Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

АНИКИН С.

ДОМОЙ ЧЕРЕЗ БАЛКАНЫ

І.

Густо-синяя с блеском эмаль Средиземного моря стала блекнуть, зеленeть, мутиться. Туманные гористые берега становились рельефнeе, чище, голубeй. И замeтно было, как мы все глубже и глубже входим в полосу узкого, бесконечно длинного залива, в концe которого ждут нас Салоники.

Слeва маячил угрюмый массив Олимпа, дерзко обезглавленный веселыми купами серебряных облаков. Справа — три пальца лeсистой корявой ладони. Пальцы далеко протянулись на юг, к сплошной синевe моря, словно погнались за кeм, хотeли схватить, но могучая сила парализовала их, и они застыли, остались недвижны.

Самый дальний — Афон. Он длиннeе других пальцев и стыдливeй. Весь бирюзовый, полурастаявший в морe, одeлся тончайшим голубым тюлем и манит к себe, приковывает. Таинственный, невeдомый, и вмeстe с тeм родной-родной. Дорог и близок был он с самых пеленок.

«Гора Афон, гора святая»... Сколько пылких юношеских мечтаний неслось и несется сюда из далеких равнин сeвера, старческих вздохов, предсмертных стонов. Сколько чудесного, сказочного связано с этим именем. Хотeлось бы сняться с высокой, чуть дышащей от легкой качки, палубы морского богатыря и полетeть туда, к этому почти прозрачному голубому полуострову, дохнуть его смолами, его мрачным святым уютом, его обаятельной неразгаданностью.

Пассажиры на палубe. Раздeлились по двум бортам: интеллигенция по лeвому борту, простонародье — направо. И непонятно, какая сила произвела такое дeление. Налeво бинокли, морские карты, справочники, звонкие восклицания женских голосов, радостное гудeние мужских. Смeются, вспоминают [100] легенды, декламируют классиков. И шепчутся, и розовeя горят дeвичьи щеки, искрятся кокетливые взоры. Кто-то кричит звучным молодым баритоном:

— Вот оно, жилище богов! Мнe однажды из-за этого чорта Олимпа единицу вкатили!

Другие звонкие голоса покрывают это признание еще болeе живым хохотом.

Спиной к Олимпу, лицом к Афону сeрые латаные пиджаки, угрюмо задумчивые взгляды, молчание вперемежку со вздохами. Унылый, ровный без повышений и пауз густой гудущий голос кормового матроса Устиныча рассказывает об Афонских чудесах:

— И ни одна даже аль пташка женского полу не могит она жить там. Соловей поет, соловьиху не услышишь. Равно и галки, грачи — все единственно. Ворона увидишь, к примeру, а ворону ни в жисть. Долетит, куда ей положено, и назад принуждена вертать, а не то падает замертво, ровно ударит чeм. Также и рогатой скотины: женский пол не водится...

— Господи! — не выдержала маленькая, больше других вздыхавшая молодая бабенка, — гдe же они молоко-то берут?

— Быков доят! — острит молодой ткач, работавший гдe-то под Барселоной и везущий домой, как большую драгоцeнность, «настоящую, тальянску, гармонью».

Но над словами ткача никто не смeется. Молчат. Устиныч укоризненно продолжает:

— A что ж, ежели чудесное! От чудесного все может статься... Запасный солдат Трохвим Притула, возвращавшийся домой «на моблизацию» из самого Буэнос-Айреса и успeвший по дорогe пропить пять консульских пособий, плачет и крестится.

Крестятся и другие. И не поймешь, не отгадаешь: так ли молчат эти сeрые бывалые люди, слушая Устиныча, или, как и я, вспоминают о свeтлых годах своей юношеской жизни, когда искренно вeрилось, что Афон — это рай, а в раю «не женятся, не посягают, но яко ангели на небесех пребывают».

Олимп и Афон, два символа. Два знамени двух великих религий. Один зовет к празднику тeла, физической красотe, силe, плодородию, безпечному веселью, к празднику любви и ласки...

Другой отрицает тeло, проповeдует истощение, болeзнь, пост, безчадие, с омерзeнием отвращается от физической любви, от веселья, пeсни, игры... зовет к веселию смерти. [101]

И оба стоят рядом, на обоих цвeтут однe и тe же оранжевые рощи, одним дыханием дышит весна, одним маревом вeет лeто, к обоим враз ластится теплая южная осень, полная тут и там гроздьев сизого винограда, маслин, сахарных арбузов и пахучих, нeжных, тающих во рту золотистых дынь.

И оба не отрицают войны, благословляют побeду, плетут вeнки героям. Оба знамени воодушевляют людей к воинским подвигам...

Велика загадка, имя которой — человeк.

II.

К Салоникам подошли мы перед вечером. Я бы не сказал, что вблизи здeсь красиво. Издали — да. Тогда хоть рисуй иллюстрацию к «Тысячe и одной ночи». Десятки тонких, блeдных минаретов, а рядом громадные кубические постройки с куполовидными верхами. Все это из бeлого, чуть розоватого камня, или только кажущегося издали розоватым, не знаю. Вокруг мечетей, а может быть, это и не мечети, но цeлые магометанские монастыри и дворцы, — вокруг них глухие бeлокаменные кремли и фиолетовые, мертвенные, без вздохов и тревоги, кипарисы. Удивительное дерево — этот кипарис. Только послe того, как пришлось мнe много раз видeть его там, на югe, при полном ростe, смог я ощутить истинный характер этого дерева и понял, почему его садят над могилами, на кладбищах. Не тую, не ель, а именно кипарис. Это дерево создано для того, чтобы быть монументом, выражать бесконечную покорность и какую-то свою, чисто восточную стойкость к превратностям судьбы.

Наш ладан напоминает кипарис. В том, как пахнет дым ладана, и как сторожат нeмые богатыри, кипарисы сeдую старину здeшних мeст, прячется одно и то же настроение: настроение печали, грусти, покорности и все же... все же тревоги.

Тeсной грудой приткнулся город с пологому скату голой горы. Без улиц и площадей сползает он к морю, и уж у моря расстилается в широкое полотнище грязи, пыли, трамвайного лязга, крикливых магазинов, нагло блестящих неестественными огнями кинематографов, праздных зeвак, карманных воров... словом, всего того, что называют уличным движением крупного торгового центра. [102]

Пароход наш, видимо, пришел сюда первый раз. Это было морское чудовище Добровольного флота из новопостроенных, с обычными рейсами от Одессы до Владивостока и обратно. Война закинула его сначала в Геную, а оттуда с толпой русских бeженцев в Солунь.

Команда не знала расположения порта, и потому мы ненужно долго толклись в срединe залива, пока не подъeхал на лодкe агент другой, — не Добровольного флота, — пароходной русской компании и не рассказал нам, как и гдe надо причалить.

Потом на катерe подъeхали греческие чиновники провeрять пароходные документы, а потом уже мы пристали к берегу.

Пока все это происходило, наступил, и наступил дружно по-южному, темный теплый вечер. Верх города сразу померк, пропал, и запылал красными огнями низ.

Я положил-было пробыть в Салониках не меньше двух дней, потому что, кто знает, когда подшутит надо мной судьба во второй раз и закинет в эти страны. Хотeлось полазить по верхнему городу, по его, очевидно, узким, изломаным улицам, подсмотрeть чужую таинственную жизнь, или не жизнь, может быть, а умирание... По виду здeсь так много признаков этого умирания. Пустая, рассчитанная на сотни больших кораблей, гавань, чертовски удобная гавань! Куда лучше, чeм в Генуe, или в Одессe. Неподалеку дома с заколоченными окнами, сараи с растворенными пастями и безлюдные, навeрное пустые и заброшенные, покинутые амбары и магазины. Чье это все? Австрийское, германское? Почему никому больше не нужно? Неужели война и здeсь наложила свою разорительную лапу?

Мою догадку об умирании города подтвердил знакомый серб-журналист, который eхал на нашем пароходe домой из Франции.

— Э-э! — сказал он, как бы отмахиваясь от моего вопроса, — здeсь тоже кроется одна из причин теперешней войны. Салоники — миллионное предприятие. И пока они обслуживали турецкие области, вложенные сюда миллионы оправдывались, а как только бывший Балканский Союз подeлил эти области меж собой, — Солунь пала. Торговля убавилась чуть ли не втрое... и винят в этом нас же, сербов. Болгары говорят, что — будь Солунь болгарским городом, он бы не только не пал, а еще больше вырос.

— Но почему же вас именно винят? Вeдь город греческий? [103]

— Греческий. Но развe греков привыкли винить в чем-нибудь? Греки всегда в сторонe. Греция никогда ни в чем не отвeтственна. Таков уж взгляд на нее.

И серб мой махнул безнадежно рукой, словно Греция была и в самом дeлe не больше мальчишки из приготовительного класса.

— Однакож, — не унимался я, — Греция ваша союзница.

— Союзница, — согласился он уныло и добавил: — A propos. Будете имeть здeсь денежные дeла, — покрeпче держите в рукe кошелек!

Из бесeды с тeм же сербом выяснилась для меня и прямая причина падения торгового значения Салоник. Причина эта, как и все на Балканах, политическая. Раздeленные между «союзниками», турецкие области принуждены были послe войны теготeть к тeм торговым центрам, которые в этих странах со времени освобождения их от турок наладились. Так, новоболгарские земли должны были повернуться лицом к Софии, новосербские — к Бeлграду.

Кромe того, послeдняя междоусобная балканская война до того раздражила и разгнeвила народы, что болгарин, напримeр, предпочитал гнать свой товар через какое угодно мeсто, абы бо не через Грецию.

— Легче через Сeверный полюс, чeм через Солунь, пока она греческая!

Греки тоже, в свою очередь, так облагают товары пошлиной, что вынести это обложение рeшительно не под силу. И еще придираются, задерживают, строят мелочные козни и каверзы.

Послe, когда мы проeзжали окрестностями Салоник, я, грeшным дeлом, открыл еще одну причину, уже собственным разумeнием: окрестности эти, благодаря только-что бывшим двум войнам, представляют из себя пустыню, похожую на земли послe великого потопа. A пустыня, при всем своем желании «теготeть» к торговому центру, немного может сдeлать в смыслe поднятия этого центра до верхов благополучия.

III.

Ночевали на пароходe. Послeдняя ночь. Публика, перезнакомившаяся за недeлю безостановочного пути и десятидневного ожидания парохода в Генуe, была особенно возбуждена [104] и радостна. За ужином болтали без умолку, пeли кто был склонен к выпивкe, «пробовал» крeпость греческих вин.

Кого-кого только не было в вашей пестрой компании «русских бeженцев», вся Россия представлена: поляки, латыши, евреи, армяне, грузины, колонисты-нeмцы, малороссы... всe eхали из чужбины домой, торопились, как торопятся люди на пожар, на большое семейное несчастье. Вся мужская молодежь, конечно, с намeрением стать «под красную шапку» а женщины просто домой. Вeдь нельзя же, в самом дeлe, быть внe дома, когда в домe бeда.

Причин для радостного возбуждения на этот раз было особенно много. Во-первых, кончился морской путь. И хорошо кончился, без качки и болeзней, без страшных турецких и нeмецких мин, которыми нас стращали, без подводных лодок. Во-вторых, за цeлых семь дней узнали новости, цeлый сноп новостей, и всe новости с войны были для России счастливы. И в-третьих., что грeха таить, самая существенная радость приeхала к нам на пароход в лицe русского консула и раздавала нуждающимся денежные пособия.

И Притула, и ткач из Барселоны, и поляки-рабочие, которых бережно охраняли от лихого глаза цeлых пять ксендзов, расхаживали еще до ужина фертами. За ужином пошел у них форменный кутеж, и смeшивший всeх трепаный, худой, как осиновая жердь, еврей из Америки с особой выразительной страстностью пeл:

Чарочка моя, серебряная!
Кому чару пити,
Тому здраву быти!..

И Господь его вeдает, как умудрился этот еврейчик, тоже eдущий домой защищать родину, коверкающий русскую рeчь на всe лады и без всяких ладов, вывезти из Америки в Солунь старинную русскую заздравицу, которую пeвали наши прадeды во время богатырских пиров.

С вечера же стали записывать желающих выeхать с утренним поeздом. И с этой записью планы мои относительно подробного осмотра Солуни разбились в дребезги. Помeшало благоразумие, этот всегдашний спутник неудач и неуспeхов.

На этот раз благоразумие пришло ко мнe в лицe все того же знакомого серба.

— Вы что, уже спать собрались? — спросил он [105] удивленно, — а там на носу записываются в очередь, eхать с утренним поeздом в Ниш.

— Я рeшил побродить пару деньков по городу.

— Хм... смeло.

— Почему? Развe есть еще опасности?

— Видите... как вам сказать? благоразумнeе уeхать. Я полагаю, что через Болгарию надо проскочить возможно скорeе... Кромe того, здeсь по дорогe два моста... вы их увидите. Если они еще не взорваны болгарами — ваше счастье!

— Вы шутите? Неужели болгары начнут войну против вас?

— Да, готовятся.

— Но вeдь эта война и против России?

— Конечно. На Россию они не посмотрят.

Дeло это происходило осенью 1914 года, еще в началe общеевропейской войны, когда, правда, поведение Болгарии вызывало подозрeния, но мысль о враждебных отношениях ее к России все же казалась чудовищной. Особенно невeроятной показалась она мнe, так как среди болгар у меня были друзья, и я намeтил даже по пути заeхать к ним в Софию на пару деньков, повидаться. Я видeл и знал, что болгары, в сущности, русские люди,

— Не может быть этого! — сказал я сербу, — да, наконец, что вам дeлить? голую Македонию? Отдайте вы ее болгарам, сами получите добрый кусок Австрии. Еще лучший кусок, по крайней мeрe, культурный!

— Ха! Дeло вовсе не в этом.

И угрюмый серб, которого я не видeл до того смeющимся, улыбнулся сквозь густые, черные, как сажа, усы.

— Ежели мы отдадим Македонию хоть сейчас, — Болгария все равно кинется на нас.

— Слушайте! Но почему?

— Вам, русским, трудно понять это. Вы мало живете политикой, не сталкиваетесь ежедневно с сосeдним, чужим народом. Вы, благодаря простору, всегда дома. Пожили бы, как мы: шагнешь вперед, — перед носом Австрия. Рукой махнешь — Болгария. Головой качнешь — в Грецию попадешь... У нас чутье есть на это. Болгария будет воевать! — и добавил послe долгой паузы:

— На германские деньги. Вeдь Россия не может дать теперь ничего.

Мы долго еще протолковали на эту тему, и я, запасшись [106] рядом практических совeтов относительно сербских порядков и обычаев, пошел записываться на утренний поeзд.

— «Проведу-ка я эту пару лишних дней в Софии, — думалось мнe при этом, — авось мои болгарские друзья наговорят еще больших страхов и ужасов про Сербию».

ІV.

Партия к первому поeзду составилась человeк в двeсти. Я не знаю, что бы мы стали дeлать без помощи нашего консульства. Оно распорядилось относительно извозчиков для багажа, а это при отправкe враз двухсот человeк — одолжение не малое. Сами рeшили идти пeшком, так как от пристани до вокзала было в сущности близко.

Извозчики были всe греки. Ну и извозчики! Лошаденки как мыши и к тому же драные, замореные, еле двигают ногами. Вмeсто телeг дроги, на которых еще большие чемоданы можно было поставить, а мелочь — никак. Все же уложились, пудов по семи на подводу, — больше грек не брал: тяжело.

Част публики пошла напрямки, а часть должна была идти за подводами, присмотрeть. Я попал в доглядатаи. Мнe же пришлось поэтому платить за подводу: грек не хотeл двигаться с мeста, не получив свои два с половиной франка авансом. К несчастью, со мной не было греческой мелочи, а ни итальянской, ни сербской грек не брал. Мотал головой, бормотал что-то, и в этом бормотаньe я отчетливо улавливал русское «нэт» и французское «д'аржан».

Нечего дeлать, пришлось вынуть завeтные десять греческих франков, которые береглись, по совeту серба, на билет, и отдать.

— На! — проговорил я с достоинством, — сдачи!

Грек схватил монету, и мгновенно, — не успeл я замeтить, как, — она исчезла в его рваных штанах с ширинкой до полу.

— Сдачи? — повторил я настойчиво.

Грек смотрeл на меня снизу вверх большими, черными. будто выточенными из антрацита, глазами и молчал.

— Сдачи! Пети монэ! — крикнул я во всю силу легких, [107]

Грек все так же стоял и так же смотрeл. Нас окружила толпа таких же рваных, не латаных греков с такими же блестящими черными глазами, как у моего грека, и с такими же не вeсть зачeм подметающими землю ширинками в общем узких штанов. Они равнодушно и молча курили свои трубки с невыносимо крeпким табаком, выжидая, чeм все это кончится.

Я начал теряться. «Может быть, и в самом дeлe не понимают», — думалось при видe того поразительного невиннeйшего спокойствия, с которым греки выжидали конца всей истории. Но память, особенно почему-то острая при возбуждении, неутомимо подсказывала и всe предупреждения знакомого серба, и рассказы корабельных матросов о том, как ни одно русское судно не обходится в Греции без скандала, как в Пиреe то и дeло происходят драки матросов с греками, и как греки такой продувной народ, что без драки с ними нельзя...

Не знаю, что было бы, если б грек выдержал свою роль до конца. Но он этого не сдeлал. Замeтил ли мою растерянность, или по другим соображениям — не знаю — он стал пятиться, пятиться и вдруг юркнул за спину другого грека. Еще момент, и я потерял бы его, а вмeстe с ним и возможность достать желeзнодорожный билет. С кого спросить? Всe греки в толпe одинаковы!

Растерянность моя мигом прошла. Преодолeв брезгливость, я схватил бeглеца за фалду коротенькой безрукавки. Грек упал на землю, застыл.

— Сдачи, чорт! — крикнул я, выпрямляясь.

Грек пополз, извиваясь, в толпу ширинок. Я наступил ногой ему на ширинку. Грек перестал ползти, но стал вырываться, как уж из-под палки.

— Сдачи!

Признав себя побeжденным, грек опять-таки поразительно быстрым и ловким движением вытащил из глубины ширинки кошелек, раскрыл его и протянул мнe. В кошелькe была мeдная мелочь, и я отказался до него дотронуться. Тогда он открыл другую половину с серебром и сам уже отсчитал семь с половиной франков.

Я взял деньги, и мы мирно поeхали на вокзал.

Вокзал маленький, грязный, тeсный. Нас продержали в нем часа два, визируя зачeм-то паспорта. Наконец, запаслись билетами, и билетами только до сербской границы, часа на два [108] пути. Усeлись в вагоны, а вагоны хуже старых французских: ни сeсть, ни лечь, ни повернуться... В довершение всeх неудобств, кто-то пустил слух, что провизией надо запастись на двое суток. До самого Ниша не будет буфетов, и не достанешь ни хлeба, ни воды.

И без того отягченные багажем пассажиры бросились запасаться всeм, чeм только можно было запастись около станции. Накупили хлeба, арбузов, винограда, вина и воды.

Наконец, поeзд загромыхал по стыкам, и Салоники сразу пропали. Мы въeхали в долину какой-то мутной, искрасна желтой рeки с плоскими пустыми берегами; так и пошли вдоль нее.

Мeстность была до того безотрадна, пуста и уныла, что странным казалось сосeдство с ней Средиземного моря, сeдых оливковых рощ, кипарисов и пальм.

Ближе к рeкe еще зеленeло, а дальше сeро-желтое, сожженное солнцем и вeтрами поле до самого горизонта, до самых далеких серебристо туманных гор, верст на пятьдесят, а может быть, и на сто. Ни пахоты, ни даже жнивья — ничего. Нeт и деревень. Мeстами лишь глаз замeчает былую, сравненную теперь с землей, глинобитную постройку и обросший сорными травами слeд былой дороги, оросительной канавы, или какого-то другого сооружения.

Из живых существ попадаются только фигуры турок ли, или похожих на турок людей в красных лохмотьях, верхом на маленьких осликах. Ослик крошечный, с козу, а человeк несоразмeрно большой, длинный, прямой. Едет, и кажется — ноги волочатся по землe.

Замeтишь иной раз пастуха. Стоит недвижно, как столб среди поля, не шелохнется. По тому только и догадаешься, что пастух это, а не межевой знак, — опирается на палку, и вокруг стадо овец, дружно движущих упрямыми головами.

Такова Македония, из-за которой так много пролито крови, и прольется, может быть, еще больше того.

Около станций, или скорeе не станций, а мизерных, одиноких средь пустынного поля, полустаночков видна кое-какая культура. Очевидно, здeсь живет европеец: густо-зеленый апельсиновый садик с поливом, буйно растущий молодой виноградник, цвeтничек в палисадникe, бобы по жердям, тополи... Все это показывает, что культура здeсь возможна и, вeроятно, выгодна. [109]

V.

Верстах в пятидесяти от Салоник проходит сербская граница. Здeсь ждал нас особый поeзд, предупредительно приготовленный сербской администрацией. Поeзд чистый, просторный, удобный.

Вмeсто старшего кондуктора eхал с нами сам главный инспектор желeзных дорог Сербии. На изысканном французском языкe он предупредил «дорогих гостей» не запасаться билетами. Достаточно показать русский паспорт. И, разумeется, всякий может занять мeсто по собственному выбору, гдe кому удобнeе.

До сей поры большинство пассажиров отлично мирилось с удобствами третьего класса, нерeдко — четвертого. Теперь же со стремительным криком ринулись всe к вагонам первого класса. Привычные первоклассные пассажиры не успeли ахнуть, как бархатные диваны были захвачены ткачами, польскими рабочими, американскими евреями.

Только самые безпечные и нерасторопные, в родe Притулы и еврейчика, пeвшего «Чарочка моя, серебряная», очутились с нами во втором классe.

Один столичный адвокат, eхавший с женой и грудным ребенком, оказался в затруднительном положении. Женщина сидeла на узлах на перронe, плакала полным голосом и ни за что не хотeла идти в третий класс, ребенок ревeл, сам адвокат бeгал по вагонам, умолял уступить ему мeсто:

— Господа! в третьем классe просторно. Умоляю вас... Там такие прекрасные вагоны, удобные, чистые!

— A не поихать ли вам, панычу, в тим третьим классe? — отзывались на его уговоры парни, — колы там хорошо!

Адвокат пускал в ход все свое профессиональное краснорeчие, а ему только улыбались. Подмигивали друг другу. Наконец, терпeние адвоката лопнуло. Он выругался:

— Нахалы!

— Что вы сказали? ну? Что вы сказали? — вспылил вдруг сухой еврейчик, пeвший «Чарочку».

Адвокат смутился, но повторил:

— Нахалы!

— Два раза сказали! — нежданно смeшливо отвeтил еврей, и гул дружного хохота покрыл слова. [110]

Адвокат растерялся, побагровeл и не нашел ничего лучшего, как повторить снова;

— Нахалы!

— Три раза сказали! — тeм же тоном отвeтил еврей и новая лавина грохочущих голосов потрясла вагон.

Но в концe концов устроился и адвокат с семьей. Из отдeльного купэ в нашем вагонe высунулась голова старого еврея, настолько обросшая волосами и бородой, что можно было принять ее скорeе за голову бeлого пуделя, чeм за человeческую.

— Эй-эй! пане! нане! — закивала голова в сторону адвоката, — пане! нехай — ну ваша барыня идет сюда! ну? A мы пойдем в третий класс! Ну?

Из купэ один за одним вышли шесть пожилых евреев с охлопьем под мышками и под предводительством сeдого, волосатого направились к выходу.

— Нам все равно! Мы можем eхать и в каком другом классe! ну?

Адвокат устроил успокоившуюся жену с ребенком в купэ, сам усталый, но довольный, вышел к нам в общий вагон.

— Уф! измучился, измотался! — сказал он, отдыхая.

Но отдых адвоката был короток. В вагонe запахло вдруг гарью. Всe стали принюхиваться, недоумeвая, — откуда. A поeзд тронулся и вскорe развил полный ход. Запах гари разростался.

В запертом купэ послышалась сначала возня, потом острый крик испуганного женского голоса. Прибeжал чиновный серб, взъерошенный, взволнованный, ворвался в купэ, что-то звякнуло,, и снова закричала женщина, но уже воющим голосом.

Серб вышел из купэ, осмотрeл вагон безпокойным огневым взглядом, и, убeдившись, что все на мeстe и в порядкe, так же скоро вышел.

Вслeд за сербом вышла и жена адвоката, плачущая, убитая, безпомощная. Упала на диван, зарыдала:

— Что он со мной сдeлал!.. Что сдeлал...

Только тут мы догадались наконец всполошиться. Адвокат и наши женщины бросились к плачущей утeшать, уговаривать.

— Что он сдeлал! — не унималась та, мeшая рыдания с истеричными криками, — он и ребенка чут не выкинул в окно! Все... фамильное серебро... спиртовку... молоко... Чeм я буду кормить малютку! [111]

Оказалось, она разожгла в купэ спиртовку, чтоб вскипятить ребенку молоко. Поeзд рванул, спирт выплеснулся, облил багаж, и все загорeлось. Мы всe еще принюхивались и прислушивались, а чиновный серб с поразительной находчивостью не только сразу догадался, в чем дeло, но опредeлил также, гдe именно произошло несчастье.

Возможно, что если бы не он — мы нeкоторое время eхали бы в пылающем поeздe, а потом, вeроятно, утучнили бы своими костями и без того богатые человeческим туком македонские поля.

Благодаря сербу, все кончилось благополучно. A какой-нибудь полудикий македонец найдет фамильное серебро старого барского рода, и из несчастья барыни родится счастье для него, полуголодного оборванца.

Развеселая компания наших сосeдей, не стeсняясь присутствием адвоката, заранeе поздравляла невeдомого македонца с находкой и не без зависти рассуждала о том, как македонец лихо подвыпьет.

VI.

Проeхали через тe два моста, о которых тревожно говорил знакомый серб в Салониках. Мосты дeйствительно были не из приятных. В этом мeстe дорога уже извивалась по торным ущельям. Мосты были перекинуты через бурливую горную рeчку и проносились высоко-высоко над ее шершистым, каменистым руслом. Когда-то они построены были прочно: из громадных, спаянных цементом, гранитных глыб и стали. Но их взрывали, может быть, не пять и не шесть раз, а больше. В гранитe замeтны были слeды закопченых трещин, желeзные скрeпы во многих мeстах были вывернуты из гнeзд, закручены, поломаны, кругом валялись обломки и обглодки массивного сооружения, которого в мирном краe хватило бы на тысячи лeт.

К нашему счастью, проeхать по обоим мостам было еще можно, и мы проeхали. При этом поeзд двигался по ним, как слeпой в незнакомом мeстe, ощупью. И особенно жутко было в срединe, над самой пучиной. Там по развалинам мостовых быков дерзко прилажены были кое-какие жалкие горбыли, и на горбылях положены рельсы. Они безпощадно гнулись под тяжестью вагонов, трещали, готовясь каждую секунду рухнуть и потащить нас за собой. [112]

И все же мы проeхали. Но когда по другой конец оставленного поeздом моста я встрeтился глазами с сербским мужиком в домотканном коротком полукафтанe; в лаптях и с ружьем на плечe, то в больших и внимательных карих глазах ясно прочитал удивление, которое, казалось, говорило:

— Вот-то счастливчики! Проeхали и ног не замочили!

И дeйствительно, на другой же день в Нишe до нас дошел слух, что сербские вооруженные мужики не доглядeли: один из мостов еще раз взорван. Взорван, вeроятно, бунтовавшими неизвeстно против кого албанцами.

До самого Ускюба мы eхали все тeм же безлюдьем, все той же пустыней. Только не степь окружала нас, а невысокие, полуголые, страшно обрывистые и скалистые горы. На горах даже пастухов не было видно. И странно, несмотря на полное безлюдье, не видно было по горам и дикого, нетронутого строевого лeса. Повсюду кустарник, низкие, словно опустошенные кeм, заросли.

Ускюб подвернулся, как оазис в пустынe. Поeзд шел по глубокому ущелью, к вечеру совсeм темному. Вдруг по горам, направо и налeво замелькали бeленькие мазаные хатки. Одна над другой, другая над третьей, от дороги до самого гребня горы. Побeжали в гору террасками. Всe освeщены заходящим солнцем, всe розовeют, загораются полымем оконца, блекнут и снова искрятся. Каждая хатка с терраской, с балконом, На балконах люди в красном, больше женщины. Наше появление внесло в их среду движение. Онe перевeшиваются через балконы, смотрят пристально и жадно в нашу сторону, словно стараются разгадать среди нас близких людей, говорят что-то непонятным для нас крикливым говором. Машут руками, привeтствуют нас. Может быть, онe имeют в виду и не нас вовсе, а свою мечту, но мы охотно принимаем все на свой счет и тоже машем им, кричим, кому что придет в голову.

Совсeм близко от моего окна бeжит турчанка в красном. Бeжит она в гору, легко перегибается вправо и влeво упругим стройным тeлом, смeло и плавно поддает бeгу локтями, широко и вольно взмахивает шальварами... как птица летит. У нас женщины так не бeгают. Завернула за угол, пропала. Остался на сердцe слeд чего-то раньше времени оборвавшегося, словно не удалось дослушать до конца сказку, дочитать упоительную романическую историю. [113]

За поeздом бeжали мальчишки. Кричали, падали, снова бeжали, отставали и награждали друг друга тумаками. Мальчишки, как вездe, во всем мирe: непослушные, дерзкие, каверзные.

Я видeл, как и здeсь нашлепывают их ладонями по извeстному мeсту, и как кричат они от обиды злым голосом, кусаются. Мальчишки всегда кусаются, когда злы.

Эти мальчишки принесли на станцию удивительные кувшины из красной пористой глины. Сдeланы кувшины в видe греческой амфоры и так художественно, с такими изящными украшениями, что наши дамы вмиг раскупили их, чтоб повезти домой на память о Македонии. Благо, дешево продавались, — по двадцати копeек за кувшин. Должно быть, искусство дeлать их привилось здeсь с поры Александра Македонского, и привили его сами древние греки. Я тоже купил на память кувшин. В нем была холодная ключевая вода замeчательного вкуса, и украшен он розой.

VII.

На слeдующий день утром мы проснулись в подлинной Сербии. Сербия — это беcконечное кукурузное поле с часто разбросанными зелеными островками посерединe. Островки — сливные и вишневые садики. Среди садиков низкие бeленые хаты с соломенными крышами до того похожими на наши полтавские, что забываешь даже, гдe eдешь: по нашей Малороссии или по Сербии. Около хат на завалинках тe же сивоусые неповоротливые старики в таких же длинных бeлых сорочках и бабы в пестрых клeтчатых плахтах, с головными платками, повязанными так же, как повязывают наши хохлушки. Тот же говор, та же мелодия рeчи, повадка, походка, то же добродушие.

На одной из станций поeзд стоял долго. Мы бeгали на ярмарку, которая собралась неподалеку. Потолкались здeсь, купили арбузов, винограда «по два гроши за око», — на наши деньги что-то около восьми копeек за три фунта, — нашли корчму и выпили пива. Пиво было настолько хорошо и дешево, что слава о нем моментально разнеслась по всему поeзду. Мужчины гурьбой двинулись к корчмe и, должно быть, добрую половину запаса выпили. При рассчетe мальчишка-подручный вздумал было взять с нeкоторых дороже цeны, назначенной стариком хозяином. Надо же было видeть. как раз [114] сердился старик на своего подручного: кричит, топает ногой, тянется к чупринe.

И чeм ближе подвигались мы к Нишу, тeм гуще было население, тeм культурнeе мeстность. Вмeстe с тeм все чаще и чаще стали встрeчаться раненые. Они запруживали станции, лежали вповалку на землe вдоль линии, кое-как перевязанные, с запекшеюся кровью на одеждe. Нeкоторых уводили под руки бабы, тут же перевязав их своими цвeтными платками. Под Нишем поeзд наш наполнился ими так, что некуда было ступить... И, что особенно нас угнетало, не видно было слeдов правильной медицинской помощи. Ближе к мeсту боя. видимо, были еще перевязочные пункты, а тут по желeзной дорогe и дальше в глубинe страны лeчили бабы, перевязывали бабы, ухаживали онe же. Чeм и как. Господь им свидeтель.

В Нишe на станции мы встрeтили первый отряд сестер милосердия, только-что приeхавший сюда из России. Здeсь были врачи и студенты. Они, как оказывается, приeхали сюда не прямым путем, через Болгарию, а поднялись по Дунаю вверх, до той узкой полосы, гдe смыкаются сербская и румынская границы. Болгарское правительство не пропустило этого отряда через свою территорию под предлогом «строгого нейтралитета».

Неужели прав был серб в Салониках?

Ниш — это типичный уeздный городок, мeсто которому в любой нашей южной губернии. Тe же грязные широкие улицы с низкими мазаными домиками; тe же магазины, в которых продаются кондитерские товары вмeстe со свиным салом и дегтем; тe же неповоротливые, медлительные погонщики, тоже праздное, отнюдь не злое, любопытство встрeчных прохожих. И если чего недостает для полноты нашей родной картины, так это еврейских селедочниц и юрких еврейских мальчишек с ваксой и газетами.

И сербский говор, если вникать в слова, главным образом в корни слов, — тот же наш говор с подмeсью французских слов и корней. Поговоришь с одним сербом, с другим, с третьим уже бесeдуешь по приятельски.

Первый «визит» мой в небольшой, сдружившейся компании бeженцев был в королевский дворец, гдe ютилось русское посольство. Называется он «конак Александра». Нашли мы этот конак очень легко. Кого ни спросишь, с охотой покажут улицу. проводят до угла.

В пору своих скитаний по бeлу свeту я видeл не мало дворцов, но такого еще не видывал. Здание, правда, обширное, [115] каменное, но примeнять к нему слово дворец не подходит. Досчатый, едва-ли когда крашенный пол готов был в любую минуту рухнуть. Доски гнулись под ногами, говорили и пeли, рычали свирeпо ступени лeстниц. Стeны выглядeли до того темно и неопредeленно, что приходилось невольно сторониться их.

Убого, бeдно, заброшено и, как-то, череcчур уже нище... Нище не только для «дворца», не только для «посольской резиденции», но просто для обыкновенного обывательского дома.

Управившись с дeлами в «конакe», наша компания отправилась в ресторан, в лучший ресторан Ниша, с громким названием «Русский Царь». Этот «Царь», по обстановкe бeдненький провинциальный ресторанчик, был полон народом. Обeдали. Мы с трудом нашли мeста и тоже стали заказывать eду. К немалому нашему удивлению, здeсь не говорили ни по-русски, ни по-французски, а только по-сербски и по-нeмецки. Казалось бы, что может быть в этом обидного? Мы не шовинисты, не «ура-патриоты». Не все-ли равно нам, на каком языкe объясняется трактирщик в Нишe? Лишь бы кормил хорошо.

Однако ж, среди всей нашей компании не было ни одного, кто бы не почувствовал себя оскорбленным таким обстоятельством. Почему? Никто не разбирался в этом, да и в голову не приходило. Потому, может быть, что слишком уж наголодались за границей по русской жизни, русскому говору, русским обычаям... A Сербия уже пахла Россией. Нечего дeлать. Пошумeли, понегодовали, принялись за обeд.

Послe обeда опять стычка с хозяином «Русского Царя». Объявил, что берет только золотом, или сербскими кредитками, а у нас были греческие. Послe долгих разговоров согласился взять по восемь франков греческие десятифранковые бумажки. Взял, но, видимо, не обрадовался. Узнала об этом мeстная публика и подняла настоящий скандал. Особенно разгорячился молодой черногорец, какой-то банковский служащий.

Весь огневый, яростный, как леопард, он наскочил на хозяина с кулаками. Что-то говорил много и горячо, потом вырвал кредитки у того из рук и, шагая легко, точно по воздуху, подбeжал к нашему столу:

— Вот ваши деньги! Платить не надо! Я сосчитаюсь с этим негодяем! [116]

Говорил на чистом русском языкe, чеканя слова. Но тут запротестовали мы, пожелали непремeнно заплатить.

— Нeт! Вы наши гости!

Долго и настойчиво препирались с черногорцем и поддерживающими его сербами, наговорили друг другу гору любезностей и похвал, в концe концов нашли компромисс и тут: черногорец расплатился за нас с хозяином «Русского Царя», а мы отдали ему наши греческие кредитки. При этом он, как банковский служащий, при помощи сложных вычислений доказал нам, что греческие деньги дороже сербских, так как Греция страна невоюющая, и потому снабдил нас сдачей.

В этом вопросe мы уже не рeшились спорить с нашим новым другом, чтоб не подрывать авторитета банковского дeльца.

Послe этого случая, естественно, мы приобрeли кучу сербских друзей. Стали угощать нас достопримeчательностями, познакомили с «войниками», которые были в большой модe и в фаворe у публики. Войники любезно показали свои «турски пушки» (турецкие ружья), в обильи доставшияся сербам во время послeдней турецкой войны и направленные теперь в сторону Австрии. Показали ручные гранаты, которыми увeшаны были их широкие пояса, рассказывали о «доблестных австрияках», которым позавидует любой заяц из канавы: так они храбры и так лихо улепетывают от выстрeла.

Подводили нас и к портрету «национального героя», маленького виновника большой войны. «Герой» этот, судя по портрету, остролицый худосочный юнец с боязливым взором и впалою грудью. Ему бы не в кронпринца стрeлять, а, по малой мeрe, досиживать второй год в четвертом классe гимназии. Но мы так добродушно были настроены, что даже загадывали друг другу загадку:

— Отгадайте: из-за чего началась война?

Иной, наиболeе склонный к «материалистическому пониманию», начинал объяснять:

— В виду того, во-первых, что капиталистическое развитие в европейских странах достигло того апогея...

— Да вовсе нeт!

— Из-за чего же?

— Из-за Принципа.

— Ну да! И я говорю... но только из-за какого принципа?.. [117]

— Того самого, который стрeлял во Франц-Фердинанда...

— A чорт! Я думал: серьезно!

VIII.

Перед вечером распростились мы с гостеприимным Нишем, а ночью со всей, на половину родной, печальной Сербией.

Впереди ждала нас Болгария, тоже родная и близкая, но ожидание это лежало на сердцe камнем. В поeздe из вагона в вагон ходили слухи один мрачнeе другого. То говорили, что болгарская граница уже закрыта для нас, и нам придется вернуться назад, то — придется нам застрять не в Сербии, а в самой Болгарии...

Не знаю, кто и с какой цeлью сeял такие слухи, но в концe концов и от них родилось не одно только худое: eдешь в самом дeлe, ждешь впереди наихудшего, а приeхал — не так уж плохо, как ожидалось. Напримeр, на первой же болгарской станции, Цариброд, мы приятно изумлены были встрeчавшими наш поeзд русскими жандармами. Прямо так-таки жандармы наши — и все. Тe самые, с которыми, по пословицe, хочется цeловаться, когда возвращаешься домой из-за границы послe долгих скитаний.

Сытые, бритые, самодовольные лица, крупные, знающие себe цeну, фигуры с особой, не молодцеватой, а чисто-жандармской, выправкой. Тe же голубые мундиры на них с красной отдeлкой, шпоры, сабли... Словом, «отдeльный корпус» без всяких прикрас.

Не знаю только, заготовлена ли вся эта аммуниция по русскому образцу или прислана сюда из наших «цейгхаузов». Увeряли меня, что послeднее вeрнeе, что не только болгарские жандармы, но вообще вся болгарская армия одeта в русские мундиры.

Правда, эти бравые молодцы «в родных мундирах» встрeтили нас нeсколько сухо, холодно даже, но вeдь они — жандармы... должность такая.

Объявили нам два сюрприза: первый — нeт для нас свободных вагонов, и когда будут, неизвeстно; второй — рядом со станцией достраиваются досчатые бараки для карантина, так как, по самым вeрным в мирe свeдeниям, т.-е. нeмецким, в Сербии положено быть чумe. [118]

Оба эти сюрприза мы приняли за личное оскорбление и на крошечной, запруженной нами и нашим багажем станции подняли крик, стали сыпать всевозможными угрозами, обeщанием пожаловаться, довести, донести т. д., что практикуется в нашем отечествe. Ничего не помогало.

Тогда мы прибeгли к способу, оказавшемуся болeе дeйствительным. Стали хвалить Сербию, сербские порядки, гостеприимство, предупредительность и любезность сербов, наконец культурность...

И, видимо, этим убили двух зайцев. Проводивший нас сюда чиновный серб сейчас же предложил в наше распоряжение весь состав поeзда. Мы могли eхать в сербских вагонах хоть до самой румынской границы. Родился ли стыд у болгар, или отпала главная причина, вслeдствие которой нас задерживали, но обновлять досчатые бараки пришлось не нам. Послe часовой стоянки и поверхностного таможенного осмотра нас отправили в тeх же вагонах в Софию.

Мечта моя — повидаться в Софии с друзьями растаяла, как паровозный пар в чистом полe. В Софию приeхали мы на рассвeтe, и были завезены на какой-то далекий запасный путь, за непроходимым барьером товарных и скотских вагонов, гдe и покинуты. Ночь была адски холодная, на ближней горe над городом бeлeл снeг, крыши вагонов одeлись сeдым налетом заморозка, вода в уборных застыла.

Пассажиры кутались в одeяла и пледы, женщины, стуча зубами, жались в кучи, дeти плакали. Кое-кто из мужчин пытался пробраться до буфета, чтоб раздобыть чаю, или хотя бы горячей воды, но тe же, похожие на русских, жандармы сторожили нас, не выпускали из кeм-то очерченного вокруг нас проклятого кольца.

Если не удавалось завести сношений с буфетом на станции, то, разумeется, о сношениях с городом по телефону ли, или по телеграфу, не приходилось думать совсeм.

Так простояли мы часов до восьми утра. За это время одному из нас, должно быть самому влиятельному, удалось как-то вызвать из русского посольства чиновника.

Чиновник, видимо, только-что вскочил с постели и спeшно прискакал на извозчикe. Это был совсeм молодой, худощавый, рыжеватый человeк без формы, по виду ничeм не отличавшийся от любого из нас. Но его появление сразу заставило болгарских начальников вспомнить о нашем поeздe. [119]

Заволновались и насторожились жандармы, плотнeе сомкнулись вокруг поeзда, словно бы чиновник замыслил что-либо недоброе. Откуда-то взялся болгарский желeзнодорожник из крупных, в форменной, тоже по русскому образцу, фуражкe. Этот вдруг накинулся на нас и стал упрекать в беспечности:

— Как! Вы все еще не заняли ваших мeст? Для вас давно приготовлен поeзд на Рущук! Он должен через минуту отойти!

— Помилуйте! Как мы могли? У нас и билетов нeт...

— Вот как? билетов нeт? Придется уплатить по «два лева» штрафу за то, что не запаслись билетами!

— Но, вeдь, ваши жандармы!...

— Хорошо, хорошо! Я распоряжусь: вам сдeлают любезность. Уплатите штраф в вагонах! Садитесь — поeзд отходит!

Он усиленно кричал, жестикулировал, обращался ко всeм направо и налeво, только не хотeл замeтить посольского чиновника, который шагал за ним неотступно и что-то говорил. Похоже было, будто два закадычных приятеля, расссорившиеся вчера за картами в клубe, теперь сошлись и не знают, как помириться. Если бы мы не знали, что во всем этом кроется политика, за которую, может быть, придется отвeчать и нашим головам, мы бы смeялись.

Наконец, русский чиновник тоже повысил голос. Потребовал, чтоб поeзд на Рущук был задержан на десять минут: он купит всeм нам билеты.

Болгарин еще горячeе замахал короткими руками, завертeл жилистой черномазой головой:

— Ни за что! Поeзд отойдет по расписанию!

И дeйствительно, едва мы успeли перенести свой багаж из сербских вагонов в болгарские, поeзд загромыхал, монументальные жандармы приложили руки к козырькам, и проплыли мимо каменные, готовые на всякую дерзость физиономии.

— Турки! — кричали мы им из окон, — турки вы! Хуже турок!

IX.

На первой же остановкe послe Софии нам пришлось начинать с того, чeм кончили там, т. е. ругать жандармов турками. Были ли люди эти нарочно для нас расставлены в таком большом количествe по станциям, или их всегда там [120] много, — не знаю. Только на каждой остановкe они окружали поeзд и строго, как добросовeстные собаки, слeдили за каждым нашим движением. Мы оставались без чаю, без хлeба, безо всего. Не было возможности покинуть площадку вагона. Нельзя было даже сбeгать к колодцу умыться.

— Турки! турки! турки! — кричали мы на жандармов и радовались, как малые дeти, когда замeчали на суровых лицах проблески смущенья.

Смущались только старые. Молодые, напротив, кидали в нашу сторону свои замeчания, повидимому, тоже обидные. Но мы так раздражены были насилием и голодом, что возмущались больше видом этих господ, чeм их замeчаниями.

Поeзд шел балканскими горами по узким, темным ущельям, в виду вывeтренных, осыпающихся гранитных глыб и голых, или мохнатых от моха и зарослей утесов, под темными сводами сложенных правильными косыми грудами каменных наслоений и буковых рощ... Вокруг цвeла, засыпая, блeдными и яркими красками осень. Любоваться бы, а мы голодны, злы, раздражены, ищем, на ком нам сорвать свое зло.

Трудно сказать, чeм бы все кончилось, если б судьба не пожалeла нас. Пришло на помощь болгарское простонародье. Сначала вагонные проводники стали приносить украдкой кипяток, воду, какие-то лепешки. Потом, когда крупный желeзнодорожник с кокардой исчез куда-то, занялись этим и кондуктора.

И, наконец, около полудня, в серединe Болгарии, куда, видимо, влияния из Софии доходят не с такой спeшностью, народ не слушал жандармов, прорывался к нашим вагонам со снeдью, газетами и даже национальным напитком бузой. Отношения наши с населением налаживались тeм лучше. чeм дальше отъeзжали мы от столицы. В Плевнe, напримeр, нам удалось почти что пообeдать. Цeпь жандармов только косо поглядывала, когда мы шумной, голодной толпой навалили на скромные запасы станционного буфета и все уничтожили.

Может быть, впрочем, болгарским жандармам и то невмоготу стало обижать нас в Плевнe. Вeдь город стоит на грудe русских костей, окрестности его политы русской кровью, и тогда эта кровь возопияла бы к небу, прося отмщения.

Острое и вмeстe с тeм жуткое любопытство родит в [121] груди это историческое мeсто, этот «Плевен», как зовут его болгары. Читая описание знаменитой осады Мухтара-паши, «лихих» атак бeлого генерала, я представлял себe мeстность совсeм не такою, какова она в самом дeлe. Моему воображению рисовалась высокая, обрывистая гора, неприступная, недосягаемая. На верхушкe горы крeпость-твердыня. В дeйствительности, перед взором бeжало просторное голое поле, увалистое, волнистое, как тысячи самых обыкновенных русских полей. В срединe поля широкая ложбина, по ней, изгибаясь, поблескивает маленькая рeчка. В одном мeстe берег рeчки, как бывает опять-таки в тысячe случаев, круто вздымается, образуя яр. Над этим-то яром и стоит памятник, это мeсто, очевидно, и есть центр знаменитых боев, «пуп» Болгарской свободы...

На сытый желудок веселeе было наблюдать бeгущую мимо болгарскую жизнь. A жизнь эта, по виду, сытeе и богаче сербской. Среди такого же, как и там, обилия кукурузных полей мелькают деревни с желeзными крышами, кирпичными домиками, обширными, хозяйственными дворами. Много шоссейных дорог. И при каждой, почти, станции навалены груды сахарной свекловицы, которую сотни рабочих, по большей части женщин, грузят в вагоны, а мeстами, гдe дымит по близости высокая труба, — выгружают.

Демократическая часть нашего поeзда, теперь уж без всяких споров признавшая всe преимущества третьего класса перед первым и вторым, вела шумную агитацию из окон вагонов. Завидят группу болгар и болгарок, кричат:

— Гей, братики! братушки!

Тe оставляют работу, опираются на лопаты и скребки, смотрят на поeзд с лeнивым любопытством, ждут, что будет дальше.

— Братики! гей, братики! Оглохли что-ли?

— Эгей! — откликается наконец кто-нибудь посмeлeе, а может быть, и попонятливeй.

— Повeсьте вашего царя Фердинанда на голой осинe!

Дeвки, очевидно, ничего не понимают, смeются. Мужики стоят, как каменные, молчат.

В поeздe дружный продолжительный хохот.

Вообще имя Фердинанда треплется среди пассажиров поeзда безпрестанно. Тe немногие болгары, которые eхали вмeстe с нами, а также низший кондукторский состав поeзда очень охотно ругали его и ставили виновником всeх бeд и [122] напастей, особенно послeдней неудачной войны, слeды которой чувствовались остро. Из четырех кондукторов поeзда трое состояли под судом. Обвинялись вмeстe с полными составами своих полков в том, что побросали перед сербами ружья и ушли в плeн без выстрeла. Они увeряли, что таких подсудимых, как они, в Болгарии не один десяток тысяч человeк. Всeх осудить не посмeют.

И правда, как оказалось потом, — не посмeли.

X.

В Рущукe высадились мы на крутой, мрачный берег Дуная. Была сырая, холодная ночь. Еле мерцали красно-сизые огоньки вдоль путей. Чувствовалась близость большой воды и новая неизвeстность.

Как ни горько было болгарское гостеприимство, но жаль стало покидать насиженные мeста в вагонах. Публика сошла, выгрузили багаж, и вдруг опять сравнялись в общей сиротливости всe: и третий, и первый класс.

Бeгали растерянно взад и вперед, искали, кого бы спросить, кто бы разъяснил, указал... Не было никого. Опять одни мрачные фигуры болгарских жандармов в русской формe.

Но добрый гений рeшил, видимо, не покидать нас до поры до времени. Опять приeхал на извозчикe чиновник из русского консульства, а может быть, и сам консул. И все стало извeстно.

Тут-же, на Дунаe, у пристани стоял русский пароход с баржами. Кто пожелает eхать в Россию с пароходом, могут это сдeлать: женщины размeстятся в классовых помeщениях, мужчины в трюмe баржи. Кто пожелает eхать через Румынию на Бухарест, тeм придется переправиться на перевозe через Дунай на лeвый, румынский, берег и там уже сeсть в поeзд.

И публика, дружно eхавшая от самой Генуи, раздeлилась. Впрочем, к пароходику спустилось нас добрых три четверти поeзда. Пароходик назывался «Сербия». Он только-что побывал у своей тезки, дeйствительной Сербии, отвез туда значительный запас хлeба, военных припасов, аммуниции. Уже за разгруженным, за ним гнались австрийские мониторы, хотeли захватить в плeн, но он, несмотря на малый размeр, обладал настолько сильным ходом, что успeл благополучно [123] уйти. И увел также обe желeзных баржи, в которых пригонял груз.

В этих баржах мы устроили себe каюты при помощи брезентов, одeял, пледов, чемоданов и подушек. В общем вышло недурно, и первую ночь послe того, что было с нами в Софии, мы спали, как князья в походe.

На утро проснулись под плеск волн, и открыл перед вами свою широту золотистый, мутный, глубокий Дунай. В общем Дунай не так широк, как рисовался раньше в моем воображении. Не шире среднего плеса Волги, зато глубок настолько, что уж в среднем течении попадались нам морские пароходы.

Береговая полоса его зелена и однообразна. Повсюду частый, словно подстриженный машинкой, лeсок, подмытые половодьем корневища, рыхлые желтые осыпи, оползни, полянки; заросшия лопухом, тростник и осока.

Бeжали мы, впрочем, не всегда в подлинных берегах старославянской рeки. Чаще всего скользили мимо тe тысячи островов и лядин, которыми богат Дунай и которые нарочно прятали от моего жадного к впечатлeниям глаза жилой берег с его думами, былями, пeснями и вообще той неизвeданной жизнью, которую не испытал, но знаешь и по сказкам, и по книгам, и по рассказам, и которою хочется пожить.

Изрeдка рeка развертывала перед взором и синевато-дымчатые горные дали, окрапленные бeлыми мушками хат, располосованные сeдым, покойно дремлющим полотнищем садов и виноградников. Спeшишь тогда к правому борту, вынимаешь из чехла трубку, вглядываешься во всякую точку, во всякий движущийся предмет. Ждешь увидать собственным глазом то чудесное, что приковало к себe русское сердце еще со времен Святослава Игоревича.

Но ничего чудесного, ничего необыкновенного. В садах, давших в этом году обильный урожай, движутся лeнивые тeни мужиков и баб. К отяжелeвшим под ношей, золотавым от дыхания осени деревьям приставлены лeстницы, точь в точь такие же, какие приставляют у нас в Поволожьи. Мeстами замeтны правильно сложенные золотисто-соломистые яруса яблок, груш, арбузов и дынь. Дальше в гору лeзут поля полуубранной пшеницы. Все так же, как у нас. Даже погода стоит, как в половинe нашего теплого сентября бабьим лeтом: солнечно, тихо, прозрачно, свeжо и грустно.... [124]

Среди виноградников виднeлись запряженные в двуколки подводы с чанами и кадками. Медленно и вяло подходили к ним долговязые черные мужики, сыпали из корзин сочные гроздья и тут же мяли их. Так же обыкновенны казались и деревянные одинокие хатки, бeленые и темные, под соломенными крышами. Вокруг них на безлюдьи бродили, как и у нас же в рабочую пору, праздные собаки, грязные свиньи, старухи с малыми ребятами.

Ничего необыкновенного, ничего чудесного. Скорeе необыкновенным и чудесным явлением здeсь были мы сами, толпа русских бeженцев, eхавших не обычным путем через Александрово-Варшаву, а каким-то кружным, которому Бог вeсть когда наступит конец!

Бeжит наша «Сербия» сутки, бeжит другие, натужно расплескивает желтую воду острая грудка, тяжело дышит корпус, а впереди все Дунай и Дунай. Беспрерывно, кажется, без конца-краю, убeгают взад плоские земли Румынии. Вправо выныривают и снова прячутся горы Дорогобужи, которую не дальше, как в прошлом году нелюдимые румыны без капли крови, за здорово живешь, отняли у зарвавшихся болгар. Кто знает, может быть, болгары за то и злы на Россию, что их румыны обидeли. Такова уж участь всякой няньки: ребята передерутся, — виновата няня. A уж мы ли не нянчились с балканскими народцами? И нянькой были, и крестным отцом, и повивальной бабкой... всeм, чeм угодно. Только были ли мы хоть раз им матерью? В этом-то, вeроятно, и трагизм нашего разрыва с Болгарией, нелады с Грецией, а может быть, и Румынией. Пожалуй, ни к одному из этих народцев мы не сумeли, не осилили встать в родительские отношения, несмотря на всe наши жертвы, всe наши исторические права. Возьмем хотя бы сторону культурного влияния. В Сербии, напримeр, господствует французский язык. Это видно при поверхностном знакомствe. В ресторанe вам подают не курицу, а «пулицу». Читаете в газетe: «сербски то войники» пошли не в наступление, а в «офансиву» и т. д. В вагонах надписи на двух языках: французском и сербском. Во всeх других мeстах — то же. В Болгарии такая же картина, хотя по внeшности на болгарах больше замeтно русского лоска, но, кто поручится, что лоск этот не казенный только, т.-е. купленный в свое время на наши казенные деньги, как и в Черногории?

A сколько крови! Сколько бессмертных подвигов! Куда ни посмотри — мeста исторические. Рущук, Туртукай, Силистрия... [125] Под каждым была славная переправа, вокруг каждого кровавый бой, громогласное ура. Почти каждое поколeние нашего народа ходило сюда умирать. Румянцев-Задунайский, Суворов-Рымникский, Дибич, Скобелев, — вeдь это имена цeлого столeтия.

И кто знает, что еще будет впереди? Вон плывут мимо нас мирные пока города. Видны всевозможных стилей дома: и европейские с колоннадами, башнями, венецианскими окнами, и турецкие из самана и сбитой глины, и русские деревянные с коньками, тесовыми крышами и финтифлюшками по карнизам. Видны и православные церкви в городах: бeлые, зеленые, розовые, точь в точь, как у нас в уeздных городах. Слышится и задумчивый благовeст колоколов по-нашему, по-православному. Может быть, дьяконы в этих церквах поминают имена русских воинов, «на полe брани убиенных», как единственная благодарность за наши жертвы, за русскую кровь, русские муки. A вмeстe с тeм под Браиловым Дунай похож на морской военный порт. Повсюду странные, ненужные для рeчного плавания сооружения: вышки, башни, звенья понтонных мостов, канонерские лодки, миноносцы с наведенными на проходящие пароходы пушками, угрюмого вида броненосцы.

Все это, видимо, приведено в готовность, ждет приказа к смертоносному наступлению. Против кого? Едва-ли извeстно это самим румынам. Может быть, против австрийцев, против болгар, или сербов, но может статься, что и против нас... Во всяком случаe, против слабeйшего, против «лежачего», которого здeсь «бьют», и бьют довольно охотно, о чем свидeтельствует все та же Дорогобужа.

Ну да Бог судья этим румынам. Они нас тоже не пускали на берег с парохода, как болгары на свои станции. Боялись. Чего? Чумы, ила сочувствия? Кто их разберет.

Послeдний румынский город — Галац. За Галацем — Россия. Тe из наших, которые любили выпить и опохмeлиться, справляли на «Сербии» тризну по былой «монополькe». Заговлялись.

Румынские вина не уступали по крeпости итальянским и греческим. Из какого-то пароходного «низка» выползали темные четверти, ставились на стол, свeтлeли на столe, и на палубe пароходика лилась нестройная интеллигентская пeсня: «Вихри враждебные вeют над нами». A на кормe одной из барж тоже пили, но пeснь не пeли, а рычали только [126] ругательства и ползали взад и вперед по полу в поисках за потерянным разумом.

На третий день нашего плавания «Сербия» подвезла нас к русскому городку Рени. Здeсь русские жандармы, по виду такие же, как и в Болгарии, но болeе настойчивые и лощеные пригласили меня в особое помeщение, поинтересовались моим багажем, поговорили о моих патриотических чувствах, посочувствовали мнe и объявили, что, «к крайнему своему сожалeнию», должны меня арестовать.

С. Аникин.

Текст воспроизведен по изданию: Домой через Балканы // Вестник Европы, № 12. 1915

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.