Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  | Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ

ЖИЗНЬ БЕНВЕНУТО, СЫНА МАЭСТРО ДЖОВАННИ ЧЕЛЛИНИ,

ФЛОРЕНТИЙЦА, НАПИСАННАЯ ИМ САМИМ ВО ФЛОРЕНЦИИ

LA VITA DI BENVENUTO DI M° GIOVANNI CELLINI FIORENTINO SCRITTA PER LUI MEDESIMO IN FIRENZE

КНИГА ПЕРВАЯ

XCV Я направил путь через землю Серых 261, потому что другой путь не был безопасен ввиду войн 262. Мы миновали горы Альбу и Берлину 263; это было восьмого дня мая, и снег был превеликий. С превеликой опасностью для жизни нашей миновали мы эти две горы. Когда мы их миновали, мы остановились в одном городе, каковой, если я верно помню, называется Вальдиста 264; здесь мы заночевали. Ночью туда приехал флорентийский гонец, какового звали Бузбакка. Этого гонца я слышал, что поминали, как человека верного и искусного в своем деле, и я не знал, что он упал через свои мошенничества. Когда он увидел меня в гостинице, он окликнул меня по имени и сказал мне, что едет по важным делам в Лион и чтобы я, пожалуйста, ссудил его деньгами на дорогу. На это я сказал, что у меня нет денег, чтобы я мог его ссудить, но что если он хочет ехать со мною вместе, то я буду за него платить вплоть до Лиона. Этот мошенник плакал и всячески подъезжал ко мне, говоря мне, что если для дел важных, национальных у бедного гонца не хватило денег, то такой человек, как вы, обязан ему помочь; и кроме того, сказал мне, что везет вещи величайшей важности от мессер Филиппе Строцци 265; и так как у него был с собой чехол от стакана, покрытый кожей, то он сказал мне на ухо, что в этом чехле — серебряный стакан, а что в этом стакане — драгоценных камней на много тысяч дукатов и что там письма величайшей важности, каковые посылает мессер Филиппо Строцци. На это я ему сказал, чтобы он позволил мне спрятать драгоценные камни на нем самом, каковые подвергнутся меньшей опасности, чем если везти их в этом стакане; а чтобы стакан он отдал мне, каковой мог стоить около десяти скудо, а я ему услужу двадцатью пятью. На эти слова гонец сказал, что он поедет со мной, так как не может сделать иначе, потому что если он отдаст этот стакан, то ему не будет чести. [220]

На этом мы и покончили; и, тронувшись утром, приехали к озеру, что между Вальдистате и Вессой 266; озеро это длиною в пятнадцать миль, если ехать на Вессу. Увидев лодки этого озера, я испугался; потому что сказанные лодки — еловые, не очень большие и не очень толстые, и они не сколочены и даже не просмолены 267; и если бы я не увидел, как в другую такую же село четверо немецких дворян со своими четырьмя лошадьми, я бы ни за что не сел в эту; я бы даже скорее повернул обратно; но я решил, видя, какое они выделывают зверство, что эти немецкие воды не топят, как наши итальянские. Эти мои двое юношей мне все ж таки говорили: “Бенвенуто, ведь это опасное дело садиться в нее с четырьмя лошадьми”. На что я им говорил: “Разве вы не видите, трусы, что эти четверо дворян сели у нас на глазах и плывут себе, смеясь? Если бы это было видно, так же, как это вода, то я бы сказал, что они плывут весело, чтобы в нем потонуть; но так как это вода, то я отлично знаю, что им нет радости в ней тонуть, так же, как и нам”. Это озеро было длиной пятнадцать миль, а шириной около трех; по одну сторону была гора, превысокая и пещеристая, по другую было плоско и травянисто. Когда мы были посередине милях в четырех, сказанное озеро начало бурлить, так что те, которые гребли, попросили нашей помощи, чтобы мы им помогли грести; так мы и делали некоторое время. Я указывал и говорил, чтобы они нас высадили на тот берег; они говорили, что это невозможно, потому что там нет воды, чтобы нести лодку, и что там есть такие мели, о каковые лодка сразу же разобьется и мы все потонем, и они все просили, чтобы мы им помогли. Лодочники кричали друг другу, прося помощи. Увидев, что. они перепуганы, и так как лошадь у меня была умная, я накинул ей повода на шею и взял часть недоуздка в левую руку. Лошадь, которая была, как они бывают, с некоторым разумением, она как будто поняла, что я хочу сделать, потому что, повернув ей голову к этой свежей траве, я хотел, чтобы, плывя, она и меня потащила с собой. Тут нашла такая большая волна с этого озера, что она покрыла лодку. Асканио, крича: “Милость божия, отец мой, помогите мне!” хотел броситься ко мне; поэтому я взялся за свой кинжальчик и сказал ему, чтобы они сделали так, как я им показал, потому что лошади спасут им жизнь точно [221] так же, как я надеюсь и сам уберечь ее этим путем; а если он еще раз ко мне бросится, то я его убью. Так мы плыли дальше еще несколько миль с этой смертельной опасностью.

XCVI Когда мы были у середины озера, мы увидели маленькую равнинку, где можно было пристать, и на эту равнинку я видел, как вышли те четверо немецких дворян. Когда мы хотели выйти, лодочник не хотел ни за что. Тогда я сказал своим юношам: “Теперь время показать, кто мы такие; так что беритесь за шпаги, и заставим их силой нас высадить”. Так мы и сделали с великим затруднением, потому что те учинили превеликое сопротивление. Когда мы все таки ступили на землю, надо была взбираться две мили вверх по этой горе, что было труднее, чем взбираться по приставной лестнице. Я был весь облачен в кольчугу, в плотных сапогах и с пищалью в руке, и дождь лил, сколько бог умел послать. Эти черти, немецкие дворяне, с этими своими лошадками в поводу, вытворяли чудеса, потому что наши лошади не годились на этот предмет, и мы околевали от усталости, заставляя их взбираться на эту трудную гору. Когда мы поднялись кусок, лошадь Асканио, а это была чудеснейшая венгерская лошадь; она была чуточку впереди Бузбакки, гонца, и сказанный Асканио дал ему свое копье, чтобы тот ему помог его нести; случилось, что на скверном месте эта лошадь поскользнулась и так поехала, шатаясь, не в силах себе помочь, что наткнулась на острие копья этого мошенника-гонца, который не сумел его отвести; и так как у лошади шея оказалась проткнутой насквозь, то этот другой мой подмастерье, желая помочь тоже и своей лошади, которая была вороная лошадь, поскользнулся к озеру и удержался за кустик, каковой был совсем жиденький. На этой лошади было две сумы, в каковых были внутри все мои деньги и то, что у меня было ценного; я сказал юноше, чтобы он спасал свою жизнь, а лошадь пусть идет к черту; падение было больше чем с милю, и шло нависая, и падало в озеро. Как раз под этим местом остановились эти наши лодочники; так что, если бы лошадь упала, то она бы угодила как раз на них. Я был впереди всех, и мы стояли и смотрели, как кувыркается лошадь, каковая казалось, что идет к верной [222] гибели. При этом я говорил моим юношам: “Не беспокойтесь ни о чем, будем спасаться сами и возблагодарим бога за все; мне только жаль этого бедного человека Бузбакку, который привязал свой стакан и свои драгоценные камни, которые стоят несколько тысяч дукатов, этой лошади к луке, думая, что так надежнее; а моих — всего несколько сот скудо, и я не боюсь ничего на свете, была бы со мной милость божия”. Тогда Бузбакка сказал: “Мне жаль не своего, а мне жаль вашего”. Я ему сказал: “Почему это тебе жаль моего малого и не жаль своего многого?” Бузбакка тогда сказал: “Скажу вам во имя божие; в этих случаях и в положении, в каком мы находимся, надо говорить правду. Я знаю, что ваши-то — скудо и настоящие; а этот мой футляр от стакана, где я сказал, что столько драгоценных камней и столько всяких врак, весь полон икры”. Услышав это, я не мог сделать так, чтобы не рассмеяться; эти мои юноши рассмеялись; он плакал. Эта лошадь себе помогла, когда мы уже считали ее пропавшей. И вот, смеясь, мы собрались с силами и снова двинулись в гору. Эти четверо немецких дворян, которые достигли раньше нас вершины этой крутой горы, прислали нам несколько человек, каковые нам помогли; так что мы достигли этого дичайшего пристанища; где, будучи мокры, утомлены и голодны, мы были наиприветливейше приняты, и здесь мы пообсушились, отдохнули, утолили голод, и некоими травами была врачевана раненая лошадь; и нам был показан этот род трав, каковыми были полны изгороди. И нам было сказано, что если мы все время будем держать рану набитою этими травами, то лошадь не только что выздоровеет, но будет нам служить, как если бы с ней ничего и не случалось; так мы и делали. Поблагодарив дворян и очень хорошо подкрепившись, мы оттуда уехали и двинулись вперед, благодаря бога, что он нас спас от этой великой опасности.

XCVII Прибыли мы в один город за Вессой; здесь мы остановились на ночь, где слышали во все часы ночи сторожа, который пел весьма приятным образом; и так как все эти дома в этих городах из елового дерева, то сторож ничего другого не говорил, как только чтобы смотрели за огнем. Бузбакка, который напугался за день, всякий час, [223] как тот пел, Бузбакка кричал во сне, говоря: “О боже мой, я тону!” И это был испуг миновавшего дня; и добавить к этому, что вечером он напился, потому что желал перепить в этот вечер всех немцев, какие там были; и то он говорил: “Горю!” — то: “Тону!” Иной раз ему казалось, будто он в аду и его мучат с этой икрой на шее. Эта ночь была такая забавная, что все наши горести обратились в смех. Наутро, встав при прекраснейшей погоде, мы поехали обедать в веселый город, называемый Лакка 268. Здесь нас удивительно накормили; потом мы взяли проводников, каковые возвращались в некий город, называемый Сурик 269. Проводник, который вел, ехал по озерной плотине, и другого пути не было; а эта плотина и сама была покрыта водой, так что дурак-проводник поскользнулся, и лошадь, и он пошли под воду. Я, который был как раз за проводником, остановив коня, стоял и смотрел, как этот дурак вылезает из воды; а он, как ни в чем не бывало, снова запел и махал мне, чтобы я ехал дальше. Я бросился вправо и поломал какие-то изгороди; так я повел за собой моих юношей и Бузбакку. Проводник кричал, говоря мне, однако ж, по-немецки, что если эти люди меня увидят, то они меня убьют. Мы поехали вперед и избегли и этой грозы. Прибыли мы в Сурик, город изумительный, чистенький, как ювелирное изделие. Здесь мы отдыхали целый день; затем, однажды утром, спозаранку выехали, попали в другой красивый город, называемый Солуторно 270, оттуда попали в Узанну 271, из Узанны в Женеву, из Женевы в Лион, все время распевая и смеясь. В Лионе я отдыхал четыре дня; много веселился с некоторыми моими друзьями; мне возместили расходы 272, которые я произвел за Бузбакку. Затем на пятый день я направил путь к Парижу. Это было приятное путешествие, кроме того, что, когда мы прибыли в Палиссу 273, шайка разбойников хотела нас убить, и мы с немалой доблестью спаслись. Затем мы ехали до самого Парижа без всякой как есть помехи; все время распевая и смеясь, мы благополучно прибыли.

XCVIII Отдохнув в Париже немного, я пошел навестить живописца Россо, каковой состоял на службе у короля. Этот Россо, я думал, что он величайший друг, какой у меня есть на свете, потому что я делал ему в Риме величайшие [224] одолжения, какие человек может делать человеку; и так как эти самые одолжения могут быть сказаны в кратких словах, то я не хочу преминуть их сказать, показывая, сколь бесстыдна неблагодарность. Из-за своего злого языка, будучи в Риме, он наговорил так много худого о работах Раффаэлло да Урбино, что его ученики хотели его убить во что бы то ни стало; от этого я его спас, охраняя его дни и ночи с превеликими усилиями. И еще, так как он плохо говорил о маэстро Антонио да Сан Галло 274, весьма превосходном зодчем, тот велел у него отнять работу, которую он ему достал у мессер Аньоло да Чези; затем он начал так против него действовать, что довел его до того, что тот умирал с голоду; поэтому я ссудил его многими десятками скудо, чтобы жить. И, не получив их еще обратно, зная, что он на королевской службе, я пошел, как я сказал, его навестить; я не столько думал о том, чтобы он мне вернул мои деньги, но думал, что он мне окажет помощь и покровительство, чтобы устроить меня на службу к этому великому королю. Когда он меня увидел, он сразу же смутился и сказал: “Бенвенуто, ты зря потратился на такое длинное путешествие, особенно в такое время, когда заняты войной, а не безделками наших работ”. Тогда я сказал, что я привез с собой столько денег, что могу вернуться в Рим тем же способом, каким приехал в Париж, и что это не отплата за труды, которые я для него понес, и что я начинаю верить тому, что мне говорил про него маэстро Антонио да Сан Галло. Так как он хотел обратить все это в шутку, заметив свое негодяйство, то я ему показал платежный приказ на пятьсот скудо на Риччардо дель Бене. Этот несчастный все-таки стыдился, и так как он хотел меня удержать чуть ли не силой, то я посмеялся над ним и ушел прочь вместе с одним живописцем, который тут же присутствовал. Этого звали Згуаццелла 275; он тоже был флорентинец; я переехал жить к нему в дом, с тремя лошадьми и тремя слугами, за столько-то в неделю. Он отлично меня содержал, а я еще лучше ему платил. Затем я стал искать, как бы поговорить с королем, каковому меня и представил некий мессер Джулиано Буонаккорси, его казначей. Ждал я этого долго; потому что я не знал, что Россо прилагает всяческое старание, чтобы я не говорил с королем. Когда сказанный мессер Джованни 276 это заметил, он тотчас же повез [225] меня в Фонтана Билио 277 и провел меня к королю, у какового я имел целый час милостивейшей аудиенции; и так как король собирался ехать в Лион, то он сказал сказанному мессер Джованни, чтобы тот взял меня с собой и что в дороге поговорят о кое-каких прекрасных работах, которые его величество намеревался заказать. Так я и поехал вместе с придворной свитой и в дороге вошел в великую службу к кардиналу феррарскому 278, у которого тогда еще не было шляпы. И так как каждый вечер я имел превеликие разговоры со сказанным кардиналом, и его высокопреосвященство говорил, что я должен остаться в Лионе в одном его аббатстве и что там я могу жить себе до тех пор, пока король не вернется с войны, что сам он едет в Гранополи 279, а в его лионском аббатстве у меня будут все удобства. Когда мы приехали в Лион, я захворал, а этот мой юноша Асканио схватил перемежную лихорадку; так что мне опостыли и французы, и их двор, и мне не терпелось вернуться в Рим. Увидев, что я расположен вернуться в Рим, кардинал дал мне столько денег, чтобы я сделал ему в Риме серебряный таз и кувшин. Так мы поехали обратно в Рим, на отличных лошадях, и направляясь через Санпионские горы и соединившись с некоими французами, с каковыми мы и ехали кусок, Асканио со своей перемежной лихорадкой, а я с легонькой горячкой, каковая, казалось, ни на миг меня не оставляла; и я так раздражил себе желудок, что я провел четыре месяца и не думаю, чтобы мне случалось съесть целый хлеб за неделю, и я очень желал доехать до Италии, желая умереть в Италии, а не во Франции.

XCIX Когда мы миновали горы сказанного Санпионе, увидели мы реку около места, называемого Индеведро 280. Эта река была очень широка, весьма глубока, и на ней был мостик, длинный и узкий, без перил. Так как утром был очень густой иней, то, подъехав к мосту, — а я был впереди всех, — и увидав, что он очень опасен, я велел моим, юношам и слугам, чтобы они спешились, ведя своих лошадей в поводу. Так я миновал сказанный мост весьма счастливо, и ехал себе, беседуя с одним из этих двух французов, каковой был дворянин; а другой был нотариус, каковой остался немного позади и [226] подшучивал над этим французским дворянином и надо мной, что из страха ни перед чем мы пожелали это неудобство идти пешком. К каковому я обернулся, увидев его посередине моста, и попросил его, чтобы он ехал тихо, потому что он был в месте весьма опасном. Этот человек, который не мог изменить своей французской природе, сказал мне по-французски, что я человек малодушный и что тут нет ровно никакой опасности. Пока он говорил эти слова, он захотел подбоднуть немного лошадь, ввиду чего лошадь вдруг соскользнула с моста прочь и, ногами к небу, упала рядом с громаднейшим камнем. И так как бог часто милостив к безумцам, то это животное вместе с другим животным и его лошадью угодили в превеликий омут, где они и пошли книзу, и он, и лошадь. Как только я это увидел, я с превеликой поспешностью бросился бегом и с великой трудностью спрыгнул на этот камень и, свесившись с него, ухватился за полу балахона, который был на этом человеке, за эту полу вытащил его наверх, а то он был еще покрыт водой; и так как он выпил много воды и еще немного и утонул бы, то, увидев его вне опасности, я порадовался за него, что спас ему жизнь. Поэтому он мне ответил по-французски и сказал мне, что я ровно ничего не сделал; что важны его бумаги, которые стоят много десятков скудо; и казалось, что эти слова он мне их говорит во гневе, весь мокрый и бормочущий. Тогда я повернулся к некоим проводникам, которые у нас были, и велел, чтобы они помогли этому животному и что я им заплачу. Один из этих проводников доблестно и с большим трудом принялся ему помогать и выудил ему его бумаги, так что он ничего не потерял; а другой проводник так и не захотел нести никакого труда, чтобы ему помочь. Когда мы затем приехали в это вышесказанное место, — а мы устроили общий кошелек, из какового полагалось расходовать мне, — то, когда мы пообедали, я дал немного денег из общего кошелька тому проводнику, который помогал тащить его из воды; на это он мне говорил, что эти деньги я бы ему дал из своих, потому что он не намерен давать ему ничего, кроме того, о чем мы уговорились, за то, что он исполнял обязанность проводника. На это я ему сказал много поносных слов. Тогда ко мне подошел второй проводник, который не нес трудов и желал, однако, чтобы я заплатил также и ему; [227] и так как я сказал: “Но ведь он заслуживает награды, потому что нес крест”; то он мне ответил, что скоро покажет мне крест, перед которым я заплачу. Я ему сказал, что я зажгу такую свечу перед этим крестом, что надеюсь, что ему первому придется заплакать. А так как это место на границе между венецианцами и немцами, то он побежал за народом и пришел с ним, с большой рогатиной впереди. Я, который был на своем добром коне, опустил кремень у своей аркебузы; обернувшись к товарищам, я сказал: “Первым я убиваю этого; а вы, остальные, исполняйте ваш долг, потому что это — подорожные убийцы и ухватились за этот маленький случай только для того, чтобы нас убить”. Этот хозяин, у которого мы поели, подозвал одного из этих главарей, который был старик, и просил его, чтобы он предотвратил такое неудобство, говоря ему: “Это прехрабрый молодой человек, и, если вы даже изрежете его в куски, он вот сколько ваших убьет и, может быть, еще и улизнет у вас из рук, наделав все то зло, которое он наделает”. Дело улеглось, и этот старый их глава мне сказал: “Ступай с миром, потому что ты все равно не сварил бы каши, даже если бы у тебя было сто человек с собой”. Я, который знал, что он говорит правду, и уже решился, и считал себя мертвым, — не слыша больше, чтобы мне говорили оскорбительные слова, потряс головой и сказал: “Я бы сделал все, что могу, чтобы показать, что я живая тварь и мужчина”. И, двинувшись в путь, вечером, на первом привале, мы подсчитали кошелек, и я отделился от этого скотины француза, оставшись очень дружен с этим другим, который был дворянин; и с моими тремя лошадьми мы одни поехали в Феррару. Когда я спешился, я пошел к герцогскому двору, чтобы учинить приветствие его светлости, дабы я мог уехать наутро в Санта Мариа да Лорето 281. Я прождал до двух часов ночи, и тогда явился герцог; я поцеловал ему руки; он оказал мне великий прием и велел, чтобы мне дали воды для рук 282. Поэтому я шутливо сказал: “Светлейший государь, вот уже четыре месяца, как я не ел столько, чтобы можно было поверить, что такой малостью можно жить; зная поэтому, что я не мог бы подкрепиться королевскими брашнами вашего стола, я просто останусь побеседовать с вами, пока ваша светлость будете ужинать, и вы, и я в одно и то же время получим больше [228] удовольствия, чем если бы я с вами ужинал”. Так мы завязали разговор и пробыли до пяти часов. В пять часов я затем откланялся и, придя к себе в гостиницу, нашел изумительно накрытый стол, потому что герцог прислал мне в подарок гостинцы со своего блюда с очень хорошим вином; и так как я таким образом прождал два с лишним часа против моего часа еды, то я поел с превеликим аппетитом, и это было первый раз, что после четырех месяцев я мог есть.

С Выехав утром, я поехал в Санта Мариа да Лорето, а оттуда, сотворив свои молитвы, поехал в Рим 283; где я нашел моего вернейшего Феличё, каковому я и оставил мастерскую со всем ее скарбом и причиндалами и открыл другую, рядом с Сугерелло, душмяником, гораздо больше и просторнее; и думал, что этот великий король Франциск не вспомнит обо мне. Поэтому я набрал много заказов от разных синьоров, а тем временем работал над тем кувшином и тазом, которые я взялся сделать кардиналу феррарскому. У меня было много работников и много больших заказов, золотых и серебряных. Я уговорился с этим моим перуджийским работником, который сам записал все деньги, которые на его долю были истрачены, каковые деньги были истрачены на его одежду и на многое другое; вместе с путевыми издержками их было около семидесяти скудо; из коих мы условились, что он будет списывать по три скудо в месяц; потому что больше восьми скудо я давал ему зарабатывать. По прошествии двух месяцев этот мошенник ушел себе с богом из моей мастерской и оставил меня заваленным множеством заказов, и сказал, что ничего больше не желает мне давать. По этой причине мне посоветовали превозмочь его судебным путем, потому что я решил в душе отрезать ему руку; и всенепременнейше сделал бы это, но мои друзья мне говорили, что нехорошо, чтобы я так делал, ибо я лишусь своих денег и, может быть, еще раз Рима, благо бьешь не по уговору, а что с этой запиской, которая у меня есть его рукой, я могу тотчас же велеть его схватить. Я последовал совету, но хотел более свободно повести это дело. Я действительно вчинил иск у камерального аудитора и таковой выиграл; и по силе его, на что ушло несколько месяцев, я затем посадил [229] его в темницу. Мастерская у меня оказалась загружена превеликими заказами, и среди прочих все украшения из золота и драгоценных камней супруги синьора Джеролимо Орсино, отца синьора Паоло, ныне зятя нашего герцога Козимо 284. Эти работы были очень близки к концу, и однако у меня все нарастали наиважнейшие. У меня было восемь работников, и с ними вместе, и ради чести, и ради пользы, я работал день и ночь.

CI В то время как я так усиленно продолжал свои предприятия, мне пришло письмо, посланное мне спешно кардиналом феррарским, каковое гласило таким образом:

¦ “Бенвенуто, дорогой друг наш. В минувшие дни этот великий христианнейший король вспомнил о тебе, говоря, что желает иметь тебя на своей службе. На что я ответил, что ты мне обещал, что всякий раз, как я пошлю за тобой для службы его величеству, ты тотчас же приедешь. На эти слова его величество сказал: “Я хочу, чтобы ему было послано удобство, дабы он мог приехать, как того заслуживает такой человек, как он”; и тотчас же приказал своему адмиралу, чтобы он велел казнохранителю выплатить мне тысячу золотых скудо. В присутствии этого разговора был кардинал де’Гадди, каковой тотчас же выступил вперед и сказал его величеству, что незачем, чтобы его величество отдавал такое распоряжение, потому что он сказал, что послал тебе достаточно денег и что ты в пути. Так вот, если окажется, что дело обстоит, как я и думаю, наоборот тому, что сказал кардинал де’Гадди, то, получив это мое письмо, ответь тотчас же, потому что я свяжу нитку наново и устрою, чтобы тебе дали обещанные деньги этим великодушным королем”.

¦ Теперь пусть видит мир и кто в нем живет, сколько могут зловредные звезды с супротивной судьбой над нами смертными! Я и двух раз не говорил за все свои дни с этим дурачком кардиналишкой де’Гадди; и это свое умничанье он учинил вовсе не для того, чтобы как-нибудь мне повредить, а учинил его единственно из-за чудаковатости и никчемности своей, показывая, что и он тоже заботится о делах даровитых людей, которых хочет иметь король, как это делал кардинал феррарский. Но он был такой олух потом, что ни о чем меня не известил; а то, конечно, чтобы не [230] срамить глупое чучело, из любви к отечеству, я бы нашел какое-нибудь извинение, чтобы заштопать это дурацкое умничанье. Как только я получил письмо от высокопреосвященнейшего кардинала феррарского, я ответил, что о кардинале де’Гадди я ровно ничего не знаю и что если бы он даже и попытал меня на этот счет, то я бы не двинулся из Италии без ведома его высокопреосвященства, а главное, что у меня в Риме большее количество заказов, чем у меня когда-либо раньше было; но что по слову его христианнейшего величества, сказанному мне таким вельможей, как его высокопреосвященство, я бы поднялся тотчас же, бросив все другое, как оно есть. Когда я отослал письмо, этот предатель, мой перуджийский работник, задумал хитрость, каковая сразу же ему удалась, ввиду жадности папы Паголо да Фарнезе 285, а еще больше — его побочного сына, называвшегося тогда герцогом ди Кастро 286. Этот сказанный работник сообщил одному из этих секретарей сказанного синьора Пьерлуиджи, что, прожив у меня в работниках несколько лет, он знает все мои дела, в виду каковых он заверяет сказанного синьора Пьерлуиджи, что я человек с состоянием в восемьдесят с лишним тысяч дукатов и что эти деньги они у меня большей частью в драгоценных камнях; каковые камни — церковные, и что я их похитил во время разгрома Рима, в замке Святого Ангела, и что надобно меня велеть схватить немедленно и тайно. Раз как-то утром я больше трех часов работал перед рассветом над вещами вышесказанной супруги 287 и, пока моя мастерская отпиралась и подметалась, я накинул плащ, чтобы немного пройтись; и, направив путь по страда Юлиа, вышел на угол Кьявики, где барджелл Креспино 288 со всей своей стражей двинулся мне навстречу и сказал мне: “Ты пленник папы”. На что я сказал: “Креспино, ты меня с кем-нибудь спутал”. — “Нет, — сказал Креспино, — ты даровитый Бенвенуто, и я отлично тебя знаю, и должен отвести тебя в замок Святого Ангела, куда отправляются вельможи и даровитые люди, как ты”. И так как четверо этих его капралов накинулись на меня и силой хотели отнять у меня кортик, который у меня был при себе, и некои перстни, которые у меня были на пальце, то сказанный Креспино им сказал: “Чтобы никто из вас его не трогал! Вполне достаточно, если вы исполните вашу обязанность, чтобы он у меня не [231] сбежал”. Затем, подойдя ко мне, с учтивыми словами попросил у меня оружие. Пока я ему отдавал оружие, мне вспомнилось, что на этом самом месте я убил Помпео. Отсюда меня повели в замок и в одной из верхних комнат в башне заперли меня в тюрьму. Это было в первый раз, что я отведал тюрьмы за все эти свои тридцать семь лет.

СII Синьор Пьерлуиджи, сын папы, приняв в соображение большое количество денег, каким было то, в котором я обвинялся, тотчас же попросил их в милость у этого своего отца, папы, чтобы эту сумму денег он ему дал в подарок. Поэтому папа охотно их ему уступил и, кроме того, сказал ему, что еще и поможет ему их взыскать; так что, продержав меня в тюрьме целую неделю, по прошествии этой недели, чтобы положить какой-нибудь конец этому делу, меня вызвали на допрос. Так что меня пригласили в одну из этих зал, которые имеются в папском замке, место весьма почетное, и допросчиками были римский губернатор, какового звали мессер Бенедетто Конверсини, пистойец, который потом был епископом иезийским; другой был фискальный прокурор, а имени его я не помню; другой, который был третьим, был уголовный судья, какового звали мессер Бенедетто да Кальи. Эти три человека начали меня допрашивать, сперва ласковыми словами, затем резчайшими и устрашающими словами, вызванными потому, что я им сказал: “Государи мои, вот уже больше получаса, как вы не перестаете спрашивать меня о таких баснях и вещах, что поистине можно сказать, что вы балабоните или что вы пустобаете; я хочу сказать — балабонить, это когда нет звука, а пустобаять, это когда ничего не означает; так что я вас прошу, чтобы вы мне сказали, чего вы от меня хотите, и чтобы я слышал выходящими из ваших уст речи, а не пустобайки и балаболу”. На эти мои слова губернатор, который был пистойец, и не в силах больше скрывать свою бешеную природу, сказал мне: “Ты говоришь весьма уверенно и даже чересчур надменно; так что эту твою надменность я тебе сделаю смирнее собачонки речами, которые ты от меня услышишь, каковые будут не балабола и не пустобайки, как ты говоришь, а будут предложением речей, на каковые уже придется, чтобы ты [232] приложил старание сказать нам их смысл”. И начал так: “Мы знаем достоверно, что ты был в Риме во время разгрома, который был учинен в этом злополучном городе Риме; и в это время ты находился в этом замке Святого Ангела и здесь был употреблен как пушкарь; и так как искусство твое — золотых дел мастерство и ювелирное, то папа Климент, знав тебя и раньше, и так как здесь не было никого другого по этим художествам, призвал тебя к себе тайно и велел тебе вынуть все драгоценные камни из своих тиар, и митр, и перстней и затем, доверяя тебе, пожелал, чтобы ты их на нем зашил; поэтому ты из них удержал себе, втайне от его святейшества, на цену в восемьдесят тысяч скудо. Это нам сказал один твой работник, каковому ты признался и хвастал этим. Так вот, мы тебе говорим открыто, чтобы ты достал эти камни или стоимость этих камней; затем мы тебя выпустим на свободу”.

CIII Когда я услышал эти слова, я не мог удержаться от того, чтобы не разразиться превеликим хохотом; затем, похохотав немного, я сказал: “Премного благодарю бога, что в этот первый раз, когда величеству его было угодно, чтобы я был заточен, мое счастье, что я не заточен за какое-нибудь пустое дело, как это по большей части, говорят, случается с молодыми людьми. Если бы то, что вы говорите, было правдой, то мне нечего опасаться, чтобы я мог быть наказан телесной карой, потому что законы в то время утратили все свои силы; так что я мог бы себя извинить, сказав, что, как приближенный, я это сокровище хранил для пресвятой апостольской церкви, ожидая того, чтобы вручить его законному папе или тому, кто бы его от меня потребовал, как сейчас это были бы вы, если бы дело обстояло так”. На эти слова этот бешеный пистойский губернатор не дал мне докончить говорить мои доводы, как яростно сказал: “Представляй это, в каком хочешь виде, Бенвенуто, а нам достаточно получить назад свое; и торопись, если не хочешь, чтобы мы действовали не только словами”. И так как они хотели встать и уйти, я им сказал: “Синьоры, меня не кончили допрашивать, так что кончайте меня допрашивать; а затем идите, куда вам угодно”. Они тотчас же снова уселись, весьма изрядно в гневе, как бы показывая, что не желают больше [233] слушать ни одного слова, которое я им говорю, и наполовину привстав, потому что им казалось, что они нашли все то, что хотели узнать. Поэтому я начал таким образом: “Знайте, синьоры, что вот уже лет двадцать, как я живу в Риме, и ни разу, ни здесь, ни где бы то ни было, не был заточен”. На эти слова этот ярыга губернатор сказал: “Ты здесь, однако же, поубивал людей”. Тогда я сказал: “Вы так говорите, а я нет; но если бы кто-нибудь явился, чтобы убить вас, то вы, хоть и священники, стали бы защищаться, и если бы вы его убили, то святые законы вам это дозволяют; так что дайте мне сказать мои доводы, если вы хотите, чтобы вы могли доложить папе, и если вы хотите, чтобы вы могли справедливо меня судить. Я вам еще раз говорю, что вот уже скоро двадцать лет, как я живу в этом изумительном Риме, и в нем я произвел величайшие работы по своему художеству; и так как я знаю, что это престол Христов, я был бы готов уповать уверенно, что если бы какой-либо светский государь захотел учинить надо мной какое-нибудь смертоубийство, то я бы прибег к этой святой кафедре и к этому наместнику Христову, чтобы он защитил мою правоту. Увы, куда же мне теперь идти? И к какому государю, который бы меня защитил от такого злодейского смертоубийства? Разве не были вы должны, прежде чем взять меня, узнать, куда я девал эти восемьдесят тысяч дукатов? И разве не были вы должны справиться с ведомостью драгоценным камням, которые в этой апостолической камере тщательно записываются вот уже пятьсот лет? И если бы вы нашли недостачу, тогда вы были бы должны забрать все мои книги, вместе со мной самим. Я вам заявляю, что книги, где записаны все драгоценные камни папы и тиар, все в целости, и вы не найдете отсутствующим ничего из того, что было у папы Климента, что не было бы тщательно записано. Единственно могло случиться, что когда этот бедняга папа Климент хотел договориться с этими разбойниками имперцами, которые у него отняли Рим и осквернили церковь, то являлся вести об этом переговоры один, которого звали Чезаре Искатинаро 289, если я верно помню; каковой, когда уже почти что заключил договор с этим смертоубитым папой, тот, чтобы его обласкать немного, уронил с пальца алмаз, который стоил приблизительно четыре тысячи скудо; и так как сказанный [234] Искатинаро наклонился, чтобы, поднять его, то папа ему сказал, чтобы он его себе оставил из одолжения к нему. В присутствии этого я действительно находился; и если этого сказанного алмаза вы недосчитываетесь, то я вам говорю, куда он девался; но я совершенно уверен, что также и это вы найдете записанным. И тогда можете стыдиться, сколько вам угодно, что зарезали такого человека, как я, который совершил столько славных дел для этого апостолического престола. Знайте, что, если бы не я, то в то утро, когда имперцы вступили в Борго 290, они без малейшей помехи вступили бы в замок; а я, без всякой за то награды, отважно кинулся к орудиям, которые и пушкари, и гарнизонные солдаты побросали, и придал духу одному моему приятелю, которого звали Раффаэлло да Монтелупо 291, ваятель, который тоже, бросив все, забился в угол, совсем испуганный и ничего не делая; я его расшевелил; и мы с ним вдвоем побили столько врагов, что солдаты пошли другой дорогой. Это я выстрелил из аркебузы в Скатинаро 292, потому что видел, что он говорит с папой Климентом без всякого почтения, а с грубейшей издевкой, как лютеранин и нечестивец, каким он и был. На это папа Климент велел искать по замку, кто это такой был, чтобы его повесить. Это я ранил принца Оранского выстрелом в голову, здесь, под окопами замка. Затем я сделал для святой церкви столько украшений из серебра, из золота и из драгоценных камней, столько медалей и монет, таких прекрасных и таких ценимых. Так вот какова дерзостная поповская награда, которая воздается человеку, который с такой преданностью и с таким талантом вам служил и вас любил? Так ступайте пересказать все, как я вам сказал, папе, сказав ему, что его камни все у него; и что я от церкви никогда ничего не получал, кроме некоих ран и ушибов в эти самые времена разгрома; и что я ни на что не рассчитывал, как только на небольшую награду от папы Павла, каковую он мне обещал. Теперь я вижу насквозь и его святейшество, и вас, его ставленников”. Пока я говорил эти слова, они ошеломленно меня слушали; и, поглядывая в лицо один другому, с удивленным видом удалились от меня. Они пошли все трое вместе доложить папе все, что я сказал. Папа, устыдившись, с величайшим тщанием приказал проверить все счета драгоценных камней. Когда они [235] увидели, что там нет никакой недостачи, они оставили меня в замке, не сказав ни слова; синьор Пьерлуиджи также увидал, что плохо сделал, и они стали усердно стараться меня умертвить.

CIV В течение треволнений этого малого времени король Франциск успел досконально узнать, что папа держит меня в тюрьме и столь несправедливо; так как он отправил к папе послом некоего своего дворянина, какового звали монсиньор ди Морлюк 293, то он написал ему, чтобы тот вытребовал меня у папы, как человека его величества. Папа, который был искуснейший и удивительный человек, но в этом моем деле вел себя как никчемный и дурак, он ответил сказанному королевскому нунцию, чтобы его величество обо мне не заботился, потому что я человек весьма неспокойный по части оружия, и поэтому он уведомляет его величество, чтобы тот меня оставил, потому что он держит меня в тюрьме за убийства и всякую прочую мою чертовщину. Король снова ответил, что в его королевстве отправляется отличнейшее правосудие; и как его величество награждает и поощряет удивительнейшим образом даровитых людей, так, наоборот, он карает неспокойных; и так как его святейшество отпустил меня уехать, не печась о службе сказанного Бенвенуто, а увидев его в своем королевстве, он охотно взял его к себе на службу; и, как своего человека, он его и требует. Все это причинило мне превеликую докуку и вред, хоть это и было самым лестным благоволением, какого можно желать для такого человека, как я. Папа пришел в такую ярость от страха, как бы я не пошел разглашать это преступное злодейство, надо мной учиненное, что измышлял все способы, какие мог, соблюдая честь, чтобы меня умертвить. Кастелланом замка Святого Ангела был наш флорентинец, какового звали мессер Джордже кавалер дельи Уголини. Этот достойный человек оказывал мне величайшие любезности, какие только можно оказывать на свете, давая мне свободно ходить по замку, на одно лишь мое слово; и так как он знал о великой несправедливости, мне учиненной, то, когда я хотел дать ему обеспечение, чтобы гулять по замку, он мне сказал, что не может его взять, потому что папа придает слишком большое [236] значение этому моему делу, но что он свободно положится на мое слово, потому что знает ото всех, сколь я достойный человек; и я ему дал слово, и так он дал мне удобства, чтобы я мог хоть как-нибудь работать. Тем временем, полагая, что это негодование папы, как ввиду моей невинности, так и ввиду благоволения короля, должно кончиться, держа свою мастерскую по-прежнему открытой, приходил Асканио, мой подмастерье, в замок и приносил мне кое-какие вещи для работы. Хоть я и мало мог работать, видя себя таким образом заточенным столь несправедливо, я все же делал из необходимости доблесть: весело, насколько я мог, я сносил эту мою превратную судьбу. Со мною очень подружились все эти стражи и многие солдаты в замке. И так как папа приходил иной раз в замок ужинать, и на то время, пока там был папа, замок не держал стражи, но был свободно открыт, как обыкновенный дворец, и так как на то время, пока бывал папа, все тюрьмы обычно запирались с еще большим тщанием, то со мной ничего такого не делали, но я свободно во всякое такое время ходил по замку; и много раз некоторые из этих солдат советовали мне, что я должен бежать, и что они подставят мне плечи, зная великую несправедливость, которая мне учинена; каковым я отвечал, что дал слово кастеллану, который такой достойный человек и который учинил мне такие великие льготы. Был там один солдат, очень славный и очень остроумный; и он мне говорил: “Мой Бенвенуто, знай, что тот, кто в тюрьме, не обязан и не может быть обязан соблюдать слово, как и все другое; сделай то, что я тебе говорю, беги от этого разбойника папы и от этого ублюдка, его сына, каковые отымут у тебя жизнь во что бы то ни стало”. Я, который порешил охотнее утратить жизнь, чем нарушить данное мое слово этому достойному человеку, кастеллану, сносил это неописуемое злополучие вместе с одним монахом из Палавизинского дома 294, превеликим проповедником.

CV Он был посажен, как лютеранин; это был отличнейший добрый товарищ, но, как монах, это был величайший злодей, какой бывал на свете, и уживался со всеми видами пороков. Прекрасными достоинствами его я восхищался, грубым его порокам премного ужасался и открыто [237] его за них порицал. Этот монах только и делал, что напоминал мне, что я не обязан соблюдать слово перед кастелланом, потому что я в тюрьме. На что я отвечал, что если, как монах, он говорит правду, то, как человек, он говорит неправду; потому что всякий, кто человек, а не монах, должен соблюдать свое слово во всякого рода обстоятельствах, в которых он окажется; поэтому я, который есмь человек, а не монах, никогда не нарушу этого моего простого и честного слова. Видя сказанный монах, что ему не удается совратить меня путем своих хитроумнейших и замысловатых доводов, столь изумительно им излагаемых, он задумал искусить меня другим путем; и, дав таким образом пройти многим дням, тем временем читал мне проповеди фра Иеролимо Савонароло и давал к ним такое удивительное пояснение, что оно было прекраснее, чем самые проповеди; каковым я был околдован, и не было бы на свете вещи, которой бы я для него не сделал, за исключением того, чтобы нарушить мое слово, как я сказал. Видя, что я ошеломлен его талантами, монах измыслил другой путь; и вот, с невинным видом, он начал меня расспрашивать, какого пути я стал бы держаться, если бы мне пришло желание, когда бы они меня снова заперли, отпереть эту тюрьму, чтобы бежать. Точно так же и я, желая показать некоторую тонкость моего ума этому даровитому монаху, сказал ему, что всякий наитруднейший замок я наверняка отомкну, а в особенности замки этой тюрьмы, каковые для меня были бы, как поесть немного свежего сыру. Сказанный монах, чтобы заставить меня сказать мою тайну, уничижал меня, говоря, что есть много такого, что говорят люди, которые вошли в некоторую славу хитроумцев, а что если бы им затем пришлось приложить к делу то, чем они хвастают, они настолько лишились бы славы, что беда; и он, мол, слышит от меня вещи настолько далекие от истины, что если бы от меня это потребовалось, он полагает, что я вышел бы из этого с невеликой честью. На это, чувствуя себя задетым этим чертовым монахом, я ему сказал, что я имею обыкновение всегда обещать на словах много меньше того, что я могу сделать; и что то, что я обещал насчет ключей, еще самое пустое дело; и что в немногих словах я его вполне вразумлю, что так оно и есть, как я говорю; и опрометчиво, как я сказал, я с легкостью показал ему все то, [238] о чем я говорил. Монах, делая вид, что это ему ни к чему, сразу же отлично усвоил хитроумнейшим образом все. А как я выше сказал, этот достойный человек, кастеллан, позволял мне свободно ходить по всему замку; и далее на ночь меня не запирал, как это он делал со всеми остальными; да еще позволял мне работать из всего, что я хочу, из золота, серебра и воска; и хотя работал несколько недель над некоим тазом, который я делал для кардинала феррарского, но так как мне опротивела тюрьма, то мне надоело работать над такими вещами; и я только выделывал, для меньшей скуки, из воска кое-какие свои фигурки; какового воска сказанный монах у меня похитил кусок и со сказанным куском применил на деле тот род ключей, которому я опрометчиво его научил. Он взял себе в товарищи и в помощь писца, который жил у сказанного кастеллана. Писца этого звали Луиджи, и был он падуанец. Когда они хотели заказать сказанные ключи, слесарь их выдал; а так как кастеллан заходил иной раз меня проведать ко мне в камеру, то, увидев, что я работаю над этим воском, тотчас же узнал сказанный воск и сказал: “Хотя над этим беднягой Бенвенуто учинили одну из величайших несправедливостей, которая когда-либо учинялась, со мной ему не следовало учинять таких действий, который предоставлял ему льготы, каких я не мог ему предоставлять; отныне я буду держать его в строжайшем заключении и никогда больше не предоставлю ему ни единой на свете льготы”. И так он велел меня запереть с разными неприятностями, особенно от слов, сказанных мне некоторыми его преданными слугами, каковые любили меня чрезвычайно и час за часом рассказывали мне все добрые дела, какие делал для меня этот синьор кастеллан; так что в этом случае они называли меня человеком неблагодарным, пустым и вероломным. И так как один из этих слуг более дерзко, чем то ему подобало, говорил мне эти оскорбления, то я, чувствуя себя невинным, смело отвечал, говоря, что никогда я не нарушал слова, и что эти слова я берусь подтвердить ценою моей жизни, и что если еще когда-нибудь он мне скажет, или он, или кто другой, такие несправедливые слова, то я скажу, что всякий, кто это говорит, лжет в глаза. Не в силах снести оскорбление, он побежал в комнату к кастеллану и принес мне воск с этой сделанной моделью ключа. Едва я увидел [239] воск, я ему сказал, что оба мы правы; но чтобы он дал мне поговорить с синьором кастелланом, потому что я ему расскажу откровенно все дело, как оно было, каковое гораздо большей важности, нежели они думают. Тотчас же кастеллан велел меня позвать, и я ему рассказал все случившееся; поэтому он запер монаха, каковой выдал писца, которого и собрались вешать. Сказанный кастеллан замял дело, каковое уже дошло до ушей папы; избавил своего писца от виселицы, а мне предоставил такую же свободу, какая у меня была раньше.

CVI Когда я увидел, что это дело ведется с такой строгостью, я начал подумывать о своей участи, говоря: “Если еще раз наступит одно из этих неистовств и этот человек мне не поверит, я больше не буду перед ним обязан и хотел бы применить немного мои хитрости, каковые я уверен, что удадутся мне не так, как у этого несчастного монаха”. И я начал с того, что велел приносить мне новые и грубые простыни, а грязных не отсылал. Когда мои слуги их у меня спрашивали, я им говорил, чтобы они молчали, потому что я их отдал кое-кому из этих бедных солдат; что если это узнается, то этим бедняжкам грозит каторга; так что мои молодцы и слуги самым верным образом, особенно Феличе, держали мне это дело в полнейшей тайне, сказанные простыни. Я опоражнивал соломенник и солому жег, потому что в моей тюрьме имелся камин, где можно было разводить огонь. Я начал из этих простынь делать полосы, шириною в треть локтя; когда я наделал такое количество, которое мне казалось, что будет достаточно, чтобы спуститься с этой великой высоты этой башни замка Святого Ангела, я сказал моим слугам, что раздарил те, которые хотел, и чтобы они теперь приносили мне тонкие, а что грязные я им всякий раз буду возвращать. Это дело и забылось. Этим моим работникам и слугам кардинал Сантикватро 295 и Корнаро 296 велели закрыть мне мастерскую, говоря мне откровенно, что папа и слышать не хочет о том, чтобы меня выпустить, и что это великое благоволение короля гораздо больше повредило мне, нежели помогло; потому что последние слова, которые сказал монсиньор ди Морлюк от имени короля, были те, что монсиньор ди Морлюк сказал папе, [240] что тот должен предать меня в руки обыкновенных судей; и что если я прегрешил, то он может меня покарать, но что если я не прегрешал, то справедливость требует, чтобы он меня выпустил. Эти слова до того извели папу, что он возымел желание никогда больше меня не выпускать. Этот самый кастеллан наверняка помогал мне, сколько мог. Видя тем временем эти мои враги, что мастерская моя заперта, они с издевкой говорили каждый день какое-нибудь оскорбительное слово этим моим слугам и друзьям, которые приходили навещать меня в тюрьме. Случилось как-то раз среди прочих, что Асканио, каковой каждый день приходил ко мне по два раза, попросил меня, чтобы я ему сделал некий кафтанчик из одного моего атласного голубого кафтана, какового я никогда не носил; служил он мне только тот раз, когда я шел в нем с процессией; но я ему сказал, что сейчас не такие времена, да и я не в таком месте, чтобы носить такие кафтаны. Юноша до того обиделся, что я ему не дал этого несчастного кафтана, что сказал мне, что хочет уехать к себе домой в Тальякоцце. Я, весь распалясь, сказал ему, что он сделает мне удовольствие, если от меня уберется; а он поклялся с величайшей запальчивостью никогда больше со мною не встречаться. Когда мы это говорили, мы прогуливались вокруг замковой башни. Случилось, что и кастеллан тоже прогуливался; мы как раз поравнялись с его милостью, и Асканио сказал: “Я ухожу, и прощайте навсегда”. На это я сказал: “Я и хочу, чтобы навсегда, и пусть так и будет вправду: я велю страже, чтобы она никогда больше тебя не пропускала”. И, обратившись к кастеллану, я от всего сердца стал его просить, чтобы он велел страже, чтобы она никогда больше не пропускала Асканио, говоря его милости: “Этот парнишка приходит добавлять горя к моему великому горю; так что вас прошу, государь мой, чтобы вы никогда больше его не впускали”. Кастеллану было очень жаль, потому что он знал, что тот удивительно одарен; кроме того, он был так прекрасен телом, что казалось, что всякий, увидев его хотя бы раз, особенно к нему привязывался. Сказанный юноша ушел, плача, и нес такую свою сабельку 297, которую он иной раз тайком носил при себе. Выходя из замка и имея лицо так вот заплаканное, он повстречался с двумя из этих наибольших моих врагов, из которых один был тот самый [243] Иеронимо перуджинец, вышесказанный, а другой был некто Микеле, оба золотых дел мастера. Этот Микеле, будучи приятелем этого разбойника-перуджинца и врагом Асканио, сказал: “Что это значит, что Асканио плачет? Или у него умер отец? Я разумею того отца, что в замке”. Асканио сказал на это: “Он-то жив, а ты сейчас умрешь”. И, подняв руку, этой своей саблей нанес ему два удара, оба по голове, так что первым повалил его наземь, а затем вторым отрубил ему три пальца на правой руке, хоть и бил его по голове. Тут он и остался, как мертвый. Тотчас же донесли папе, и папа, в великом гневе, сказал такие слова: “Так как король хочет, чтобы его судили, ступайте к нему и дайте три дня сроку, чтобы защитить свою правоту”. Тотчас же пришли и исполнили сказанное поручение, которое им дал папа. Этот достойный человек, кастеллан, тотчас же отправился к папе и разъяснил ему, что я непричастен к этому делу и что я прогнал его прочь. Он так удивительно меня защищал, что спас мне жизнь от этой великой ярости. Асканио бежал в Тальякоцце, к себе домой, и оттуда мне написал, прося у меня тысячу раз прощения, что он сознает, что поступил дурно, добавляя огорчения к моим великим бедствиям; но если бог пошлет мне милость, что я выйду из этой темницы, то он хочет никогда больше меня не покидать. Я дал ему знать, чтобы он продолжал учиться и что, если бог даст мне свободу, то я позову его во что бы то ни стало.

CVII У этого кастеллана бывали каждый год некои недуги, которые совершенно лишали его рассудка; и когда это на него находило, он очень много говорил; вроде как бы тараторил; и эта его дурь бывала каждый год другая, потому что один раз ему казалось, что он кувшин с маслом; иной раз ему казалось, что он лягушка, и он прыгал, как лягушка; иной раз ему казалось, что он умер, и надо было его хоронить; и так он каждый год впадал в одну какую-нибудь такую дурь. На этот раз он начал воображать, будто он нетопырь, и когда он выходил на прогулку, то иногда он глухо этак вскрикивал, как делают нетопыри, и при этом изображал руками и туловищем, словно лететь собирался. Его врачи, которые это заметили, а также его старые слуги, доставляли ему все удовольствия, какие могли придумать; и так [244] как им казалось, что он находит большое удовольствие в том, чтобы слушать, как я говорю, они то и дело приходили за мной и уводили меня к нему. Таким образом, этот бедный человек держал меня иной раз целых четыре или пять часов, причем я, не переставая, с ним говорил. Он сажал меня за свой стол есть напротив него и, не переставая, говорил или заставлял меня говорить; но я за этими разговорами все-таки ел очень хорошо. Он, бедный человек, не ел и не спал, так что извел меня до того, что я больше не мог; и, глядя ему иной раз в лицо, я видел, что светы очей у него испуганные, потому что один смотрел в одну сторону, а другой в другую. Он начал меня спрашивать, бывало ли у меня когда-нибудь желание летать; на что я сказал, что все то, что наиболее трудно для людей, я наиболее охотно старался делать и делал; что же касается летания, то так как бог природы даровал мне тело весьма способное и расположенное бегать и скакать много больше обычного, то при некотором хитроумии, применив его с помощью рук, я возьмусь полететь наверное. Этот человек начал меня спрашивать, каких способов я бы стал держаться; на что я сказал, что, в рассуждении животных, которые летают, если желать им подражать искусством в том, что они имеют от природы, то нет ни одного, которому можно было бы подражать, кроме нетопыря. Когда этот бедный человек услышал это слово — нетопырь, что было как раз той дурью, которою он в тот год грешил, он поднял громчайший голос, говоря: “Он правду говорит, он правду говорит; так оно и есть, так оно и есть!” И затем повернулся ко мне и сказал мне: “Бенвенуто, если бы дать тебе удобства, ты бы взялся полететь?” На что я сказал, что если он согласен дать мне затем свободу, то я возьмусь полететь до Прати 298, сделав себе пару вощеных крыльев из тонкого льняного полотна. Тогда он сказал: “И я тоже взялся бы; но так как папа велел мне хранить тебя как зеницу его очей; я знаю, что ты хитроумный черт, который сбежал бы; поэтому я велю запереть тебя на сто ключей, чтобы ты у меня не сбежал”. Я стал его упрашивать, напоминая ему, что я мог сбежать, но ради слова, которое я ему дал, я бы никогда его не обманул; что поэтому я его прошу, ради бога и ради всех тех льгот, которые он мне оказывал, чтобы он не прибавлял еще большего зла к великому злу, [245] которое я терплю. Пока я ему говорил эти слова, он строго велел, чтобы меня связали и чтобы меня отвели в тюрьму, заперши хорошенько. Когда я увидел, что ничем уже не помочь, я ему сказал в присутствии всех его людей: “Заприте меня хорошенько и стерегите меня хорошенько, потому что я сбегу во что бы то ни стало”. И так они отвели меня и заперли меня с удивительным старанием.

CVIII Тогда я начал раздумывать о способе, какого мне держаться, чтобы бежать. Как только я увидел себя запертым, я стал соображать, как устроена тюрьма, где я был заключен; и так как мне казалось, что я наверняка нашел способ из нее выйти, то я начал раздумывать, каким способом надо мне спуститься с этой великой высоты этой башни, потому что так называется эта высокая цитадель; и, взяв эти мои новые простыни, про которые я уже говорил, что я из них наделал полос и отлично сшил, я стал соображать, какого количества мне достаточно, чтобы можно было спуститься. Рассудив, сколько мне могло понадобиться, и вполне приготовившись, я раздобыл клещи, которые я взял, у одного савойца, каковой был из замковой стражи. Он имел попечение о бочках и цистернах; любил также столярничать; и так как у него было несколько клещей, среди них были одни очень толстые и большие; считая, что они мне как раз подойдут, я их у него взял и спрятал в этот самый соломенник. Когда пришло затем время, что я захотел ими воспользоваться, я начал ими пытать гвозди, на которых держались петли; а так как дверь была двойная, то заклепок этих гвоздей нельзя было видеть; так что, пытаясь вытащить один из них, я понес превеликий труд; но все же затем, в конце концов, мне удалось. После того как я вытащил этот первый гвоздь, я начал соображать, какого способа я должен держаться, чтобы они этого не заметили. Тотчас же я приготовил себе немного оскоблины ржавого железа с воском, который получился точь-в-точь такого же цвета, что и гвоздяные головки, которые я вытащил; и из этого воска я тщательно начал подделывать эти гвоздяные головки в их петлях; и от раза к разу, столько, сколько я их вытаскивал, столько я их и подделывал из воска. Петли я оставил прикрепленными, каждую сверху [246] и снизу, некоторыми из этих самых гвоздей, которые я вытащил; потом я вставил их снова, но они были подрезаны, потом вставлены слегка, так чтобы они у меня держали петли. Это я делал с превеликой трудностью, потому что кастеллану каждую ночь снилось, что я сбежал, и потому он то и дело присылал посмотреть тюрьму; и тот, кто приходил ее смотреть, был и по званию, и по делам ярыга. Этого звали Боцца, и он всегда приводил с собой другого, которого звали Джованни, по прозвищу Пединьоне; этот был солдат, а Боцца был слуга. Этот Джованни ни разу не приходил в эту мою тюрьму без того, чтобы не сказать мне чего-нибудь оскорбительного. Был он из Прато, и в Прато он служил в аптеке; он тщательно осматривал каждый вечер эти самые петли и всю тюрьму, и я ему говорил: “Стерегите меня хорошенько, потому что я хочу сбежать во что бы то ни стало”. Эти слова породили превеликую вражду между ним и мной; так что я с превеликим тщанием все это мое железо, как-то сказать клещи, и кинжал очень большой, и прочие принадлежности, тщательно все укладывал в мой соломенник; тоже и эти полосы, которые я наделал, также и их я держал в этом соломеннике; и когда наступал день, я тотчас же у себя подметал; и если от природы я люблю опрятность, то тогда я был наиопрятнейшим. Подметая, я убирал постель как можно милее, и даже цветами, которые почти что каждое утро я велел себе приносить некоему савойцу. Этот савойец имел попечение о цистерне и о бочках, а также любил столярничать; и у него-то я и похитил клещи, которыми я вынул гвозди из этих петель.

CIX Чтобы вернуться к моей постели: когда Боцца и Пединьоне приходили, я им никогда ничего другого не говорил, как только чтобы они держались подальше от моей постели, дабы они мне ее не испачкали и мне ее не испортили; говоря им в некоторых случаях, потому что все-таки иной раз они в насмешку слегка этак потрагивали мне немножко постель, почему я и говорил: “Ах, грязные лодыри! Я возьму одну из этих ваших шпаг и так вам досажу, что вы у меня изумитесь. Или вам кажется, что. вы достойны касаться постели такого человека, как я? Тут я не уважу своей жизни, потому что уверен, [247] что вашей я вас лишу. Так что оставьте меня с моими огорчениями и с моими терзаниями; и не причиняйте мне больше горя, чем сколько у меня есть; не то я вам покажу, что может сделать отчаянный”. Эти слова они пересказали кастеллану, каковой приказал им настрого, чтобы они никогда не подходили к этой моей постели и чтобы, когда они приходят ко мне, приходили без шпаг, а в остальном чтобы имели обо мне величайшее попечение. Обезопасив себя насчет постели, я считал, что сделал все; потому что здесь было самое главное всего моего предприятия. Раз как-то в праздничный вечер, когда кастеллан чувствовал себя очень не по себе и эта его дурь возросла, так что он ничего другого не говорил, как только, что он нетопырь и что если они услышат, что Бенвенуто улетел, то чтобы они его пустили, что он меня нагонит, потому что он и сам полетит ночью, наверное, быстрее меня, говоря: “Бенвенуто нетопырь поддельный, а я нетопырь настоящий; и так как он мне дан под охрану, то вы мне только не мешайте, а уж я его настигну”. Проведя несколько ночей в этой дури, он утомил всех своих слуг; а я разными путями узнавал обо всем, главным образом от этого савойца, который меня любил. Решив в этот праздничный вечер бежать во что бы то ни стало, прежде всего я благоговейнейше сотворил богу молитву, прося его божеское величество, что он должен меня защитить и помочь мне в этом столь опасном предприятии; затем я взялся за все то, что я хотел сделать, и работал всю эту ночь. Когда мне оставалось два часа до рассвета, я вынул эти самые петли с превеликим трудом, потому что деревянная створка двери, а также засов создавали упор, так что я не мог открыть; мне пришлось откалывать дерево; все ж таки наконец я отпер и, захватив эти полосы, каковые я намотал, вроде как мотки пряжи, на две деревяшки, выйдя вон, прошел в отхожие места на башне; и, вынув изнутри две черепицы в крыше, я тотчас же легко на нее вскочил. Я был в белой куртке и в белых штанах, и в таких же сапогах, в каковые я заткнул этот мой кинжальчик уже сказанный. Затем взял один конец этих моих полос и приладил его к куску древней черепицы, которая была вделана в сказанную башню: она как раз выступала наружу почти на четыре пальца. Полоса была приспособлена в виде стремени. Когда я ее прикрепил к этому куску [248] черепицы, обратившись к богу, я сказал: “Господи боже, помоги моей правоте, потому что она со мной, как ты знаешь, и потому что я себе помогаю”. Начав спускаться потихоньку, удерживаясь силой рук, я достиг земли 299. Лунного света не было, но было очень ясно. Когда я очутился на земле, я взглянул на великую высоту, с которой я спустился так отважно, и весело пошел прочь, думая, что я свободен. Однако же это было неправда, потому что кастеллан с этой стороны велел выстроить две стены, очень высокие, и пользовался ими, как стойлом и как курятником; это место было заперто толстыми засовами снаружи. Увидев, что я не могу выйти отсюда, это меня чрезвычайно огорчило. В то время как я ходил взад и вперед, раздумывая о том, как мне быть, я задел ногами за большое бревно, каковое было покрыто соломой. Его я с великой трудностью приставил к этой стене; затем, силой рук, взобрался по нему до верха стены. А так как стена эта была острая, то у меня не хватало силы притянуть кверху сказанное бревно; поэтому я решил прикрепить кусок этих самых полос, а это был второй моток, потому что один из двух мотков я его оставил привязанным к замковой башне; и так я взял кусок этой второй полосы, как я сказал, и, привязав к этой балке, спустился с этой стены, каковая стоила мне превеликого труда и очень меня утомила, и, кроме того, я ободрал руки изнутри, так что из них шла кровь; поэтому я остановился отдохнуть и обмыл себе руки собственной своей мочой. И вот, когда мне показалось, что силы мои вернулись, я поднялся на крайний пояс стен, который смотрит в сторону Прати; и, положив этот мой моток полос, каковым я хотел обхватить зубец и таким же способом, как я сделал при той большей высоте, сделать и при этой меньшей; положив, как я говорю, мою полосу, со мною встретился один из этих часовых, которые несли стражу. Видя помеху своему замыслу и видя себя в опасности для жизни, я расположился двинуться на этого стража; каковой, видя мой решительный дух и что я иду в его сторону с вооруженной рукой, ускорил шаг, показывая, что избегает меня. Немного отдалившись от моих полос, я как можно скорее повернул обратно; и хоть я и увидел другого стража, однако же тот не захотел меня видеть. Подойдя к моим полосам, привязав их к зубцу, я начал спускаться; но или мне [249] показалось, что я близко от земли, и я разжал руки, чтобы спрыгнуть, или руки утомились и не могли выдержать этого усилия, только я упал, и при этом падении своем ушибся затылком и лежал без чувств больше полутора часов, насколько я могу судить. Затем, когда собралось светать, эта легкая свежесть, которая наступает за час до солнца, она-то меня и привела в себя; но я все-таки был еще без памяти, потому что мне казалось, будто у меня отрублена голова, и мне казалось, будто я в чистилище. И вот, мало-помалу, ко мне вернулись способности в их прежнем виде, и я увидел, что я вне замка, и сразу вспомнил все, что я сделал. И так как ушиб затылка я его почувствовал раньше, нежели заметил перелом ноги, то, поднеся руки к голове, я их отнял все в крови; потом, ощупав себя хорошенько, я признал и решил, что это не такое повреждение, которое, было бы существенно; однако, когда я захотел подняться с земли, я обнаружил, что у меня сломана правая нога выше пятки на три пальца. Меня и это не испугало; я вытащил мой кинжальчик вместе с ножнами; так как у него был наконечник с очень толстым шариком на вершине наконечника, то это и было причиной того, что я сломал себе ногу; потому что, когда кость столкнулась с этой толщиной этого шарика, то так как кость не могла согнуться, поэтому в этом месте она и сломалась; так что я бросил прочь ножны от кинжала и кинжалом отрезал кусок этой полосы, которая у меня оставалась, и, насколько мог лучше, вправил ногу; затем, на четвереньках, со сказанным кинжалом в руке, пошел к воротам; однако, достигнув ворот, я нашел их запертыми; и, увидев некий камень под самыми воротами, каковой, полагая, что он не очень тяжел, я попытался подкопать; затем я за него взялся и, чувствуя, что он шевелится, он мне легко повиновался, и я вытащил его вон; и тут и пролез.

СХ Было больше пятисот ходовых шагов от того места, где я упал, до ворот, куда я пролез. Когда я вошел вовнутрь Рима, некои меделянские псы набросились на меня и люто меня искусали; каковых, так как они несколько раз принимались меня терзать, я бил этим моим кинжалом и ткнул одного из них так здорово, что он громко завизжал, так что остальные псы, как это у них [250] в природе, побежали к этой собаке; а я поскорее стал уходить в сторону Треспонтинской церкви 300, все так же на четвереньках. Когда я достиг начала улицы, которая поворачивает к Святому Ангелу, оттуда я направил путь, чтобы выйти к Святому Петру, и так как вокруг меня начинало светать, то я считал, что мне грозит опасность; и, повстречав водоноса, у которого был навьюченный осел и полные воды кувшины, подозвав его к себе, я попросил его, чтобы он меня поднял на руки и отнес на площадку лестницы Святого Петра, говоря ему: “Я несчастный молодой человек, который по любовному случаю хотел спуститься из окна; и вот я упал и сломал себе ногу. А так как место, откуда я вышел, очень важное, и мне грозила бы опасность быть изрубленным на куски, то я прошу тебя, чтобы ты меня живо поднял, и я тебе дам золотой скудо”. И я взялся за кошелек, где их у меня было доброе количество. Тотчас же он меня взял, и охотно взвалил на себя, и отнес меня на сказанную площадку лестницы Святого Петра; и там я велел меня оставить и сказал, чтобы он бегом возвращался к своему ослу. Я тотчас же двинулся в путь, все так же на четвереньках, и пошел к дому герцогини, супруги герцога Оттавио 301 и дочери императора, побочной, не законной, бывшей супруги герцога Лессандро, герцога флорентийского; и так как я знал наверное, что возле этой великой принцессы много моих друзей, которые вместе с нею приехали из Флоренции; а также так как она оказала мне благоволение, при содействии кастеллана; который, желая мне помочь, сказал папе, когда герцогиня совершала въезд в Рим 302, что я был причиной предотвращения убытка в тысячу с лишним скудо, который им причинял сильный дождь; так что он сказал, что был в отчаянии и что я ему придал духу, и сказал, как я навел несколько крупных артиллерийских орудий в ту сторону, где тучи были всего гуще и уже начали проливать сильнейший ливень; но когда я начал палить из этих орудий, дождь перестал, а с четвертым разом показалось солнце, и что я был всецелой причиной, что этот праздник прошел отлично; поэтому, когда герцогиня об этом услышала, она сказала: “Этот Бенвенуто — один из тех даровитых людей, которые жили у блаженной памяти герцога Лессандро, моего мужа, и я всегда буду иметь их в виду, когда представится случай сделать им приятное”; [251] и еще поговорила обо мне с герцогом Оттавио, своим мужем. По этим причинам я пошел прямо к дому ее светлости, каковая жила в Борго Веккио в прекраснейшем дворце, который там есть; и там я был бы вполне уверен, что папа меня не тронет; но так как то, что я сделал до сих пор, было слишком чудесно для человеческого тела, то бог, не желая, чтобы я впал в такое тщеславие, ради моего блага захотел послать мне еще большее испытание, чем было прежнее; и причиной тому было, что пока я шел все так же на четвереньках по этой лестнице, меня вдруг узнал один слуга, который жил у кардинала Корнаро; каковой кардинал обитал во дворце. Этот слуга вбежал в комнату к кардиналу и, разбудив его, сказал: “Преосвященнейший монсиньор, там внизу ваш Бенвенуто, который бежал из замка и идет на четвереньках весь в крови; насколько видно, он сломал ногу, и мы не знаем, куда он идет”. Кардинал тотчас же сказал: “Бегите и принесите мне его на руках сюда ко мне в комнату”. Когда я к нему явился, он мне сказал, чтобы я ни о чем не беспокоился; и тотчас же послал за первейшими римскими врачами; и ими я был врачуем; и это был некий маэстро Якомо да Перуджа, весьма превосходнейший хирург. Он удивительно соединил мне кость, затем перевязал меня и собственноручно пустил мне кровь; а так как жилы у меня были вздуты гораздо больше, чем обычно, а также потому, что он хотел сделать надрез немного открытым, то хлынула такой великой ярости кровь, что попала ему в лицо, и с таким изобилием его покрыла, что он не мог превозмочь себя, чтобы лечить меня; и, приняв это за весьма дурное предзнаменование, с великим затруднением меня лечил; и много раз хотел меня бросить, памятуя, что и ему грозит немалое наказание 303 за то, что он меня лечил или, вернее, долечил до конца. Кардинал велел поместить меня в потайную комнату и тотчас же пошел во дворец с намерением выпросить меня у папы.

CXI Тем временем поднялся в Риме превеликий шум; потому что уже увидели полосы, привязанные к высокой башне цитадели замка, и весь Рим бежал взглянуть на это неописуемое дело. Между тем кастеллан впал в свою наибольшую дурь безумства и хотел, наперекор всем [252] своим слугам, сам тоже полететь с этой башни, говоря, что никто не может меня поймать, как только он, полетев за мной. В это время мессер Руберто Пуччи, отец мессер Пандольфо, услышав про это великое дело, пошел самолично взглянуть на него; потом пришел во дворец, где повстречался с кардиналом Корнаро, каковой рассказал все последовавшее и что я в одной из его комнат, уже врачуемый. Эти два достойных человека совместно пошли броситься на колени перед папой; каковой, прежде чем дать им что-нибудь сказать, он сказал: “Я знаю все, чего вы от меня хотите”. Мессер Руберто Пуччи сказал: “Всеблаженный отче, мы просим у вас, из милости, этого бедного человека, который своими дарованиями заслуживает некоторого внимания, и наряду с ними он выказал такую храбрость вместе с такой изобретательностью, что это кажется нечеловеческим делом. Мы не знаем, за какие грехи ваше святейшество держали его столько времени в тюрьме; поэтому, если эти грехи слишком непомерны, ваше святейшество свято и мудро и да исполнит в великом и в малом свою волю; но если это такое, что может отпуститься, то мы вас просим, чтобы вы нам оказали эту милость”. Папа на это, устыдившись, сказал, “что держал меня в тюрьме по ходатайству некоторых своих, потому что он немножко слишком смел; но что, признавая его дарования и желая удержать его возле нас, мы решили дать ему столько благ, чтобы у него не было причины возвращаться во Францию; я очень сожалею об его великой беде; скажите ему, чтобы он старался поправиться; а за его несчастия, когда он поправится, мы его вознаградим”. Пришли эти два больших человека и сказали мне эту добрую весть от имени папы. Тем временем меня приходила навестить римская знать, и молодые, и старые, и всякого рода. Кастеллан, все так же вне себя, велел себя снести к папе; и когда он явился перед его святейшество, он начал кричать, говоря, что если тот не вернет меня к нему в тюрьму, то учинит ему великую обиду, говоря: “Он от меня сбежал под словом, которое он мне дал; увы, он улетел от меня, а ведь обещал не улетать!” Папа, смеясь, сказал: “Идите, идите, я вам его верну во что бы то ни стало”. Кастеллан прибавил, говоря папе: “Пошлите к нему губернатора, чтобы тот узнал, кто ему помог бежать, потому что если это кто-нибудь из моих людей, то я хочу [253] его повесить за горло на том зубце, откуда Бенвенуто сбежал”. Когда кастеллан ушел, папа позвал губернатора, улыбаясь, и сказал: “Вот храбрый человек, и вот изумительное дело; однако, когда я был молод, я тоже спустился с этого самого места”. Это папа говорил правду, потому что он был заточен в замке за то, что подделал бреве, будучи аббревиатором Parco majoris 304; папа Александр долго держал его в тюрьме 305; затем, так как дело было слишком скверное, решил отрубить ему голову, но так как он хотел переждать праздник тела господня, то Фарнезе, узнав обо всем, велел явиться Пьетро Кьявеллуцци с несколькими лошадьми, а в замке подкупил деньгами некоторых из этих стражей; так что в день тела господня, пока папа был в процессии, Фарнезе был помещен в корзину и на веревке спущен до земли. Еще не был сделан пояс стен у замка, а была только цитадель, так что у него не было тех великих трудностей бежать оттуда, как было у меня; к тому же он был взят за дело, а я без вины. Словом, он хотел похвастать губернатору, что и он тоже был в своей молодости мужественным и храбрым, и не замечал, что открывает великие свои негодяйства. Он сказал: “Идите и скажите ему, пусть он вам откровенно скажет, кто ему помог, кто бы это ни был, благо ему прощено, и это вы ему обещайте откровенно”.

Комментарии

261. с. 219. ...через землю Серых... — По ит. Grigioni, нем. Graubunden.

262. ...ввиду войн. — Имеется в виду война между Карлом V и Франциском I.

263. ...миновали горы Альбу и Берлину... — Гора Альбула и перевал Бернина в Ретийских Альпах.

264. Вальдиста — Валленштадт.

265. ...от мессер Филиппе Строцци... — Строцци был главой флорентийских изгнанников.

266. с. 220. ...между Вальдистате и Вессой... — то есть между Валленштадтом и Везеном. Озеро — Валензе.

267. ...и они не сколочены и даже не просмолены... — то есть не скреплены гвоздями.

268. с. 223. ...веселый город... Лакка — Лахен.

269. ...город, называемый Сурик — Цюрих.

270. Солуторно — Золотурн.

271.. ...в Узанну — в Лозанну.

272. ...мне возместили расходы... — Возместил Филиппо Строцци.

273. ...в Палиссу — в Ла Палис.

274. с. 224. ...маэстро Антонио да Сан Галло... — Антонио да Сан Галло-младший (1485—1546). Знаменитый архитектор школы Браманте и Джулиано Сан Галло.

275. Этого звали Згуаццелла...— Андреа Кьяцелла, ученик Андреа дель Сарто.

276. ...мессер Джованни...— Надо читать «Джулиано».

277. с. 225. Фонтана Билио — Фонтенбло, любимая резиденция Франциска I.

278. ...кардиналу феррарскому...— Ипполито, сын Альфонсо I, герцога Феррарского. Павел III сделал его кардиналом в 1539 г.

279. Гранополи — Гренобль.

280. ...места, называемого Индеведро...— Валь ди Ведро.

281. с. 227. ...Санта Mapua да Лорето — почитаемое место паломничества.

282. ...чтобы мне дали воды для рук. — Что было равносильно формальному приглашению к обеду.

283. с. 228. ...поехал в Рим...— Прибыл туда 16 декабря 1537 г.

284. с. 229. ...Джеролимо Орсино, отца синьора Паоло, ныне зятя нашего герцога Козимо. — Джеролимо Орсино, синьор Браччано; его сын Паоло Джордано женился на Изабелле, дочери Козимо I.

285. с. 230. ...папы Наголо да Фарнезе... — Папы Павла III (Фарнезе).

286. ...называвшегося тогда герцогом ди Кастро — уже упоминавшийся Пьер Луиджи Фарнезе.

287. ...над вещами вышесказанной супруги... — то есть Изабеллы Медичи.

288. ...барджелл Креспино...— Креспино де’Бони. Арест произошел 16 октября.

289. с. 233. ...которого звали Чезаре Искатинаро... — И не «Чезаре» и не «Искатинаро», а Джованни Бартоломео ди Гаттинара, племянник великого канцлера Карла V. Гаттинара от имени Карла V подписал соглашение о капитуляции Климента VII (6 июня 1527 г.). Челлини был мастер искажать имена собственные и географические названия.

290. с. 234. ...вступили в Борго... — Район возле Ватикана, обнесенный крепостной стеной, являлся как бы первой линией обороны замка Святого Ангела.

291. ...которого звали Раффаэлло да Монтелупо... — Раффаэлло ди Баччо де’Синибальди, скульптор и архитектор. Вместе с Микеланджело работал над сакристией Сан-Лоренцо во Флоренции. При Павле III был главным архитектором замка Святого Ангела.

292. Это я выстрелил из аркебузы в Скатинаро... — то есть Гаттинара. См. примеч. к с. 233.

293. с. 235. ...монсиньор ди Морлюк... — Жан де Морлюк, епископ; находился в Риме с дипломатической миссией.

294. с. 236. ...из Палавизинского дома... — т.е. из дома Паллавичини.

295. с. 239. ...кардинал Сантикватро...— В данном случае имеется в виду кардинал Антонио Пуччи, но следует помнить, что кардиналов довольно часто называют не по их именам, а по тем церквам, которые они патронируют. Так, Пуччи назывался кардиналом Санти Куаттро Коронати.

296. Корнаро. — См. примеч. к с. 170.

297. с. 240. Сказанный юноша ушел, плача, и нес такую свою сабельку... — Точнее было бы не «сабельку», а «слегка изогнутый нож» (что-то вроде «турецкого ножа»).

298. с. 244. ...до Прати... — См. примеч. к с. 90.

299. с. 248. ...я достиг земли. — Вероятнее всего, Челлини бежал из замка в апреле 1539 г.

300. с. 250. ...в сторону Треспонтинской церкви... — Церковь Санта Мария Траспонтина (за мостом).

301. ...супруги герцога Оттавио... — Маргарита Австрийская, вдова Алессандро Медичи и супруга вторым браком Оттавио Фарнезе (1538).

302. ...когда герцогиня совершала въезд в Рим... — 3 ноября 1538 г.

303. с. 251. ...ему грозит немалое наказание... — Риск был серьезный, учитывая, что Челлини был беглецом.

304. с. 253. ...будучи аббревиатором Parco majoris... — т.е. членом коллегии «аббревиаторов», составителей папских breve (посланий) и булл.

305. ...папа Александр долго держал его в тюрьме... — Бежал Фарнезе не при папе Александре VI, а при папе Иннокентии VIII.

Текст воспроизведен по изданию: Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции. М. Правда. 1991

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2017  All Rights Reserved.