если бы сама Королева Англии не соблаговолила мне простить. Однажды, когда она находилась в Лувре, она сказала Месье дез Эссару, что мое наказание было достаточно долгим, и так как можно надеяться, что я сделался более мудрым, не было никакой опасности вернуть мне свободу. Я счел себя обязанным пойти [274] поблагодарить ее, и когда я явился, она мне сказала, что прощает моей молодости все сделанное мной, но при условии, что я не начну сначала. Я кстати рассудил ничего ей не отвечать, найдя, что почтительное молчание лучше подходило в случае, вроде этого, чем все извинения, какие я мог бы отыскать в мою пользу. Как только я вышел, она сказала нескольким Дамам, находившимся вместе с ней, в том числе и Миледи..., что я был очень хорошо сложен, и та, кого я ходил навещать, удостоилась большой чести, поскольку я был слишком лакомым кусочком для служанки, и многие госпожи таким бы с радостью удовольствовались.

/Все кончается убийством./ Вот как окончилась история с моей Англичанкой, если, конечно, я не должен рассматривать как продолжение множество опасностей, из каких я счастливо выпутался, сам не зная, как в них попал. В самом деле, некоторое время спустя меня чуть было не убили при выходе с Ярмарки Сен-Жермен три человека, толкавшие меня от одного к другому, как ни в чем не бывало. Они рассчитывали, что, по природе не особенно терпеливый, я им что-нибудь скажу и подам им тем самым предлог к исполнению злобного умысла, какой они заготовили заранее; но, старея, набираешься опыта, и я сделался гораздо более выдержанным, чем когда я прибыл из страны. К тому же, так как я знал, что приобрел себе весьма опасного врага в лице Миледи, я ходил с большей предосторожностью, чем делал бы это, если бы между нами ничего не произошло. Итак, я продолжал свой путь, будто бы ничего не замечая. Они следовали за мной, и я не добрался еще до Улицы задиристых мальчиков, поскольку вышел через ворота на Улицу Турнон, когда один из этих трех мерзавцев загородил мне дорогу и сказал взять шпагу в руку. Я тотчас оглянулся назад и по сторонам, и, увидев не только двух других, готовых придти к нему на подмогу, но и еще четверых людей, кого я не знал и у кого был вид настоящих убийц, я расположился при входе в тупик, что был здесь совсем рядом. [275]

Я счел, что мне будет проще защищаться там, чем посреди улицы, но когда семь человек атаковали меня все разом, я вскоре, конечно бы, пал под численным превосходством, если бы не додумался крикнуть — «Ко мне, Мушкетеры». По счастью, Атос, Портос и Арамис были тут же совсем неподалеку вместе с двумя или тремя из их друзей. Они сидели у трактирщика вблизи от Ворот Ярмарки, и так как достаточно любого пустяка в Париже, чтобы собрался весь народ, едва они высунули нос в окно, как население, сбежавшееся в добром количестве со всех сторон, оповестило их, что это убивают какого-то Мушкетера. Как раз вовремя они явились мне на помощь, я уже получил два удара шпагой и не замедлил бы вскоре отправиться на тот свет, судя по манере, с какой взялись за это дело мои убийцы.

Они были бравые люди, и это будет хорошо видно из того, что я расскажу, если, конечно, можно дать такое наименование негодяям, решившимся на столь зловредный поступок. Они уже рассчитывали очень скоро завершить их труды, когда вдруг увидели себя вынужденными повернуть головы против врагов, каких они вовсе не ожидали. Наша битва начала тогда становиться менее опасной для меня, и мне посчастливилось убить одного из этих людей, кто постоянно наседал на меня настырнее, чем все остальные. Мои друзья сделали то же с двумя из их компаньонов, но и с нашей стороны два дворянина из Бретани были убиты на месте. Даже Атос получил сильнейший удар шпагой по корпусу, и эта схватка грозила стать еще более зловещей, когда эти убийцы приняли внезапное решение сбежать, потому как пять или шесть Мушкетеров вышли с Ярмарки и бежали к нам на подмогу; до них докатился слух, что их товарищи схватились врукопашную с наемными убийцами.

Наши друзья, подбежав как можно поспешнее, позволили спастись убийцам, чтобы оказать нам помощь, Атосу и мне, так как мы теряли много крови. [276] Однако, выйдя из этой битвы, нам чуть было не пришлось дать другую против Комиссара, явившегося с войсками Стражников за мертвыми телами. Мы никогда бы не пожелали стерпеть, чтобы они унесли тела двух Бретонцев, и четыре Мушкетера охраняли их, пока нам делали перевязки, Атосу и мне; мы послали за каретой, куда и уложили эти два трупа. Мы перевезли их в такое место, куда бы, как мы прекрасно знали, никто бы не явился у нас их отнимать. Это была Резиденция Мушкетеров, но там бессмысленно было их беречь, и мы их похоронили в тот же вечер на Сен-Сюльпис.

/Мало симпатичные Англичане/ Итак, у Комиссара имелись всего лишь тела трех убийц; он составил протокол обо всем, что произошло, и приступил к их опознанию в соответствии с правилами его ремесла. Он не нашел на них ничего, что могло бы указать на то, кем они были, и поскольку никто их не потребовал, он распорядился выставить их тела в Шатле, как это обычно практикуется, когда находят кого-нибудь мертвым, кто никому неизвестен, и кого никто не желает опознать. Подозрение, что все это дело было подстроено мне Миледи..., заставило меня, хотя и раненого, не оставлять наблюдения за ней. Я передал об этом Комиссару через одного друга, кого я нашел подле него, дабы узнать, откровенно ли он говорил, якобы не знал, кто такие эти убийцы, или же он держал такие речи потому, что был подкуплен. Мой друг отрапортовал мне, что сказанное им было совершенно искренне; он знал только то, что мертвецы были Англичане; позволило ему так думать обнаружение у них записок, составленных на их языке. Он приказал расшифровать эти документы, но они не раскрыли ничего важного, разве что Англичане отмечали все, что они видели прекрасного в Париже, и всякие другие вещи, подобные этим.

Это обстоятельство укрепило меня более, чем никогда, в моем подозрении, и, решив хорошенько поберечься, если я буду достаточно счастлив оправиться от моей раны, я делал все, что мог, лишь бы [277] отделаться от любви, еще остававшейся во мне к столь опасной особе. Казалось, однако, после всего, что случилось, я не должен бы ее иметь вовсе, главное, после злобной выходки, на какую, как я верил, она оказалась способна. Но так как не всегда делаешь то, что должен, я все еще слишком ее любил, и разве что время могло бы меня от этого излечить.

Слабость, всегда сопровождающая несовершеннолетия Королей, устроила так, что правосудие не обращалось больше к этому делу, хотя и были поданы докладные записки Его Величеству, будто бы это была дуэль. Я не знаю, кто мог осуществить такой удар, поскольку никогда не было ничего более ложного и даже лишенного всех внешних признаков. В самом деле, два удара, полученные мной, прежде чем мои друзья пришли мне на помощь, достаточно доказывали, что меня просто убивали, а я вовсе и не намеревался драться. Но так как Король возобновил по своем восшествии на Престол Эдикты, опубликованные при жизни Королем, его отцом, против дуэлей, тот, кто подал докладные записки, был рад этим подольститься к нему, или же нанести мне такое оскорбление по злобной воле, какую он затаил против меня. Я не знал, тем не менее, чтобы я хоть кого-либо обидел, если это не была Миледи... Да и тут еще остается узнать, могло ли то, что я сделал, сойти за оскорбление, поскольку, далеко не обидев ее, я лишь выдал себя за человека, кто, может быть, не обошелся бы с ней так хорошо, как я это сделал.

Наконец, когда это дело, что намеревались раздуть против меня, рассеялось, подобно дыму, я думал только о том, как бы мне излечиться, дабы поразмыслить о моем будущем в иной манере, чем я это делал до настоящего времени. Атос делал то же самое со своей стороны., и его рана заживала довольно хорошо, так же, как и мои, как вдруг его хирург начал приходить от его раны в отчаяние. Так как мы лежали бок о бок, и я слышал, как он сказал, что его рана почернела и больше не гноится, я сказал этому бедному раненому, слышавшему так же прекрасно, как [278] и я, замечание хирурга, что я не удивлюсь, если он сам станет причиной своего несчастья, и когда он помрет, ему придется винить в этом лишь самого себя; впрочем, никто о нем не пожалеет, и я не больше других, хотя я и был его лучшим другом.

/Атос хочет умереть от любви./ Он спросил меня, почему я так говорю. Я ему ответил, что он сам мог бы догадаться, не принуждая меня ему об этом напоминать; когда действуют, как он, это не меньшее самоубийство, чем если бы он выстрелил себе в головe из пистолета; слыханное ли дело, чтобы раненый человек, вроде него, вызывал к себе любовницу, а скоро появится и гангрена, если он будет продолжать вести такого рода жизнь. Он мне ответил, что я просто смеюсь над ним, разговаривая с ним в такой манере; я был свидетелем его мудрости; по крайней мере, если я не хочу обвинять его по пустякам, я не должен бы говорить с ним о таких вещах; кроме того, он предпочел бы умереть, чем не видеть особу, какую он столь нежно любил; однако, лучше бы я поостерегся и ничего не говорил об этом его братьям, поскольку они, может быть, станут достаточно щепетильными, чтобы не позволять ей входить сюда после этого.

Когда я увидел, в каком он настроении, и как мало значения он придавал тому, что я ему говорил, как он намеревался упорствовать в своем заблуждении, я ему заметил, что переговорю с ними об этом, как только они заявятся в комнату, если он довольно взбесился, чтобы пожелать себя уморить, то я еще не настолько непредусмотрителен, чтобы позволить ему такую вещь, пока я вижу отличное средство против этого. Мы живо спорили по этому поводу, так уж он был влюблен и безумен, и когда его братья вошли, тогда как мы были еще в пылу обсуждения, я им сказал, не ожидая, чтобы он дал мне на это позволения, если они желали вытащить его из этого дела и избежать предсказаний его хирурга, им надо последовать моему совету. Я им объяснил, о чем шла речь, и им не понадобилось большего, чтобы все исполнить буквально. Они сами пошли умолять [279] любовницу их брата не появляться у него, пока он не будет совершенно здоров. Так как она была заинтересована в этом больше, чем кто-либо другой, ей ничего не стоило на это решиться; она не являлась к нам больше, и рана ее любовника сделалась здоровой, а вскоре он был уже на ногах, точно так же, как и я.

(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуары мессира Д'Артаньяна Капитан Лейтенанта первой Роты Мушкетеров Короля содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.