Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ВЫШЕСЛАВЦЕВ А. В.

ТИХИЙ ОКЕАН

I. Сандвичевы острова.

Я пишу в небольшом домике, куда перебрался отдохнуть от морской жизни. Весь домик состоит из одной комнаты; снаружи скрывают его деревья, а через две постоянно отворенные двери тянет сквозной воздух, захватывая с собою свежесть зелени и благоухания растущих вблизи цветов. Одну дверь стерегут два огромные куста датур, белые цветы которых просыпаются с луной, и дышать на меня своим ароматическим дыханием. В другую дверь выглядывают какие-то прехорошенькие лиловые цветочки. Подует ветер, и зашелестит легкий лист акации и тамариндов, зашуршит тяжелый лист кокосовой пальмы, поднимающейся из-за ближнего забора.

С совершенно новым чувством, оставили мы в последний раз Хакодади: мы шли домой, и оставляли его, может быть, и даже по всей вероятности, навсегда. И не один Хакодади оставляли мы, - за ним скрывался от нас, в своих постоянных туманах, дикий берег Манджурии, с пустынными заливами и пристанями, с.тундрою, сосновым лесом, собаками, оленями и Гиляками... Впереди, как будто прочищался горизонт, и на ясной полосе освещенного неба [243] услужливое воображение рисовало пальмы и бананы волшебных островов, их красивое население, собирающееся у порогов своих каз, и вся романическая обстановка патриархальной жизни. За ними представлялись еще более ясные картины: родная степь, звук русского колокольчика, заветные дубы, выглянувшие из-за горы, возвращение, свидание и чувство оконченного дела... Хотя до всего этого еще не меньше десяти месяцов плавания, а все-таки с каждым часом, с каждою милей, расстояние между нами будет меньше и меньше, и вероятно, ни одно чудо на нашем пути не произведет на нас такого впечатления, какое произведет вид кронштадтской трубы, когда ее наконец усмотрят наши штурманы и эгоистически «запеленгуют».

К чувству радости возвращения, не скажу, чтобы не примешивалось и грустного чувства: в Хакодади мы простояли без малого год; в Хакодади оставляли своих друзей, махавших нам на прощанье платками с своего клипера; не было места кругом всей бухты, которое бы не напомнило чего-нибудь; мы успели здесь обжиться, обогреться, а русский человек не всегда охотно оставляет обогретое местечко. Наконец, - кто знает будущее? - в год много воды утечет, и сколько ее мы увидим у себя на клипере, когда будем огибать мыс Горн, эту bete noire моряков!.. (Американец, обогнув Горн, приобретает право класть свои ноги на стол.) Более года не будем получать писем, и что еще мы найдем дома?..

Но все эти сожаления и опасения нисколько не отравляли общего чувства. Всякий, кто помнил еще Шиллера, повторял одну из его строф, «которая кончается стихами:

Sind die Sсhiefe zugekehrt
Zu der lieben Heimath wieder...

И было весело!

Снялись мы 3 ноября с рассветом, и скоро опять должны были бросить якорь, при выходе в Сангарский пролив. В жоре ревел шторм, взволновавшийся океан гнал через пролив свои разъяренные волны, и ветер сильными порывами ударял спереди. Мы переждали сутки под защитой горы. Целый день шел дождь; временами прочищалось, и мы в последний раз смотрели на грустный ландшафт Хакодади, на три стеньги Джигита, выглядывавшего из-за крепости, и [244] на цещеру, против которой стояли. Эта пещера - одна из замечательных вещей в окрестностях Хакодади. Мы ездили осматривать ее несколько раз в продолжении зимы; надобно было завязываться длинным концом у входа, и на шлюпках спускаться в глубину; длинный корридор, образованный сталактитовым сводом, оканчивался обширною и высокою залой, среди которой лежало несколько гранитных блоков; вода с яростию бросалась на каменные стены, и шум ее, удесятеренный эхом, наводил ужас на непривычного. С нами были факелы и фалшфейеры; колеблющиеся огни их освещали куски разбросанных камней, черные трещины могучего свода, брызги волн и наши суетящиеся фигуры; шлюпка очень легко могла быть разбита. Один раз мы спускались в маленькой японской лодочке; ее несколько раз ударило о камни, и едва не разбило.

4 ноября, утром, вышли мы из пролива, полетели попутным ветром, миль по десяти в час, и скоро Япония скрылась из виду. Переход наш, в отношении мореплавательной, был очень интересен; там, где ждали W ветров, мы имели O, и там, где думали нестись, подгоняемые редко изменяющим пассатом, мы заштилели и поняли возможность совсем не выйдти из полосы безветрия, из «лошадиной» широты (horse latitude). Штиль сменялся противным штормом, который относил нас на несколько миль назад; за штормом опять штиль, с сильною качкой и духотой. Недели три наслаждались мы подобным положением дел, находись от цели нашего плавания, Сандвичевых островов, в 400 милях. Наконец, подул давно ожидаемый N, который скоро перешел в NO и O, и мы увидели, после сорока дней таяния, берега похожие на туманы. Вот пункт, о котором на море всегда возникает вопрос, берега ли виднеются, или облака? С нами, на клипере, шел штурман с китобойного судна; он поссорился с своим капитаном, и по просьбе нашего консула в Хакодади, мы взяли его в Гонолулу. Он семнадцать лет постоянно плавает в этих морях, и капризы их, также как и капризы здешнего неба, знает как свои пять пальцев. Не было сомнения, которого бы он не разрешил, и мы прозвали его живым барометром. Он предсказывал и шторм, и куда ветер отойдет, и хорошую погоду и дождь, - одним словом, ничего не было, чего не знал бы наш барометр. Когда [245] делался шторм, мы шли к нему за утешением, и если он говорил, что после обеда стихнет, то уже мы с презрением смотрели на вливавшиеся волны, на ревевшие и сотрясавшие снасти порывы ветра. Но когда мы попали в «лошадиную широту» и заштилели, и шли к Американцу за пассатом, то он с каждым днем больше и больше терялся; здесь все изменяло, и облака, похожие на барашки, часто бывающие при пассатных ветрах, и великолепное освещение заходящего солнца, так красноречиво говорившее о тропиках, - и барометр наш постепенно выходил из веры. Он сам это чувствовал; грустно молчал, целые ночи просиживал наверху, с немом упреком смотря на изменившую ему стихию; наконец до того рассердился, что решился совсем не выходить наверх. Как только открылся берег, он ожил и залез на марс; оттуда узнавал он острова еще по неясным очертаниям, как своих старых друзей. Целый день идя в виду Моротоя, к вечеру мы повернули в пролив, разделяющий этот остров от Оау или Воаху (Oahu or Woahoo) Уже стемнело, когда мы стали приближаться к рейду Гонолулу; входить на рейд, защищенный с моря рифами, и притом рейд незнакомый, было опасно, и мы бросили якорь вне рифов. С берега был слышен шум прибоя, слышалось как разбивалась волна о коралловые стены, а в воздухе пахло кокосовым маслом. К***, бывший здесь уже во второй раз, узнал этот запах; он вспомнил и свою молодость... А Американец чутким ухом заметил изменение в тоне прибоя и сказал, что сейчас будет с берега порыв; и действительно, порыв налетел с стремительностию и шумом.

Утром увидели берег. Мы стояли не далеко от него, между Diamond-hill, Диамантовым холмом и городом. Диамантовый холм, выступивший в море мыс и очень важный для определения места, похож на шатер, одна часть которого выше другой; бока его выходят правильною гранью, которую образовали овраги, спускающиеся с хребта к долине и разветвляющиеся на множество мелких овражков. От Диаманта к городу, по берегу, тянутся пальмовые рощи, а над городом стоит Пуншевая чаша (Punch boll), - холм, с крутыми стенами и укреплением, построенным на одном из возвышений, которое выходит гласисом; в городе, местами видны пальмы, флагштоки и мачты, обозначающие собой гавань, в которую и [246] мы должны были проникнуть. За городом синеет ущелье, образуемое зелеными горами, составляющими главную возвышенность острова; слева, масса гор прерывается обширною долиной, за которою виднеются другие горы, слабо рисуясь сквозь прозрачный туман. Длинные буруны обозначают рифы, образуя параллельные полосы и шумя белесоватыми брызгами, в своем непрерывном наступательном движении.

С рассветом, у нас выстрелили из пушки, чтобы вызвать лоцмана; скоро показался вельбот, из которого вылез очень приличный джентльмен, в серой шляпе и синем пальто. Проход между рифами очень узок; фарватер отмечен знаками и бочками; на первом знаке устроен колокол, звонящий при колебании аппарата волной, и кто знает о существовании этого колокола, тот может отыскать по нем вход и ночью, и в туман. В гавани стоит несколько китобойных судов, которые все подняли свои флаги при нашем прибытии; из них, два судна нашей финляндской компании. Вот подходим к самому берегу; клипер, как мухами, осажден прачками (здесь прачки мущины), факторами, консульскими агентами и всеми чающими прибытия в порт судна, особенно военного. Вслед за нами входит в гавань шкуна, одна из тех, которые обыкновенно плавают между островами, составляющими гавайский архипелаг. Не помню где-то читал я описание, подобной шкуны, на палубе которой, вместе с пассажирами, толстыми и тонкими каначками, канаками, Китайцами, матросами, толкутся коровы, свиньи, собаки, и к разнообразному говору и мычанию толпы присоединяются какие-то неприятные звуки. Я вспомнил это описание, смотря на палубу пришедшей шкуны. Кажется, не оставалось наверху ни малейшего местечка; все находившиеся там сплотились в одну массу, и еслибы снять с этой массы слепок, то вышла бы великолепная группа: посверх всего, на каком-то возвышении, длинном платье, с венком на растрепанных, черных волосах, с ветвями и листьями около шеи, лежала грузная, ожиревшая каначка; издали было видно, что ей жарко, и, казалось, от теплоты, распространявшейся от нее будто от печки, таяло умащавшее ее волосы масло; нам уже представлялось, что запах этого масла доносился и до нас. Вокруг нее торчало несколько шляп разнообразной формы, принадлежавших, вероятно, известного сорта дельцам, попадающим или в богачи-капиталисты, или [247] на китобойное судно матросами, иди же иногда на виселицу. Ближе к борту, в пестрой фланелевой фуфайке, рисовалась красивая фигура канака, не без примеси белой крови, которая дала его стройной красоте много грации, так что он походил больше на какого-нибудь гондольера-Итальянца, что рисуют на картинках. Около него сидели две хорошенькие каначки, с желтыми венками на черных головах, и какой- то оборванец, в проблематическом костюме, с сомнительным цветом лица и еще более сомнительною физиономией. К второстепенным фигурам прибавьте чистого, белого Европейца, держащегося особняком, потом несколько матросов, хлопочущих у снастей, парус, перебросившийся в красивых складках через борт, несколько рогатых голов животных, прибавьте шум, и гам, - и тогда вы разделите со мною удовольствие полюбоваться этим новым ковчегом, после утомительно-правильной, стройно-однообразной жизни на военном судне. Как хотите, а в безукоризненно сшитом мундире гвардейского солдата, с его вытверженным шагом и заученною позой, я менее любуюсь воином чем в оборванном Черкесе, с его удалью и проворством, с его тревожною жизнию, требующею постоянного соображения, сметливости и присутствия духа. Пусть не сердятся на меня мои товарищи-моряки, когда я скажу, что военное судно напоминает мне воинский строй, а именно: на место дотянутые «брамшкоты» (в пользе чего я нисколько не сомневаюсь; я даже убежден в том, что Нельсон выиграл трафальгарское сражение именно оттого, что у него брамшкоты были до места дотянуты) представляют безукоризненно обхватывающие талию мундиры, обтянутые снасти, учебный шаг и пр. Вид шкуны в Гонолулу с красиво драпирующими ее парусами, с пестрыми подробностями беспорядка, - что делать! - доставляет мне гораздо больше удовольствия. Или с каким уважением смотришь на китобоя, с его разношерстною командой, пришедшего из ледовитых стран, на корабле с заплатанными парусами, с крутыми боками, излизанными морскою волной, с капитаном, одною личностию своею говорящим о той жизни, которую он один только может вынести, днем борясь с морем и китами, ночью засыпая с револьвером под подушкой, чтоб его команда, как-нибудь, случайно, не ворвалась к нему и не выбросила его за борт. Все эти черты внутренней жизни [248] судна дают физиономию и самому судну; а суда с физиономией также интересны, как и люди. Китобой и шкуна в Гонолулу имеют физиономию, а не имеет ее военное судно, как не имеют физиономии иные служаки, которые встречаются десятками на одно лицо. Вот, например, господин, стоящий теперь у нас на юте; он отличный тип, и встреча с такими людьми на жизненном базаре очень интересна. Едва мы бросили якорь, как уж он явился в нам; он клерк нашего агента, на нем легкий шелковый сюртучок и соломенная шляпа. Лицо его напоминает Мефистофеля, как его рисуют на дурных картинах; но доброе и услужливое выражение в глазах уничтожает всякую мысль искать в нем какое-нибудь родство с врагом человечества. Он высок ростом, очень худ и во время разговора сильно махает руками, нагибается к вам, как-то приседает на корточки и в то же время хочет сохранить манеры джентльмена. С первых слов он начинает обходить всех, не любя или не умея стоять на месте. Перед нами, в отрывочных и коротких словах, он набросал картину жизни, которую нам надо вести в Гонолулу; поговорил о короле, о «хула-хула», о том, что на нем рубашки стоят восьмнадцать долларов дюжина, и, не спрашивая нашего мнения, деспотически заставил нас согласиться ехать после обеда за город; а мы, сами не зная как, и согласились. Исчез он моментально, как исчезают духи в балетах; наверное нельзя было сказать, прыгнул ли он за борт, превратился ли в мачту, или сел в шлюпку и уехал. С первого раза он нам показался просто плутом; после мы раскаялись в своей ошибке, убедившись, что он делал все от души, что он поэт по призванию, что у него огромное самолюбие, и что вместе с тем он один из самых добросовестных и порядочных людей; Имея способность мгновенно исчезать, он точно также и появлялся внезапно, и именно тогда, когда в нем была надобность; он дополнял ваши мысли, являлся везде кстати и вовремя, и теперь я убежден, что умей я сказать по-немецки: «сивка, бурка, вещая каурка, стань передо мной, как лист перед травой», я мог бы вызвать его из-под земли, теперь, в Петербурге.

На палубе клипера показались корзины с бананами, апельсинами, зеленью, капустой, мясом, и всеми прелестями, которых мы давно не видали. Клипер ошвартовили, то есть с [249] корны выпустили канат и закрепили его на пристани. На пристань выходили дона, с большими буквами на вывесках, с балкончиками на высоких крышах, откуда хозяева смотрят в длинные трубы на норе: «не белеют ли ветрила, не плывут ли корабли».

Некоторые дома выстроены на половину и кончаются отрезанными стенами, как брантмауеры; у берега, вдоль деревянных пристаней, столпился народ, с любопытством смотревший на пришедшее военное судно. Лет пятьдесят тому назад, толпа народа также выбегала здесь на берег, на встречу пришедшему судну, - но какая разница! Тогда, по этому берегу, виднелись кое-где тростниковые хижины, с осеняющими их бананами и пальмами; женщины не скрывали красоты своего стройного тела, и не подозревая чувства стыдливости, наивно выставлялись вперед, бросались в волны и плыли взапуски, желая скорее встретить гостя... Мужья и братья их подозрительно смотрели на пришельцев, но подавляли в себе чувство ревности из гостеприимства; на легких пирогах окружали они судно, предлагая коралы, кокосовые орехи, - и жен, и сестер своих... И теперь подплывает пирога с кораллами, сидит в ней канак, в синей матросской рубашке и в соломенной шляпе; в звуки его натурального языка вплелись новые звуки: «half dollar, one real» и т.п. и он настойчиво торгуется, предлагает сертификаты в том, что он отличная прачка, или может доставлять на судно все, что угодно. А на толпящихся в пристани женщинах одежды даже больше нежели нужно. Миссионеры выдумали им костюм, в роде старинных пудермантелей, падающих широкими складками вниз. Одни венки остались им от прежнего незатейливого костюма. Кроме женщин, толпу составляли матросы, лодочники (почти все канаки), в фланелевых фуфайках, - пестрых у молодых и франтов, - синих и белых у более положительных людей, - и совершенно выцветших у людей вовсе неположительных, то есть спившихся, прожившихся и несчастливых. В числе последних не мало китобойных матросов, не находящих себе места на судах, как люди известные за негодяев (Для матросов, случайно не попавших на какое-нибудь судно и оставшихся зимовать в Гонолулу, общество китобоев основало нечто в роде дома призрения, где матросы эти могут найдти, за самую дешевую цену, квартиру и стол. Ежели стоимость стола превышает в месяц пять долларов, то лишек общество берет на себя. Конечно, матросы, имеющие дурной аттестат, не принимаются в это заведение.). [250]

Гонолулу, город с физиономией подобно ему выросших городов, обязан своим существованием, вопервых, китобоям: они избрали его гавань, закрытую от моря рифами и заслоненную горами от NO пассата, для своих стоянок и отдыха, на переходе из Америки в Ледовитое море и из Берингова пролива в Южный океан; матросы их находили здесь зелень, свежее мясо, женщин, и все что нужно для кратковременного отдыха моряка. Китобоям помогли миссионеры, нашедшие в народонаселении гавайской группы богатую почву, если не для слова Христа, то по крайней мере для своих подвигов. Миссионер, являясь среди кофейного племени, брал с собою, кроме Евангелия, небольшой запас товаров, преимущественно материй и различных мелких, вещей. На одном конце селения читал он проповеди, на другом - открывал лавку. Проповедь гремела против безнравственности и бесстыдства ходить голышом. Не подозревавшая безнравственности в своем первобытном костюме, канакская Ева убеждалась наконец в необходимости прикрыть свою наготу и решалась приобрести платье. Но откуда ей взять денег? Она шла на улицу, вплетала в черные косы лучшие цветы своих долин, ловила гуляющего матроса и, вместе с долларом, получала зачатки страшной болезни, так быстро распространившейся по всей Полинезии. С приобретенным долларом, она шла в лавку миссионера и покупала платье; нравственность торжествовала, нагота была прикрыта! А в городе был новый дом, выстроенный разбогатевшим миссионером, и улица меняла свой канакский вид на европейский. Другой миссионер имел шляпный магазин; шляпки сходили плохо с рук, и какой бы каначке пришло в голову променять роскошное убранство цветов и листьев на несколько тряпиц, карикатурно набросанных на голову? И вот проповедник развивал тему библейского текста о том, что женщина должна прикрытая входить в храм Божий, и при этом указал на сестер, наряженных в черные шляпки; в следующее воскресение все прихожанки явились в черных шляпках. Эти шляпки можно [251] теперь еще видеть на всех каначках у обедни, в главной протестантской церкви. И этот миссионер не остался, со всей вероятности, жить в соломенной хижине, а выстроил себе дом с верандами и садом, и город рос. Гавань привлекала купеческие и военные суда, на пути из Америки в Китай; сами острова изобиловали сандальным деревом, которое вырубали без милосердия; за пачку табаку или бутылку водки, оборотливый прожектер заставлял вырубать целые грузы дерева, которое везлось в Китай, где продавалось или выменивалось. С развитием Калифорнии, Гонолулу сделался необходимою станциею судов, идущих в Шанхай и Гон-Конг; начали являться купеческие конторы, банкиры, маклера; стали выростать целые улицы; на домах запестрели огромные буквы вывесок. Религиозные секты вели свою пропаганду в огромных церквах, украшенных стрельчатыми сводами и готическими башенками. Европейским семействам стало тяжело жить в самом городе: они начали строить себе дома в долине, примыкающей к ущелью, украшая свои комфортабельные приюты садиками. В обществе выростало новое поколение полу белых, смесь канаков с Европейцами; по островам, щедро одаренным природою, заводились плантации сахарного тростника и кофе, рассаживались тутовые деревья, возделывался виноград, аррорут, выписывались Китайцы для работ, по контрактам, - и вот Гонолулу, как центр всеобщей деятельности в королевстве, торговой и административной, развиваясь с каждым годом, стал тем, чем мы его застали. Он лежит, как я уже сказал, у самого берега острова Оау; его главные торговые дома смотрят своими вывесками на суда, стоящие в гавани; в нем около 8.000 жителей, все народонаселение острова доходит до 20.000; на всем же архипелаге не более 70.000, то есть втрое меньше того, сколько было во время Кука. Между рифами и берегом, мелкая вода разделена на несколько четырехугольных заводий или отделений, в которых разводится рыба: это один из главных источников богатства Сандвичан. Каждое такое отделение принадлежит частному лицу. Эти садки видны с клипера, если смотреть налево; за ними, на выдающемся мыске, стоит тюремный замок, каменный, с высокою, каменною же стеной, окружающею его двор. Направо видно здание парламента, - дом с высоким крыльцом и тремя большими, широкими окнами. За [252] мыском, по которому в маленьких точках беспрестанно возят куда-то землю, - другая бухта, весь берег которой обставлен домиками и хижинами, с шумящими над ними пальмами; а там, где эти красивые деревья столпились в небольшую рощу, между их голыми стволами виднеется шатрообразная форма Диаманта, сандвичского Чатырдага. Пряно над городом находятся возвышенности острова с прорезающим их массу ущельем; в ущелье идет долина, пестреющая дачами Европейцев; на нее смотрят камни и зелень гор, часто покрытых туманами и облаками, то бросающими мрачную густую тень, то пропускающими несколько ярких лучей солнца на живописные подробности долины и города.

Съехав на берег, я, конечно, был доволен как человек, выпущенный из тюрьмы на свободу. В каждом дереве, в каждом кустике виделось мне живое существо, готовое принять участие в моем сердечном празднике. Скоро я оставил за собою правильные улицы, которые почти все пересекаются под прямым углом; на улицах пусто, было Рождество; а если скучны английские города в праздники, то города, населенные американскими методистами, вдвое скучнее; магазины заперты, вывески, как эпитафии, бессмысленно смотрят с крыш и стен. Я спешил выйдти или за город, или в улицы, где больше зелени, больше тени и жизни. Добрался наконец до хижин, почти совсем скрытых бананами, до мест засеянных таро, растением, составляющим главную пищу канаков, из которого они делают свой пой, насущный хлеб всего народонаселения. Добрался до тамариндов, раскинувших далеко свою легкую и грациозную листву, до пальм, грустно шуршащих своими верхушками; добрался до чистого воздуха, в котором не слышалось морской атмосферы, с ее сыростью и холодом; здесь воздух напоим был дыханием бесчисленных растений, которые дают ему и силу, и освежающую крепость. Редко, кто попадался на улице; иногда промчится легкий кабриолет с двумя чопорно-разодетыми Американками; встретятся каначки, в светлых, праздничных пудермантелях (иначе не умею назвать их платья), с цветами на головах, с оранжевыми венками, лежащими грациозно на черных, маслянистых волосах, осеняющих кофейные лица. Первое впечатление, при взгляде на их лица, поражает какою-то резкостью, но [253] выражение глаз светится чем-то кротким и примиряющим. Я заходил в две церкви, - сначала в церковь анабаптистов, которая была похожа более на комфортабельную аудиторию. Дубовые лаковые скамейки были обиты бархатом, на полу роскошный ковер, сквозь полированные халузи распространялся приятный полусвет; с хор раздавалось гармоническое пение; молящиеся были разодеты, но между ними ни одной канакской физиономии. Пастор патетическим голосом читал с своей лакированной кафедры. Молитву эту скорее можно было назвать музыкальным утром, тем более что у подъезда церкви стояло несколько щегольских экипажей. Не найдя здесь того, чего искал, я вошел в католическую церковь, которая была тут же, через улицу. Церковь смотрела длинным сараем, в глубине которого находился алтарь. фольга, свечи, золотая шапка епископа, ризы и одежды клериков, кадила, все это как-то мешалось вместе и казалось издали чем-то блестящим. Во всю длину, по обеим сторонам здания, устроены были хоры, наполненные народом. Стройное пение, под звуки кларнета, раздавалось иногда сверху. Народ сидел на полу, кроме белых, для которых было отделено с боку особое место; гим же из них, которые не вошли туда, подавали стулья. Мне также подала стул высокая, седая старуха, с лицом, как будто сделанным из картона, с резкими бороздами на лбу и щеках; помня, что «в чужой монастырь с своим уставом не ходит», я сел без рассуждения, и стал рассматривать сидевшую передо мною и вокруг меня живописную публику. Вся группа была очень пестра от разноцветных платьев, от резких лиц и цветов, украшавших выразительные, рельефные фигуры туземцев. В их позах видно было, что платье им в тягость, что оно для них что-то лишнее, мешающее, и они инстиктивно правы, потому что платье, может быть более нежели что другое, имело роковое влияние на судьбу всего здешнего населения. Желая не отстать от своей подруги, каначка надевает на себя все, что может надеть, и, под тяжестью этой ноши, сидит как в паровой бане; чем лучше день, следовательно, чем жарче, тем лучше захочет она быть одетою при людях. Из церкви она возвращается в свою хижину, быстро сбрасывает все, и ложится против окна, в которое постоянно тянет освежающий пассат. Легкая простуда переходит в хроническую, слабый кашель делается постоянным, [254] слабость груди переходит к детям, и вот постепенно чахнет народонаселение, приобретая всевозможные роды грудных болезней, начиная от легкого катарра до чахотки; очень редко встретишь не кашляющую каначку.

Но поразительно оригинальна была молившаяся толпа в церкви. Не было, кажется, ни одной линии, ни одного цвета неопределенного или переходного; все выражалось резкою чертой, все выступало ярко, начиная от зеленого листа, ясно рисующегося на черном фоне волоса, до складки черного, или цветного платья; от глаза, блистающего огнем, без сомнительного выражения лукавства или хитрости, до крупным губ, резко изогнутых, без сжатости, выражающей большею частию или злобу, или сдержанность. Посмотрите на седые головы старух: что за типические лица, что за сила и рост, что за уверенность в движениях! В метисах видна уже вкравшаяся нега и слабость. Но не охотно мешается канак с европейскою кровью, которая разводит водою его южную кровь.

Часто встречаешь на одной голове совершенно разные волосы, - черные, смешанные с белокурыми, - как будто черные, туземные, уступив белокурым некоторое место, не хотели поступиться своим цветом.

После обеда мы поехали, в четырехместном тюльбюри, в долину. Долина постепенно поднималась, так что приходилось ехать все в гору. Сейчас за городом начинались дачи, выстроенные на манер английских коттеджей; между ними пустые места были засеяны таро, которого, также как и для риса, нужна вода; каждый дом окружен небольшим садом; развесистый тамаринд, несколько дерев акации, бананы, кокосовая пальма, прямо листьями поднявшаяся от земли; пестрые кусты цветов, - все это выглядывает из-за забора, чисто сделанного из белого камня. За домами виднеются тростниковые хижины туземцев, формой своею напоминающие наши скирды; у порога хижины пестреет несколько фигур отдыхающего семейства. Прозрачный воздух позволяет рассмотреть малейшие подробности на горах, стесняющих с обеих сторон долину. Густые массы растущего по их вершинам леса смотрят каким-то рельефным украшением, наклеенным на серые камни; по скалам виднеются белые точки; внимательно осматриваясь, вы замечаете, что точки двигаются, и рассмотрите [255] стадо диких козлов, гуляющих по совершенно-отвесной каменной стене. Под вечер, по дороге стали показываться гуляющие: утрачивающие свои силы Американки и Европейки пользовались прохладой, прогуливая свое нежное тело в легких кабриолетах; проносилась мимо каначка верхом, и яркий платок, окутывавший ее ноги, развевался с обоих боков лошади, захватывая своими клубящимися складками пыль и камни, летевшие из-под копыт горячего скакуна. Кто научил каначек ездить верхом? Лошадь явилась на Сандвичевых островах с Европейцами, следовательно не более сорока лет, - когда же успело все народонаселение пристраститься к этой лихой забаве? Нет женщины, нет девушки, которая не была бы отличною наездницей. На лошадь садится она по-мужски, не доверяя сомнительной позе наших амазонок; ноги окутывает длинным платком, обыкновенно яркого цвета, и концы платка далеко разносятся по ветру. Устанет лошадь, она сама расседлает ее, пустит по полю попастись; потом поймает на аркан, оседлает, и едет далее. Видели мы по дороге королевскую дачу, небольшой дом с несколькими растущими около него деревьями. На возвратном пути, все пространство, которое мы проехали, вся долина, с дачами и горами, часть долины, освободившаяся от гор, и наконец город, рифы и море, все это мы увидели вдруг! Садилось солнце, утопая в слое тумана, висевшего на границе моря и неба, и солнечные лучи не обдавали последним светом подробностей ландшафта, а легли какою-то прозрачною, матовою пеленой на все, стушевывая резкости и выдающиеся точки; крыши города, поднимающиеся высоко пальмы, мачты судов, все это слилось вместе; только шпиц протестантской церкви, как бы освободившись от налегающей на все дремы, ясно виднелся над домами. В море видно было судно, лавирующее к порту; но вот, оно повернуло и взяло курс в море.

- Вот, берет грот на гитовы, говорит один из нас, самый закоренелый моряк, как будто видя отсюда маневр судна.

Но уже такова морская привычка: видеть то, чего другой не видит, это называется иметь морской глаз. Судно виднелось нам каким-то темным тараканом, медленно двигавшимся и исчезавшим мало-по-малу в вечернем тумане. Темнело. У ворот домов сидели семьи [256] канаков, сохранявших привычку своих отцов, которые бывало сиживали у порогов своих хижин. В неподвижной позе, подперши руками костлявый подбородок, окутав колена пестрым платком, задумалась старушка; несколько молодых каначек, в черных блузах, с цветами и листьями на головах, лепятся у забора. Вот, на измученном коне, подъехала амазонка; концы ее желтого платка висят до самой земли; лошадь опустила голову; черноглазый и черноволосый мальчишка подает приехавшей наезднице напиться воды из кувшинообразной травянки. Где-то сверху раздается звук струны; в воздухе тепло, но не душно. В цветниках проснулись датуры и обдают проходящего своим чарующим благоуханием. Хорошо на берегу после моря; только «имеющим морской глаз» придут здесь на ум грота-гитовы, да бом-брам-шкоты!...

Я сказал, из каких разнообразных элементов составились условия, создавшие Гонолулу. Разнообразие это станет еще виднее, если мы приглядимся к народонаселению. Чтоб узнать Гонолулу, надобно узнать его общество. Все народонаселение я разделил бы на четыре класса. Во первых, главное ядро, вокруг которого образовались остальные классы, составляют канаки-туземцы с их земледельческою аристократиею и с их бывшими рабами, теперь свободным, но безземельным сословием. Откуда явилось это племя? Гавайское предание называет первого человека Каико (древний) и первую женщину Купуланакахау; от них, родился сын Вакеа. К ним пришел из других стран (каких, восточных или западных, предание не упоминает, а это было бы очень важно) некто Кукаланиэху, с женою у них родилась дочь Папа. Вакеа и Папа были родоначальниками всего народа, как вождей, так и черни.

Вопрос о происхождении народонаселения Сандвичевых островов и вообще всей Полинезии не мог не занимать пытливых умов европейских ученых. Предлагались гипотезы, одна другой смелее, и ни одна из них не выдерживала строгой критики. Так, еще в XVII столетии, жителей Полинезии причисляли к одному семейству с туземцами Америки, и вместе с ними производили их от Евреев. Вистов доказывал, что первые жители Америки были каиниты, потомки Каина, происшедшие от Ламеха, спасшегося от всемирного потопа, хотя деист Мартин и утверждал, что [257] Индо-Американцы с жителями Полинезии ничего общего не имеют. Иудейский раввин, Манасех бен Израэль, в сочинении La esperanza di Israel, писал, что Америка населена потомками десяти последних колен иудейских. Эта книга была посвящена английскому парламенту. В 1650 г. Вилльям Пен был совершенно убежден в атом, напечатав сочинение под заглавием: Исторически-доказанное тождество десяти колен с аборигенами западного.

Предположение о заселении Океании с востока имеет более вероятия. Разница между туземцами Америки и Океании была всегда замечаема, как в языке, так в нравах и обычаях. Кортес и Пизарро были удивлены состоянием цивилизации древних Астеков и Перувианских царей. Никогда ничего подобного не находили на островах Полинезии.

Труды Вильгельма Гумбольдта и профессора Бушмана достаточно доказали родство этих островитян с Малайцами. Явился новый вопрос: каким образом совершалось переселение на эти отдаленные от Малайского архипелага группы? Закон миграции лежит в судьбах всей этой породы; еще и теперь целые семейства отправляются на удачу, в маленьких лодках, в море, случайно пристают к необитаемому острову, и селятся там. Перебираясь таким образом с острова на остров, с архипелага на архипелаг, племя это заселяло постепенно Новую Зеландию, острова Товарищества, Дружбы, Мореплавателей, Сандвичевы и др. Жители всех этих островов похожи между собою наружностью, обычаями, и говорят почти одним языком (Вильямс говорит: «Если посмотрим на расстояние Сандвичевых островов от Малайских, равняющееся 100 градусам, или 7000 милям, то сразу покажется невозможным, каким образом могли перебраться туда жители, на своих утлых лодочках, при совершенном незнании навигации. И еслиб я стал утверждать, что они прямо переплыли на Сандвичевы острова, то не мог бы поддержать своего положения. Но всякая трудность исчезает, если допустим постепенность. Переселенец с берегов Суматры может попасть на Борнео (300 миль); Макасарский пролив отделяет его от Целебеса, 200 миль); 10 градусов до новой Гвинеи (по дороге два большие острова, Бесси и Церам). От новой Гвинеи до Новых Гебридов 1200 миль, но за то бесчисленное множество островов по дороге. Потом 500 миль до Фиджи и 300 до остр. Дружества, и т. д.), имеют почти те же предания, ясно свидетельствующие о их восточном происхождении. Так один из их богов, Мауиакалана, остановил солнце в своем течении. [258] В мифологии Фиджи есть предание, что мир был сотворен высочайшим из всех богов, по имени Идежи или Тенже, который обитал на высоких горах; у него сын, который был посредником между им и людьми. Довольно распространено предание о потопе, с намеками на ковчег, который они называют Лаау, род плавающего дома, заключавшего в себе людей, животных и припасы, в большом количестве. Даже имя Ноя встречается в их преданиях.

Еще более подтверждается это родство обычаями. Гавайцы приносили, от первых плодов, жертву Богу; то же делали жители Самоа; у Гаваян, до прибытия миссионеров, во всеобщем обыкновении было обрезание; акт совершался при религиозных церемониях жрецом. Всякий, дотронувшись до чего-нибудь, считавшегося нечистым, должен был подвергнуться обряду очищения; все это было и у Евреев. Женщины после родов считались нечистыми. У Гавайцев, также как и у Евреев, были места убежищ, о тою же целию и с теми же ограничениями.

Исследование языка ясно доказало малайское его происхождение. Вильгельм Гумбольдт проследил постепенную дезорганизацию его, по мере распадения этих племен из общего целого на бесчисленные отпрыски. Когда здание разваливается камнями, то в отдельном камне вряд ли доискаться идеи здания!

Второй класс жителей составляют белые, Европейцы или Американцы, держащие себя отдельно, и считающие себя, вероятно, за настоящих аристократов.

Третий класс - метисы, полубелые. Европейцы, решившиеся навсегда остаться здесь, женятся на каначках, и их-то поколение составляет этот класс. Чисто-белые не жалуют их, почти никогда не принимают в своем обществе, но за то все приезжающие только и знакомятся что с домами метисов. В их обычаи вкрались обычаи Лимы и Буэнос-Айреса. Дочери метисов красивы, свободны в обращении, живы, кокетливы, но сохраняют при том всю чистоту нравов; Американки же скучны и нравственны на словах, что еще не значит непременно, чтоб они были нравственны на деле.

«Вполне понимаю, отчего вы к нам редко ходите, говорил мне один Американец, вам у нас скучно... Вам нужно общество женщин, а общество наших жен для вас тяжело. К тому же, в здешнем климате, белая постоянно [259] находится в каком-то состоянии утомления. Теплый климат располагает к неге и бездействию, воображение и ум подвергаются тому же влиянию; а полубелая в своей родной стихии. Белая кровь дала ей легкость и более грациозную форму, черная - много горячности и живости. Конечно, я не говорю о настоящем чувстве; для чувства они холодны, они не понимают идеального стремления к чистому блаженству; им не понятно сродство душ; на них действует пожатие руки, масляный взгляд, поцелуй, темнота ночи, напоенной ароматами жасминов и датур. Туземка и метиска проведет с вами несколько упоительных часов, и на прощание снимет с головы венок из белых жасминов и наденет вам его на голову. Вы приходите с моря, давно не видали женщин, давно не чувствовали их магического обаяния; понятно, что вы ищете общества полубелых». Так рассуждал, и очень правильно, Американец, бывший прежде «вивёром», но теперь женатый. Белая кровь незаметно вкралась в жилы самых первых фамилий. Королева, дочь Неа в Кекела, имеет в себе 1/3 белой крови, потому что мать ее матери, то есть бабушка, была белая. Mme Bischoff, дочь Паки и Каниа, тоже непременно имеет в себе чужую кровь; а то с чего бы канакской даме, хоть и двоюродной сестре короля, походить на героиню Жорж-Сандовского романа?..

К последнему классу я отнесу Португальцев, Чилийцев, Китайцев, и всех тех, которые, собравшись со всех концов мира, ищут здесь фортуны; всех авантюристов, ставящих свою будущность, как азартный игрок свой последний рубль, на карту, - начинающих всевозможные карьеры, обманутых счастием в калифорнийских рудниках и прибывших сюда как нибудь подняться, - стиркой белья, ловлей рыбы, службой на китобое, который идет куда-нибудь во льды, или наконец подняться на виселицу, уже не опасаясь нового банкротства.

Я был знаком со многими представителями всех этих четырех классов. Почти каждый вечер приходилось делать по нескольку визитов (визиты здесь делаются по вечерам), чтобы поддерживать начатое знакомство. Визиты к белым кончались очень скоро. Вы входите в дом всегда через палисадник, где пахнет на вас целый вихрь ароматов; в наружной веранде оботрете ноги о половик, и наконец явитесь в прекрасно-освещенную газом комнату, со [260] столом по середине, покрытым ковром, и с несколькими качающимися креслами, без которых нет ни одной комнаты в Гонолулу; по стенам портреты Виктории и Альберта, а у консерваторов портреты Александра Лиолио, Камеамеа IV, нынешнего короля гавайского, который на рисунке похож больше на какого-то подозрительного Испанца. Вы жмете руку хозяину, хозяйке, и садитесь. Начинается разговор. «Вы была в Японии?» - Oh, yes! - «Что, в Японии лучше чем в Китае?» - «Нет никакого сравнения». - «А Японки, как они носят волосы?» и т.п. Если муж захочет оказать самую большую любезность, то выйдет в другую комнату, мола принесет поднос с графином хереса, нальет вам и себе по рюмке, прибавив: «one glass sherry», кивнет головой и выпьет; вы киваете головой ему в ответ, киваете головой по направлению к mistress, берете свою шляпу, жмете опять руки и уходите, мысленно рассчитывая, как бы сделать, чтобы уже больше не возвращаться в это веселое общество.

Но за то какая разница, когда вы сворачиваете в переулок и идете к полубелым! Вопервых, вы незнакомы ни с матерями их, ни с отцами, ни с мужьями; отцы и мужья неизвестно где проводят свое время, матери возятся с детьми в другой комнате, или обшивают дочек, или смотрят за хозяйством. На дочерях лежит обязанность принимать гостей, занимать их, и вообще им предоставлено делать что вздумается. Часто, у входа в такой дом, видите сидящих на полу каначек-старушек; это какая-нибудь бабушка, любующаяся своею внучкой, одетою по-европейски и похожею наружно на европейскую барышню. И внучка раза два, в продолжении вечера, выбежит к бабушке и поцелует ее в седую шершавую голову. Вот домик, в который мы всего охотнее ходили. У ворот встречает нас мисс Бекки, черноглазая девушка лет семнадцати, с жасминовою нитью, обвившею два раза ее блестящие, черные волосы; она рада нам будто родным, весело приветствует и бежит как ребенок в дом, приглашая нас за собою. Еслибы домик не был оклеен внутри обоями и не имел несколько европейской мебели, то был бы похож на канакскую хижину; он весь состоит из одной большой комнаты, треть которой отделена огромным занавесом; за занавесом спят и живут, в комнате принимают. Посредине стол с несколькими кипсеками, в красивых переплетах; у стола качающееся кресло, куда сажают избранного [261] гостя, которого хотят попокоить и побаловать; в углу диван, не совсем новый, но на нем как-то ловко сиделось, несмотря на его жесткость. На стенах портреты Напира и какой-то каначки с ребенком, масляными красками, в роде тех портретов, которые иногда находятся у нас в кладовых, и изображают или бабушку с удивительно узкою талией и с розой в руках, или какую-нибудь тетушку с собачкой. Конечно, мы пришли с конфетами, которые съедаются тут же, от души, и гостями, и хозяевами, по целым пригоршням. У мисс Бекки есть молоденькая тетушка, мисс Гетти, черноглазая и черноволосая, с темным цветом лица и с удивительно-тонкими чертами; улыбка грустная и томная, несколько с ужимками уездной барышни, выказывает ряд зубов восхитительной белизны; она сентиментально разговаривает, просит погадать ей на картах, на что решается кто-нибудь из нас, общими силами переводя на английский язык слышанные в детстве от нянюшек выражения: «интерес под сердцем, дорога, исполнение желаний, злая соперница, брачная постель» и пр. И пугается, и радуется сентиментальная девица, и хохочет от души игривая Бекки... Надоест сидеть в комнате, пойдем в гости к Mathe и Lucy, другим знакомкам, которые живут хотя в прекрасном доме, но также просты и милы, как и обитательницы маленького домика в переулке. Оттуда идем есть мороженое, и возвращаемся домой, чудною ночью, под тенью деревьев, из-за которых, как привидения, часто показываются фигуры канака и каначки, - вероятно наслаждающихся, как и мы, и прекрасною ночью, и сладострастным ароматом растений.

Чтобы познакомиться несколько с четвертым классом, мы пошли раз, вечером, в Liberty Hall, род воксала, где за вход платят доллар, и с ужином. Здесь бывают балы только два раза в год, и по счастию мы на бал-то и попали. Я был на матросских балах в Гамбурге, знаменитых своею оригинальностию; но гамбургские балы побледнели перед тем, что происходило здесь. Каначки в длинных блузах, с своими резкими движениями, блестящими глазами, с венками на головах, напоминают каких-то демонов, кружащихся в адской пляске; из танцев их выходит смесь хула-хула и канкана. Иногда кавалер, конечно, самый породистый Янки, разнообразит фигуры быстрою джигой, припевая своего Yankey doodle, и все это мешается с криком, [262] музыкой, топаньем и свистом. Дом, выстроенный ив дощечек, трясется от фундамента до крыши. Иногда все бросятся к балкону, с которого видно, как два Янки решились покончить разгоревшийся спор боксом, и начинают убеждать друг друга быстро и ловко наносимыми ударами.

С бала поведу вас на похороны, где мы ближе познакомимся с канаками. Незадолго до нашего прибытия к острову, умер племянник короля, сын одной из его сестер, потомок Камеамеа I. Мы были приглашены на его похороны, которые сопровождались процессией, подобающей ему, как члену королевского дома. Тело, герметически закупоренное в гробе из красного дерева, стояло под черным балдахином, в доме губернатора Кекуаноаа, отца нынешнего короля. Перед домом стояли огромные опахала, сделанные из перьев; их носят при всех процессиях, - коронации, свадьбах и похоронах членов королевского семейства. На балконе встретил нас седенький старичок в генеральском мундире и голубой ленте, - это был церемониймейстер. Он дал нам черного флеру, чтобы повязать на руку, и указал на комнату, где лежал покойник. Таме сидело несколько дам в черных платьях и губернатор в генеральском мундире. Мы поклонились гробу и вышли на улицу, где, смешавшись с толпой, стали ожидать процессии. На дворе стояло медное орудие с устроенным на нем катафалком; по странному стечению обстоятельств, это орудие оказалось русское; его взяли вместе с другими, с острова Кауи, на котором оставил несколько орудий известный авантюрист, бежавший на судне, захваченном в Камчатке. По улице, под звуки барабана и флейты, шло королевское войско; всего было полтораста солдат, одетых очень хорошо в казакины и вооруженных штуцерами. Впереди ехал генерал Матаи, красивый мущина, в каске, на которой развевались белые и красные перья. Войско выстроилось на дворе и сделало на караул; скоро потянулась процессия. Открывали ее доктор и пастор, и первый, вероятно, как главный виновник процессии... За ними, на двух длинных веревках, около ста канаков, одетых в матросские куртки, везли катафалк, около которого несли громадные опахала. За катафалком, в легкой коляске, ехала королева; с нею сидела мать покойника, принцесса Шарлотта, и какой-то маленький мальчик. За коляской королевы ехали два ее доктора верхом, [263] в мундирах в роде гусарских, так что они больше походили на двух адъютантов. Потом тянулся длинный хвост канакских дам; они шли все попарно, были в глубоком трауре и очень напоминали стадо ворон, которые тянутся вереницей к своему родимому лесу. С некоторыми из них шля значительные лица, как-то министры, губернатор и те смертные, которые отличаются от толпы или золотым эполетом или каким другим внешним знаком отличия. Народ безмолвно смотрел на проходившую процессию, только иногда вырывалась из толпы какая-нибудь громадная женщина и воющим голосом начинала причитывать, вероятно, достоинства покойного. Несколько таких голосящих плакальщиц, в каком-то диком экстазе, сопровождали издали процессию.

Желая опередить похороны, мы окольными путями пришли в сад, где находится склеп королевских гробниц. Между деревьями стоял небольшой белый домик с деревянною крышей, в роде тех, которые встречаются у нас на деревенских кладбищах. В саду, на нас наскочил какой-то - всадник на белом коне, и, осмотревшись, вдруг остановился; это был принц Вилльям. Он двоюродный брат короля и один из самых богатых князей всего королевства; по рождению, принц Вилльям чуть ли не выше короля и мог бы иметь большое влияние на народ, но, к несчастию, он один из самых беспутных юношей во всем Гавайском королевстве. Ему нельзя ничего поручить, и потому он не занимает никакой должности. Когда он трезв, то очень мил и умен; но напившись, шляется по харчевням, играет в кегли с матросами, и никого не слушает. И теперь настоящее место его было бы, конечно, в процессии. Он слез с лошади и повел нас к склепу, у которого стоял полицеймейстер с ключами; принц хотел ввести нас в склеп, но полицеймейстер не имел права никого пускать туда, до прибытия процессии. Принц заспорил с ним, вырвал ключ из рук, и мы вошли в гробохранилище королевской фамилии. Гроба стояли на полу и на полках; в средине был гроб, обделанный великолепно бархатом и золотом, в котором покоились останки Камеамеа III. Перед его гробом, на столике, лежала корона, которою коронуются короли; налево стоял гроб Камеамеа II, умершего в Лондоне. Тут же два гроба Паки и его жены, родителей Mme Bischoff; [264] направо, гроб матери пьяного принца Вилльяма; гроб мистера Рука, отца королевы, и гроб знаменитого Джона Йонга, оставленного здесь Ванкувером, в видах английской политики, и сделавшегося другом и главным сподвижником Камеамеа I. Где был похоронен первый гавайский король, Камеамеа I, никто не знает; в ночь его смерти, тело было унесено каначками в горы, и место могилы его, как Чингисхана, осталось неизвестным. Впереди стояли два маленькие гробика отравленных детей Камеамеа III, сделавшихся жертвой аристократических предрассудков; мать их была полубелая, мать же настоящего короля принадлежала к одному из главных родов, - а родовое значение здесь не по отцу, как у нас, а по матери (Поэтому, отец теперешнего короля - губернатор: мать одного была простая каначка, а мать другого - королевской крови.). Детей отравили, принцип восторжествовал. Это сказывал нам принц очень спокойно, как будто все это происходило лет пятьсот тому назад; а дети были его двоюродные братья.

Но вот звуки похоронного марша стали явственно долетать до нас; из-за стены показались опахала, процессия замедлилась немного оттого, что катафалк не проходил в ворота; говорят, что это случается каждый раз, но никак не хотят катафалк сделать ниже; гроб взяли на руки и понесли к склепу. Опахала поставили у домика, а по окончании похорон заменили их старыми, потому что они должны стоять здесь до теть пор, пока ветер не разнесет всех перьев. Все, сопровождавшие процессию, образовали из себя обширный полукруг. Недалеко от нас стояла королева. В ее темном лице было много грусти и какого-то томного выражения. Не скорбь по покойнике разлила эту тоску и это выражение такой покорности на ее симпатичном лице, - грустная драма разыгрывалась в их семействе, и ей доставалась не последняя роль. По бабушке своей, она немного Американка; оставшись ребенком-сиротой, она взята была доктором Руком, который воспитал ее и адоптировал; после смерти своей, он оставил ей, вместе с своим именем, и все свое состояние. Мисс Рук не осталась, по природе своей, каначкой; она не могла, по убеждению, примириться с положением рабы, которое приняла бы безусловно туземка. При муже ее, короле, [265] был секретарь, Американец. Может быть несколько неосторожных взглядов, или неосторожное слово, возбудили подозрения мужа. Благородный в душе; добрый, но вспыльчивый и легко поддающийся увлечению как настоящий канак, гавайский Отелло, в порыве ревности, выстрелил в своего секретаря и очень опасно ранил его. За порывом страсти последовало раскаяние; опасно раненый был перевезен на остров Мауи, где дни и ночи раскаивающийся ревнивец проводил у постели больного. И в настоящее время он был там, - больному стало хуже. Король объявил, что если секретарь умрет, то он отказывается от престола в пользу сына и предаст себя суду, как простой гражданин! Я знал всю эту историю, и мне казалось, что в глазах несчастной женщины я читал и тоску, и грусть, и чувство оскорбленного достоинства.

Гроб внесли в домик; пастор сказал коротенькую речь, и все разошлись; лишь несколько женщин из народа, находясь в разных расстояниях от могилы, начинали завывать страшным голосом. Говорят, что при смерти последнего короля несколько тысяч каначек вопили вокруг кладбища, но что теперь их разгоняют и запрещают давать подобные концерты.

К нам на клипер приезжали: брат короля, принц Камеамеа, с ним были Вайли, министр иностранных дел, министр финансов и генерал Матаи. Принц - высокий мущина с кофейным широким лицом, небольшим носом, черными усами и тою добродушною миной, какою отличаются канакские физиономии; в черных глазах его светится ум. Он занимает довольно важное место, образован, был в Европе, и удивительно прост в обращении. На нем была соломенная шляпа, под сюртуком малиновая лента и небольшая звезда с боку.

Министр иностранных дел, Вайли, Шотландец; представитель английского влияния, противодействующий американскому, стремящемуся из Сандвичевых островов образовать особый штат и присоединить его к северо-американской конфедерации. У него лицо старого, умного и верного пса, украшенное седыми бакенбардами, которые падают редкими клочьями с дряблых, морщинистых и красноватых щек. Это чуть ля не самая замечательная личность в Гонолулу. Он устроил весь церемониял двора; он искусно вел переговоры [266] с Американцами, украл и уничтожил уже подписанный подпоенным покойным королем трактат с Соединенными Штатами. Он твердо выдерживал свою роль, когда явились с десантом французы, желая вытребовать себе правом насилия право беспошлинного ввоза водки, тогда как пошлина составляет главный доход королевства. С виду он настоящий придворный; его уклончивая и размазывающая речь пересыпана беспрестанными выражениями: «его величество король, ее величество королева» и т.п. Под фраком у него была одна голубая лента, без звезды.

Министр финансов удивительно напоминал собой распорядителя официальных обедов; но генерал Матаи имел одно из тех лиц, которые не могут не понравиться, несмотря на кофейный цвет кожи, курчавые, жесткие волосы и большой рот. Он среднего роста и прекрасно сложен; многие здешние дамы влюблены в него, чему я и не удивляюсь. На его добром и симпатическом лице нельзя не видеть следов какого-то внутреннего недуга, что делает его лицо еще более интересных. Все его очень любят, также как и жену его, природную каначку.

На другой день приезжал к нам губернатор, Кекуанаоа, отец короля. У него преоригинальная личность; на морщинистой пергаменной коже лица, отделяется седая бородка, брови нависли над лукаво-светящимися глазами, а нос небольшим крючком приплюснулся к щекам. Канаки боятся его, и уверены в точности всего, что скажет Кекуанаоа. На клипере он сказал оригинальный комплимент нам и России:

«Ваш клипер - реал, а Россия - миллион; как реал относится к миллиону, так величина вашего клипера относится к величине России; а ваш клипер разве реал стоит? Как же должна быть велика и хороша Россия!» Мне, как медику, он счел нужным показать свою высохшую руку.

Теперь, познакомившись с самыми рельефными лицами Гонолулу, пойдем дальше. Если рассказ мой слишком отрывочен, то в этом виноват образ нашего путешествия; мы не можем остановиться, чтобы вполне приглядеться к стране, схватить все ее особенности в общей гармонической картине, и приобрести более полное о ней понятие. Всякая новая сцена или личность для нас интересны, и мы схватываемся за все, как моряк, во время тумана, схватывается за [267] огонь блеснувшего вдали малка, надеясь по нем найдти верный путь.

Один раз, возвращаясь вечером по набережной на клипер, услышали мы звуки барабана. На перекрестке собралась толпа; два барабанщика, в шляпах с перьями, немилосердно колотили, один в большой, в роде вашего турецкого, другой в обыкновенный барабан. Немудрено было догадаться, что били тревогу. Что такое? зачем?... Говорят, собирают милицию. Большое здание у пристани освещено; спрашиваем, можно ли войдти? - можно. Входим; в зале, хорошо освещенной, кучками стоят военные с ружьями, в серых казакинах, с серебряными эполетами. Один из них кланяется нам, и мы узнаем почтенного, седенького и лысенького старичка, в очках, что сидит, в магазине Гакфельда; он представлял теперь собою изображение Меркурия, превращенного в Марса. Солдат скоро выстроили, сделали перекличку, и началось ученье, под музыку гремевших на улице барабанов. Построения, как мы заметили, напоминали скорее фигуры мазурки; командовал толстый джентльмен с красными перьями на каске и с золотыми эполетами. Не очень надеясь на силу королевских войск, все живущие здесь белые составили свою милицию, которая уже раз принесла пользу. В 1852 году, шайка матросов с китобойных судов овладела городом и начала производить всякие бесчинства. Король не решался приступить к решительным мерам, боясь, чтобы не убили какого-нибудь Американца, за которого пришлось бы отвечать перед правительством Соединенных Штатов. Граждане (белые) взяли дело на себя, и в один день очистили город.

Но зачем собрались они теперь? Штурман одного купеческого судна возвратился домой, не совсем в трезвом виде; матрос, подававший ему ужин, как-то замешкался, и штурман так ударил его, что тот свалился с трапа и разбился. Пьяный и после продолжал бить и топтать его ногами, и матрос от побоев умер. Дело поступило в суд присяжных, который приговорил штурмана только к уплате ста долларов жене убитого, чем та и удовлетворилась. Но таким окончанием дела остались недовольны все, начиная с короля. В это самое время казнили одного канака, и еще двое (канак и Китаец) были приговорены к виселице, и дело оправданного белого возмущало [268] всех. На улицах появилась прокламация, сзывались в Гонолулу канаки со всех островов, чтобы составить совет о том, что им делать, потому что у них теперь нет закона; что существующий закон не для всех одинаков; для белого он мягок и уступчив, для канака - неизменен и тверд, тогда как конституция дает им одинаковые права перед законом. Против этой манифестации белые тоже намерены показать свои когти, и через несколько дней после сбора войск, который мы видели, воинственные граждане ходили строем по улицам, желая внушить страх жителям. Правительство оставалось спокойным и никаких розысков не производило, хорошо зная, что в характере канака нет энергии, необходимой для деятельной реакции. Никогда не было столько уголовных случаев на Сандвичевых островах, как в нынешнем году. В десять последних лет была только одна казнь; в нынешнем же году уже трое были осуждены на смерть, и все за убийство.

Я никогда не видал казни, и поэтому хлопотал, чтобы меня впустили на двор тюремного замка, где был устроен эшафот. Отнеслись к шерифу; но он очень учтиво отвечал запиской, что так как он отказал в этой просьбе многим другим, то и для меня он не считает себя в праве сделать исключение. Нечего было делать; я узнал однако, что казнь можно было видеть с крыши одного из ближайших домов, и взобрался туда в седьмом часу утра, вооружившись длинною зрительной трубой. Утро было прекрасное; с соседних гор поднимались легкие облака, утренний туман подернул прозрачною пеленой мыс Diamond’s Hill, а ближайшие пальмовые рощи ярко рисовались на неясном фоне своими качающимися султанами; с моря шло судно и местные жители узнавали в нем почтовое судно, идущее из Сан-Франсиско; кто ждал новостей, кто радости, кто горя. Один, вероятно, не думал о приходящем судне - преступник. Мрачно стоял одинокий замок с большим двором, обнесенным высокою стеной; из-за стены виднелся эшафот; на нем два столба с перекладиной. «Das ist der Galgen», пояснил сидевший около меня тот самый немецкий господин, которого я описывал выше в день нашего прихода в Гонолулу. Около стены толпился народ, взобравшийся на соседние хижины и дома. Крыши запестрели разноцветною толпой; на улице многие были на лошадях, некоторые в кабриолетах; пестрота, [269] шум и движение, как на празднике. За замком виднелись отдаленные горы и долины; подернутые туманом и освещенные утренним лучем солнца, они были также привлекательны и радостны, как вчера; смотря на них, казалось, на земле нет ни горя, ни бедствий... Что думал и что чувствовал в это время тот, кого скрывали мрачные стены замка, кого ожидала собравшаяся толпа, кому приготовлен был высокий эшафот?... Отсюда слышно было как на нашем клипере пробило восемь склянок. Вот из черной двери вышли четверо солдат в красных мундирах, и заняли четыре угла эшафота. Прошло еще тягостных пять минут. Чем должны были показаться эти пять минут осужденному? «Смотрите, явится белая фигура, - это преступник», говорил сосед, и я не отрывал глаз от трубы. Четыре красные фигуры неподвижно стояли по углам, и глаза всех присутствующих впились в углубление отворенной двери; ожидание было яростно. Но вот, наконец, показался пастор, весь в черном, с белыми воротниками, и занял свое место; за ним, верным шагом, шла укутанная в белый балахон фигура; а нею палач. На перекладине мелькнула белая веревка. Молитва пастора продолжалась, может быть, полторы минуты, но они показались нам неизмеримыми. Вдруг белая фигура исчезла с помоста, только видна была натянутая белая веревка, и пастор скорыми шагами уходил с эшафота; верно у него мелькнула в голове мысль, что он присутствовал при недобром деле. Красные солдаты стояли неподвижно. «Finita la comedial» послышалось в стороне, и не одно сердце облилось в эту минуту кровью, затрепетав от злобы и ожесточения. Народ все еще стоял, шумя, пестрея. Туман расходился, в гавани дымился пароход, собираясь идти навстречу почтовому судну; я возвратился на клипер, с которого также виден был замок. Красные солдаты стояли вольно; белая веревка, в которой морские глаза издали узнали манильский «(нераспознаны 2 буквы. - OCR)ос», натянутая как струна, ясно отделялась от черных столбов. А у нас в этот день было Рождество; все в мундирах; на фалах приготовлялись разноцветные флаги для праздника. Я был не в духе и мысленно благодарил шерифа за то, что он не позволил мне быть на дворе: впечатление было бы слишком сильно!

Но оставим город и поедем смотреть окрестности; из них самые замечательные - деревенька Вайкики, долина Евы, [270] на Перловой реке, и обрыв Пали. Кто видел эти места, тот видел весь остров Оау, который не отличается богатством растительности между островами этой группы. Горы его кажутся пустынными; проезжаешь иногда большое пространство, не видя другой зелени кроме кактусовых кустов, растущих по песчаным участкам; прелесть острова скрывается по ущелиям и по берегам источников. В экипаже можно уехать недалеко за город; лучше взять верховых лошадей, которых много в Гонолулу, и очень хороших.

Вайкики, небольшая деревенька, домики которой разбросаны в пальмовой роще, растущей у морского берега, почти у самого подножие Диаманта. Дорога к ней идет сначала пустырем, потом огибает прехорошенькую ферму, скрытую садом бананов, пандамусов и пальм, в тени которых часто мелькают тростниковые крыши канакских хижин; потом дорога идет между болотами, напоминающими собою наши русские ландшафты, с поросшими кугой пространствами, о досчаником, на котором переталкиваются до другого берега, и со множеством самой разнообразной дичи. Вот и целое озеро: мальчишки полощутся в нем, затащив в тину лошадь, чтоб ее выкупать; лошадь прыгает по топкому и неверному дну, а бойкий, черноглазый мальчик уже взобрался на нее, к крайней досаде других, не успевших предупредить его. Знакомые картины!.. Только вытянувшаяся кое-где пальма, да повесивший вниз свои длинные аисты пандамус дают ей свой, местный отпечаток. Тонкие стволы пальм зачастили справа и слева. Дорога вошла в пальмовую рощу, пытаясь было идти прямо, и образуя правильную аллею, но скоро она должна была изгибаться как змея, обходя группю сплотнившихся пальм, не желавших уступить ей места. От дельно разбросанные по роще домики и составляли деревеньку Вайкики. Домики выходили к самому морю, которое тихо плескалось в песчаный берег, укротив ярость волн своих на рифах, защищающих со всех сторон остров. По близости показывают домик Камеамеа I; здесь была его резиденция, когда он завоевал Оау. Сюда же приставали прежние путешественники, становясь на якорь вне рифов, на внешнем рейде.

Канаки, попадавшиеся нам на встречу, были в праздничных одеждах; на новых блузах женщин лежали целые пучки красивых листьев, и черные их головы чуть [271] гнулись под тяжестью венков; был праздник. Мы остановились близь самого большого здания, полного народом. На полу были постланы скатерти, и на них стояли огромные травянки (называемые здесь кальбаш) с различными кушаньями. Каждое семейство кучкой сидело вокруг обеда; много цветов и зелени устилало пол. Скоро явилась какая-то фигура, в которой не трудно было узнать пастора, и начала говорить проповедь. Тут только мы догадались, что попали в церковь, и разглядели кафедру и распятие: Проповедь окончилась, все открыли свои кальбаши, и началось угощение. В числе блюд был вареный в листьях банана, между горячими камнями, поросенок (процесс этого варенья опишу после) и пой, род похлебки из таро, иногда с кокосовым орехом; в последнем случае он называется белыми поем, и служит лакомством. Берут его пальцем; а так как он полужидок, то нужно особенное искусство, чтоб удержать достаточное его количество на пальце: для этого делают пальцем легкие, кругообразные движения в воздухе, и быстро подносят палец ко рту. В числе каначек было много молодых и хорошеньких; они точно таким же способом ели пой, не теряя, впрочем, при этом процессе, своей грации. Стоит только на время забыть некоторые предубеждения, и все покажется естественным.

Близь церкви была школа, и маленькие школьники и школьницы также принимали участие в празднике, убрав свои головки листьями, цветами и желтыми бусами, которые делаются из молодых почек кокосового ореха; они прекрасного желтого цвета, с сильным запахом, напоминающим пачули.

По близости Вайкики есть развалины старинного - места убежища. Кажется, это единственный остаток язычества на всем острове; но путешественник, кроме поросших травою камней, ничего здесь не увидит.

Возвращаясь в город, мы взъехали на Пуншевую Чашу, Punch Boll, - холм, возвышающийся над самым городом. Плоскость его вершины образовала своею формой совершенно круглую чашу, почему он и получил свое классическое название. Края площади поднялись отдельными возвышениями, образовывая естественные брустверы для поставленных орудий. На одном из этих возвышений выстроен домик и стоит флагшток, на котором развевается [272] гавайский восьмицветный флаг. Вид с Пуншевой Чаши на город превосходный: с одной стороны открывается море, с отмелями и рисами, которые выходят наружу, постепенно желтеющими пятнами; с другой стороны самыми нежными тонами рисуются далекие горы. Разнообразие зеленых квадратов, окружающих город, с белыми домиками, пальмы, ручьи, церкви, мачты, - все уместилось в счастливо-расположенной панораме, беспрестанно меняющей освещение, по мере того как находили с гор облака, разрешавшиеся или крупным дождем, или целым каскадом ярких лучей солнца, прорвавшихся через облако.

Долина Евы лежит у берегов Перловой реки, впадающей в море широко разлившимися устьями, едва выказывающими свои прибрежья. Несколько озер увеличивают своими светлыми массами видимое количество этих разливов. Надо было проехать верст двадцать, чтоб увидеть зеленые долины, примыкающие к реке, с их плантациями и фермами. Дорога шла по пустынным склонам гор, с выжженными солнцем местами, на которых серо-синими пятнами росли кактусы к алоэ, единственная зелень, могущая подняться при таких условиях. Резкую противоположность представляли ущелия, которых нам пришлось проехать несколько; здесь горные источники прокладывали себе к морю живописные пути. Вот долина Монуа-роа. Не знаю, не получила ли она свое название от знаменитой горы на Гавае, величайшей во всей Полинезии, и ровной Тенерифскому пику. В долине этой было все, что составляет прелесть ландшафта, - и группы пальм, качавшихся над хижинами, у порогов которых вкушали кейф целые, семейства, укутав колена в пестрые платки, и стадо быков, пасущееся в сочной траве, по близости ручья, а ручей грациозно изгибался несколькими разливами, шумел колесами горной мельницы, висевшей у утеса, омывал и сады с бананами, и лужайку, и какую-то плотно сросшуюся массу зелени, из которой выглядывали то букеты цветов, то ярко отделившиеся ветки или тяжелый лист, который перевесился через полуразвалившийся забор. Сама дорога как будто не хотела вдруг покинуть ущелье, а обвивалась вокруг каждого садика, каждой усадьбы, и не охотно выходила, несколькими поворотами, в скалистые стены ущелья. В долине Евы надо было отдохнуть. Мы подъехали к одиноко-стоявшему шалашу, у которого привязано было несколько лошадей. [273] Внутренность шалаша не отличалась ничем от других хижин: деревянная посуда, нагроможденная по углам, висящие и стоящие кальбаши, связка бананов и цыновки. По средине хижины сидела сморщенная, седая старуха, в лохмотьях, с растрепанными косами, как изображают Мегеру; приехавшие к ней двое канаков и молодая каначка стояли неподвижно вокруг нее. Никто не обратил на нас внимания; только старуха взглянула каким-то змеиным взглядом, и бровью не моргнула. Эта каменная группа обдала нас холодом, и мы поехали дальше. Среди плантаций бананов скоро отыскали мы один из трактиров, которые и здесь гнездятся по ущельям, в горах и всюду, где только может проехать проголодавшийся человек. Мы были не взыскательны, еще с утра рассчитывая питаться целый день одними бананами; а тут нашли и ростбиф, и эль, и зелень! На возвратном пути нас нагнали семь или восемь амазонок; мы поскакали вместе с ними, и проскакали верст десять... Пестрые платки развевались по ветру, что как будто еще увеличивало быстроту скачки.

Теперь опишу поездку в Пали, где нам обещали показать настоящую жизнь канаков. К Пали дорога идет по ущелью, которое начинается долиной сейчас же за городом, и по которому мы уже несколько раз ездили. Развертываясь несколькими котловинами, ущелье наконец суживается, и постепенно поднимающаяся долина оканчивается сразу вертикальным обрывом, около 800 футов глубины. С этим местом связано историческое предание.

Каждый остров гавайского архипелага принадлежал сперва отдельным владетелям, царствовавшим с неограниченным деспотизмом и получавшим почти божеские почести от народа, который находился в периоде полного разложения, и исповедывал чудовищную религию поклонения людям. Земля делилась между вождями отдельных групп, находившихся в главному властителю в отношении феодальных вассалов. Все блага земли были для высших; для поддержания прав народа не существовало ни закона, ни суда; могущественное табу, слово, означающее заключение, налагало запрет на пользование землей, на именье, на добычу охоты и ловли. Одно слово вождя решало ссоры, слово владыки начинало войну или упрочивало мир; народ находился в полном рабстве. [274]

В прошлом столетии, король Гавая, самого значительного из островов архипелага, задумал собрать эти отдельные, постоянно враждовавшие между собой королевства в одно целое, и действительно завоевал один остров за другим; некоторые же острова сами подчинились ему, видя его возраставшую власть и влияние. Едва ди не самый сильный отпор встретил он здесь, на острове Оау. При помощи ружей и морских солдат Ванкувера, на нескольких пирогах, высадился король у Вайкики и начал теснить народ, защищавший свое существование и свою независимость. Канаки дрались за свои хижины, и кроме того, над ними было могущественное слово их вождей, которым они покланялись как богам (Еще и теперь можно заметить в характере канака следы этого поклонения. Он теперь свободен, оставшиеся вожди, князья, не имеют никакого значения; но если, например, князь даст канаку спрятать деньги, канак дни и ночи будет сидеть над вверенным ему сокровищем. Попробуй же сделать это кто-нибудь другой, не князь, - канак первый украдет деньги. Как же велика была эта преданность во время полного значения этих вождей, или князей!). Но сильный завоеватель, Камеамеа I, наступал энергически; канаки стеснились в ущельи, отстаивая каждый шаг, обагряя каждый куст, каждый камень своею кровью. Наконец не стало места для отступления: ущелье кончалось страшным обрывом, в глубине которого рос густой лес, а за лесом море рвалось, через рифы и камни, к берегу. Оставалось или покориться, или броситься вниз с обрыва. Канаки избрали последнее, и только тогда уступили остров, когда все до одного побросались в пропасть, усеяв зеленевший внизу лес своими костями. Камеамеа остался владетелем Оау, избрав деревеньку Вайкики своею резиденцией.

Камеамеа I, кроме военных способностей, имел обширные административные дарования; в его светлой голове роились мысли о полном возрождении страны, и единство власти он считал для этого первою ступенью. Все завоеванные вновь земли разделил он между своими вождями, оставив себе значительнейший из уделов. Главным его советником и другом был Джон Йонг, оставленный ему Ванкувером. Камеамеа носил европейский костюм, и был бы вполне счастлив, еслиб ему пришлось видеть плоды начатого им дела. [275]

Но Сандвичевы острова стали терять свои национальные формы только при Камеамеа III, когда образовалась государственная собственность из отделенных от каждого удела небольших участков, доходы с которых пошли на удовлетворение государственных нужд. Когда принята была европейская форма правления, каждый канак сделался свободным и получил перед лицом закона одинаковые права с князьями.

Переворот был начат могучею личностью Камеамеа I-го, справедливо называемого Петром Великим Полинезии; второй сделало время и влияние Европейцев. Личность Камеамеа III была ничтожна; он был вечною игрушкой окружавших его людей, но, несмотря на это, время его царствования составляет эпоху для королевства: при нем была дана либеральная конституция, господствующею религией окончательно признана христианская, уничтожено табу, учрежден парламент, суд присяжных, организовано войско, полиция, назначены правильные таможенные сборы, составляющие главный доход государства; при нем на плодородных местах островов (преимущественно на острове Мауи) стали заводить плантации кофе, сахара, индиго, аррорута, - короче сказать, при нем образовалось государство на либеральных и современных началах, государство совсем не каррикатурное. Там, где пятьдесят лет назад чуть не приносились человеческие жертвы, где народонаселение жило единственно для удовлетворения материяльных потребностей, где, кроме войн и вакхических плясок, ни о чем не думали, теперь на 70.000 народонаселения считается 500 школ, и мы были очень далеки от мысли о каррикатуре, посещая чистые приюты, где маленькие дикие научались быть людьми.

Нравственно, переворот совершен; но выдержат ли его физические силы народа - это вопрос. Дорого стоило ему приурочить себе цивилизацию! Появились новые болезни, простуды, от непривычки носить платье, и разные другие недуги, следствия новой жизни, подтачивающие общее здоровье. Народонаселение видимо уменьшается, несмотря на возрастающие средства благосостояния. Непонятное, странное явление, перед которым в недоумении останавливается наблюдатель (В Гонолулу для канаков только один госпиталь на 8 кроватей. Каждый день около 20 человек приходят за советами, и главный доктор, г. Гильдебрант, говорил мне, что многие, страдавшие хроническими болезнями канаки, обратив сериозное внимание на свою болезнь, радикально излечивались. Открытие большого госпиталя, с обширными средствами, могло бы иметь влияние на улучшение общественного здоровья. Эта мысль вполне сознается всеми, - во время нашего пребывания решено было строить госпиталь на 150 кроватей и уже выбрано было место. Когда это исполнится, истинный филантроп может торжествовать великую победу, видя, что может быть целое поколение вырвано из рук смерти.)! [276]

Утром, в 7 часов, большою кавалькадой, отправились мы во глубь ущелья. Среди дороги останавливались мы осмотреть еще раз домик Камеамеа I и его царскую купальню. Купальня, действительно, была царская. В глубину угасшего кратера, представлявшегося нам правильным цирком, с отвесными стенами, падал широкий каскад с высоты 150 футов; на дне цирка и вдоль разливающихся от каскада ручьев, росли бананы и апельсинные деревья; вода шумела, летели брызги и искрились алмазами, сырою пылью обдавая нависшие над водопадом кусты и деревья. Выше над ним подымалась декорация поросших лесом гор, с их строгими контурами и темными тенями. Трудно устроить лучшую купальню! По дороге, иногда мощеной крупными каменьями, иногда песчаной, попадались отдельно стоящие хижины, прилепившиеся то к группе деревьев, то к скале; между зеленью краснели платки каначек, сидевших у порогов.

Но вот ущелье сузилось, сильный порыв ветра рвет с головы шляпу; через скалистые ворота врывается NO пассат, получающий в этом узком корридоре страшную силу. Мы слезли с лошадей и осторожно подошли к краю пропасти. Было страшно, но вместе с тем мы были поражены внезапно открывшеюся перед нами картиной: справа и слева, отвесно поднимались скалы; два кряжа гор, идущие в начале параллельно, образуя ущелье, вдруг развернулись широким кругом, охватив лежащую внизу долину двумя концами, далеко отстоящими один от другого, и сошли неправильными массами скал, камней, уступов и холмов, к морю, блистающему издали прихотливыми цветами. Приближаясь к этим берегам, море покинуло свой постоянный холодный вид, который оно привыкло показывать нам, морякам; оно нарядилось здесь в разнообразные кокетливые цвета, белыми брызгами перескочило через несколько гряд рифов, зашло [277] в бухты лежавшего у ног ландшафта, и то зажелтеет далекою отмелью, то блеснет ярко-лазоревым светом, где-нибудь в затишьи, то мелочною пеной забьет у выступающего камня.

Вспомнив легенду, страшно взглянуть под ноги! Растущая внизу зелень сплотилась как будто в непроницаемый бархатный ковер; слева, уходящие вдаль отвесные скалы спускались к долине зелеными покатостями, как будто природа, для того чтобы скалы не представляли обнаженных обрывов, обращенных в долину, набросала нарочно и щедрою рукой деревья и кусты на кручи, и сгладила переход от дикого утеса к миловидным холмам долины, разнообразно убранным всевозможною прихотью растительной силы. На одном из холмов виднелась хижина; несколько пальм, как канделябры, окружали ее; эта-то хижина и была целию нашей прогулки.

Спуск в долину шел зигзагами по отвесной скале. Дороги, высеченная в камне, змеилась по ребрам утесов; она была дика, но очень живописна; виды изменялись при каждом повороте: то являлись скалы, стоявшие непреодолимою стеной, то море синело и блистало, то роскошная зелень виднелась внизу. По мере спуска, утесы росли и давили своею громадностию, а деревья, казавшиеся сверху зеленым ковром, вставали над головами.

Хижина, куда мы добрались, была убрана в канакском вкусе; стены, потолок, столбы, увиты были цветами и зеленью; близь хижины варился по-канакски обед, и несколько каначек, одетых по-праздничному, с венками на головах, ждали нас, чтобы песнями и плясками перенести наше воображение в то время, когда Камеамеа I еще не завоевал Оау, и народонаселение жило так, как указали ему природные инстинкты.

Канакская кухня довольно интересна. В небольшую яму набрасывают несколько каменьев, которые накаляют разведенным над ними костром; на эти раскаленные камни кладут цельного поросенка, предварительно очищенного и вымытого, и укладывают его банановыми листьями; затем его закрывают несколькими цыновками. Через полчаса, жареное готово, удивительно вкусное, пропитанное ароматом и свежестию листьев. После обеда каначки пели, сопровождая свои дикие возгласы удивительно выразительною жестикуляцией. [278]

Подъем на гору был затруднительнее спуска; привычные лошади усиленно цеплялись копытами за камни и часто спотыкались. На верху, охлажденные струей сильного ветра, мы немного отдохнули, и уже вечером возвратились в город.

Пение и пляска составляют как бы специяльность здешнего народонаселения. Есть женщины исключительно поющие, и есть исключительно танцующие; даже всякий танец имеет своих особенных исполнительниц. Певицы садятся в кружок, окутывают ноги большим пестрым платком, и берут свой особенный инструмент, - травянку, с катающимися внутри шариками и с кругом наверху, окаймленным перьями и украшенным медными гвоздиками и кусочками фольги. У каждой певицы по такому тамбурину в руках; равномерно, в такт, ударяют им по колену, сотрясают в воздухе и различным образом поводят по нем, производя оглушающий грохот; вместе с тем, под лад этих жестикуляций, приприпевают они свои какофонические песни. Движения пляшущих становятся быстрее, все тело принимает участие в пляске, каждая часть его отдельно вертится, как будто укушенная и желающая освободиться от докучного насекомого. В треске их инструментов есть своя дикая гармония, которая очень идет к этим женщинам, делающим выразительные гримасы и в то время, как отрывочные звуки песен вылетают из их толстых губ, и в то время, когда искры сыплются из их черных, выразительных глаз.

Пляски характеристичнее песен. Услужливый Вильгельм флюгер устроил для нас хула-хула en grand, созвав лучших танцовщиц острова. Пляска эта запрещена и долго была предметом гонения миссионеров; но она так вошла в плоть и кровь канава, что он, кажется, не мог бы жить без своей хула-хула; во все свои песни вносит он, при жестикуляциях, главные мотивы этого танца. Правительство, в видах исключения, дозволяет иногда хула-хула, только с условием, чтобы танцовщицы были одеты, и берет за каждый танец 14 долларов пошлины.

За городом, в особо-устроенном из пальмовых ветвей шалаше, окруженном толпой народа, собравшегося посмотреть на любимый танец, любовались мы этим характеристическим балетом, - более роскошным и по своей оригинальности, и по обстановке, чем все наши Жизели и [279] Эсмеральды. Канаки говорили, что давно не было такой хула-хула.

Одна за одной, медленно двигаясь, вползли, не скажу вошли, восемь каначек; на головах их были венки, платья по колена; у щиколок - нечто в роде браслет из цветов и связки собачьих зубов. Танцовали они под звук ударяемых одна о другую палок; артисты, игравшие на этом нехитром инструменте, пели, жестикулируя. Танец этот был очень скромен и сдержан. Когда кто-нибудь из нас, зрителей, хотел дать денег танцовщицам, то вручал их молодому канаку, и тот уже передавал их танцовщицам, поцеловав по очереди каждую. Целовал он, растирая свой нос о нос красавицы, предварительно смахнув платком с лица ее пыль и сделав тоже и с своею физиономией. Что город, то норов!

Музыканты и танцовщицы ушли; их место занял другой оркестр, где каждый музыкант имел по два барабана, - маленькому и большому; по маленькому били гибким хлыстиком, по большому же ладонью и пальцами. Как только они затянули свою песню, полную гортанных звуков, на ковре из зеленых листьев, которыми усыпан был пол шалаша, явились три высокого роста каначки; средняя, довольно дородная, была поразительно хороша собою. Танец их был полов сладострастия и горячечного, дикого безумия. То рисовалась каждая часть их гибкого тела в каком-то ленивом, полном неги движении; то вдруг, вспыхнув восторгом, вся сотрясалась молодая каначка; протянутою рукой угадывала она на кого-нибудь из зрителей, и взглядом и выражением стремящегося вперед тела как будто хотела передать всю страсть своего нецеломудренного экстаза.

Для третьей хула-хула, у музыкантов были в руках большие пустые травянки, глухой звук которых как-то особенно шел к разнообразным позам последнего танца. Многие миссионеры в негодовании разражались против безнравственности этих вакхических зрелищ; мы же, с своей стороны, очень бы жалели, еслибы каначки утратили, среди новых привычек, прелесть своей старой, наивной хула-хула.

В последний день нашей стоянки в Гонолулу, мы были представлены королю. Все офицеры нашей эскадры отправились сначала в долю управления, чтоб отыскать Вайли. На воротах дома была золотая корона; на дворе несколько маленьких домиков, в роде будок; один из них вмещал в себе министерство финансов, в другом было [280] министерство просвещения, в третьем министерство внутренних деть; в самом конце двора было министерство Иностранных дел, где мы и нашли Вайли. Все стены единственной комнаты министерства уставлены были книгами, а углы и столы были завалены бумагами. Бумаги грудами лежали и на полу, и среди всего этого заседал Вайли, в своем мундире и голубой ленте. С ним мы пошли во дворец. На большом дворе выстроено было войско, бившее во все барабаны; на флагштоке поднимался новый флаг. Дворец состоят из нескольких высоких и больших комнат, роскошно меблированных. На полу превосходные ковры, на окнах штофные занавеси; мебель обита тоже пунцовым штофом. Все замечательные лица города ходили по приемной зале; в числе их я узнал г. Бишофа и генерала Матаи; все это было en grande tenue, кто в ленте, кто в генеральском мундире.

Минут через пять ввели нас в тронную залу. Вместо трона, посреди, на возвышении, стояла кушетка и около нее, в мундире национальной гвардии и в белых перчатках, стоял король Камеамеа IV, высокий, красивый мущина, лет тридцати пяти, с каким-то грустным выражением в своих черных больших глазах. Это выражение я заметил у многих канаков высокого происхождения. Казалось, их грызет какой-то внутренний недуг, какое-то горе, и нет силы, нет власти сломить его, и одна только безусловная покорность судьбе примиряет их с жизнию. Как будто на лице главы народа я читал судьбу всей его нации, безропотно гаснущей и тающей. А где взять энергии, где взять силы, чтобы сбросить с себя цепь, наложенную неумолимым роком? А главное - где ответ на вопрос: что же делать? Кто укажет лекарство против точащего недуга? Или он неизлечимый, смертельный, и главы народа знают об атом? Я смотрел на эти глаза полные грустного выражения, и мне было как-то жутко!... По манерам своим, король настоящий джентльмен; притом он пользуется общею любовию и уважением.

Нас всех, по очереди, представил ему наш отрядный начальник. Когда аудиенция кончилась, мы разбрелись по двору, вписав предварительно свои имена в книгу. Нам принесли показать знаменитую царскую мантию, сделанную из перьев [281] самой редкой птицы; эта мантия делалась несколько десятков, если не сотен лет, потому что в птице только два пера, которые идут в дело. Кабинет короля уставлен книгами; на стенах висят несколько портретов, между которыми бросается в глаза умная и характеристическая личность Камеамеа I.

А. Вышеславцев.

(До след. )

Текст воспроизведен по изданию: Тихий океан // Русский вестник, № 11. 1860

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.