Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ПОВОЛЬНЫЙ И. В.

УБИЙСТВО Г. С. ЩЕРБИНЫ

Рассказ очевидца.

______________

Стоит прожить хоть немного в Старой Сербии, как вас охватывает ужасное состояние духа. Ужас, который сначала внушают совершающиеся здесь злодейства, довольно быстро исчезает. К убийствам начинаешь привыкать. Жизнь человеческая, как собственная, так и чужая, теряет всякую цену. Вы сживаетесь с мыслью, что ежеминутно можете быть поражены пулей, и это больше не пугает вас. Вами овладевает спокойствие, таящее в себе что-то страшное. На все существо ваше ложится печать нечувствительности, в то время как в душе развивается страшный поток злобы и отчаяния. Такова жизнь по соседству с албанцами. По моем возвращении в Белград, мне стоило больших усилий освободиться от этих психологических и даже физиологических цепей.

Григорий Степанович Щербина, прибыв в Митровицу в среду такого общества и такой жизни, вступал не на незнакомую ему почву. В Скутари, где он играл выдающуюся роль в составе консульства, он вполне ознакомился с недисциплинированными и кровавыми нравами албанцев; но vendetta, которую он видел, и случаи неповиновения, при которых присутствовал, не носили такого ужасного характера, каким отмечены поступки албанцев в Старой Сербии. Vendetta, как бы бесчеловечна она ни была, имеет, так сказать, оправдание в мысли, — очень примитивной, правда, — о возмездии. Мстят за преступление, мстят преступнику, убийце. В Старой Сербии же убийца-албанец остается безнаказанным; часто турецкие власти осыпают его даже своими милостями. Убивают же невинных, все преступление которых состоит в нежелании лишиться дорогих им вещей или куска обработанной земли, обладать которыми пожелал албанец.

Все, кого я видел в Митровице, не находили достаточно [493] слов превозносить благородство души Григория Степановича Щербины и восхваляли нежность сердца. «Он был так добр», — говорили одни. «Вы знаете, он вовсе не был зол» — говорили другие, почти удивленные, что человек, облеченный властью, не зол. Его фигура, симпатичная уже по своей внешности, — высокий рост, изящная походка, глубокие пытливые глаза, — являлась каким-то гением доброты среди стольких несчастий и страданий и распространяла вокруг себя любовь к добру и веру в будущее.

Всем известно, в силу каких событий прибыл Щербина в Митровицу. Резня в Старой Сербии, особенно усилившаяся после греко-турецкой войны и после албанского конгресса в Ипеке в 1898 году, привела в 1901 году к попытке всеобщего избиения сербского населения в Колашине. До тех пор албанцы «работали» спокойно, вне всякого консульского контроля, под благосклонными или бессильными взглядами турецких чиновников. Размеры начатой резни и сопротивление сербского населения, которое в Колашине очень густо, вызвали не только сербское вмешательство в Константинополе, но и русское на месте. Спокойствие восстановилось только тогда, когда русский консул в Ускюбе, Машков, лично и энергично на месте вмешался в дело. Этот успех, а также необходимость сдержать все возраставшее волнение албанцев побудили русское правительство учредить в Старой Сербии консульство, чтобы изучить на месте положение дела, найти необходимые средства для умиротворения страны и, главное, помешать своим присутствием продолжению резни. По дороге в Турцию, я встретил одного русского дипломата, занимающего очень почтенное официальное положение, который с первых же слов сказал мне:

— Когда вы будете в Митровице, постарайтесь узнать, продолжается ли резня с тех пор, как Щербина там.

Русское правительство не могло назначить лучшего консула в Митровицу, так как Щербина был одинаково хорошо знаком с характером как сербов (он часто и подолгу жил в Черногории), так и албанцев. Следовательно, он лучше всякого другого знал, как успокоить первых и обуздать вторых. Еще осенью прошлого года Щербина послал своего драгомана приготовить помещение для нового консульства, но албанцы, возмутившиеся под предводительством одного из своих вождей, Иссы Болетинаца, принудили драгомана оставить город вместе с привезенными им вещами.

[494] Исса Болетинац еще два года тому назад был другом сербов и защищал их от грабежа своих соплеменников, но после убийства диктатора Муллах-бека, желая сделаться его заместителем, он превзошел всех других вождей смелостью своих нападений на сербов. Случай с драгоманом вызвал сильное волнение. Одно время был поднят даже вопрос о том, чтобы дать Щербине конвой из казаков, численность которого определяли в сорок человек.

Но турки поспешили всеми силами отклонить Россию от этой меры, и султан объявил Щербине перед его отъездом в Митровицу, что он лично гарантирует ему безопасность. Между тем, Исса Болетинац был вызван в Константинополь и задержан там, а Хемзи-паша, командующий дивизией в Митровице, рассеял в кровавой битве албанцев Дреницы (лежащей от Митровицы на пути в Ипек), которые были главными помощниками Иссы Болетинаца, и принудил их к повиновению. Несмотря на уверения, может быть, и искренние, султана, Щербина был принят мусульманским населением Митровицы, как враг.

Город этот, начавший приобретать значение лишь лет двадцать пять тому назад, т. е. со времени Берлинского конгресса, не отличается современными постройками. В нем есть один только дом, отвечающий условиям европейской жизни. Дом этот недавно построен одним богатым мусульманином. Щербина хотел нанять его, но владелец отказал ему, сообщив, что бережет его для одного австро-венгерского консула, прибытие которого с удовольствием ожидается в Митровице. Были там, конечно, и богатые сербские дома, довольно комфортабельные, хотя и построенные немного в турецком стиле, т. е. одноэтажные, с деревянной лестницей, ведущей прямо в коридор. Сербы были бы очень рады поместить у себя русского консула, но они боялись мести мусульманского населения, а также турецких властей, к которым не питали никакого доверия. Поэтому они дали понять консулу, что он может нанять у них помещение не иначе, как с согласия и даже по приказанию турецких властей, — характерная уловка, прекрасно рисующая настроение и положение дел в Митровице, где до прибытия Щербины очень часто происходила резня.

Консул обратился к властям с просьбой найти ему частную квартиру у христиан. Власти с своей стороны призвали одного достаточного обывателя серба и, отчасти по [495] оплошности, отчасти по расчету, не объявили ему категорически, что он должен отвести у себя помещение для консула, но спросили, желает ли он принять в свой дом московского консула. Серб, чуя ловушку, ответил: «Мы райя султана, его верные подданные; мы никогда не имели желания поддерживать сношения с чужеземными консулами, но если власти прикажут, мы отведем московскому консулу квартиру. Мы повинуемся нашему возлюбленному султану». Власти приказали, и Щербина временно поселился в доме серба. Указанный ему дом принадлежал брату Чиричу, где жил также сербский учитель Милан Никшич.

Я посетил этот дом и видел комнату Щербины. Это большой четырехугольник, очень чистый и очень светлый. Стены украшены множеством картин, среди которых висят портреты султана, царя и королевы Драги. Позже я встречал и в других сербских домах портреты русских и сербских государей рядом с портретом султана; иногда, вместо портретов царя и короля Александра, висели портреты императрицы и королевы Драги. Обыватели боялись, что турки могут дурно истолковать присутствие портретов славянских государей, тогда как портретам государынь они не могли придавать никакого политического значения.

Прожив полтора месяца у Чирича, Щербина нанял дом одного уехавшего из Митровицы турецкого аги, который должен был отделать и радикально переустроить сообразно требованиям современной жизни и условиям консульской службы. В этом доме он жил в минуту известного трагического события.

После поражения албанцев Дреницы Хемзи-пашой, в Митровице восстановилось относительное спокойствие. Хемзи-паша сделался грозою албанцев. Каждый раз, как в какой-нибудь другой части Старой Сербии проявлялось покушение возбудить волнение, достаточно было заговорить о посылке туда Хемзи-паши, чтобы сразу успокоить албанскую пылкость.

Когда в Скопле прибыл Хильми-паша и когда сделалось известным, какою широкою властью он облечен и какие точные приказания он имеет уничтожить повсюду разбои, албанцами овладел настоящий ужас. Самые дерзкие и кровожадные вожди их удалились. Албанцы выходили без оружия, а в некоторых местах, как, например, в Тетове, между Призреном и Ускюбом, разбойники и другие преступники добровольно отдавались в руки властей и шли в тюрьмы. В Тетове не хватало места для их заключения.

[496] Реформы начали спокойно приводиться в исполнение. В Коссове была образована жандармерия из христиан в трех главных городах: Приштине (местопребывании мутесарифа-префекта и сербского консула), Митровице и Вучитре. В Призрене (тоже резиденции мутесарифа, русского вице-консула и заведующего делами австро-венгерского консульства) албанцы приняли реформы и тоже стали назначаться жандармы из христиан. Ипек и Дьяковица молчали, по всей вероятности, выжидая дальнейших событий.

Но страх, внушенный албанцам прибытием Хильми-папи в Ускюб, скоро рассеялся. Все ожидали сильных мер и военных экспедиций; но когда увидели, что перемены совершаются медленно, к ним снова вернулось мужество. Уверяют, что лица, заинтересованные в поддержании волнений и сопротивления введению реформ, настойчиво твердили албанцам: «Чего вы боитесь? Вам ничего не сделают. О суровых мерах говорят только на смех». Лица, говорившие так, известны за ярых австрофилов; они всегда восхваляли могущество Австро-Венгрии и ее благосклонность к албанцам. Я не знаю, действовали ли они так по собственной инициативе, или под чужим влиянием.

Албанские вожди были очень недовольны реформами, которые должны были помешать грабежу сербского населения и благодаря которым они сделались господами обширного района. Эти-то два течения и породили дух оппозиции, с особенной силой разразившейся в Ипеке и Диаковице, где не было турецких войск и где оттоманские чиновники не пользовались никаким влиянием.

В течение марта было созвано большое собрание, на котором решено противиться реформам огнем и мечом. На это собрание прибыла депутация от султана, в состав которой вошел также албанский вождь Беран-Тсур. Присутствие последнего, вместо того, чтобы успокоить албанцев, только еще более подвинуло их на сопротивление, так как албанцы говорили: «Султан ведет с нами переговоры потому, что не думает применять к нам суровых мер. Следовательно, мы достаточно сильны и в состоянии, если хотим, противиться реформам. А мы желаем этого».

В то же время, всем албанцам, которые до сих пор приняли реформы, было послано приглашение взять обратно свое согласие и присоединиться к оппозиции. Прежде всего, с таким предложением обратились к призренским албанцам, страна которых гориста и недоступна для больших [497] масс войск. Если бы они восторжествовали в Призренском санджаке, то тоже самое повторилось бы и в Приштинском, т. е. на Коссовской равнине.

И действительно, в окрестностях Призрена поднялось сильное волнение. Албанцы уже объявили, что нападут на этот город, и русский вице-консул Тухолка должен был лично раздавать оружие сербскому населению для защиты. Когда получилось известие об этом событии и о том, что албанцы Ипека присоединяются к бунтовщикам, — Хемзи-паша, так удачно действовавший против коссовских албанцев, получил приказание идти в Призрен с большею частью митровицкого гарнизона. Хемзи-паша исполнил это приказание. Албанцы, с своей стороны, не исполнили угрозы атаковать город; но так как положение было неопределенное, то Хемзи-паша остался со своими войсками в Призрене. Уход его вызвал некоторое беспокойство по поводу ослабления Митровицы. Одно время говорили, что албанцы воспользуются отсутствием паши, чтобы напасть на город и прогнать русского консула. Но так как у коссовских албанцев не замечалось никаких серьезных сборищ, то надеялись, что спокойствие здесь не будет нарушено и что албанцы окончательно померяются силами с турецкими войсками в окрестностях Призрена.

Таково было общее положение дел, когда я решил покинуть Ускюб и продолжать свою поездку через Приштину, Митровицу и Новый Базар.

Для путешествия по Турции необходимо выхлопотать через свое консульство специальный паспорт «тескере». На мою просьбу о выдаче мне такого паспорта я получил ответ, что получу его в понедельник утром перед отходом поезда. В воскресенье вечером, 16-го марта, я пошел проститься с Хильми-пашой. Паша спросил меня, куда я отправляюсь; когда я сообщил ему свой маршрут, он вручил мне рекомендательные письма к мутесарифу Приштины и к каймакамам Митровицы и Нового Базара. В понедельник утром мой «тескере» еще не был получен. Испуганный, я уже хотел отложить свою поездку до среды, так как поезд из Ускюба в Митровицу ходит только три раза в неделю, но сербский консул Куртович, любезно пришедший проститься со мною, уговорил меня ехать: «С личными письмами Хильми-паши вы проедете гораздо спокойней и безопасней, чем с тескере».

Я решил отважиться на поездку, немного [498] заинтересованный возможностью вернуться в Ускюб под конвоем албанцев, на глазах всех консулов и всех европейцев города. Такая перспектива, однако, не осуществилась. Никто меня не беспокоил. Только в Феризовиче железнодорожный полицейский комиссар, Эллеа-эфенди, человек злобный и страшно преследующий христиан, спросил у меня «нуфу» (другой род паспорта, вернее, акт о рождении). Я показал ему конверт, на котором по-турецки и по-французски было написано: «Приштинскому мутесарифу», и произнес имя Хильми-паши. Эллеа-эфенди тотчас же отвесил низкий поклон и исчез.

Еще накануне Хильми-паша представил меня албанскому вождю Беран Тсур, который был страшным угнетателем христиан, пока не сделался жандармским полковником приштинского округа. Это высокий и крепкий мужчина, с мясистым лицом и с маленькими, черными, пылающими глазами. Он был очень любезен. Хильми-паша объяснил ему, кто я, объявил, что я еду в приштинский санджак, и сказал, что он отвечает за мою жизнь. Беран Тсур сделал серьезное лицо и отдал честь по-военному, а потом низко поклонился мне. Хильми-паша сказал мне, что Беран Тсур поедет завтра утром со мной, но он не явился на вокзал, и я совершил переезд до Феризовича в обществе призренского мутесарифа и тетовского каймакама. Когда я вернулся в Ускюб, там ходили слухи, что Беран Тсур был вызван в Константинополь и задержан там. Позже мы видели его в составе третьей комиссии султана, посланной к албанцам. Тогда говорили, что он снова вошел в милость у султана.

В воскресенье вечером, около четырех часов вечера, пришла депеша от Щербины, которой он извещал, что вокруг Вучитрна собрались большие массы албанцев и грозят овладеть городом. Христианское население в опасности и необходимо принять меры к его защите. Получив такую депешу, Машков тотчас же отправился к Хильми-паше. Он был еще у него в семь часов, когда я пришел проститься с главным оттоманским инспектором в Румелии. Позже я узнал, что результатом этого свидания было то, что Хильми-паша приказал немедленно же отправить один батальон из Ускюба в Вучитрн, а другой из Салоник в Митровицу. И действительно, на следующее же утро, до отхода нашего поезда, из Ускюба выступил батальон войск. Здесь я должен заметить, что в Ускюбе, в известных сербских [499] кругах, не придавали большого значения сборищу албанцев близ Вучитрна и полагали, что оно рассеется, не причинив никакого зла. Поэтому я решил держаться прежнего маршрута: ехать сначала в Приштину, лежащую на пути, а потом в Митровицу. Правда, это было первое, совершенно неожиданное, тревожное известие из Коссова. С другой стороны, все были уверены, что после урока, данного албанцам в Дренице, коссовские албанцы не осмелятся ничего предпринять.

Перед отходом нашего поезда, пришел кавас русского консульства, серб, приветствовать меня и пожелать мне доброго пути от имени Машкова. В поезд сел босниец — кавас австро-венгерского консульства, который, как мне говорили, с каждым поездом ездит в Митровицу и обратно. День стоял чудный: утро немного свежее, но не холодное, солнце ярко светило. Мы весело и беззаботно разговаривали среди этой живописной толпы турок и христиан в красных фесках, военных с золотыми эполетами и с волочащимися по земле саблями, солдат с ружьями и ременной перевязью с патронами. Железнодорожные служащие в французских фуражках резко выделялись своим темным костюмом на этом фоне светлых и даже кричащих цветов.

Но вот семь часов. Сторож дает третий звонок. Один из сербов говорит мне: «Вы увидите кладбище сербского племени». Другой прибавляет: «Вы знаете, там вовсе не шутят. Это не то, что в Ускюбе». — «О, я не боюсь ничего!» — смеясь, отвечаю я. — Поезд трогается. Руки протягиваются: в воздухе развеваются платки. Ускюб исчезает из глаз.

Железнодорожные линии Ускюб-Митровица и Зибевча (сербская граница)-Ускюб-Салоники эксплуатирует акционерное австро-венгерское общество, во главе которого в Ускюбе стоит г. Пара, ускюбский австро-венгерский консул. Все, кому нужно иметь сведения о добавочных поездах, должны обращаться к нему. Представитель Оттоманской империи при этом обществе — грек Алтинтоп, окончивший курс в Париже в «Школе мостов и шоссе» вместе с г. Деничем, нынешним министром публичных работ и временным министром иностранных дел. Все высшие служащие австрийцы или немцы, низшие же по большей части итальянцы и немного французов. Участь последних в Старой Сербии, действительно, достойна сожаления. По большей части все это люди семейные, осужденные безвыходно сидеть в зданиях вокзала, так как иначе они рискуют жизнью. [500] С нетерпением ждут они введения реформ, так как это дало бы им немного свободы.

Вагоны различной системы. Есть здесь и старые французские вагоны, без коридора, с боковыми входами с каждой стороны; есть вагоны и прусского образца с отделениями и с коридором посредине. Все вагоны очень старые. Как те, так и другие обиты красным бархатом, но обивка грязна, местами очень потерта и даже порвана. Всюду масса пыли. Я случайно ударил тросточкой по сиденью, и тотчас же поднялось темно-серое облако пыли. Это поразило меня, и я продолжал ударять тростью. Через пять минут сиденье было покрыто слоем пыли в палец толщины. Не желая все отделение наполнить пылью, я прекратил свой опыт.

Страна, по которой мы ехали, воистину прекрасна: зеленая равнина, деревья, покрытые уже распускающимися розовыми и белыми бутонами. Вдали, близ Ускюба, удаляясь от поезда, тянутся снежные вершины Шар- планины. Налево, перед нашими окнами, вырисовывается белый замок, с четырьмя башнями по углам. Все окружено чудным садом. Древнее здание это остается пустым и необитаемым, хотя кто-нибудь, вероятно, присматривает за ним, так как оно имеет очень чистый вид.

Птицы поют: солнце заливает все своими жгучими лучами. Общее впечатление омрачается по временам видом больших серых пространств, как бы покрытых слоем бесплодной пыли, что напоминает о ненормальных условиях, в каких живет местное население и которые препятствуют полному расцвету этого маленького райского уголка.

Поезд движется медленно, как бы с целью дать нам время насладиться этим видом и подышать полною грудью приятно-теплым и благоухающим воздухом. Мои спутники объясняют эту медленность подъемом, очень отлогим впрочем, по которому мы должны подняться, чтобы пересечь Качаникские горы и попасть на плато, носящее название Коссовской равнины и находящееся на высоте от семи до восьмисот метров над уровнем моря.

Моими собеседниками были, как я уже говорил, призренский мутесариф и бывший тетовский каймакам призренского санджака. Оба были в европейском костюме с красными фесками на головах. Мутесариф — невысокий мужчина, с красивым лицом, обрамленным черной выхоленной бородой. Взгляд у него живой и вовсе не злой: только по [501] временам он принимает усталое выражение, что часто встречается у турок. Каймакам выше ростом. Лицо у него толстое, с густыми, свешивающимися усами; в проницательном взгляде его светилось что-то суровое, но глубокий голос не имел в себе ничего страшного. Оп выказал большую энергию при подавлении албанских разбоев в начале прибытия Хильми-паши. Албанцы боялись его, как огня. Но турецкие власти отрешили его от должности, на том основании, — говорили они, — что он часто прибегал к противозаконным мерам при подавлении грабежей. С тех пор уже два каймакама были назначаемы в Тетово, но ни одним из них нельзя похвалиться. Каймакам говорил немного по-сербски и служил посредником в моей беседе с мутесарифом. Мы говорили обо всем понемногу. Турок расспрашивал про Европу, но довольно рассеянно выслушивал мои ответы, так как говорил скорей по обязанности, чем из интереса к самому разговору. Когда же мутесариф узнал, что этим летом я еду в Сибирь, он поднял голову, дважды повторил «Сибирь» и с живостью задал мне через каймакама несколько вопросов, касающихся этой страны и мусульманского населения Центральной Азии. Я имел случай еще раз заметить, какое значение имеют для России ее владения в Азии, насколько в этом отношении ею интересуются азиатские народы и насколько она близка им и способна оказать благотворное влияние на их умы.

Мы прибыли на первую станцию Элешан, ничем не отличающуюся от других македонских станций. Все та же снующая взад и вперед толпа турок, в причудливых костюмах и красных фесках, среди которой важно разгуливают высокие жандармы, с ружьями в руках и с патронами в кожаных поясах. Нигде не видно служащих европейцев. Такое отсутствие европейцев объясняется печальною участью, постигшею двух начальников станций, последовательно убитых албанцами. Назначили третьего, но тот не пожелал занять этой должности. Позже железнодорожные служащие говорили мне, что такая версия неточна, и что сюда никогда не назначали европейца, так как это место всегда скорей считалось привалом, чем станцией. И действительно, здесь нигде в окрестностях не видно деревень.

Элешан лежит у подошвы Качаникских гор, которые здесь настолько понизились, что уже на них не лежит снег по 9 месяцев в году.

[502] Страна теряет свой веселый вид. Крутые склоны окружающих нас высот похожи на склоны швейцарских скалистых гор. Глинистые глыбы, из которых они состоят, растрескались под влиянием времени и приняли вид древних укрепленных башен и замков. Временами нам попадаются настоящие развалины стен, по своему цвету ничем не отличающиеся от окружающей их почвы, покрытой камнями различной величины.

Свисток локомотива и внезапно наступивший мрак дали нам понять, что мы вошли в тоннель. Едва все погрузилось в темноту, как из вагонов 2 и 3 классов донесся до нас совершенно особенный рев, нечто вроде смеси собачьего лая с жалобным воем раненого зверя. Послышалось протяжное, пронзительное и раздирающее соло на «и», а за ним тотчас же последовал быстрый и шумный хор: ааа..., громко потрясший воздух. Мои собеседники объяснили мне, что это албанцы поют свои национальные песни. Благодаря глубокой темноте, эти горловые упражнения производили впечатление чего-то страшного, ужасного. Они напоминали песнь каннибалов, пляшущих вокруг жертвы, положенной в огонь, в предвкушении запаха жареного человеческого мяса. Албанцы, видимо, наслаждались этим чувством ужаса, которое, впрочем, скоро ослабело, так как едва поезд вышел из тоннеля на свежий воздух, как пение умолкло.

Картина, представившаяся нашим глазам по выходе из тоннеля, немного вознаградила нас за дикие крики албанцев. Мы ехали теперь по склону другой горы, подошва которой омывалась светлым и бурным источником, со множеством каскадов. Ручей этот отделял эту гору от другой, имевшей форму купола. Развалины на некоторых окрестных высотах, там и сям зияющие отверстия подземных коридоров и, по временам, поля, усыпанные цветами, преимущественно фиалками и другими светло желтыми, необыкновенно ароматными цветами, — все это действительно было прекрасно.

Но вот, мы снова углубляемся в тоннель, и снова поднимаются дикие крики албанцев. Так повторялось пять раз, и всякий раз мы поднимались все выше. После пятого раза мы прибыли к груде домов, раскинувшихся на маленькой равнине. Это — Орханиэ, или, по-славянски, Каганлык, первая албанская деревня. В Орханиэ 10,000 жителей-албанцев, и оно есть главное местечко казы, носящей тоже наименование. Живущие здесь албанцы не так опасны в качестве [503] истребителей славянской расы; они простые разбойники, терроризировавшие всю окрестность. Об албанцах, жителях Орханиэ, не слышно, чтобы они принимали участие в движении против реформ, но их грабежи, а при случае и убийства известны далеко в окружности. Деревня раскинулась по правую сторону от железнодорожной линии. Неправильные, извилистые улицы разделяют земляные и деревянные дома, крытые соломой и окруженные двором, где, вперемежку с соломой и сеном, валяется домашняя утварь, по которой бегают куры. На дворах виднеются дети и женщины, приводящие в порядок свое домашнее хозяйство. Мы можем смело смотреть па них, так как сидим в быстронесущемся поезде; иначе же это было бы очень рискованно, особенно если мужчины дома. Мне рассказывали, что один путешественник, проходя через албанскую деревню, из любопытства заглянул на двор, где случайно находилась в это время женщина. Едва он успел сделать несколько шагов, как мимо ушей его засвистали пули. Это муж женщины, находившейся на дворе, стрелял в него за то, что оп осмелился взглянуть на его жену. Путешественник, понятно, поспешил скрыться как можно скорей. Английский журналист Вивиан, написавший после своей поездки книгу, восхваляющую турецкий режим, во время пребывания в Старой Сербии, приближаясь к какой-нибудь деревне, всегда спрашивал проводника: чья она? Если он узнавал, что деревня албанская, то тотчас же сворачивал с дороги и обходил опасное место. В Приштине один албанец, когда я спросил его, почему они так восстают против реформ, ответил мне: «Мы не хотим, чтобы фрэнкли (европейцы) могли приходить к нам смотреть на наших жен и чтобы они подняли цену на наши яйца до 60 пар (сантимов)».

На вокзале в Орханиэ, налево от деревни, близ большой, круглой средневековой башни, нас осадила толпа детей, предлагавшая цветы, преимущественно фиалки. Количество цветов не бралось в расчет. Маленькие продавцы неизменно просили за свой товар одну металлическую монету (две копейки). Как девочки, так и мальчики одинаково носили широкие турецкие панталоны и короткие блузы. Отличались они только тем, что девочки были с открытой головой или повязаны .платком, а мальчики носили красные фески или кетчу, — белый албанский головной убор, покрывающий макушку головы. Мы простояли десять минут. Все это время мимо окон вагона взад и вперед сновала детвора, предлагая [504] нам свои букеты. Наконец, поезд тронулся. По дороге нам встретилась еще одна гора, которую мы проехали тоннелем, а затем мы выехали на Коссовскую равнину. Через несколько минуть наш поезд остановился у феризовичского вокзала. Это был первый город Старой Сербии.

Ферисович — большой коммерческий и стратегический центр. Здесь сходятся дороги из Митровицы на северо-восток, на Ускюб (юго-восток), на Призрен (юго-запад) и Жилханэ (северо-запад). В городе в настоящее время насчитывают 10,000 жителей, албанцев и сербов. Между албанцами двадцать католических семейств, имеющих своего священника. Патер этот — высокий, толстый мужчина, с красными щеками, носит красную феску и длинное пальто, закрывающее его священническую одежду. Говорят, что он главный подстрекатель албанских мусульман против сербов. Он же так энергично воодушевляет полицейского комиссара Эллеаса-эфенди, преследующего всех сербов, особенно же учителей, которые вынуждены проезжать через Феризович, чтоб попасть из Коссовской равнины в гористую глубь Старой Сербии, главным образом на второе плато, называемое Метохия и лежащее параллельно Коссовскому полю, от которого отделяется высокими горами. Плато это начинается у Призрена и тянется через Диаковицу до самого Ипека.

Эллеас держит арестуемых им сербов по нескольку дней, пока не убедится в их невинности. Иногда даже суды вынуждены бывают делать ему выговор за чрезмерное усердие. Каждый раз, как свершается убийство серба, Эллеас вместо того, чтобы искать убийцу-мусульманина, начинает утверждать, что убийство совершено сербами и арестует наиболее уважаемых лиц среди православных и мучит их в тюрьмах. Однажды на суде разбиралось подобное дело. Эллеасу-эфенди предложили привести доказательства своего обвинения против арестованных сербов. Но он ничего не мог сказать и только упрямо твердил, что они сербские и русские шпионы. Тогда взбешенный судья сказал: «Что ты все виляешь! Если ты ничего не знаешь, то убирайся!» — и прогнал его.

Однажды, думая, что он напал на след сербского заговора в корреспонденции призренского митрополита Никифора, Эллеас захватил его письма, адресованные священникам, и представил их приштинскому мутесарифу, в качестве компрометирующих документов. Мутесариф тотчас же, не вскрывая, возвратил их митрополиту с глубокими [505] извинениями. Эллеас, худощавый, слегка сгорбленный, белокурый мужчина среднего роста, с темно-голубыми умными, но вкрадчивыми глазами. Он явился ко мне и потребовал, чтоб я предъявил ему позволение продолжать путь. Вместо всякого ответа, я показал ему письмо к приштинскому мутесарифу и назвал Хильми-пашу. Он тотчас же удалился с глубокими поклонами и извинениями.

Ферисовичский вокзал был переполнен албанцами, в белых шерстяных костюмах, и сербами, в черных и темных одеждах. На платформе лежало много мешков с зерном, ожидающих погрузки. По обеим сторонам рельс стояли большие одноэтажные кирпичные дома, с дворами, обнесенными железной решеткой. Это — «ханы» или гостиницы для многочисленных путешественников, проезжающих через Ферисович. Из «хана», находившегося прямо против вокзала, приносили черный кофе, который здесь пьют по-турецки, и которым наслаждались пассажиры. Перед домом взад и вперед прогуливался содержатель хана, местный серб Симадинович, которого все знают. Турецкие «ханы» расположены за вокзалом и отделяются от последнего железной решеткой, за которой собралась громадная толпа. Ее не пускают на вокзал, и она очень похожа на зверей, запертых в зверинце.

В Ферисовиче из поезда вышли призренский мутесариф и бывший каймакам. Дальше в Призрен они едут уже в экипаже. Едва они вышли из вагона, как мое отделение осадила целая толпа нищих, в особенности цыгане. Мальчики и девочки прыгали вокруг меня, касались головами земли и кричали: «Аман! Аман! Эфенди, ага, паша, подайте!» Некоторые, сообразив, что я христианин, говорили: «Жив твой Христос!» Когда я подал милостыню, вся толпа бросается к вагону, силой открывает двери, — и дюжина рук с двух сторон протягивается ко мне. К счастью, поезд трогается, Цыгане (мусульмане) бегут за поездом, не переставая кричать: «Аман! Аман!» Они касаются земли рукой, которую прикладывают затем ко рту и лбу.

Ферисовичские албанцы очень своевольны и легко возмущаются. Они опасны не только для сербов, но и для турецких властей. В прошлом году они восстали против приштинского мутесарифа, который не соглашался на их просьбу Дать им отдельный каймакамат, что избавило бы их от необходимости ходить к Приштину за различными документами и для совершения актов, в чем они часто нуждаются. [506] Албанцы собрались в большом числе и грозили напасть на Приштину, но рассеялись, как только в город пришли войска. Во время этого возмущения они просили у сербского консула в Приштине помощи и поддержки, обещая за это хорошо относиться к сербам; консул отказал, так как они и раньше давали такие же обещания, но не сдерживали их. Вообще, когда у албанцев происходили столкновения с турецкими властями, они часто обращались к Сербии и Черногории, прося их заступничества перед Турцией, причем обещали защищать от других албанцев — сербов Старой Сербии, говоря, что они сербофилы. Некоторые из них ездили даже в Цетинье и Белград просить князя Николая и короля Александра о заступничестве перед султаном. Иногда сербские государи ходатайствовали за них и добивались помилования осужденных албанцев, но албанцы никогда не были благодарны им за это.

Начиная от Ферисовича, тянется знаменитая Коссова равнина, которая скорей представляет плато, так как она поднимается на 700-800 метров над уровнем моря. Посредине ее прорезывает река Ситница, которая протекает вдоль железной дороги. Вдали, по обеим сторонам виднеются окружающие ее горы. На равнине живут сербы, в горах албанцы. По ночам албанцы спускаются с гор и грабят сербские деревни. Близ Приштины начинают появляться холмы. Здесь произошла великая битва в 1389 году, повлекшая за собой падение сербского государства. На полпути между Ферисовичем и Приштиной поезд останавливается на станции Липлиан, — древней римской колонии, ныне заселенной исключительно сербами. Здесь находится церковь, самая древняя в Старой Сербии. Она построена еще во времена римлян. Это — длинное четырехугольное здание, с узкими окнами, увенчанное едва заметным маленьким крестом, чтобы не раздражать турок.

В продолжение всего пути, начиная от Ферисовича и даже Орханиэ, мы видели группы албанцев, от 10 до 50 человек, которые, с ружьями в руках и опоясанные патронами, шли параллельно железной дороге, направляясь в Приштину и в Митровицу. Все это рослые молодцы, с тонким и гибким телом, как у кошки или тигра, привыкшие прыгать по своим крутым склонам. Фигуры их суровы; взгляды дикие, то вспыхивающие страстным своеволием, то застывающие в холодном бесстрастии. Лица у них довольно выразительны, но бледны и бесчувственны, как на [507] портретах профессиональных преступников. Походка прямая и медлительная. У женщин еще более страшный вид. Лица не так суровы, но более жестки и более бесстрастны. Когда они смотрят на чужеземца (европейца), во взгляде их светится столько же ненависти, сколько и презрения. Говорят, что они еще фанатичней мужчин.

Все это казалось мне более интересным, чем внушающим беспокойство. Меня предупреждали, что албанцы далеко не овцы, что они всегда вооружены и всегда готовы нанести удар, но я не видел ничего ненормального.

Поезд прибывает в Приштину. Вокзал полон вооруженных албанцев. Меня встречает драгоман посольства со своим кавасом, высоким молодцом, вооруженным с головы до ног. Драгоман извиняется, что консул не приехал сам на вокзал, но он ничего не говорит мне, что произошло вчера в Вучитрне и что готовится в Митровице, иначе я немедленно же уехал бы в этот город. Начальник станции не знал, что я должен был остановиться в Приштине. Два дня спустя он рассказывал мне, что один журналист, по имени Повольный, уехал в самый день боя из Ускюба в Митровицу, и что он, по всей вероятности, убит, так как его не видели в Митровице.

На Коссовском плато, особенно близ Приштины, дул сильный, ледяной ветер; поэтому я тотчас же сел в экипаж, который должен был отвезти меня вместе с драгоманом и кавасом в консульство — единственное подходящее место для европейца.

Кавас сидел рядом с кучером и держал в руках ружье, готовый стрелять при малейшей опасности. Я спросил о причине такой предосторожности. Тогда драгоман сказал, что вчера албанцы взяли Вучитрну, прогнали сербских жандармов и мучили горожан. Беглецы явились в Приштину, и консул занят теперь составлением телеграмм, почему и не мог явиться на вокзал. Сегодня готовится нападение на Митровицу. Албанцы, которых я видел на вокзале, все находятся на пути к этому городу. Опьяненные вчерашним успехом, они громко говорят, что прогонят всех европейцев. Ежеминутно можно встретить группу албанцев, которые, при таком возбужденном состоянии, могут очень дурно отнестись к только что прибывшему европейцу. Можно представить себе, с каким интересом осматривал я горизонт, хотя был страшно взбешен, что упустил поезд, шедший в Митровицу. Я утешал себя тем, что албанцы не осмелятся напасть на Митровицу, где стоят войска и что я не опоздаю.

[508] После полуторачасовой езды мы приехали в Приштину. Город довольно обширен; дома лучше, чем в Орханиэ и Ферисовиче. Консульство находится на «Большой улице», которая через базар ведет к жилищу мутесарифа. Двухэтажный дом охраняется, как в военное время, кавасами-сербами и турецкими жандармами. Перед консульством стоит густая толпа. Внутри тоже все переполнено всевозможными людьми. Говорят о вчерашнем событии. Я видел много очевидцев того, что произошло, а также прогнанных жандармов-сербов. Вот как было дело.

В воскресенье, после полудня, собравшиеся вокруг Вучитрны албанцы ворвались в город и с криками и угрозами переполнили улицы. Численность их была так велика, что они не могли все вместиться в городе, и часть их продолжала окружать последний. Силы албанцев пытались определить по числу знамен. Знамен было пять; так как около каждого знамени собиралось от тысячи до тысячи двухсот человек, то в общем это давало пять или шесть тысяч человек. Албанские вожди направились к субпрефектуре с целью перебить жандармов-христиан, находившихся там в числе пятнадцати человек. Как только заметили их приближение, турецкие жандармы предложили христианам оставаться в своей комнате и не показываться, чтобы не раздражать албанцев. В случае же, если албанцы проникнут в дом, они будут защищаться. Турецкие же жандармы, в числе двадцати пяти человек, вышли из дому и стали перед входом с ружьями в руках.

Всякий раз, как албанцы приближались с намерением ворваться в дом, жандармы вскидывали ружья, готовясь дать залп, и те отступали назад. Прибыл каймакам и предложил албанцам удалиться. Последние ничего не хотели слушать и только кричали, чтобы им выдали христиан-жандармов, которых они будут судить. Каймакам отказал в этом. Албанцы стали требовать, чтобы их заставили выйти и вступить с ними в бой, чтобы показать, как райя умеет владеть оружием. Каймакам не соглашался; но так как албанцы начали терять терпение и выражали даже желание поджечь дом каймакама, последний согласился, наконец, обезоружить христиан, но только на том условии, что албанцы дадут «бесса» — клятву, что не сделают им никакого зла. Албанцы поклялись. Тогда каймакам сказал им следующую речь: «Хорошо, я их обезоружу. Но что мы будем делать с их ружьями? Я не могу оставить их у себя, так [509] как они не принадлежат мне; вы тоже не можете их взять, ружья эти царские, и никто не имеет права владеть ими, так как это значило бы обокрасть султана».

Наконец, взаимно пришли к соглашению, что двадцать пять вооруженных албанцев эскортируют пятнадцать жандармов-христиан до Приштины, где они сдадут ружья мутесарифу. который их дал им. Так и сделали. Приблизившись к Приштине, албанцы, не смевшие войти в город из опасения, что их арестуют, отдали ружья христианам и приказали отдать их властям. Но мутесариф, когда ему объяснили дело, отказался принять ружья и объявил пятнадцати сербам, что они по прежнему остаются жандармами, и что как только спокойствие будет восстановлено, он отошлет их в Вучитрн.

Едва уладилось это дело, как возникло новое.

Хильми-паша для блага христианского населения решил, что впредь сельская стража будет избираться поселянами, а не назначаться властями. Таким образом, христиане будут сами себя охранять. В одной сербской деревне близ Приштины был раньше сельским стражем один очень жестокий и злой албанец. Вследствие различных настояний он был прогнан властями. Пользуясь тем, что теперь сельская стража назначается не властями, а самими поселянами, он явился в деревню с несколькими албанцами, своими соплеменниками, и сказал поселянам: «Вы будете просить мутесарифа, чтобы он назначил меня сельским стражем, иначе мы вас всех перебьем. Но, смотрите, настаивайте и просите как можно лучше, чтобы он вынужден был исполнить ваше желание, так как мы будем знать, достаточно ли хорошо вы просили».

Несчастные поселяне, еще не забывшие ужасов этого разбойника, пришли страшно перепуганные к сербскому консулу и просили его избавить их от этого назначения. Консул посоветовал им объяснить дело мутесарифу, но они отказались. «Беда нам будет тогда», — говорили они. — «Как же вы хотите, чтобы я спас вас, когда вы сами просите об его назначении?»—спросил консул. — «Мы вынуждены так поступить, — был ответ, — но вам многое известно, и вы должны спасти нас от такого положения».

Консул и я — мы вместе отправились к мутесарифу. Мутесариф — толстый мужчина с добродушной фигурой; говорит он громко, приятным убедительным тоном, причем сильно жестикулирует. Узнав о письме Хильми-паши, [510] он низко поклонился мне. Завязался разговор за чашкой кофе и за сигарами. Когда мы остались одни, консул объяснил мутесарифу дело с сельским стражем-албанцем и просил не исполнять просьбы поселян. «Несколько минут тому назад, — ответил мутесариф, — эти сербы вышли из моего кабинета. Они молили меня об этом назначении. Заметив в них какое-то беспокойство, я сказал: «Вы боитесь! Вам грозили. Расскажите мне, в чем дело». — «О, нет, — ответили они, — нам никто не грозил. Мы по собственному желанию просим назначить его сельским стражем. Он такой добрый и честный. Никто лучше его не будет охранять нас». Я сказал им, что не могу утвердить его, так как он отрешен от должности за вымогательство, а я на этот счет имею самые строгие распоряжения свыше. Тогда они объявили, что пойдут просить Хильми-пашу. Я, с своей стороны, тотчас же телеграфировал паше, чтобы он их не слушал. А пока я посадил негодяя в тюрьму за совершенные им недавно грабежи. Пока он сидит в тюрьме, сербам нечего бояться».

Мы оба поблагодарили мутесарифа за его умное и справедливое отношение к этому делу. Затем, мы спросили его, что делается в Митровице. Мутесариф ответил, что он с четырех часов не получал телеграмм из этого города. Мы ушли от него около четырех часов пополудни.

После прогулки по городу, около пяти часов, нас официально известили, что в Митровице произошел бой и что войска стреляли из пушек. Эта весть поразила нас, как громовой удар. Мы были перепуганы и колебались между надеждой и страхом. Утром ходил слух, что войска Митровицы, ослабленные в числе (их оставалось около тысячи человек) и обескураженные уходом Хемзи-паши в Призрен, не будут драться с албанцами. Несколько успокаивал тот факт, что слышались пушечные выстрелы, а албанцы вообще страшно боятся пушек. Тем не менее, мы спрашивали себя, не стреляют ли из пушек потому, что положение сделалось критическим, а потому достаточно ли будет турок для спасения города? К вечеру мы потребовали дополнительных сведений, но мутесариф сам не имел их. Пронесся слух, что от Призрена идут албанцы и что ночью они атакуют Приштину. Турецкое население начало уже запирать лавки и вооружаться.

Мусульманское начальство собралось у мутесарифа на совет, как поступать. В сербском консульстве осмотрели [511] прочность стен, причем убедились, что они не могут противостоять пулям. Тем не менее, мы решили не уходить по требованию албанцев. В восемь часов триста всадников галопом выехали из города. Говорили, что они едут на разведки по призренской дороге. Но ничего подобного не было. Они направились в Митровицу, куда и прибыли на следующее утро крупною рысью.

Утром прибыли к нам некоторые лица из Митровицы, которые сообщили нам, что битва была кровопролитная и что албанцы рассеяны. Кроме того, они привезли нам целую массу легенд. Вся заслуга успеха принадлежала Щербине. Это он командовал артиллерией, он же навел первую пушку, выстрелом которой убило четырех албанцев, после. чего остальные начали обращаться в бегство. Все были довольны. Пили шампанское за здоровье Щербины — артиллериста Щербины, генерала Щербины!

Все успокоилось. Христиане ходили уверенно, мусульмане были сдержанны. Только когда мы выезжали за город, с целью посетить церковь сербского короля Милутина Грачаницы; где на образах у святых выколоты глаза турецкими штыками, три албанца пытались прицелиться в экипаж, в котором сидел я с драгоманом, но они не стреляли. В среду шел поезд в Митровицу, и я уехал с ним в этот город. На вокзале начальник станции сообщил нам, что рано утром в Митровицу уехал старший военный доктор 3-го корпуса (салоникского) Жак-паша, и что носятся слухи, что русский консул ранен. Мы возражали, так как люди, приехавшие из Митровицы после боя, видели в понедельник вечером русского консула и ничего подобного нам не говорили. Начальник сказал, что это простой слух, — и мы уехали, полные тайных опасений. От Приштины до Митровицы около двух с половиной часов езды. Мы быстро промчались мимо Вучитрна, и вот мы в Митровице.

______________________________

В Митровице.

Равнина суживается, и наш поезд останавливается перед скалой. С левой стороны и спереди нас окружают высоты, налево речка Ситница. Мы выходим из вагонов. Направо, на выступающей вперед высоте, виднеются палатки и пушки. Это главная турецкая позиция. В Митровице всего [512] только три извозчика. В одно мгновение ока они были разобраны и нам пришлось дожидаться их возвращения. Мы пользуемся этим временем и наводим справки, действительно ли ранен русский консул. Какой-то человек в европейском платье и с феской на голове, — знак, что он принадлежит к числу турецких подданных, — подошел к нам и старался узнать, кто мы и откуда. Приехавший со мной драгоман сербского консульства в Приштине стал его расспрашивать о Щербине. Тот с видимым удовольствием ответил, что Щербина был ранен пулей в живот, когда шел поздравить турецкие войска с тем, что они хорошо держали себя во время боя. Позже мы узнали, что это был агент австро-венгерского консульства в Ускюбе, получающий по восьми дукатов в месяц.

Не было сомнения, что зловещая весть справедлива. Мы спешим в русское консульство. Поднимаемся по дороге, ведущей на высоты. Достигнув вершины, мы видим на спускающемся склони и в долине, сжатой между Ситницей и Ибаром, Митровицу. Направо от вершины, турецкое кладбище; далее — казармы, палатки и батарея, направленная против Ситницы. Налево — двухэтажный дом, первый по величине и красоте в городе, — это русское консульство, в чем мы легко убеждаемся по надписи на нем. Перед деревянною дверью стоит отряд турецких солдат. Мы входим во двор, — там тоже солдаты. Сделав несколько шагов вдоль стены, мы поворачиваем налево, огибаем угол и видим деревянную же лестницу, ведущую в дом. Направо — колодезь, откуда турецкие солдаты берут воду для питья.

Первое лицо, которое я встретил у входа, был казак Поливин. Он приветствовал меня по-русски, словами: «здравия желаю, ваше высокоблагородие!» Я спросил о здоровье его барина. «Очень плохо!» — грустно ответил он. Мы вошли в обширную прихожую. Направо деревянная лестница, которая ведет в первый этаж, где находятся частные комнаты Щербины. Налево деревянные двери, ведущие в четыре комнаты: в кабинет драгомана, в комнату кавасов, в запасной кабинет и в комнату казака, слуги и повара. Тут, когда прибыл Машков, он устроил себе кабинет в запасной комнате, находящейся между комнатами каваса и казака. Комнаты же первого этажа и две мансарды второго были оставлены для докторов.

Поднявшись в первый этаж, мы снова попали в род открытой прихожей, имеющей с левой стороны гостиную и [513] рабочий кабинет консула, прямо — столовую. Налево от столовой, как бы составляя ее продолжение, находится спальня; налево же, но в глубине — кухня. Между спальней и кухней деревянная лестница, ведущая в две мансарды второго этажа предназначенные для гостей. Окна с железными решетками.

Я вошел в рабочий кабинет, где увидел Жака-пашу, который спал одетым на диване. Он тотчас же встал и мы заговорили о болезни Щербины. «Рана опасна, но не смертельна, — сказал он мне — Что же касается операции, то мы не можем ее сделать, так как раненый слишком сильно страдает, и мы не можем как следует осмотреть рану. Я сильно рассчитываю на его комплекцию и надеюсь на благоприятный исход». Жаку-паше около пятидесяти лет. Это мужчина с живыми, умными, черными глазами, со вздернутым носом и густыми черными усами; походка его эластична, речь серьезна, тон спокойный. «Больной ужасно страдает», — прибавил он. В эту минуту послышались глубокие, болезненные стоны, но они скорей были похожи на тяжелые вздохи, чем на крик. Доктор вышел из комнаты. Я последовал за ним и увидел в спальне, на железной кровати, страдающего мученика Черные волосы и борода обрамляли его лицо. потемневшее от страданий и потери крови и резко выделявшееся на белом белье Я поклонился; Щербина ответил на мой поклон. Вмешался доктор и объявил мне, что больной слишком слаб и что не следует заставлять его делать усилия. И действительно, все, видевшие Щербину, замечали по его слабому голосу, по быстроте, с какою он говорил, и по сжатию челюстей, какие усилия он употреблял, чтобы скрыть от посторонних свои страдания.

Я оставил консульство и отправился в свой отель, если только можно так назвать довольно жалкое строение, где за мной было оставлена комната. Это был длинный деревянный дом, нижний этаж которого был занят «кафе» и «рестораном» к услугам городских клиентов, а верхний вмещал в себе отдававшиеся в наем комнаты. Входом служило обширное помещение, где помещался ресторан со своими грязными полами и где в полумраке городские обыватели пили вино и кофе. Затем надо было пройти через кухню и подняться во второй этаж по деревянной лестнице, заканчивающейся открытым входом со стороны улицы, куда свободно проникал холодный ветер. Направо тянулся [514] коридор, куда выходили разные комнаты. Я занимаю довольно большую комнату. Железная кровать была довольно прилична, но сама постель жестка. Остальная меблировка комнаты состояла из стола, стула и скамьи, тянувшейся вдоль стены, выходившей на улицу. Сидеть на ней надо было по-турецки, поджав под себя одну ногу. Спиной сидящий облокачивался на подушку, прислоненную к стене.

Таким образом сидел каймакам, когда пришел отдать мне визит. Когда я видел его в присутствии мусульманских священнослужителей, я должен был говорить с ним по-турецки, при посредстве драгомана; у меня же он говорил довольно хорошо по-французски. Каймакам понял мое удивление и сказал: “Прошу вас простить меня за вчерашний день, но я был не один и, щадя предубеждения турок, должен был делать вид, что не понимаю по-французски". Во всех других отношениях это чиновник очень благородный, очень благонамеренный и от души желающий, по мере сил, облегчить дело реформ, как и приштинский мутесариф. Митровицкие сербы тоже говорили мне, что он человек справедливый. Каймакам, между прочим, сообщил мне много интересного относительно албанского движения.

Я видел также Саида-бея, главнокомандующего в Митровице за отсутствием Хемзи-паши. Саид-бей — албанец, уроженец Тетова. Ему лет сорок пять. Это красивый, высокий и стройный мужчина, с военной фигурой. Он скорей добр, чем жесток, и действует не из личной суровости, а по чувству долга. Все, кто видел его, сохранили о нем самое лучшее воспоминание, как об открытом и честном человеке и солдате в полном смысле этого слова. Посетив его, я тотчас же получил конвой, состоящий из офицера и восьми солдат, к которому каймакам прибавил еще одного жандарма. Конвой этот устроил себе квартиру в «ресторане». Поочередно один солдат охранял мою комнату, расхаживая по коридору первого этажа. Ночью, когда ветер дул со страшною силой, я предлагал ему укрыться, но он отказался, говоря, что ему приказано находиться здесь. Когда я выходил куда-нибудь, все солдаты с офицером сопровождали меня; когда же я садился в экипаж, пеший конвой немедленно сменялся всадниками с ружьями в руках.

Как я уже говорил, город Митровица спускается по склону горы, заканчивающемуся турецким лагерем. Внизу склона, нс доходя до главной улицы, носящей название базара, так как на ней живут городские коммерсанты, рядом с казармами [515] виднеется большой колодезь, — нечто в роде фонтана, откуда берут воду для питья. В колодце этом такое изобилие воды, что верхом она изливается на тротуар, вследствие чего в этом месте всегда стоят лужи. Магазины базара снабжены по турецкому обычаю горизонтальной доской, прикрепленной к стене со стороны улицы и предназначенной для выставки товаров; другая такая же доска утверждена на высоте крыши и служит для защиты от дождя. Купец сидит, поджав ноги, на доске, рядом со своими товарами, и в таком положении рассуждает о ценах с покупателями. Удивительное количество табаку, и притом табаку контрабандного, так как албанцы не желают подчиняться контролю турецких чиновников. Базарная улица налево ведет к префектуре, а направо — в сербский квартал и заканчивается ситницким мостом, где происходил самый горячий бой с албанцами. Я собрал самые подробные сведения об этом событии. Вот как было дело.

В понедельник утром албанцы, упоенные успехом у Вучитрна, стали прибывать группами от тридцати до пятидесяти человек на равнину, находящуюся на другом берегу Ситницы, против Митровицы и турецкого лагеря. В тоже время замечено было скопление албанцев на высотах, лежащих на запад от Митровицы, где идет дорога из Ипека. Сообразно с обстоятельствами, Саид-бей занял позицию на гребне, через который идет дорога в Митровицу, — позицию очень выгодную, так как здесь высоты образуют полукруг, что позволяло обстреливать большое пространство. Он поставил там шесть орудий и выкопал траншею на четыреста человек. С той же стороны, у въезда в Митровицу, он раскинул несколько палаток пехоты. Со стороны же Ситницы он поставил двенадцать пушек и сосредоточил пехоту для защиты ситницкого моста. Здесь были вырыты три траншеи: одна — на севере, от моста по берегу, где находились албанцы: две других — по обеим сторонам моста на митровицком берегу.

Около полудня, уже вся долина Ситницы пестрела албанцами в их панталонах в обтяжку, коротких куртках, и круглых белых шапках. Албанцы остановились в двухстах саженях от моста и держали совет. В городе их прибытие вызвало страшное волнение. Мусульмане запирали лавки и вооружались, чтобы присоединиться к албанцам, когда они ворвутся в Митровицу, и принять участие в изгнании заптиев-христиан и русского консула. Сербы, [516] видя грозящую опасность, начали баррикадировать дома. Саид-бей послал к албанцам парламентера, прося их удалиться, но те отказались исполнить это требование.

Щербина, с своей стороны, понимая опасность, вышел посмотреть, приняты ли все меры для охранения христиан. В ту минуту, когда он выходил из консульства, к нему подошел какой-то сербский монах с просьбой визировать паспорт. — «У меня нет времени, — ответил консул. — Я должен спасти тысячи христианских жизней, которые находятся в опасности».

Саид-бей боялся, что албанцы, пользуясь темнотой, ворвутся ночью в город при содействии митровицких мусульман. По всей вероятности, таково и было намерение албанцев. Корреспондент «Neue Freie Presse», г. Гебауэр, глубоко сожалевший, что по албанцам стреляли, утверждает в своем журнале, что было преступно стрелять в албанцев прежде, чем они произвели нападение, так как Митровица, окруженная с севера Ибаром, с востока Ситницей, а с юга высотами, на которых расположен турецкий лагерь и русское консульство, была достаточно гарантирована от взятия приступом. Это неправильно. Во-первых, потому, что Митровица доступна и открыта с запада со стороны равнины, расстилающейся между Ибаром и южной высотой, а затем, самый бой показал, что огонь был действителен только потому, что солдаты могли целиться при дневном свете, чего нельзя было бы сделать в темноте.

На этом основании Саид-бей решил, что невозможно позволить албанцам остаться близ Митровицы на ночь, и он лично делает последнюю попытку убедить их. В это время Щербина идет на ситницкий мост, в двухстах саженях от которого стояли албанцы. Находившийся при нем жандарм-албанец Гассан умолял его уйти отсюда, так как он рискует быть убитым, но Щербина продолжал осматривать неприятельскую позицию, после чего поднялся на южные высоты. Саид-бей тоже вернулся после своей бесплодной попытки переговоров и тотчас же приказал открыть артиллерийский огонь.

Было три часа пополудни. Первый выстрел, предназначенный испугать албанцев и обратить их в бегство, был направлен выше их голов. Но вместо того, чтобы скрыться в горы. что албанцы сделали бы, если бы не имели намерения овладеть Митровицей, как уверяет корреспондент «Neue Freie Presse», они с диким криком, массой, [517] устремились на мост, с целью проникнуть в город. Даже пушечный выстрел был бессилен остановить их. Имея во главе Бейто, адъютанта Иссы Болетинаца и самого страшного разбойника, албанцы, с криком: «Кто истинный турок и сын турка — вперед!» стремительно бросились на мост. Передовые албанцы, с Бейто во главе, уже достигли почти половины моста, когда солдаты, находившиеся в траншеях близ моста, открыли по ним сильный огонь залпами. Эта пальба произвела поражающий эффект. В одно мгновение равнина была покрыта албанскими телами. Бейто и его друзья были убиты на месте. Двенадцать албанцев передовой группы, среди которых находился один старик, остались целы и немедленно сдались. У некоторых из них оказались мешки, предназначенные для добычи. Даже неделю спустя после битвы, на этом месте видны были следы крови, и множество албанских жен приходило сюда оплакивать своих и проклинать чужеземцев.

Остальные албанцы рассеялись и пытались укрыться за мельницей, стоявшей близ моста, но несколько гранат, посланных в этом направлении, скоро выгнали их оттуда. Отступая, албанцы стреляли по турецкой пехоте и артиллерии. Каждый раз, как группа албанцев выходила из-за прикрытия, среди них разрывалась граната, — и тотчас же два, три человека падали, некоторые медленно тащились недолгое время и затем опускались на землю, а другие большими прыжками бежали в горы. Часть албанцев, не участвовавшая в атаке моста, все время стреляла по батарее, в надежде отвлечь внимание артиллерии от своих соплеменников, но безуспешно, хотя некоторые их пули долетали до русского консульства. Далее на юг отряд турецких солдат выкопал траншею для защиты вокзала и тоже хотел открыть огонь. Железнодорожные служащие умоляли не делать этого, чтобы не вызвать ответного огня албанцев по вокзалу, где женщины и дети, видя опасность, испускали отчаянные крики. Скоро последние албанцы рассеялись, хотя и поддерживали огонь всю ночь. Бой длился два часа; артиллерийский огонь — тридцать пять минут. Орудия выбросили восемьдесят четыре гранаты и заряда шрапнели.

На западной стороне Митровицы бой был не так продолжителен. Албанцы, появившиеся перед турецкой позицией, не атаковали ее, но шли все на север, с целью проникнуть в Митровицу со стороны долины, тянувшейся по берегу Ибара. Заметив с этой стороны опасность, турецкий командир [518] открыл по всей линии артиллерийский огонь. Албанцы остановились и, после слабого сопротивления в течение двадцати минут, скрылись в горы.

Митровицкие мусульмане были взбешены таким результатом битвы и не переставали твердить: «Дураки! Отчего они не пришли ночью?» Никто не мог определить мне потери албанцев; у турок же был убит один только солдат. По частным турецким сведениям из трех нападавших албанских племен — Шалия и Лаб со стороны Ситницы и Дреница со стороны Ипека—племя Шалия потеряло 260 человек убитыми и 150 ранеными. По вычислениям, сделанным железнодорожными служащими, всех убитых было 317 человек; число же раненых неизвестно Неизвестность потери объясняется тем, что албанцы всю ночь подбирали своих убитых, чтобы Саид-бей не узнал, какие деревни принимали участие в нападении, и не арестовал бы потом сообщников. Одна деревня, все здоровое население которой шло против императорских войск, находится совсем близко от Митровицы. Во все время, пока я пробыл в Митровице, оттуда никто не выходил. Деревня эта была как бы терроризована. Турецкие же солдаты, даже неделю спустя после боя, во время своих экскурсий, находили тела в лесу.

***

На другой день после битвы распространился слух, что албанцы Ипека и Дьяковицы идут отомстить за вчерашнее поражение. Саид-бей с раннего утра выслал разъезды на дорогу в Ипек. Разъезды эти вернулись, не встретив албанцев. Тогда Саид-бей решил отправиться лично. Щербина тотчас же объявил, что будет сопровождать его. По дороге Саид-бей получил от Хильми-паши шифрованную депешу и вернулся, чтобы прочесть се Он отдавал соответствующие приказания, как вдруг услышал сильную перестрелку. Саид-бей вышел на ипекскую дорогу и увидел раненого консула. Рассказывая мне об этом, Саид-бей был страшно взволновав. Рассказ свой он закончил словами: «Какой позор! И это сделал солдат!» Я старался успокоить его, говоря, что нельзя всю армию делать ответственною за этот поступок, что войска достаточно выказали в понедельник свое отношение к долгу. Саид-бей покачал головой и возразил: «Бой — это простой долг солдата. Войска сделали только то, что должны были сделать. Но покушение солдата на убийство... Какой позор! Какой позор! Отчего я не мог идти [519] с консулом! Может быть, мое присутствие помешало бы совершиться этому несчастью».

Казак передавал мне следующее: «В среду утром, после боя, барин сказал мне: «Одевайся, Григорий! Мы пойдем на рекогносцировку». Я ответил ему: «Не ходите лучше! Здесь люди злы, как звери, и с вами может случиться несчастье». Другие служащие при консульстве тоже умоляли его не ходить, но он ничего не хотел слушать. Около полудня барин сказал мне: «Ты можешь отдыхать: мы не пойдем сегодня». Мы были очень довольны и уже успокоились, как вдруг около пяти часов барин снова позвал меня и объявил, что мы сейчас же отправляемся. Кавас Гассан тоже пошел с нами.

Мы шли по дороге, ведущей в турецкий лагерь и на ипекскую дорогу. Барин один шел впереди, с подзорной трубой в руке, которую ежеминутно подносил к глазам. За ним шел живший в Митровице серб, Трифа Попадич, находившийся в дружеских отношениях с консулом; за ним — я с кавасом. В некотором расстоянии от нас шел полицейский офицер с жандармом и три солдата; еще дальше — военный полицейский с двумя солдатами».

Щербина, как всегда, шел в сопровождении своего конвоя. По дороге встречались солдаты, шедшие из лагеря в город и обратно. Равняясь с консулом, они отдавали честь ружьями. Консул подносил руку к фуражке и кланялся. Таким же образом встретился и капрал Ибрагим Халит, уже три года служивший в войсках. Он шел из лагеря. Поравнявшись с консулом, Ибрагим схватился за ружье. Щербина, думая, что он, как и другие, хочет отдать честь, спокойно прошел мимо, приложив руку к фуражке. Ибрагим же быстро опустил ружье и выстрелил. Это было делом одной секунды. Консул был поражен в спину. Пуля вошла приблизительно около правой золоченой пуговицы его сюртука и вышла около левой. Щербина сделал еще два шага; потом колени его подкосились, и он упал на руки Трифе Попадичу. «Меня убили!» — сказал он. Трифа ответил: «Нет, неправда». Казак выстрелил из револьвера в убийцу; тот ответил ему ружейным выстрелом и бросился бежать по склону горы. Убийца спускался прыжками; пользуясь малейшим прикрытием, он стрелял по турецкому конвою консула, который, в свою очередь, открыл по нем огонь. Находившиеся в лагере войска, видя бегущего албанца [520] (албанцы, находясь на военной службе, носят свой национальный костюм), тоже стали стрелять в него. Их примеру последовали и солдаты, стоявшие внизу, в домике. Наконец, Ибрагим, раненый в руку, упал и был тотчас же схвачен.

В Митровице слышали беглую перестрелку, но думали, что это нападают ипекские албанцы. Находившаяся вчера на этой стороне батарея тотчас же прискакала марш-маршем занять позицию. По дороге встретили раненого консула. Офицеры соскочили с лошадей и стали помогать нести его. Прибыл Саид-бей посмотреть, что такое происходит и узнал о грустном происшествии. Вдали вели уже убийцу. Саид-бей тотчас же начал бить его хлыстом и кричать: «Что ты сделал? Зачем ты стрелял в консула? Кто приказал тебе стрелять?» Связанный убийца сжал зубы и ничего не отвечал. Командир продолжал наносить ему удары и повторял свои вопросы. Наконец, убийца сказал: «Вчера, во время битвы, убили моего брата, и я хотел отомстить». — «Неправда! Ты лжешь!» — возразил Саид-бей, снова нанося ему удары. Убийцу отвели в тюрьму. На следующий день он сознался, что на убийство его подстрекнул один бакалейщик, по имени Гуссейн Махмуд, жаловавшийся, что не находится человека, который освободил бы народ от русского консула — причины всех зол. Гуссейн так часто твердил это, что Ибрагим, наконец, вскричал: «Я буду мстителем!» Бакалейщик возразил: «Полно! Ты слишком труслив для этого». — «Нет, нет, я убью его! Только как я узнаю его?» — “Это очень ясно, — заметил Гуссейн, — он носит шапку с козырьком, и за ним ходит черкес». В эту минуту проходил помощник начальника станции, итальянец из Генуи, очень любезный молодой человек. Убийца заметил его французское кепи и прицелился в него. Гуссейну пришлось удержать его и объяснить, что это не консул. На следующий день Ибрагим встретил Щербину на Ипекской дороге и совершил свое преступление.

Вот любопытный рассказ по поводу этой встречи, слышанный мною в Митровице, но справедливость которого в разговоре с турецкими властями я не мог проверить, так как турки офицеры и солдаты очень недоверчиво относятся к расспросам, имеющим характер не простого разговора, но расследования. Мне говорили, что турки рассказывали, что Ибрагим весь день находился в сильном нервном возбуждении. Вероятно, под влиянием вчерашнего разговора, он ежеминутно собирался оставить лагерь и идти [521] в город искать консула. Начальство говорило ему, что ему незачем идти в город и что он должен оставаться на месте. Вечером, увидев приближавшегося консула, Ибрагим схватил ружье и, несмотря на приказание начальства, желавшего остановить его, быстро пошел навстречу Щербине. Если этот рассказ справедлив, то очень жаль, что начальники и другие солдаты не продолжали преследовать его, хотя бы криками, что, без всякого сомнения, обратило бы внимание Щербины и его конвоя.

Насколько во всем этом происшествии играл роковой случай, ясно видно из рассказа другого очевидца — серба, сопровождавшего консула. Рассказ этот я слышал накануне моего отъезда. «Эта каналья снял ружье, но вместо того, чтобы отдать им честь, направил его в барина. Тот с удивлением смотрел на него». — «В таком случае, — заметил я. — консул видел, как убийца целился в него?» — «Да, как и мы все; только это длилось одно мгновение». — «Это безразлично! Раз вы это видели, вы должны были броситься на убийцу. Это смутило бы его, и выстрел не был бы так верен, так как он невольно оглянулся бы на вас». — «Нам не пришло это в голову. Мы все двинулись, чтобы защищать консула. Трифа Попадич, бывший ближе всех к консулу, едва успел сделать шаг вперед, как в одном сантиметре от его живота просвистала пуля».

Кто знает, как бы все эго произошло, если бы спутники Щербины, вместо того, чтобы бежать вперед, с криком оросились на убийцу?

Раненого Щербину очень неловко несли в консульство. Несшие его люди не были госпитальными служителями и немилосердно трясли несчастного. Как сам Щербина после говорил, он ужасно страдал от толчков и грубого прикосновения к ране, но он до такой степени владел собой, что люди говорили, что он почувствовал боль только тогда, когда его положили на кровать.

Это происшествие произвело самое глубокое впечатление на население Митровицы. Христиане были в отчаянии и не хотели этому верить. Одна сербка, шедшая в консульство справиться о Щербине, — со времени его приезда, сербы постоянно приходили повидать его или поздороваться с ним, — встретилась по пути с тем же мусульманином, австро-венгерским агентом, (обязанным сообщать в ускюбское консульство, что делается в Митровице), который первый заговорил с нами на вокзале. Он обратился к ней и сказал: «Консула убили, и [522] хорошо сделали! Чего он шлялся всюду, вместо того, чтобы сидеть в своем консульстве!» — «Ты лжешь! Это неправда», — ответила женщина. Скоро она увидела сцену, происходившую между Саидом-беем и убийцей. В консульстве она узнала остальное и тотчас же побежала в город, где со слезами объявила эту весть сербам. Как только это событие сделалось известным, сербские дома наполнились женским и детским плачем. Такое настроение царило в Митровице до дня отправки тела. Один серб говорил мне: «Мне это до такой степени тяжело, что я готов схватить себя за горло и задушить». Другой прибавлял: «Лучше бы дали в понедельник ворваться албанцам. Пускай мы все погибли бы! Это было бы легче, чем видеть, как гибнет человек, явившийся защищать нас. В Европе, никто никогда не обращал ни малейшего внимания на наши страдания. Он один пришел защищать нас, — и вот его убивает дикий албанец. Какие мы несчастные!» В церкви почти ежедневно служились молебны об исцелении Щербины.

Среди мусульман этот случай тоже произвел впечатление. Одни из них, — честные, т. е. не очень злые, — говорили: «Теперь наша империя погибла. Московский царь придет отомстить за смерть своего консула и отнимет у нас нашу страну». Другие, австрофилы, распространяли слух, что не Россия, а Австро-Венгрия захватит страну. Она-де имеет право на это в силу ст. 25 Берлинского трактата. До сих пор Россия противилась этому, но теперь, раздраженная тем, что турецкий солдат убил ее консула, она, чтобы отомстить, позволит Австро-Венгрии овладеть этой страной.

Турки с грустью выслушивали это, но албанцев, по-видимому, это нисколько не беспокоило, и они даже были довольны. Утром три наиболее уважаемых мусульманских семейства бежали из Митровицы в предвидении грядущих событий. Среди же оставшихся замечалось радостное настроение. Свершилась кровавая месть за бой понедельника. Албанец, когда совершит кровавую месть, чувствует себя триумфатором. Он устраивает большой праздник и радуется со своими друзьями. Совесть его спокойна и он приобретает уважение всего племени. Человек же. не отомстивший кровью за кровь — трус. Никто не верит, что он поступил так из чувства человеколюбия, а не из трусости. Когда албанец стареется и приближается к смерти, он отпускает бороду, что служит знаком почтенности, и тогда уже никому не делает зла, так как посвящает себя Богу. Случается иногда, что и молодые албанцы поступают [523] так же из религиозного чувства. Они не пользуются уважением. Никто не верит, что они поступают так по религиозному чувству; о них говорят: «Он — трус! Он боится, чтобы кто-нибудь не сделал ему зла, а потому дал обет самоотречения».

На другой день после покушения на жизнь консула, мусульмане вооружились и стали советоваться, как отпраздновать им убийство Щербины. Одни кричали среди базара «Надо перебить всех христиан! Стреляйте в них!» Другие говорили: «Нет, прикажем только в знак торжества закрыть базар». Сербы, перепуганные угрозами, отправили к Саиду-бею депутацию, которая предупредила его о том, что делается, и сообщила, что все сербы собираются бежать из города. Саид-бей тотчас же энергично заявил, что, пока он командует городом, он не потерпит, чтобы кто-нибудь мог сказать, что жизнь и имущество христиан не находятся в безопасности. Он запретил кому бы то ни было бежать из Митровицы и отдал по войскам приказ, чтобы по улицам днем и ночью ходили патрули. Так было сделано, — и спокойствие восстановилось. Никто не стрелял в христиан, и базар не был закрыт.

Радость албанцев значительно уменьшилась, когда они узнали, что консул только ранен и может выздороветь. Зато, когда распространился преждевременный слух о смерти Щербины, они от радости стреляли в ближайших горах. В тоже время, неизвестно из какого источника, между ними пронесся слух, что они останутся безнаказанными. Вот что рассказывал мне по этому поводу один турок: «Наш государь упал на колени перед московским царем и сказал ему: делай со мной, что хочешь, только не причиняй никакого зла моим дорогим албанцам. За пролитую кровь твоего консула я заплачу тебе 80,000 дукатов». Албанцы, когда хотят остановить кровавую месть, являются в судбище, которое назначает цену крови, после чего кровавой мести уже не бывает. «Московский царь, — прибавил мой собеседник, — принял предложение нашего государя, и мы теперь покойны: нам не будет сделано никакого зла». Но если они не боялись больше мести московского царя, то относились с большим уважением к многочисленным турецким войскам. В течение пятнадцати дней, которые я пробыл здесь, я не видал ни одного вооруженного албанца на Коссовской равнине. Интересно знать, продолжается ли это так и теперь?

[524] Можно задаться вопросом, было ли покушение Ибрагима единичным случаем, или жизнь Щербины находилась в постоянной опасности в Митровице? Я думаю, что последняя гипотеза наиболее верна. С самого приезда Щербины мусульмане говорили о том, что его убьют. Сербы предупредили его об этом. Щербина ответил им: «Меня — никогда! Меня никто не осмелится убить. Это простые россказни. Ведь я консул! Вот вы, действительно, подвергаетесь смертельной опасности, и вам больше, чем мне, следует беречься». Щербина говорил им так только для того, чтобы не обескураживать их. И действительно, на что могли бы они надеяться, если бы знали, что даже консул не уверен в завтрашнем дне? Со своим казаком консул говорил иначе. «Григорий, — говорил он ему, — нас здесь только двое русских. Нас ненавидят и, вероятно, убьют. Впрочем, не в этом дело! Ты, однако, не очень бойся. Ищут моей смерти, а не твоей. Может быть, тебе и не сделают никакого зла».

За несколько времени до описанных кровавых событий, четыре человека Бейто, адъютанта Иссы Болетинаца, убитого на ситницком мосту, сидели в Митровицком хане, выжидая случая убить консула. Внизу, у вокзала, на берегу Ситницы, где консул иногда гулял, его в течение восьми дней подстерегали три вооруженных человека. Это факты, переданные мне: сколько же таких, которых я не знаю!

Прежде, чем закончить, я считаю долгом отметить странное отношение к событию в Митровице некоторых политических австро-венгерских элементов и особенно «Neue Freie Presse». Эта газета с самого начала обвиняла Щербину в случившемся несчастии. Если бы это было личное мнение одинокого корреспондента, то об этом не стоило бы говорить. Каждый имеет право думать, как ему угодно. Но здесь является совокупность фактов и обстоятельств, весьма печальных и далеко не успокоительных для будущего. После покушения, вероятно, с целью смягчить репрессалии, неприятные для турок, старались часть ответственности за случившееся возложить на Щербину. Даже Садык-паша, адъютант султана, член третьей комиссии для умиротворения албанцев, сделал несколько намеков в этом роде в моем разговоре с ним. Он особенно настаивал на том, что со стороны Щербины было большою неосторожностью выходить на другой день после боя. Понятно, я протестовал. Долг Щербины был знать, что готовится со стороны Ипека, чтобы донести об этом своему правительству, которое послало его [525] не для того, чтобы он сидел, сложа руки, в четырех стенах. Идя в лагерь, в среду солдат, он меньше рисковал, чем если бы пошел в город. Кроме того, царь одобрил все, что он сделал. Садык-паша умолк, и разговор перешел на другие предметы. Подобное отношение со стороны турок понятно, так как они хотят избавиться от ответственности; кроме того, они делают замечания, о справедливости которых можно спорить.

Но какой интерес могли иметь австрийцы, взваливая ответственность на Щербину? Какой вред могло принести его отношение политике австро-русских реформ, на которых он настаивал по мере своих сил? Надо заметить, что австрийцы его обвиняют не в том, что он «неосторожно» отправился в лагерь на другой день после боя, а в том, что по его вине стреляли в албанцев, восставших против реформ. Своим вмешательством в пользу боя, Щербина, в глазах австрийцев, оправдывал или, по крайней мере, делал неизбежными репрессалии, другими словами, покушение на свою жизнь.

Корреспондент «Neue Freie Presse» однажды лично говорил мне: «Несмотря на все утверждения, я остаюсь при том мнении, что Щербина одним своим присутствием принудил турок стрелять». Австрийцы не могут простить Щербине того, что по албанцам стреляли! Но почему же австрийцы могут быть недовольны стрельбой по албанцам? Не только шепотом, но даже открыто говорились всевозможные вещи по этому поводу, так как вся Митровица знает, что австрийцы, или, по крайней мере, их агенты были в отчаянии от случившегося с албанцами. Говорили, что Австро-Венгрия поощряет волнение албанцев, — даже турецкие чиновники отчасти подтверждали мне это. Популярность этой державы среди албанцев покоится на том, что она ободряет и возбуждает их против сербов. Албанцы считают друзьями только тех, кто одобряет и благоприятствует их грабежам. Это подтвердил также и австро-венгерский консул в Ускюбе, объясняя мне, почему Австро-Венгрия бессильна заставить решиться албанцев-католиков принять реформы. «Католические священники, — сказал он мне, — только до тех пор пользуются у них влиянием, пока они одобряют их желания». Когда обрисовалось сопротивление реформам, все австрофилы и все те, которые всюду восхваляли Австро-Венгрию, стали поддерживать оппозицию и говорить как можно больше дурного про сербов. Уверяют даже, что [526] они говорили албанцам: «Полно! Чего вы боитесь? Избавляйтесь от московского и сербского консулов. Турки не посмеют стрелять в вас, так как вам покровительствует Австро-Венгрия». Вполне понятно, что при таком положении дела, этим людям было в высшей степени неприятно, что пушки Саида-бея таким кровавым образом опровергли их слова. Албанцы должны были счесть их хвастунами и признать, что Австро-Венгрия ничего не стоит. Вся ненависть обрушилась на русского консула, так как они были уверены — и, может быть, не без основания — что если бы не было Щербины, то албанцам не помешали бы вторгнуться в Митровицу. Пример Вучитрна подтверждает это.

Дух мести заставлял желать смерти Щербины, и ее приветствовали, как удовлетворение, как приветствовали ее албанцы. Ни один митровицкий австрофил не сожалел о смерти консула, как это искренно делали многие турки, верные султану. Напротив, все австрофилы радовались ей. Вот чем можно объяснить пронесшийся слух, которому поверило все население Коссова, что Щербину убила Австро-Венгрия.

Все это имеет значение с точки зрения местных событий, но меня сильно интересовала там другая вещь. Корреспондент «Neue Freie Presse», ведший такую кампанию на страницах своей газеты, прибыл сюда с рекомендацией и даже под покровительством австро-венгерского посла в Константинополе. Это такой акт доверия, на который не щедры австро-венгерские дипломаты, так как мне известно, что в этом было отказано многим другим австрийским корреспондентам. Этот корреспондент не говорит по-сербски: он не имеет никакой возможности непосредственно сообщаться с обитателями Митровицы или даже с мусульманами, знающими сербский язык. Он приехал в этот город с кавасом австро-венгерского консульства в Ускюбе, через посредство которого и входит в сношения с жителями этого города. С какими людьми, достойными доверия, с какими своими друзьями свел его кавас, — так как я не думаю, чтобы этот корреспондент писал свои корреспонденции непосредственно под влиянием какого-нибудь австро-венгерского представителя власти? Каким образом могло случиться, что этот служащий сообщал корреспонденту только сведения и впечатления, неизвестные другим корреспондентам, даже корреспонденту венского «Zeit», который ходил всюду, но только без австро-венгерского каваса?

Я не обвиняю венское правительство, не обвиняю и [527] австро-венгерского консула в Ускюбе, который лично человек очень любезный и серьезный и который мог не знать многих вещей. Я спрашиваю себя только, каким образом выйти из этого двусмысленного положения, представляющего постоянную опасность для Старой Сербии? Неужели у австро-венгерского правительства нет другого простого и энергического средства, помимо занятия страны до Митровицы и далее ее , проповедуемого венской газетой и не отвергаемого «Fremdenblatt», — средства честного и благородного, подобного тому, к какому прибегла Россия по отношению к Болгарии,—чтобы дать понять албанцам, что они навлекут на себя гнев Австро-Венгрии, если будут продолжать сопротивляться реформам и дурно обращаться с сербским населением, и что в этом отношении Австро-Венгрия вполне солидарна с Россией? Дикая ненависть болгарских комитетов к русскому правительству доказывает, что подобное разочарование умов, наиболее зараженных предубеждением, возможно, если искренне прибегают к таким благородным и энергичным мерам. Не завидует ли Австро-Венгрия лаврам, пожатым Россией на пользу человечества и цивилизации? Я ставлю этот вопрос: отвечать на него предоставляю другим.

_______________________________

Текст воспроизведен по изданию: Убийство Г. С. Щербины. Рассказ очевидца // Русский вестник, № 6. 1903

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.