Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНА

ТОМ I

ЧАСТЬ 5

Баталия при Рокруа и первые шаги Мазарини

Король, с трудом выносивший влияние, какое Кардинал де Ришелье приобрел над ним, не желая претерпевать те же огорчения при другом Министре, вовсе не хотел замещать его кем бы то ни было, пока будет жив. Все были этим удивлены, потому что он не казался более способным самому заниматься делами; кроме того, он не отличался крепким здоровьем. Но он подумал, что посредством учрежденного им Совета справится со всеми вещами; главное, если Государственные Секретари пожелают исполнить их долг. Среди них было двое достаточно способных, а именно Месье Денуайе и Месье де Шавиньи, но [178] что касается двух других, то они немногого стоили, и не следовало особенно рассчитывать на них. До сих пор они подражали примеру Короля, сваливая на своих подчиненных все дела, что были у них на руках, поскольку видели, как Король проделывал то же самое по отношению к своему Министру.

/Преемники Кардинала./ Как только Кардинал де Ришелье навеки закрыл глаза, Шавиньи, кто был его ставленником и кто, в этом качестве, разделял все его страсти, пока тот был жив, полагая, что нажил себе множество врагов, постарался добиться их расположения поведением, совершенно противоположным тому, какое он проявлял по их поводу. Королева особенно его ненавидела, потому что он всегда следовал примеру своего Мэтра, кто имел мало почтения к ней, пока держал в своих руках высшую власть. Претендующие на знание источника такого неуважения говорят, что раньше он питал некие чувства к этой Принцессе, и когда она оказалась слишком мудрой, чтобы ответить на них в той манере, в какой, может быть, ему этого хотелось, он начал преследовать ее, дабы наказать за то презрение, какое она ему выказала. Я не сумею сказать, было ли это правдой или нет, потому что, хотя этот слух столь распрекрасно распространился в мире, что его теперь считают абсолютной истиной, достаточно известно, до чего порой доходит ненависть, какую обычно испытывают к Министрам, чтобы не доверять полностью всему тому, что может быть опубликовано им в ущерб. Не существует ничего, что бы злобно не изобреталось для их поношения, и, кажется, достаточно о них позлословить, чтобы заставить поверить во все, что о них говорят. Итак, не утверждая и не опровергая этого обвинения, я буду доволен сказать, что, должно быть, Королева была сильно раздражена против всех тех, кто помогал Кардиналу ее преследовать; и Шавиньи, знавший, что она должна бы обвинять его еще больше, чем кого-либо другого, учитывая, какое участие он имел в советах Его Преосвященства, сделал все, что только мог, лишь бы эта Принцесса забыла, [179] из-за чего она не желала ему добра. Если бы речь шла только о том, как бы обезоружить ее гнев, он, может быть, в этом бы и преуспел, поскольку Принцесса была добра, легко забывала наносимые ей оскорбления; но, к несчастью для него, она уже слишком широко распахнула свою душу Кардиналу Мазарини. Этот человек был хитер и ловок, втерся туда огромной услужливостью и бесконечно повторяемыми заверениями в своей полной преданности ее службе, вопреки и против всех, не исключая даже самого Короля. Это чрезвычайно нравилось Принцессе; она, по примеру всех других женщин, любила не только слепое подчинение, но еще и лесть.

/Агония Людовика Справедливого./ Кардинал рисковал немногим, безоглядно обещая ей столько вещей разом. Он видел, что Король умирает, и нет ни малейшей надежды на возможность вылечить его от медленной лихорадки, подтачивавшей его долгие годы. Его тело не было больше ничем иным, как настоящим скелетом, и хотя ему шел еще всего лишь сорок второй год, он был доведен до такого беспомощного состояния, что истинный Король, каким он и был, желал бы смерти во всякий день, если бы это не было запрещено ему, как христианину. Тем не менее, он не мог помешать себе бросать время от времени взгляды на колокольню Сен-Дени; он видел ее из Сен-Жермен-ан-Лэ, где почти всегда находился, и вздыхать, посмотрев на нее. Он даже говорил своим куртизанам, что именно там закончится его земное величие, и хотя и надеялся, что Бог окажет ему милосердие, никогда это не будет столь рано, как он бы того хотел. Впрочем, причиной того, что Кардинал Мазарини так безоглядно обещал все это Королеве, был страх, как бы она не примирилась с Месье де Шавиньи; Его Преосвященство тайком противился этому всячески, как только мог. Так как он, конечно, предвидел, что, следуя обычаям Франции (их он старался до тонкости изучить), Королева должна была получить опекунство над нынешним Королем, кому было тогда не более четырех лет, и забрать также всю власть [180] в свои руки, он не хотел допустить этого Государственного Секретаря до такого благоприятного положения, когда тот смог бы оспаривать у него Министерство, к которому уже секретно стремился. Итак, чтобы добиться в этом успеха с большей легкостью, не было ничего такого, на что бы он не пошел, лишь бы завоевать расположение особ, близких к Королеве, он даже притворился влюбленным в одну из ее камеристок, по имени Бове, по его расчетам, находившуюся в самых лучших отношениях с ней.

Бове, настолько любившая всякую лесть, что всегда была готова купить ее дорогой ценой, необычайно обрадовалась, что ей предложили ее даром, и она сделала подле своей Государыни все, что он хотел. Она молила ее не только устранить Шавиньи, но еще и содержать в секрете все обещания, данные ей Кардиналом Мазарини. Она говорила Королеве, что у нее здесь еще больше интереса, чем у него, потому что Король, ее муж, не испытывая большого доверия к ней, прежде, чем умереть, может принять такие решения, какие ей вовсе не понравятся, и ей было бы хорошо не только иметь в его Совете человека, кто мог бы отвести удар и при этом не быть заподозренным, будто делает это ради личного интереса, но кто еще мог бы ее обо всем предупредить; и она, таким образом, смогла бы вовремя навести порядок во всех делах; если же она ничего не узнает, кроме как после удара, то окажется в гораздо большем затруднении.

/Завещание Короля./ Королева поддалась ее совету, поверив, что та ей дала его исключительно ради любви к ней, не ища здесь ни малейшей выгоды. Месье де Шавиньи, не добившись ничего из того, что он желал, перевел огонь на другой фланг, дабы не быть застигнутым врасплох, когда Король скончается. Он примирился с Герцогом д'Орлеаном, с кем он не слишком хорошо ладил прежде. Печатью их соглашения стало то, что он пообещал Герцогу вынудить Его Величество составить такое завещание, какое бы столь [181] прекрасно ограничило власть Королевы, что если бы оно и не могло помешать ей быть опекуншей своего сына, но зато она была бы обязана всегда обращаться к нему, когда бы захотела что-либо предпринять. Герцог д'Орлеан, кто далеко не пользовался никогда никаким влиянием при Дворе, был оттуда изгнан и содержался в большом пренебрежении. Если бы не знали, что он был братом Короля, об этом никогда бы не догадались. Он обрадовался такому предложению. Он согласился на него всем сердцем и наобещал тысячу прекрасных вещей Шавиньи, лишь бы тот добился удачи в своем предприятии, и тот взялся за работу, не теряя времени. Он сказал Королю, чье здоровье угасало день ото дня, что если он вовремя не предупредит все, что может случиться после его смерти, его сын, вместо того, чтобы стать однажды самым могущественным Принцем Европы, каким он, казалось, должен бы явиться по рангу, в какой он возведен Богом, легко может оказаться весьма удаленным от этого счастья; Королева, с тех самых пор, когда она прибыла во Францию, всегда поддерживала связи с Королем, ее братом, вопреки всем сделанным ей запретам; ему страшно огорчительно освежать память Его Величества, потому что это не может быть ему особенно приятно, но, наконец, требовалось принять меры по поводу этого злоупотребления, если, конечно, не желать все погубить; и лучше стоило на один момент оживить то горе, какое причинял ему этот сговор, чем промолчать и не советовать ему принять все необходимые распоряжения в столь важной ситуации.

Этот так называемый сговор послужил, впрочем, предлогом Кардиналу де Ришелье для преследования Королевы. В соответствии с этим, он устраивал ей действительно невероятные сюрпризы, в какие потомство никогда не сможет поверить, если все те, кто захотят писать историю верно, не будут обязаны в точности их передать. Он заявлял, — когда Королева получала письма из Испании, будто бы она прятала их у себя. Дабы еще больше унизить эту [182] Принцессу, он вырвал согласие у Его Величества, кто не допускал никаких шуток по поводу сговоров с Испанией, как он показал это в деле Сенмара, на посещение ее неким Канцлером. Он представлял собой странного Комиссара — этот человек, кто был дважды монахом Картезианского ордена, и ему не нужно было ничего большего, чтобы ввести его в искушение. Так как эта Принцесса была красива, и хотя никто и никогда не видел ее тела, чтобы говорить о нем определенно, но по тому, что являлось снаружи, можно было предположить, что скрытое под платьем не было менее прекрасно, чем остальное. Ее грудь и руки были великолепны и превосходили белизной цветы лилий.

/Весьма оригинальный монах./ Канцлер никогда бы не получил такого поручения, если, выйдя из монастыря, он сохранил бы те же чувства, какие его туда привели. Но тогда, как он там находился, его настолько терзали разнообразные искушения, что он частенько по ночам будил Монахов. Среди прочих, искушение плоти особенно его донимало, и так как ему позволили в такие моменты ходить звонить в колокол, дабы все Братья за него молились, только и слышали во всякий час, как звонил этот колокол; так что проживавшие вокруг монастыря спрашивали себя, что бы это могло означать, вслушиваясь в столь частые звоны. Но либо Бог не внял их молитвам, либо он сам не заслужил того, чтобы Господь им внимал, в конце концов он отрекся от этого призвания и нашел себя в службе при Дворце. Он совсем неплохо там преуспел, поскольку сделался Канцлером, и в довольно молодом возрасте. В самом деле, он жив еще и сегодня, и по-прежнему испытывает столь огромные искушения, особенно того рода, о каких я говорил, что об этом рассказывают странные вещи. И если кому-то угодно верить всему, что о нем говорят, заявляют еще, будто он употребляет совсем другой колокольчик, чем тот, у Картезианцев, для смирения своих искушений.

Шавиньи не походил на него с точки зрения тех [183] советов, какие он дал Королю. Его Величество оценил его мнение и в то же время потрудился над декларацией, которой он намеревался, после своей смерти, разделить власть между Королевой, Герцогом д'Орлеаном и Принцем де Конде. Королева была предупреждена об этом Кардиналом Мазарини; она молила его поговорить с Королем, раскрыть ему глаза на то, что те, кто ему это посоветовали, грубо злоупотребили влиянием, какое они имели на его душу; Герцог д'Орлеан всегда был поджигателем в его Королевстве; стоит дать ему хоть малейшую власть, как возобновится гражданская война, какую он столько раз разжигал; не менее опасно давать ему в союзники Принца де Конде, потому что у него одного мальчики из всей Королевской Семьи; он, может быть, попытается возвысить их в ущерб сыновьям Его Величества. У нынешнего Короля имеется брат, кто моложе его на два года и несколько дней. Это Месье, кто жив в настоящее время, это Принц, кто после того, как носил в молодости имя Герцога д'Анжу, принял имя Герцога д'Орлеан после смерти его дяди. Однако, можно сказать, он не имеет ничего общего с ним, кроме этого имени — насколько тот был расположен прислушиваться к врагам Государства, настолько этот покорен приказам своего Государя. Единственное нарушение, какое он себе когда-либо позволил, случилось, когда он покинул двор и уехал в Виллер-Котре, по причине опалы, наложенной на Шевалье де Лорена, его фаворита; но и это не продлилось дольше времени, понадобившегося Месье Кольберу для того, чтобы съездить за ним. Как только ему напомнили о его долге, он вернулся, и никогда больше не видели, чтобы с ним приключилось нечто подобное.

/Сообразительный Кардинал./ Кардинал Мазарини был слишком тонким политиком, чтобы взять на себя ту миссию, какую Королева желала ему поручить. Он боялся, как бы она не пришлась Королю не по вкусу, и как бы он не прожил достаточно долго, чтобы заставить его в ней раскаяться. В то же время, как он обхаживал так Его [184] Величество, он хотел делать то же самое и с Королевой; он сказал ей, что если не брался за это поручение, то лишь потому, что ждал более благоприятного случая оказать ей услугу — если бы она направила с этой миссией кого-нибудь другого, то Король не преминет с ним об этом поговорить, и тогда он сможет высказать ему свое мнение и одним словом сделать гораздо больше, чем теперь целой сотней, Королева поверила в его добросердечие, не дав себе труда узнать, отчего проистекал его отказ. Она обратилась к Месье Денуайе, поручив ему сыграть перед Королем ту роль, какую Кардинал не захотел исполнить. Месье Денуайе, чересчур обрадованный, что может оказать услугу этой Принцессе, согласился взять на себя эту миссию, не слишком задумываясь, чем она, возможно, для него обернется. Он положился на то, что, обладая достаточным влиянием на душу этого Принца, по причине общей с ним склонности к набожности, он будет выслушан милостиво. Но Его Величество, вбивший себе в голову, что должен остерегаться снисходительности, какую Королева, его жена, имела к Королю Испании, ее брату, в частности, и ко всей этой Нации в целом, весьма дурно приняв его предложение, запретил ему когда-либо снова говорить с ним об этом под страхом подвергнуться его негодованию.

Ответ, вроде этого, и особенно манера, в какой он был дан, заставили бы другого сделаться мудрее; в самом деле, Король сопроводил свои слова весьма недвусмысленной миной. Он был свободен рассудить, что если повторит совершенную ошибку, то может очень сильно в ней раскаяться. Но то ли он хотел услужить Королеве во что бы то ни стало, то ли испугался, что впустил в душу Короля досаду на эту Принцессу, а милосердие заставляло его желать видеть Его Величество умирающим с более христианскими чувствами, только он воспользовался этим предлогом и посвятил исповедника Короля в свои интересы. Он сказал ему — если тот желает ему помочь, надо, чтобы он переубедил Короля [185] насчет этого дела, и так как они были добрыми друзьями, и он даже поместил свои деньги в Дом обета Святого Людовика, откуда был этот Иезуит, тот пообещал ему все, что он от него хотел. Его положение давало ему все удобства для этого, когда бы ему не заблагорассудилось; итак, он не стал тянуть с исполнением своего слова, Король принял его ничуть не лучше, чем Денуайе. Исповедник подумал, что не должен сдаваться с первой попытки, и, обладая полномочиями говорить с ним сурово, он мог воспользоваться ими в пользу своего друга. Итак, снова перейдя в нападение, он сделался настолько неприятен Его Величеству, что тот прогнал его от Двора. Иезуиты не одобрили выходки, совершенной исповедником без их ведома, и так как Король пригрозил им взять в будущем исповедника из другого монастыря, потому что они вмешивались в слишком многие вещи, они открыли Его Величеству, что он должен бы гораздо менее сердиться на них из-за всего случившегося, чем на Месье Денуайе; это он был причиной ошибки, допущенной его исповедником, и без него он никогда бы об этом и не подумал. Королю нетрудно было в это поверить, потому что Государственный Секретарь пожелал сам начать то, что другой попытался осуществить; итак, он повелел ему удалиться от Двора, а его должность была отдана Месье Телье.

/Интриги Государственных Секретарей./ Денуайе удалился в свой Дом в Дангю, находившийся всего лишь в восемнадцати или двадцати лье от Парижа. Он счел, что его опала не затянется, потому что Король не был способен особенно долго прожить. Он счел также, что так как он не подавал в отставку со своего поста, Королева вернет его на прежнее место тотчас, как только этот Принц закроет глаза. Он имел право надеяться на это, нисколько не льстя себе самому, поскольку вовсе не ради себя он потерял добрые милости Его Величества; итак, перенося свою беду с тем большим терпением, что был убежден в ее недолговечности, он ожидал [186] много большей прибыли от времени, чем мог бы получить от какой бы то ни было интриги.

Шавиньи, осознав себя триумфатором и над своим коллегой, и над исповедником Его Величества, составил с Королем декларацию такую, какую он ему присоветовал. Власть Королевы была там ограничена очень тесными рамками, хотя она и объявлялась опекуншей своего сына, Король устанавливал также Совет при этой Принцессе, дабы, когда он будет мертв, она ничего бы не смогла сделать без его одобрения. Шавиньи вошел в него и надеялся в нем удержаться вопреки Королеве, потому что Герцог д'Орлеан и Принц де Конде были до сих пор в сговоре с ним. Наконец, дабы придать более подлинности этой декларации, Король повелел зарегистрировать ее в Парламенте, и Его Величество заявил, что его последней волей было, чтобы она была исполнена от точки до точки после его смерти. Королю стало еще хуже через несколько дней, и так как было ясно видно, что он не протянет более пяти или шести дней, Королева повела интриги вокруг Парламента, дабы, как только его больше не будет, эта декларация была бы признана недействительной. Она заявляла, что этот документ не мог оставаться в силе, потому что он противоречил не только законам Королевства, но даже просто здравому смыслу. Действительно, каждый видел, что Его Величество не очень хорошо подумал, когда вручал главное могущество в руки двух первых Принцев Крови, не видевших другого препятствия к своему возвышению, кроме двух маленьких Принцев, кого он оставлял в столь нежном возрасте. Не то, чтобы их считали способными сделать что-либо вопреки их долгу, — их власть уравновешивалась властью Королевы, кто, как мать, имела несравненно больше интереса, чем все другие, помешать им что бы то ни было предпринять против ее детей; но так как частенько случаются вещи и более невероятные, а вдобавок прежнее поведение Герцога д'Орлеана должно было всех заставлять остерегаться его, каждый находил, что [187] Королева была в полном праве изменить сложившийся порядок вещей.

Король за несколько дней до смерти принял большую часть Офицеров, как из его Дома, так и из его армий, дабы они пообещали ему, что какие бы интриги ни велись против его сына, они всегда будут ему верны. Не нашлось ни одного, кто бы ему этого не пообещал, и даже клятвенно — однако, наибольшая их часть вскоре оказалась клятвопреступниками. Испанцы, знавшие, в каком состоянии находился Король, и что интриги, составлявшиеся при Дворе, очень скоро его расколют, приготовились воспользоваться нашими беспорядками.

/Герцог д’Ангиен./ Кардинала Инфанта не было больше во Фландрии, и Король Испании отправил ему на смену Дона Франсиско де Мело. Он рассуждал в своем Совете, не воспользоваться ли столь благоприятными обстоятельствами, чтобы отбить Аррас и отбросить нас за Сомму. Но Граф де Фонтен, кто был Мэтром Главного Лагеря всех испанских сил, каким является сегодня Граф де Мартен, придерживался мнения, что лучше войти во Францию, потому что ее города падут сами собой, если бы им когда-нибудь удалось возбудить там какие-нибудь восстания. Едва Мело услышал, что большинство других Офицеров Генералитета было того же мнения, как он к ним присоединился. Он приблизился к Сомме, и так как состояние Короля заставляло еще более опасаться их сил, Герцог д'Ангиен, находившийся во главе нашей армии во Фландрии, получил приказ соприкоснуться с ними, не ввязываясь в битву. Он был еще так молод, что, по всей видимости, не мог справиться со всем этим один; вот почему ему придали Маршала де л'Опиталя, дабы предотвратить то, что бурлящий огонь его юности мог вынудить предпринять весьма некстати.

Наш полк вовсе не удалялся от Дворе, потому что, хотя армия Герцога была слабее армии врагов, можно было бояться всего от амбиций знати, и не следовало настолько лишаться всех войск, чтобы быть [188] не в состоянии им воспротивиться. Королева в последние дни жизни Короля велела выведать в Парламенте, не в настроении ли он будет отменить подтвержденную им декларацию, доверив ей опеку над сыном во всей полноте, какой бы могла желать мать. Она воспользовалась для этого своим первым Капелланом, Епископом Бове, происходившим из одного из самых значительных Судейских семейств. Он превосходно там преуспел, и его родственники, льстя себя мыслью, что вознаграждение за эту услугу будет началом их успеха, внушили ему надежду на все, думая, что, когда он достигнет тех почестей, какие они ему предрекали, он поделится с ними своим счастьем.

Королева, успокоенная с этой стороны, оставила Короля умирать с большей безмятежностью, чем, казалось, должна была бы иметь в том состоянии, в каком пребывала. Может быть, она была утешена радостью видеть, что участь Короля, ее сына, будет теперь в безопасности в ее руках, чем тогда, когда она боялась, как бы Герцог д'Орлеан и Принц де Конде не злоупотребили бы властью, данной им Королем в его декларации. Может быть, также ее горе не было так живо, как если бы эта смерть была бы непредвиденной; но так как этот Принц давно угасал, и уже больше месяца ожидали, что он во всякий день может скончаться, не было ничего удивительного, что она смирилась с идеей этой разлуки, обычно столь тяжкой для женщины. Наконец Король умер, Королева, найдя средство вынудить Герцога д'Орлеана отказаться от власти, данной ему Королем в его декларации, предстала вместе с ним перед Парламентом. Эта Компания, главные члены которой были подкуплены Епископом Бове, пожаловала ей Регентство с абсолютным могуществом, вопреки последним намерениям Его Величества.

/Рокруа./ За несколько дней до смерти Короля Мело, после того, как он в течение некоторого времени разыгрывал желание вторгнуться во Францию, форсировав Сомму, внезапно повернул в сторону Шампани, где [190] осадил город Рокруа. Этот город, похожий на бульвар с той стороны, где Нидерланды прилегают к нему, расположен весьма выгодно. Громадное количество лесов с одной стороны делает подступы к нему чрезвычайно трудными, а с другой болото сделало бы его неприступным, если бы окружало его полностью. С таким положением было бы чем провалить замысел Мело, если бы город был достаточно снабжен всеми вещами и если бы его укрепления были бы в добром состоянии; но либо Кардинал де Ришелье счел перед смертью, что Испанцы не готовы предпринять столь значительную осаду, или что дела, в какие он их впутал в Португалии, Каталонии и в Артуа, заставят употребить их силы скорее с этой стороны, чем с какой-нибудь другой, он довольно-таки пренебрегал поставками туда. Покойный Король не проявил о нем большей заботы после смерти Кардинала; потому, когда Мело прибыл к городу, один из земляных валов почти обрушился, а незначительный гарнизон, находившийся там для его защиты, потерял всякую смелость при его приближении.

Герцог д'Ангиен, чьи достоинства были замечены в двух или трех кампаниях, какие он сделал прежде в качестве добровольца, решил сначала незамедлительно придти ему на помощь. Маршал де л'Опиталь воспротивился под предлогом представлявшихся к этому трудностей, но в действительности потому, что он имел секретные приказы помешать любому риску баталии. Королева Мать, кто их ему отправила, полагала, что нельзя проиграть ни одного сражения, не открыв тем самым всего Королевства врагам, и, может быть, не опрокинув всех планов, что она строила в расчете на ее нынешнюю судьбу, обещавшую ей больше счастья, чем в прошлом. Герцог не был удовлетворен предостережениями Маршала — его храбрость позволяла ему видеть легкость в самых больших затруднениях, и ему больше нравилось полагаться на это, чем на что бы то ни было другое; итак, скомандовав Гассиону пройти [191] сквозь лес с небольшим количеством кавалеристов с пехотинцами на крупах их лошадей, чтобы посмотреть, не сможет ли он забросить их в город, он сам последовал за ним, якобы для простой поддержки.

Гассион, уверенный, что заслуживает жезла Маршала Франции ничуть не меньше, чем л'Опиталь, кто добился его к концу жизни покойного Короля, был в курсе намерений Герцога; либо тот ему доверился, как, по всей видимости, можно предположить, либо он догадался о них сам — итак, рассматривая этот случай, как возможность добыть себе такую честь, он столь ловко скрыл свой марш, что прошел насквозь все место стоянки Итальянцев, кого Мело вел с собой, отделавшись всего лишь незначительной стычкой. Большинство пехотинцев проникло в город, и, немного успокоив его этой помощью, Гассион послал сказать Герцогу, что он все исполнил в соответствии с его приказами.

Герцог, подняв на марше все гарнизоны, какие только были на его пути, усилил свою армию до двадцати одной или двадцати двух тысяч человек, так что силы Мело превосходили его собственные на четыре тысячи самое большее; Герцог, говорю я, более решительный, чем никогда, вступить в бой, велел ему передать, что если он сумеет удержаться на маленькой равнине между лесом и городом, то очень скоро он сам прибудет ему на подмогу. Гассион не смог исполнить этого приказа, потому что опасался не выдержать численного перевеса; итак, явившись навстречу Герцогу, он отрапортовал ему обо всем, что увидел перед городом. Эти новости лишь увеличили рвение Генерала дать сражение. Он придал ему большее количество войск, чем у него было для того, чтобы вернуться на равнину, и поскольку Мело не принял предосторожности охранять проходы (то ли он презирал молодость Герцога, или же не считался вовсе с его армией, какую он рассматривал, как сборные войска и, следовательно, мало способные тягаться с его воинами, кто были элитой [192] всего, что имела Испания самого лучшего), Гассион возвратился туда, не найдя ни малейшей преграды.

/Баталия./ Мело, может быть, не слишком верил до сих пор, что Герцог осмелится предстать перед ним. Он знал, что тот уступал ему не только в количестве, но еще и в качестве его войск, по меньшей мере, по его суждению. Но встав перед необходимостью изменить мнения, он был, без сомнения, разозлен тем, как же он не принял лучших мер предосторожности, если, конечно, он не льстил себя одновременно мыслью, что будущие события принесут ему лишь большую славу. Итак, не желая ждать подкрепления, шедшего к нему из Германии и маршировавшего на соединение с ним, он покинул свои линии, где оставил только нужное для их охраны число людей, и двинулся навстречу Герцогу д'Ангиену. Гассион уже овладел высотой, удобной ему для ведения боя, и две армии сошлись одна с другой, тогда как почти уже наступила ночь, что задержало сражение, потому как с одной и с другой стороны желали видеть день свидетелем их действий. Но с первыми лучами рассвета две армии сцепились. Бой был странно упорен, как с одной, так и с другой стороны, но Герцог, проявив чудеса распорядительности и отваги, и отлично поддержанный всеми войсками, главное, Гассионом, обеспечил себе победу столь блестящую, что давно уже никто не одерживал подобной. Вся вражеская пехота была изрублена в куски, и Граф де Фонтен был убит тогда, как он отдавал приказы, лежа на носилках по причине подагры, мешавшей ему подняться в седло. Ничто более не оказывало сопротивления. Тем не менее, это великое событие стоило нашим много крови, Граф защищался, как лев, и потребовалась пушка, чтобы прорвать батальон, выстроившийся в каре, посреди которого он казался столь бесстрашным, что можно сказать, будто он ощущал себя внутри цитадели. Большое количество знамен и штандартов послужили еще трофеем к славе Герцога, со множеством пушек, взятых им в сражении. [193]

Так как мы живем не во времена Древних Римлян, каравших смертью тех, кто осмеливался дать бой вопреки их приказам, даже если он приносил успех, Королева Мать забыла в честь его победы ту дерзость, с какой он вступил в сражение, несмотря на то, что Маршал сказал ему в конце концов, увидев его решимость, что не таково было намерение Государыни. Эта победа, одержанная через пять дней после смерти Короля, не могла прийтись более кстати, чтобы разрушить множество интриг, затевавшихся против нарождавшейся власти новой Регентши, главное, когда те, кто поверили, будто заслужили наибольшую часть в ее добрых милостях, увидели себя удаленными от них. Епископ Бове был из их числа; услуга, оказанная им Королеве Матери, позволила ему поверить, что она не могла вознаградить его иначе, как предоставив ему место первого Министра; он претендовал на него столь открыто, что безо всяких обиняков заговорил об этом с ней самой. Королева Мать постаралась, избегая необходимости высказать ему прямо, что он на это неспособен, дать ему почувствовать, что он будет в тысячу раз более счастлив, оставаясь в том положении, в каком он был, чем пытаясь вознестись на пост, исполненный опасностей и тревог. Он не пожелал понять ее с полуслова, причем настолько рассердился, не найдя в ней всей признательности, на какую он надеялся, что вынудил, наконец, изгнать себя от Двора за явное выражение недовольства тем, что эта Принцесса бросила глаз на другого, а не на него, чтобы доверить ему это место.

/Кардинал Мазаринипервый Министр./ Выбор Королевы пал на Кардинала Мазарини, кто тотчас по возведении в это достоинство сделал все, что мог, дабы погубить Шавиньи. Он заставил его удалиться от должности Государственного Секретаря под тем предлогом, что Кардинал де Ришелье назначил его лишь после того, как довольно несправедливо лишил этого поста Графа де Бриенна. Он был очень рад скрыть таким образом под тенью правосудия ту ненависть, какую к нему питал; но [194] так как он вовсе не прекратил преследовать его с тех пор, и так вплоть до его смерти, все вскоре распознали, сквозь все его личины, каким принципом он руководствовался. Это отвращение проистекало от того, что он походил на множество людей, кто весьма рады, когда они пребывают в нужде, найти кого-нибудь, кто бы им помог, но они не могут более выносить и вида этого кого-нибудь, когда они добиваются благополучия. При своем прибытии ко Двору Мазарини явился туда столь жалким, что ему требовалась чья-нибудь поддержка. Не имея ничего, кроме весьма скудного пенсиона, далеко не достаточного даже для скромного существования, он был слишком счастлив, когда Месье де Шавиньи, кто узнал его, воспользовавшись им в делах Италии, дал ему комнату у себя и место за столом своих служащих. Когда же он увидел себя вознесенным на такой пост, какой вгонял его в стыд перед прежним его состоянием, он был исключительно рад случаю не иметь во всякий момент перед глазами свидетеля. Он воображал себе, будто каждый раз, как тот бросал на него взгляд, это было лишь для того, чтобы упрекнуть его тем, что тот для него сделал.

Выбор Королевы Его Преосвященства на должность первого Министра ничуть не огорчил ни Герцога д'Орлеана, ни Принца де Конде, с кем Ее Величество решила находиться в добрых отношениях, чтобы не подавать им повода для омрачения счастливого начала правления ее сына, Кардинал утвердил ее в этой решимости и приспособился к ней сам из страха, как бы не посадить их обоих себе на шею. Он знал, что множество людей, завистливых к его судьбе, начинали перешептываться о том, что Королева Мать удостоила его такой чести в ущерб стольким Французам, будто бы среди них не нашлось способного справиться с постом, вроде этого. Итак, вместо того, чтобы выставлять напоказ свою скупость и свое тщеславие, как он делал позже, он оставался не только в величайшем почтении к ним, но еще и, казалось, соразмерял все свои поступки с их [195] желаниями. В течение некоторого времени он настолько хорошо удовлетворялся жизнью на свои пенсионы да на несколько благодеяний, что Королева Мать делала ему время от времени, что они оба сочли себя слишком счастливыми оттого, что эта Принцесса выбрала человека столь разумного и думающего больше об исполнении своего долга, чем о приобретении богатств.

/Раздражения и разочарования нового правления./ Покровительство, оказываемое ему обоими Принцами, пока он не удалялся от этого принципа, нисколько не мешало другим, вроде Епископа Бове, высказывать зависть к его возвышению. Герцог де Бофор, кому Королева Мать засвидетельствовала такое доверие в день смерти Короля, что пообещала передать в его руки охрану двух Принцев, своих детей, был возмущен, увидев, что действие, обещавшее ему множество почестей, осталось без последствий, и соединился с Мадам Герцогиней де Шеврез, обладавшей поистине предприимчивым разумом. Она была выслана при жизни покойного Короля, потому что Его Величество заподозрил ее в нашептывании злобных советов Королеве. Она прожила, по меньшей мере, десять лет в Брюсселе, где ее еще и обвинили в желании, в сговоре с Марией Медичи, вдовой Генриха Великого, также удалившейся туда, стараться время от времени будоражить Государство. Она оттуда, наконец, возвратилась после смерти Людовика Справедливого, потому что Королева рассудила,— поскольку та была выслана из-за нее, было бы несправедливо, чтобы она и дальше оставалась в страдании.

Эта Герцогиня, прежде бывшая в прекрасных отношениях с Ее Величеством, поначалу понадеялась, что едва она вернется, как получит большое влияние в Правительстве. Ее амбиции и ее тщеславие заставляли ее поверить в то, что если она и не была способна к этому из-за своего пола, то ей всегда будет возможно кого-нибудь возвести в Министерство, кто будет ей так покорен, что будет лишь именоваться Министром, тогда как она получит всю власть. Для [196] этого она бросала взоры на Шатонефа, Хранителя Печати, с кем обошлись еще хуже, чем с ней, при правлении покойного Короля. Поскольку, если она была обязана провести десять лет вне Королевства, то он провел, по крайней мере, столько же в Замке Ангулем, где был заперт. Только смерть Короля позволила ему вновь обрести свободу, и так как он был ее личным другом и вполне способным занять пост, вроде этого, она не могла сделать ничего лучшего, как противопоставить его Кардиналу Мазарини.

По ее прибытии, Королева приняла ее не только довольно безразлично, но еще и с достаточным презрением, чем разочаровала ее во всех надеждах; потому-то она и объединилась с Герцогом де Бофором, чье недовольство было настолько известно всему свету, что каждый думал, как бы хорошо поступил Кардинал, предупредив угрозы, какие тот невольно произнес в своей запальчивости. Поскольку, хотя он и не был столь безумен, чтобы бросить их ему в лицо, тем не менее, у него было так мало сдержанности, что все это произошло почти так, как если бы он говорил в его присутствии.

/Кабала Вельмож./ Шатонеф, чья мать происходила из Дома де ла Шатр, увидев, что Герцогиня и Герцог де Бофор не прочь сделать его первым Министром, не пожелал этому воспротивиться, хотя имел все основания бояться, как бы это ни привело его обратно в тюрьму. Итак, преодолев тревогу, какую могла у него вызвать эта мысль, он посвятил в эту интригу Месье де ла Шатра, Генерала Полковника Швейцарцев, своего близкого родственника. Тот получил эту должность по смерти Маркиза де Коэлена, зятя Канцлера. Маркиз был убит при осаде Эра два года назад и оставил трех сыновей, а именно нынешнего Герцога де Коэлена, Епископа Орлеана и Шевалье де Коэлена. Маршал де Бассомпьер обладал этой должностью прежде и с великим трудом был там принят, потому что Швейцарцы заявляли — только принц может быть их главой, и, никогда не имея [197] никого другого, им стыдно теперь иметь простого дворянина. Однако, показав пример на нем, они сделали то же самое для Коэлена и для Месье де ла Шатра, вплоть до того, как они не вернулись под команду Месье Графа де Суассона, Принца Савойского Дома, кто женился на племяннице Кардинала Мазарини.

Месье де ла Шатр, входя в эту интригу, не имел никакой иной цели, кроме как сделать свою судьбу еще лучшей. Итак, хотя он и оставил мемуары специально для внушения публике, что был гораздо более несчастлив, чем виновен, единственная правда та, что он рассчитал — у Месье де Шатонефа нет детей, и сделав себе честь союзом с ним, он получит удовольствие, возвышая его, если когда-нибудь окажется в состоянии это сделать. Эта лига, названная Кабалой Вельмож, имела успех, весьма отличный от того, на какой надеялись заговорщики. Полагают, что их намерением было отделаться от Кардинала во что бы то ни стало, и скорее убить его, чем потерпеть неудачу; но этот Министр, как-то прослышав об их заговоре, приказал арестовать Герцога де Бофора и Графа де ла Шатра; первый был посажен в Венсенн, и другой в Бастилию. Этот отделался потерей своей должности, где его сменил Маршал де Бассомпьер, вернув ему деньги, какие он за нее отдал. Другой, отсидев три или четыре года в тюрьме, счастливо оттуда спасся, и, спрятавшись на какое-то время в Бери, он, наконец, вернулся в Париж, когда увидел, как этот громадный город взбунтовался против Короля. Об этом я еще расскажу в своем месте.

Королева Мать, успокоенная заточением этих двух человек и ссылкой Герцогини де Шеврез, переехавшей в Испанию, подумала, что не будет больше никого достаточно дерзкого в Королевстве, чтобы предпринять что-нибудь против ее воли, и отправила большую часть нашего полка на границу Лотарингии, куда Месье Герцог д'Ангиен направился после битвы при Рокруа. Он осадил там Тионвиль, [198] и взяв его, пошел на помощь Маршалу де Гебриану, кто оказался крепко зажат между двух армий. Он вытащил его из опасности, но этот Маршал, осадив Ротвайль к концу кампании, попал там под пушечный выстрел и умер от него через два дня после того, как овладел этим местом.

Английские дела

/Посольство Графа д'Аркура./ Рота, к которой я принадлежал, не вошла в отряд, отправленный к Герцогу д'Ангиену; потому, чувствуя себя как бы ненужным в Париже, я попросил разрешения у моего капитана съездить в Англию вместе с Месье Графом д'Аркуром, кого Королева посылала в эту страну, чтобы наладить некоторые соглашения между Его Величеством Британским и его Парламентом. Кардинал де Ришелье, возбудивший беспорядки между ними, не предвидел, что они могут зайти настолько далеко. Этот народ, что не управляется, как другие, после того, как обвинил своего Короля в желании ввести абсолютную власть в его Королевстве и изменить там религию, [200] вооружился против него. Это уже послужило причиной нескольких баталий, и пролитая кровь скорее ожесточила души, чем расположила их слушать разговоры о мире. Граф д'Аркур, кому я был отрекомендован, принял меня в число своих дворян, находившихся при нем в большом количестве. Так как этот Принц был знаменит множеством великих поступков, он желал, чтобы ничто не противоречило за границей той репутации, какую он там себе завоевал. С самого начала мы пустились на поиски Короля Англии, кто оказался в Эксетере; его армия, — командование над ней он поручил Принцам Роберту и Морису, своим племянникам, — полностью овладела им, так что у него оставалось очень немного времени. Граф д'Аркур нашел этого Принца вялым и лишенным всякой решительности; он уже упустил несколько благоприятных возможностей заставить вернуться под свое подчинение город Лондон, восставший против него.

Граф д'Аркур, бывший столь же предприимчивым, сколь этот Король был робким, хотел внушить ему бодрость духа, как единственную вещь, способную вернуть ему власть. Но тот ответил ему, что он говорил так свободно, по-видимому, веря, что Англичане похожи на Французов, вовсе не отстранявшихся от должного почтения к их Государю, а если они и отстранялись от него хоть раз, они могли быть принуждены к нему вернуться всевозможными путями, какими бы грубыми и чрезвычайными ни были эти пути; если позволено держать в ежовых рукавицах одних, то все совершенно иначе с другими; это будет как раз самое верное средство погубить себя, поскольку Англичане желали быть возвращены мягкостью; вот почему он молил его заехать в Лондон, чтобы попытаться сделать там больше своими советами, чем он когда-либо сможет сделать с армией, каким бы великим Капитаном он ни был.

Граф д'Аркур прекрасно видел его слабые струны, и, думая, что этот Король никогда не преуспеет, пока будет действовать таким образом, он поехал скорее для его удовлетворения, чем в надежде [201] добиться успеха, какого тот так желал. Многие заявляют, будто бы Кардинал Мазарини, беря пример с Кардинала де Ришелье, далеко не желая мира в этом Королевстве, напротив, приказал этому принцу сеять там еще больше розни и смуты. Что же до меня, то я думаю, что большинство говорящих так строят свои речи всего лишь на догадках.

/Законы Английской Нации./ Как бы там ни было, Граф д'Аркур, прибыв в Лондон, имел крупные совещания с Графом Белфортом, самым большим врагом Короля Англии в его Парламенте. Он имел там и несколько других с другими важными особами, кого он мог бы склонить к своему мнению без этого Графа; тот так уперся в желании погубить власть своего государя, что Граф д'Аркур не смог сдержаться и предостерег его — если Его Величество Британское найдет способ вновь завоевать доверие своих подданных, невозможно, чтобы он когда-нибудь ему простил его поведение. Белфорт ответил ему дерзко, и, может быть, с достаточным резоном, что когда он произносил такую угрозу ему, он, видимо, ставил на одну доску могущество Королей Англии и Королей Франции; Англичане были слишком мудры, чтобы терпеть от их Государя прямую или окольную месть человеку, вызвавшему его ненависть тем, что защищал, как он и делал, их интересы; их Нация обладала такими законами, с какими их Принцы должны были считаться, по меньшей мере, если они не хотели, чтобы она тотчас обернулась против них; это и происходило каждый раз, когда они хотели предпринять что-то, превышавшее их власть, и то же произойдет еще и в будущем, потому что нет ни одного Англичанина, кто бы не знал, что здесь залог его свободы и его покоя.

Обо всем этом немедленно узнали в городе, хотя совещания проходили секретно и с глазу на глаз. Я полагаю, сам Граф Белфорт с удовольствием все это предал огласке, дабы показать народу, что он всегда был тот же, и ничто не могло его заставить поддаться. Однако то, что говорилось об угрозах [202] ему Графа д'Аркура, если, конечно, можно так назвать сказанные им слова, сделало этого Графа ненавистным народу, и Англичане обходились с ним так, будто он был для них обычным частным лицом. Он проводил все дни на улицах, и никто даже не приподнимал перед ним шляпы; больше того, один возница городского экипажа, каких множество в этой стране, встретившись с его каретой, имел наглость вознамериться проехать прежде него. Я не знаю, как его пешие лакеи не убили возницу тут же на месте, потому я охотно верю, что они не замедлили бы это сделать, если бы Принц, боявшийся еще больше скомпрометировать свое значение, вооружив против себя подлое население, не скомандовал бы им от этого воздержаться. Сукарьер, кто был незаконным сыном Герцога де Бельгарда, Обер-Шталмейстера Франции, находившийся тогда с ним в карете, спрыгнул на землю, когда увидел, что собралось уже много народа, и может произойти какой-нибудь несчастный случай. Он знал манеры поведения этого народа, потому что уже совершил несколько вояжей в эту страну, оказавшихся для него совсем не бесплодными; он выиграл там огромные суммы в мяч, и Двор был не прочь, чтобы он вошел в свиту Графа, поскольку, знакомый со всеми большими сеньорами, он не был бы бесполезен в его переговорах.

Сукарьер обратился по-английски к вознице, и, весьма вероятно, он говорил бы с ним впустую, если бы некий Смит, с кем он ежедневно играл, не оказался бы случайно в экипаже, которым правил этот наглец. Он сделал вид, будто пробудился от глубокого сна или, скорее, вышел из дремоты опьянения, дабы прикрыть свою ошибку и оправдать свое молчание в обстоятельствах, когда он имел все причины его нарушить. Он вышел тогда из экипажа, и, поприветствовав Сукарьера, первый пригрозил своему вознице, что если тот не окажется более мудрым, то именно с ним ему придется иметь дело. Его слова возымели больший эффект, чем особа Графа, чем [204] достоинство Посла в соединении еще и с достоинством Принца, не менее почитаемым у всех Наций. Граф д'Аркур был весьма восхваляем за его снисходительность, и Парламент, прослышав о том, что случилось, распорядился заточить Возницу в Ньюгейт, тюрьму, куда сажают злоумышленников. Он даже принял грозный вид, словно бы желая его покарать, но Граф д'Аркур попросил его помиловать, и тот отделался несколькими днями заключения.

/Добровольцы для битвы./ Король Англии все еще ожидал ответа от Графа д'Аркура, и либо он надеялся, что ответ этот будет для него благоприятен, или же он не желал проливать кровь своих подданных, кроме как в крайнем случае, но он медлил сражаться с Графом Эссексом, командовавшим армией Парламента. Но, наконец, Граф д'Аркур велел ему сказать, что далеко не приходится ждать от них возвращения на прямую дорогу; он должен скорее рассчитывать, что они сделают это лишь под воздействием силы; он настолько хорошо дал Королю почувствовать необходимость не щадить их больше, что Его Величество Британское решил дать новую битву. Когда слух об этом достиг Лондона, мы испросили позволения у Графа д'Аркура, все, сколько нас было дворян подле него, вступить в армию Его Величества Британского. Он предоставил нам его под секретом, потому что боялся, как бы не преступить этим шагом своих полномочий Посла. Итак, мы отправились одни за другими и по разным дорогам, но вскоре, сойдясь вместе, составили маленький эскадрон, не испытывая нужды принимать к нам других особ, кроме тех, кто явились вослед за этим Послом. Мы прибыли предложить наши услуги Королю, кто находился не более, чем в двух лье от своей армии. Он принял нас совершенно прекрасно и дал нам письма к своим Генералам. Мы еще не доехали до них, а Парламент уже был предупрежден о том, что произошло. Он обратился с превеликими жалобами к Графу д'Аркуру, говоря ему, что если с ним приключится что-либо противоречащее правам человека, то пусть он [205] пеняет на себя самого; это он первый поступил им вопреки и дал этим повод к недостаточному почтению к нему, так что ничего нельзя исправить.

Их речи, бывшие своего рода угрозой, не удивили Принца, хотя ему следовало бы опасаться всего от беспокойного духа этих Народностей. Он ответил говорившим, что те, на кого они жаловались, были его слугами лишь по воле случая, то есть, если они и пожелали посмотреть страну и его сопроводить в его посольстве, то вовсе не были обязаны спрашивать у него разрешения делать то, что они сделали; французская знать имеет такое своеобразие — когда она знает, что где-то затевается баталия, она не только туда бежит, она туда летит; молодые люди, какими мы были все по большей части, не всегда размышляют над тем, что они делают. Эти резоны не удовлетворили Парламент; он отдал строгие приказы против нас и даже написал Графу Эссексу, что если случайно мы попадем в его руки, то пусть он обойдется с нами как можно суровее. Граф Эссекс, только и думавший о том, как бы ему угодить, выставил в поле отряд, чтобы нас нагнать прежде, чем мы явимся в армию, на пути от того места, где мы нашли Короля; но этот отряд, повстречав какой-то другой из войск Его Величества, атаковал его, потому что увидел, насколько он был сильнее, чем тот. Они подумали, что им будет легко после этого устроить засаду и застать нас врасплох на нашем пути; и в самом деле, они уже имели большое преимущество над своими противниками, когда, на их несчастье, мы прибыли на место схватки. Мы сейчас же подскакали туда, чтобы подать помощь тем, в ком мы узнали бьющихся за Его Величество Британское. Нам было легко их различить, так же, как и других, по разным знакам, какие они нацепили на свои шляпы. Итак, зайдя противникам в тыл, мы поубивали их всех, за исключением пяти или шести человек, сбежавших так быстро, что невозможно было их догнать. Они добрались до их армии, где рассказали своему Генералу, как, без нашего [206] вмешательства, они бы разбили более двухсот пятидесяти рейтаров армии Короля. Нас они обрисовали ему в таком черном свете, что он решил, — если сумеет нас взять, не давать нам никакой пощады.

Еще более раздражало его против нас то, что он уже видел себя накануне баталии и потерял три сотни всадников, каких ему как раз могло бы не хватить в обстоятельствах, вроде этих. Принц Роберт, кому рапортовали его шпионы, поведал нам на следующий день, что эта схватка не только привела Генерала в бешеный гнев, но, чтобы еще и отомстить за нее, он отдал указание в день баталии не давать нам никакой пощады. Он даже скомандовал двум эскадронам из войск его армии, каким он особенно доверял, заняться исключительно нами, не отвлекаясь на других. Он сказал им, что, видимо, нам захотелось поиграть в авантюристов, и так как, по всей вероятности, мы встанем во главе, как отчаянные мальчишки, им будет просто нас узнать и, в конце концов, нас уничтожить.

Когда все эти факты дошли до сведения Принца Роберта, он захотел убедить нас распределиться по его эскадронам, трое или четверо в одном, столько же в другом, и так далее. Кое-кто на это, в общем, соглашался, но некий Фондревиль, дворянин из Нормандии, очень бравый человек, прошедший через несколько кампаний под командой Графа д'Аркура, объяснив нам, что мы не могли бы принять это предложение, не обесчестив себя, или же, самое малое, не лишив себя славы, какую мы могли бы завоевать в этот день, заставил каждого пересмотреть его решение. Потому мы умоляли Принца Роберта позволить нам составить отдельный отряд, и он не был слишком огорчен нашей мольбой, поскольку рассудил, что такие возбужденные, какими мы и были, по поводу поведения Графа Эссекса, мы не преминем подать добрый пример его войскам.

То презрение, какое мы выказали к нашей безопасности, потому что были убеждены — дело касалось нашей славы, тронуло его; но все же, не желая [207] оставить на погибель столь бравых людей, не подав нам всей помощи, какая только была для него возможна, он отдал приказ Роте своих Гвардейцев и Роте Принца, его брата, нас поддержать. Это были две самые прекрасные Роты, какие я когда-либо видел, и я сумею их сравнить разве что лишь с Домом Короля, таким, каким он стал с тех пор, как его Величество очистил его от постыдных элементов, бесчестивших его, поскольку, по правде говоря, не должно быть в гвардии такого великого Принца никого, кроме людей благородных или людей заслуженных, таких, какие и есть там в настоящее время. Не пристало фермерам, кем переполнены все Роты Телохранителей и Стражников, иметь в их руках персону столь драгоценную, как особа Его Величества, и, хотя я знаю, что, может быть, не с этой целью проведена реформа, дело от этого не оказалось менее полезным.

/Французы на переднем крае./ Так как Король решил дать сражение, и Граф Эссекс не желал его избегать, две армии приблизились одна к другой. Всего лишь ручей разделял их, и мы попросили Принца Роберта позволить нам встать во главе, как этого и ожидал Граф Эссекс; но Англичане, ни во что не ставящие другие Нации по сравнению с их собственной, не потерпели, чтобы он предоставил нам такое право, и Принц дал нам понять, что он бы, конечно, согласился, но ему не было позволено это сделать; все, чем он мог нам услужить, если мы будем в настроении такое принять, это смешать нас с эскадронами, первыми идущими на врага; если же мы не удовлетворимся этими предложениями, все, что он мог сделать, так это расположить нас по флангам.

Фондревиль, уже помешавший нам принять подобное предложение, помешал нам еще раз; итак, мы встали там, где он хотел; битва началась и была сперва достаточно упорной, но вскоре войска Парламента не устояли; мы одержали столь славную победу, что если бы Король пожелал приказать своим войскам маршировать на Лондон, то, по всей [208] видимости, этот город сдался бы на любых условиях, какие ему угодно было бы ему навязать. Фондревиль осмелился предложить ему свои мысли по этому поводу после того, как Его Величество присоединился к принцу Роберту; но так как он по-прежнему был исполнен не только робостью, но еще и навязчивой мыслью, что не следовало претендовать возвращать Англичан, как это делали с другими Нациями, он оказался настолько слаб, чтобы выслушать несколько предложений, что повелел ему сделать Парламент с единственной целью его отвлечь.

Так как Граф д'Аркур предостерег нас от приезда к нему в Лондон, потому что Парламент без всякого почтения к нему был способен приказать нас там арестовать, мы ловко добились паспортов от Графа Эссекса, чтобы вернуться в нашу страну. Правда, Его Величество Британское постарался об этом сам. Он попросил их у него на имя какого-то Англичанина, кто пожелал поехать путешествовать во Францию с многочисленной свитой, а нас он выдал за его Слуг. Я не знаю, не закрыл ли Парламент глаза на все это дело из страха, как бы не поссориться с нашим Королем в случае нашего ареста. Как бы там ни было, вернувшись во Францию без всяких приключений по дороге, как семь или восемь других Французов, вместе с кем я пересек море в компании сына Милорда Пемброка, я отправился на поиски моих друзей, и они сразу же попросили доставить им удовольствие, рассказав обо всем, что я увидел в этой стране. Мой Капитан загорелся тем же желанием, и найдя, что отчет, какой я ему дал, был довольно интересен, он повел меня на следующий день к Королеве Англии, чтобы я рассказал ей сам все, что уже доложил ему.

/У Королевы Англии./ Эта Принцесса укрылась во Франции, чтобы избежать ненависти Англичан, желавших ей еще большего зла, чем Королю, ее мужу. Они обвиняли ее в том, что она была единственной причиной новшеств, какие он пожелал ввести в своем Королевстве, и, основываясь на этом предубеждении, они [209] посмели потребовать от него, сделав ему несколько предложений, чтобы он изгнал ее от себя. Его Величество Британское не пожелал ничего такого делать, но, наконец, увидев себя втянутым впоследствии в гражданскую войну, не слишком уверенный в собственном успехе, счел за благо переправить ее за море, скорее обеспечивая безопасность ее особе, чем снисходя до ответа на столь наглое требование. Эта Принцесса очень хорошо меня приняла, и, поинтересовавшись, видел ли я Короля, ее мужа, и Принцев, ее детей, она расспрашивала меня затем, что я думаю об этой стране. Я ответил ей без колебаний, хотя там было с ней двое или трое Англичан и даже четверо или пятеро Англичанок, чья красота заслуживала большей любезности, что я нашел Англию самой красивой страной в мире, но населенной столь дрянными людьми, что я всегда бы предпочел любое другое место жительства этому, когда бы даже пожелали дать мне это место среди медведей; в самом деле, должно быть, эти Народности были еще более злобны, чем дикие звери, раз уж они объявили войну собственному Королю и потребовали выгнать от него Принцессу, кто могла бы стать их отрадой, имей они чуть больше понимания и рассудка. [211]

Месть Миледи

/О значении слова «наглец»./ Если моя речь и была приятна этой Принцессе, кто приняла ее за комплимент, какого она и должна была ожидать от галантного человека, то она совсем не понравилась одному из Англичан, и даже, может быть, всем тем из этой Нации, кто там присутствовал. Как бы там ни было, тот самый, кто звался Кокс, придя от нее в совершенное негодование, послал ко мне другого Англичанина прямо на следующее утро, и уже этот сказал мне от его имени, что я держал столь наглые речи о его Нации, что он желает меня видеть со шпагой в руке. Я охотно бы ему ответил — сами вы наглец, поскольку никогда не пользуются подобным словом, разве что среди базарных баб или же среди каких-нибудь похожих на них персон; но так как он не слишком хорошо говорил по-французски и мог допустить ошибку, не понимая настоящего значения этого слова, без всякого намерения меня оскорбить, я счел, что мне вполне достаточно одной ссоры и [212] совсем ни к чему навлекать на себя еще и вторую. А этого мне не удалось бы избежать, если бы я дал ему понять, что со мной не разговаривают таким образом безнаказанно. Он назначил мне свидание за Картезианским монастырем, где Плесси-Шивре был убит несколько дней назад, сражаясь на дуэли против Маркиза де Кевра, старшего сына Маршала д'Эстре. Я попросил у него один час времени на поиски одного из моих друзей, чтобы драться против него, потому что он должен был служить секундантом Коксу; когда я выходил из дома, то наткнулся на еще одного Англичанина, кто протянул мне записку, где содержался комплимент, совсем отличный от того, что сделал мне другой. Вот что говорилось в записке:

«Я была у Королевы, когда вы говорили вещи, столь неучтивые о моей Нации, что я никогда не должна вам их прощать итак, хорошенько поразмыслив, как я за них отомщу, я не нашла лучшего средства добиться цели, как молить вас дать себе труд явиться ко мне. Тот, кто передаст вам настоящее письмо, скажет вам, где вы меня найдете; мы там посмотрим, понравится ли вам больше, как вы говорите, жить с медведями, чем пребывать с особами из моей страны».

Никогда человек не был настолько удивлен, как был я при виде этой записки. Я прекрасно понял, что она означала, и так как там было несколько Англичанок, когда я держал те самые речи, в каких эта меня упрекала, я терялся в догадках, от какой из них могло мне прийти это послание. Однако, поскольку они все показались мне красавицами, я счел, что не могу особенно сильно разочароваться. Когда я осведомился, где смогу найти ту, кто таким образом вызывала меня на бой, человек мне ответил, что это будет в том же самом Дворце, где расположилась Королева Англии, и добавил, что мне стоит лишь спросить Миледи..., как меня сейчас же допустят к разговору с ней.

Если бы я мог достойно избавиться от битвы, [213] какую мне предстояло провести с Англичанином, я бы сделал это с легким сердцем теперь, когда у меня появилось другое дело, трогавшее меня гораздо ближе; но, не в силах ничего сделать, не замарав мою репутацию, я отправился в Резиденцию Мушкетеров, чтобы захватить с собой того из трех братьев, кто первый попадется мне под руку. Я не нашел никого, кроме Арамиса, кто принял слабительное час или два назад. Атос и Портос вышли, и я спросил у него, где бы они могли быть, поскольку его я считал не в состоянии оказать мне услугу; он мне ответил, что ему было невозможно мне это сказать, потому что они не сообщили ему, куда идут. Это меня озадачило; я испугался, как бы то же не произошло со всеми, кого я пойду искать. Арамис это заметил, и, угадав, чего я хотел от его братьев, он выскочил из постели и сказал мне, ухватившись за свои выходные штаны, что, одним слабительным больше или меньше в животе, но он не сможет допустить, чтобы я остался один. Он добавил, что удовольствие мне послужить принесет ему больше пользы, чем принятое им лекарство, и мне нужно только ему сказать, куда он должен идти.

/Весьма ароматная дуэль./ Он все еще одевался, говоря мне это, и я рассудил, что вовсе не должен с ним хитрить. Я ему признался в том, что меня сюда привело, и извинился, что принимаю его предложения в том состоянии, в каком он находится. Я ему сказал, что если и ловлю его на слове, я ни на единый миг не усомнился в том, что это доставит ему удовольствие, потому что мне известно его крайнее великодушие; но зная также, какой вред это может нанести его здоровью, я не потерплю, чтобы он подвергал себя такой опасности. Он не придал никакого значения моему возражению, закончил одеваться, и мы вместе явились на свидание, назначенное мне Англичанином. Он туда еще не прибыл, что меня весьма огорчило, потому что время, какое я проводил в настоящий момент, не приближаясь к той, кто спровоцировала меня на другую битву, казалось мне совершенно зря [214] потерянным. Через полчаса Англичанин и его компаньон показались у стен Люксембурга, выходивших здесь за пределы города, и мы пошли им навстречу, настолько мне не терпелось завершить нашу ссору. Арамис был охвачен какими-то желаниями, двигаясь туда, и сказал мне, что очень хотел бы остановиться, если бы мог сделать это с достоинством; но, находясь в присутствии наших противников, он боялся, как бы они не истолковали во зло ту нужду, причины которой они не знали. Я ему ответил, что его стеснительность совсем ни на чем не основана, и все его знакомые знали, что он был столь бравым человеком, кого просто невозможно обвинить в слабости; я мог, к тому же, засвидетельствовать, в каком состоянии его нашел, что полностью оправдает его, если даже кто-то произнесет обвинение такого сорта.

Он никак не хотел мне поверить и заметил мне, что эти Англичане не были его знакомыми, и именно им он боялся внушить дурное мнение о своей храбрости, если поступит так, как я ему советовал; так, за разговором, мы и приблизились к ним. Мы все четверо обыскали друг друга, чтобы посмотреть, не было ли здесь какого-нибудь мошенничества, поскольку случалось, что некоторые фальшивые смельчаки натягивали на себя кольчугу и устремлялись на противника, прекрасно зная, что его шпага не могла причинить им никакого зла; мы не нашли ничего, не соответствующего установленным формам. Тем временем, и тогда как тот, кто должен был биться против Арамиса, ощупывал его со всех сторон, его желания настолько доняли его, что он уже был не властен делать или не делать того, что так ему хотелось. Усилие, какое он предпринимал над собой, чтобы сдержаться, заставило его перемениться в лице; Англичанин, кто был очень тщеславен, как почти все из его Нации, тотчас заподозрил, будто он испугался, и он больше совсем в этом не сомневался, когда распространился дурной запах, вынудивший его заткнуть себе нос. Этот Англичанин, очень большой [215] грубиян, сказал Арамису, что он задрожал вовремя, и если от простой щекотки рукой с ним случилось то, что он сейчас унюхал, то что же будет, когда он пощекочет его своей шпагой.

Арамис, по-прежнему донимаемый своими желаниями, дал тогда поблажку своему животу, чтобы не испытывать больше такого стеснения; Англичанин, обладавший столь добрым носом, торопливо отступил из страха, как бы не отравиться, но, хотя всей его заботой тогда было затыкать себе рукой нос, он был обязан в тот же момент оставить эту предосторожность, чтобы приняться за другую — Арамис пошел на него с разящей шпагой в руке, и Англичанин, — боясь, как бы он не оказался таким же, как один Маршал Франции, кто, как говорили, никогда не ходил на битву, не страдая от того же неудобства, и кто, однако, заставлял себя бояться больше, чем никого другого, — подумал было защищаться, но сделал это так плохо, что едва Арамис смог его настигнуть, как он попятился. Тогда Арамис спросил его, у кого же из них двоих больше страха, и не об этом ли он хотел сказать, когда заявлял, что заставит его задрожать иначе, пощекотав его кончиком своей шпаги. Арамис, говоря это, неотступно следовал за ним по пятам и нанес ему, наконец, добрый удар шпагой, так что его предосторожность в быстром отступлении не смогла его уберечь.

Что же до его товарища, то он лучше справлялся со своими обязанностями в отношении меня, и если дрался и не более счастливо, то, по крайней мере, делал это, не сходя с места. Я нанес ему уже два удара шпагой, один в руку, другой в бедро; и, одновременно сделав ложный выпад под воротник, я приставил ему острие к животу и вынудил его молить меня о жизни. Он не заставил себя упрашивать, настолько он боялся, как бы я его не убил. Он вручил мне свою шпагу, и, покончив на этом битву между нами двумя, я побежал к моему другу, чтобы прийти к нему на подмогу, если он нуждался в моей помощи; но в этом не было необходимости, и он бы [216] вскоре сделал то же, что и я, если бы тот, против кого он бился, соизволил не столь резво отступать перед ним. Однако, когда тот увидел, что приближаюсь еще и я для атаки на него, следуя обычаю дуэлей, и что вместо одного человека, кого уже ему было слишком много, он сейчас получит двоих, он не стал дожидаться, пока я добегу, и сделал то же, что и его товарищ. Он вручил свою шпагу Арамису и попросил у него извинения за все, что он мог сказать ему неучтивого. Арамис охотно ему простил, и два Англичанина ушли, даже не попросив обратно их оружия, хотя мы имели намерение его вернуть; Арамис вошел в Дом Предместья Сен-Жак и, пока по его приказу разводили огонь, чтобы он смог переменить белье, предложил мне сходить купить ему рубаху и кальсоны. Я принес ему все, что он просил, и, проводив его затем к нему домой, тотчас же его покинул, чтобы пойти повидать мою Миледи.

/Миледи хочет мстить за брата./ Я спросил у Стражников, стоявших перед дверью Королевы Англии, где находятся апартаменты Миледи .... Тот, кто меня осведомил, сказал, что не думает, чтобы я смог бы поговорить с ней в настоящее время, поскольку она только что села в карету и уехала навестить своего брата, кто был недавно ранен. Его слова тут же заставили меня заподозрить, что, должно быть, это был один из двоих, против кого мы имели дело, Арамис и я. Так как этот Стражник был Француз и показался мне довольно честным, я спросил его, прикинувшись, будто не придаю этому большого значения, где же могло случиться такое несчастье. Он мне ответил, что произошло это за Картезианским монастырем; брат хотел послужить секундантом одному из своих друзей; обо всем уже сказали Королеве Англии, дабы она приняла свои меры при Дворе, чтобы покарать того, кто привел его в подобное состояние.

Я не захотел узнавать больше, чтобы убраться оттуда. Я подумал, что не должен представать перед моей Миледи после того, как стал причиной несчастья ее брата, и какую бы доброту она ни питала ко [218] мне, надо было дать ей время, по меньшей мере, посмотреть, к чему приведет эта рана. Потому я сказал Стражнику, что, поскольку она сейчас в таком затруднительном положении, я подожду другого раза явиться ее повидать. Стражник мне ответил, что я правильно сделал, приняв такое решение; она очень любила своего брата и все равно была бы не в состоянии меня принять. Я ушел оттуда весьма огорченный этой помехой, боясь, как бы она не лишила меня удачи, обещавшей мне большое удовольствие, хотя я и не знал, чем она была на самом деле. Я вернулся к себе, более разозленный тем, что эта битва столь близко коснулась ее, чем интересом, проявленным к дуэли Королевой Англии. Я знал, что, говоря против Арамиса и меня, она не могла поступить никак иначе, как говорить и против обоих Англичан.

/Игра в кошки-мышки./ Прошло три дня, и я не получал никаких новостей от моей Миледи, все еще очень занятой братом, чья рана показалась поначалу намного более опасной, чем была. Но, наконец, успокоившись за это время, я получил на четвертый день второе письмо, составленное так:

«Я прекрасно вижу, как, вместо того, чтобы признать допущенную вами ошибку и явиться просить у меня за нее прощения, вы желаете осложнить положение, все еще сохраняя шпагу, которой вы или ваш секундант не овладели бы с такой легкостью, как вы это сделали, если бы имели дело не с Коксом и моим братом, если бы имели дело со мной. Пришлите мне их оружие или, скорее, принесите мне его сами, не боясь, что я пожелаю воспользоваться им против вас. У меня есть гораздо более опасное, чем это, и оно такого свойства, что, вовсе не желая мне зла, когда я снисхожу до употребления его по поводу кого-либо, мне за это бывают признательны».

Эта записка очаровала меня ничуть не меньше, чем первая, и, уже считая себя самым счастливым из людей, я отправился к Арамису, чтобы умолять его отдать мне шпагу, оставшуюся в его [219] распоряжении. Я сказал ему, что те, против кого мы бились, попросили меня вернуть им шпаги через такую особу, кому я ни в чем не могу отказать. Он не стал меня расспрашивать, кто же это был, да я бы и не сказал ему, рассматривая это дело, как очень для меня серьезное. Он мне возвратил эту шпагу, и, спрятав обе под плащом, каким я специально запасся, я тут же явился к Миледи... Я бросился к ее ногам, едва вошел, и, вручив ей шпаги, сказал ей, — когда бы даже она пронзила бы меня ими сама, она лишь исполнила бы свой долг, поскольку я имел несчастье ей не угодить; однако, если она задумала взяться за месть другим оружием, каким она мне угрожала, я признался, что не мог бы умереть более прекрасной смертью. Я говорил правду или, по меньшей мере, был уверен, что ее говорю, объясняясь с ней таким образом. Никогда не существовало более красивой особы, чем она, и вопреки времени, протекшему с тех пор, я признаюсь, что еще не могу подумать о ней, не почувствовав, как вновь открываются мои раны. К тому же, она обладала не меньшим разумом, чем красотой, потому-то отношения, в какие входишь с такими особами, длятся гораздо дольше, чем те, в какие входишь с другими.

Моя Англичанка ответила мне, что я слишком дешево отделаюсь, если она сделает то, о чем я ее просил; вовсе не шпагой она намеревалась меня атаковать, но таким оружием, что вскоре даст мне почувствовать, на что она способна. Я ей ответил, видя, насколько открыто она говорила, что нисколько в этом не сомневаюсь, и, не откладывая на дальнейшее, я уже испытываю достаточное могущество, какое имеют надо мной ее глаза, не упоминая о других ощущениях. Она мне заметила, что мне нечего делать, как только смеяться, потому что, если я смеюсь теперь, то, может быть, вовсе не всегда мне доведется смеяться. Ее игривость мне понравилась, и, влюбившись прямо с этого первого визита, я становился все более и более влюбленным, до такой степени, что был счастлив, лишь когда находился подле нее. [220] Я нажил не одного ревнивца, потому что она явно выражала свое расположение ко мне. Я позволил себе воспламениться еще больше, и так как она была благородной девицей и, казалось, обладала всеми достоинствами, какие могла иметь молодая особа, я не выдержал и сказал ей в порыве страсти — хотя я и был очень счастлив отдать ей мое сердце, однако, никогда не смогу надеяться быть совершенно счастливым, если не буду обладать ее сердцем, и скорее совершу невозможное, чем откажусь от моей цели. Она спросила, как бы насмехаясь надо мной, как я собираюсь за это взяться, чтобы преуспеть. Я ей ответил, что постараюсь добиться успеха на войне, дабы получить возможность предложить ей руку и сердце; я не намеревался покупать себе счастье в ущерб ее благополучию; я предпочел бы никогда ничем для нее не быть, чем добиться моих целей, не окружив ее достатком; я имел честь быть дворянином, и даже из довольно славного Дома; а так как мне недоставало лишь богатства, чтобы быть, как другие, я буду трудиться изо всех моих сил, но я его добуду.

До сих пор эта девица обращалась ко мне с наилучшей миной в мире, и любой другой, так же, как и я, подумал бы, что он ей по душе; но едва я закончил эту речь, как увидел ее внезапно изменившейся в лице. Она меня спросила, с видом настолько же способным оледенить, насколько прежний ее вид обращал меня в сплошное пламя, хорошо ли я знал, кем она была, чтобы осмеливаться разговаривать с ней подобным образом; если я не знал, она была рада мне это сообщить; она была дочерью пэра Англии, и особа ее знатности не пара маленькому дворянину из Беарна; к тому же, она не постесняется мне сказать, что я принадлежал к Нации, настолько для нее ненавистной, что даже, когда бы я сделался тем, кем вознамерился стать, она бы не пожелала и взглянуть в мою сторону; итак, если она и проявляла ко мне противоположное отношение до сих пор, то только для того, чтобы лучше подчеркнуть мне ту [221] ненависть, какую она питала к Французам, и чтобы тем вернее отомстить за презрение, какое я осмелился показать к ее Нации перед Королевой Англии.

Я, признаюсь, был настолько поражен, когда услышал от нее такие слова, что подумал, уж не сплю ли я. Тогда я ее спросил, не испытывала ли она меня, говоря все это, и если так, то при том состоянии, в какое она меня привела, для нее это было совершенно бесполезно, поскольку она обладала мной столь абсолютно, что я гораздо больше принадлежал ей, чем самому себе; она ответила мне с беспримерным варварством, что очень этому рада, потому что я тем больше буду страдать, чем больше я ею увлекусь. Я оставляю другим думать, как выходка, вроде этой, повлияла на меня. Я бросился к ее ногам, умоляя не доводить меня до отчаяния, как она это делала, но добавив презрения к без того уже жестоким словам, она мне сказала, что другая на ее месте запретила бы мне, может быть, заходить ее навещать, но, что до нее, то она будет рада вновь меня видеть, дабы иметь больше случаев насмехаться надо мной. Если и было какое-то средство, способное меня излечить, так это были, без всякого сомнения, ее слова; они должны были заставить меня ненавидеть ее так же, как я смог ее полюбить; однако, я любил ее чистосердечно, и, поскольку не так-то просто, как думают, переходят от любви к ненависти, или от любви к безразличию, я ушел от нее в таком отчаянии, какое легче себе вообразить, чем описать. Едва я вернулся домой, как сразу же ухватился за перо. Я писал тысячу вещей и зачеркивал их одни за другими, потому что они мне были не по вкусу. Наконец, проделав эту карусель уже не знаю сколько раз, я остановился вот на каких словах,— мне показалось, что я лучше выразил ими свою мысль:

«Гораздо больше бесчеловечности в том, что вы сделали, чем если бы вы нанесли мне тысячу ударов кинжалом один за другим; вы были правы, грозя мне полностью отомстить за то, что я сказал, не [222] задумываясь. Вы не могли бы лучше взяться за это, чтобы добиться цели, единственно в этом я признаю ваше чистосердечие. Что меня удручает, так это то, что я еще не научился вас ненавидеть, хотя ваше поведение должно бы сделать вас намного более ненавистной в моих глазах, чем вы кажетесь желанной в глазах других».

/Презрение и насмешка./ Я отправил это письмо Миледи с лакеем, кого я содержал с некоторого времени на доходы от моей игры. Он ее нашел в ее комнате в компании некой горничной; та пользовалась у нее большим доверием. Она сказала этому малому, что сейчас мне ответит — но вот весь ответ, какой она мне устроила. Она позвала к себе девиц Королевы, ее госпожи, и вдоволь посмеялась над моим письмом вместе с ними. «Вы скажете вашему мэтру,— обратилась она к этому лакею, — какое значение я придала тому, что он мне написал; вы сами были свидетелем этому, и я ничуть не сомневаюсь, что, при таком добром свидетельстве, он имеет все основания быть довольным».

Такой ответ для меня стал довершением моего отчаяния. Я заставлял моего лакея три или четыре раза рассказывать мне все, что он видел. Я делал все, что мог, убеждая себя не только бросить ее, но еще и отомстить. Я находил, что этим лишь восстановлю справедливость; ведь то, что она мне подстроила, называлось не иначе, как западня; я не могу быть порицаем вообще никем за то, что сделаю против нее; но эти мысли, возбуждаемые поначалу огромной досадой, не задерживаясь надолго в моей душе, вскоре уступали место другим, имевшим большее отношение к любви. Я продолжал, вопреки всякому презрению, ухаживать за ней, и ей еще хватало жестокости это терпеть, поскольку она рассудила, — чем чаще я буду ее видеть, тем более я стану жалок; действительно, я сделался таким настолько, что все сказанное мной здесь для описания моего состояния даже не приблизится к нему никаким образом. Она получала огромное удовольствие, видя меня в таком [223] положении, и, спрашивая меня время от времени, по-прежнему ли я верю, что лучше устраивать свое жилище с медведями, чем с особами ее Нации, она мне ясно показала, что если ее лицо и было весьма далеко от сходства с мордами этих зверей, зато ее сердце походило на их сердца в точности.

/Чем рискуют в злачных местах./ Пока она в столь ужасной манере обращалась со мной, случай предоставил мне возможность поверить, что я смогу заставить ее отказаться от неприязни ко мне. Ее брат, кто давно уже излечился от своей раны, и кто был крайне развратен, пошел повидать гулящих девиц, проживавших довольно близко от его дома, и с ним произошло то, что достаточно часто происходит с людьми, принимающимися за ту жизнь, какую вел и он. Он был оскорблен бретерами, которые, пожелав завладеть тем, что при нем было, устроили ему Германскую ссору. Один из них заявил ему, будто тот набрался дерзости явиться на свидание с его женой, и он взял в руку шпагу без всяких дальнейших приветствий. Товарищи этого бретера одновременно выхватили свои шпаги, и все, что мог сделать Англичанин в подобной ситуации, это кинуться в ближайший кабинет и захлопнуть за собой дверь. По счастью, внутри имелось кольцо с крюком, и, воспользовавшись ими, чтобы сделать себе заграждение из двери, ожидая, когда к нему смогут прийти на выручку, он принялся призывать себе на помощь из окна кабинета, выходившего на улицу.

К счастью для него, я проходил мимо с тремя или четырьмя гасконскими дворянами, кого я угостил завтраком. Так как я знал, что здесь было злачное место, я им сказал — может быть, кто-то из наших друзей попал в переплет, и если они захотят мне поверить, мы войдем туда и постараемся его оттуда вытащить. Они приняли это предложение, и, вместе поднявшись, мы начали делать с дверью комнаты, где были бретеры, то же, что они пытались сделать с дверью кабинета, где находился Англичанин. Они изо всех сил выламывали ее и не замедлили бы [224] добиться своего, но предпринятая нами диверсия дала двери небольшую передышку, и эти убийцы, или эти воры, а, может быть, одно и другое вместе, поскольку такие люди способны на все, сбежались на нашу сторону, чтобы улизнуть прежде, чем правосудие наложит на них руку. Итак, сами открыв дверь, уже получившую от нас несколько бесполезных ударов, едва распознав по нашим минам, что мы не имели ничего общего со стражниками, они сказали нам, что не намеревались защищаться против нас, как могли бы сделать против Комиссара; они рассчитывали на нашу мудрость, чтобы выслушать их резоны, и просили нас не становиться в позу неумолимых.

Они рассказали нам то, о чем я уже говорил, то есть, что один из них был мужем одной из женщин, находившихся тут же, перед нашими глазами, и, не стерпев, чтобы какой-то Англичанин являлся ее навещать, они преследовали его и загнали в кабинет. В конце концов, они не верили, что такие люди, как мы, могли бы оправдать какого-то иностранца, являвшегося наносить подобное оскорбление Французу прямо в его доме. У меня было столько причин ненавидеть Англичан из-за манеры обращения со мной Миледи..., что, признаюсь, я не был больше настолько разгневан, как раньше, на этих негодяев. Мы объявили им помилование под впечатлением от их обвинительной речи. Однако, так как все мы были слишком гуманны, чтобы оставить им на растерзание этого иностранца, мы вытащили его из кабинета, несмотря на упорное нежелание его открыть дверь, настолько он был перепуган. Но, наконец, позволив себя убедить, он вышел из своего укрытия. Он был разом страшно поражен и страшно весел, когда меня узнал; ему было известно, как я влюбился в его сестру, и он даже принимал участие во всех ее жестокостях ко мне; он тотчас рассудил, — если только я не изменил своих чувств по ее поводу, то приму его сторону с той же горячностью, как я мог бы это сделать для моего собственного блага. [225]

Как только я бросил на него взгляд и узнал его, я действительно дал ему в этом слово. Я сказал ему, взяв его за руку в знак дружбы: «Как, Милорд, вы, у кого такие прелестные цыпочки под боком, приходите сюда заниматься любовью со старыми клячами, подобными тем, что я вижу здесь». Поскольку передо мной находились две, кто не были ни красивы, ни молоды, и, даже если бы они и обладали этими двумя качествами, они все равно не удостоились бы от меня большего внимания, учитывая подлое ремесло, каким они занимались. Я был прав, делая такой упрек Милорду, потому что Королева Англии имела подле себя пять или шесть фрейлин, хотя и не казавшихся мне столь же красивыми, как Миледи..., но наверняка бывших таковыми в глазах всякого другого. Он мне ответил, что это было безумие, простительное людям его возраста, но он в него никогда больше не впадет после того, что с ним приключилось. Он приблизился в то же время ко мне и сказал совсем тихо: «Месье д'Артаньян, вы оказали мне сейчас услугу, что никогда не умрет в моей памяти. Я хочу, чтобы моя сестра изменила свое поведение по вашему поводу, и если она не сделает все, что я ей скажу, я вам ручаюсь — она будет иметь дело со мной».

Это обещание мне было в тысячу раз приятнее, чем если бы он мне дал сто тысяч экю, хотя меня весьма бы устроил такой подарок. Я обнял его в ту же минуту, думая лучше так засвидетельствовать ему мою признательность, чем всем тем, что мог бы ему сказать. Одновременно я шепнул ему на ухо, не желает ли он, чтобы мы вышвырнули бретеров в окно. Он ответил мне, что они достаточно оскорбили его, чтобы возбудить в нем такое желание, но, имея секретные резоны скрыть это приключение, он не только от всего сердца отказывается от этой прихоти, но еще и умоляет меня никому и ничего об этом не говорить. Его секретные резоны состояли в том, что он был влюблен в одну благородную женщину из его страны, и если бы она случайно узнала, [226] что он посещал места такого сорта, ему пришлось бы навеки распроститься с надеждой, что она позволит ему когда-нибудь приблизиться к ней.

Как только милорд поговорил со мной таким образом, мир с бретерами был заключен, и мы его увели, мои друзья и я, не осведомляясь о том, что с ними произошло, когда Комиссар вошел в этот дом, в то время, как мы были всего лишь в четырех шагах от него. Этот Комиссар послал кого-то за нами, чтобы просить нас дать показания против них, но мы нашли весьма кстати указать ему справляться со своими делами, как он сам сумеет, а мы никогда не послужим свидетелями для устройства процесса кому бы то ни было.

/Жестоко обманутая надежда./ Я был тогда настолько переполнен надеждами, данными мне милордом, что моим самым большим желанием было состариться на несколько часов, дабы увидеть, не станет ли Миледи... немного более снисходительна. Но я был неправ, выказывая такую поспешность, поскольку время не должно было принести мне ничего хорошего. Тем не менее, здесь не было никакой вины милорда. Я узнал от надежного лица, что он сделал все возможное, убеждая свою сестру обходиться со мной иначе. Он ее даже просил, увидев, что она не могла решиться относиться ко мне по справедливости, притвориться, по крайней мере, будто бы у нее нет такого уж отвращения ко мне. Но как бы он с ней ни разговаривал, признавшись ей даже в своем обязательстве передо мной, дабы скорее склонить ее к этому, ему не удалось ничего от нее добиться. Я по-прежнему ходил к этой красивой и привлекательной особе, ходил, пожалуй, слишком часто для моего собственного покоя, потому что она имела жестокость всегда позволять мне ее видеть, дабы заставить меня еще дороже расплатиться за доставленное удовольствие. Ее брат не осмелился признаться мне, в каких чувствах он ее нашел, и предоставил мне самому разбираться в них во время визитов, какие я ей наносил. На следующий же день я был у нее, терзаемый страхом и надеждой. [228] Едва она меня увидела, как сразу же спросила, как бы я хотел, чтобы она обходилась со мной теперь; когда я ухитрился добавить к неприязни, какую она уже испытывала ко мне, тяжкий ущерб, какого она не простит мне за всю свою жизнь, даже если проживет еще тысячу лет.

Я не знал поначалу, что она хотела этим сказать, тем более, что она разговаривала со мной с развеселым видом, и как особа, получившая скорее повод для смеха, а не для злобы, как она заявляла. Все гадости, какие она мне говорила, всегда были произнесены шутливым тоном, и это было так ново для меня, да, я полагаю, и для всего света, что не было никакого средства к этому привыкнуть. Я пожелал узнать, каков же был этот новый ущерб, в котором она меня обвиняла; она мне ответила с прежней веселостью, что, должно быть, я просто тупица, если не понял этого сам; я, может быть, поверил, будто доставил ей громадное удовольствие, спасши жизнь ее брата, а, однако, я должен был бы знать, что наиболее смертельно огорчу ее именно этим, чем всем другим, что бы я там ни сделал; или я считаю за безделицу отнять у нее сто тысяч ливров ренты, перешедших бы к ней без моего вмешательства; этот поступок она не забудет никогда в жизни, он один способен был бы внушить ей самое устрашающее отвращение в мире, когда бы уже не имелось семян, готовых прорасти в назначенное время.

/Признание в любви горничной./ Я приписал все эти речи логическому проявлению ее характера. Однако, если бы я узнал, как мне довелось позже, о том, что тайно происходило в ее сердце, я бы вынес другое суждение. Она действительно пришла в отчаяние оттого, что я помешал ей сделаться наследницей; итак, вместо того, чтобы принимать ее слова за насмешку, я гораздо лучше бы сделал, приняв их буквально, дабы воспользоваться ими для собственного излечения. Однако, если я, к несчастью, никак не мог смягчить ее нрав, зато на меня более благосклонно смотрела ее горничная; либо она прониклась жалостью, видя, как дурно со [229] мной обращаются, или, что более правдоподобно, я больше пришелся по вкусу ей, чем ее госпоже. Так как эта горничная была довольно хорошенькая и верила, что в моем возрасте у меня должен быть достаточно добрый аппетит, она сказала мне, что умирает от желания утешить меня после резкостей своей госпожи. Она завела со мной такие речи в один прекрасный день, когда той не было дома. Она начала с того, как сочувствовала моему горю; может быть, я так не думаю, но она хотела сделать все для моего излечения, вплоть даже до того, что будет неверна, ради любви ко мне, той, кто сделала меня столь несчастным.

Я понял, что это могло означать, и, начав нашептывать ей всякие нежности, поскольку сообразил, что ничто другое не способно ее разговорить, затем изменил тон и свел всю нашу беседу к ее госпоже. Я ей сказал, — если она еще и видит, как я прихожу ее повидать после всего, что она мне сделала, то ей не нужно верить, будто это было из-за любви; совсем напротив, я делал это с намерением найти удобный случай за себя отомстить; только ее я хотел любить отныне, и лишь от нее одной зависит, чтобы я дал ей все доказательства, какие она может пожелать. Мой молодой возраст, делавший меня чувствительным ко всем женщинам, лишь бы они стоили труда, стал причиной того, что я начал с этого момента показывать ей, что говорю правду по ее поводу. Она не хотела поверить мне так скоро из страха, как бы потом не раскаяться; она притворилась мудрой, хотя больше уже таковой не была. Однако, чтобы не выглядеть неблагодарной за те свидетельства любви, какие я ей тут же дал, она сделала мне признание, крайне поразившее меня. Она мне сказала — если ее госпожа и была ко мне несправедлива, то вовсе не от отвращения к Французам, как она пыталась меня убедить, но оттого, что она отдала свое сердце другому; хотя она и делала вид, будто ненавидит нашу Нацию, на самом деле она связала все свои надежды именно с ней, воплощенной в персоне [230] Маркиза де Варда, молодого Сеньора, одного из самых ладных красавцев Двора, в кого она безумно влюбилась; она была настолько безрассудна, чтобы вбить себе в голову, — поскольку они оба происходили из равно славных Домов, он будет слишком счастлив на ней жениться; без моей помощи, оказанной ее брату, все это могло бы стать правдой, потому что если он был бы убит в этой схватке, она сделалась бы такой крупной наследницей, что это была бы большая удача для Маркиза — возможность сделать из нее свою жену.

Когда горничная осведомила меня обо всех этих вещах, я пожелал узнать, в каких отношениях Маркиз де Вард находился с ее госпожой, и добился ли он от нее каких-нибудь милостей. Она мне ответила, что он ничего не добился, потому что никогда с ней не говорил; правда, он заходил иногда повидать Королеву Англии, но так как Ее Величество строго наблюдала за поведением своих фрейлин, среди которых всегда была и Миледи..., хотя она и не принадлежала к их числу, Маркизу было невозможно с ней поговорить, когда бы даже он и имел такое намерение; однако она не могла сказать наверняка, знал ли он о ее любви к нему, потому что он так сильно вспыхивал в ее глазах всякий раз, когда она на него смотрела, что не требовалось быть особенно ясновидящим, чтобы это угадать; она несколько раз хотела к нему писать, но всегда отказывалась от своего желания, объясняя ей, что он никогда не сможет питать к ней большого уважения с момента, когда она дойдет с ним до этого.

/Женщины верят тому, чему желают верить./ Я был чувствительно задет этими новостями, что не могли иметь большего значения для моей любви. Я старался, тем не менее, скрыть волнения, какие они возбудили во мне, из страха, как бы не разрушить то, что попытался внушить горничной. Я думал, что было важно не показать ей мою слабость по этому поводу, и, наоборот, заставить ее поверить, что если я хотел быть в курсе всего, что приключится впоследствии от этой страсти, и если какая-то есть [231] и во мне, то только она была тому причиной. Я довольно-таки преуспел в моем намерении, и мы расстались самыми добрыми друзьями, эта девица и я, хотя между нами не произошло еще ничего такого, чтобы я мог совершенно положиться на нее; она пригласила меня заходить навещать ее в часы, когда ее госпожи не будет дома. Я пообещал ей это, как человек, ни за что не упустивший бы такого случая ради любви, какую я уже испытывал к ней. Она легко в это поверила, потому что я, показался ей влюбленным и потому, что женщины с радостью верят тому, чему желают верить. Между тем, принявшись с этого самого дня изучать Маркиза де Варда с ног до головы, я заметил, какими странными бывают глаза у соперника. Хотя я не мог отказать ему в справедливости, что каждый получает по собственным заслугам, но находил возражения всему, что бы он ни делал. То я находил определенный напыщенный вид во всех его манерах, то, желая показаться остроумным, он был им гораздо менее, чем сам о себе возомнил. Я хотел также, когда он желал иметь чересчур доброе мнение о своей персоне, чтобы другие не ценили его вовсе, и так, всегда расположенный судить о нем к его невыгоде, я рисовал себе с него ужасающий портрет, в то время, как он даже не подозревал о моем существовании на этом свете.

(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуары мессира Д'Артаньяна Капитан Лейтенанта первой Роты Мушкетеров Короля содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.