Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БЕРГ Н. В.

(1823-1884)

МОИ СКИТАНИЯ ПО БЕЛУ СВЕТУ

Николай Васильевич Берг более всего известен как поэт-переводчик, особенно усердно переводивший славянскую поэзию — от сербских народных песен до стихотворений А. Мицкевича и Т. Шевченко. Не менее активно он выступал и как журналист, автор путевых очерков и воспоминаний, как историк. Благосклонные отзывы вызвали его «Записки об осаде Севастополя» (Т. 1-2, М, 1858), участником обороны которого он был. Менее известны «Мои скитания по белу свету», посвященные путешествию в Грецию, Сирию, Египет и Палестину. Они печатались отдельными очерками в различных журналах и газетах: "Из Иерусалима в Кайфу" («Наше время», 1861, № 27); «Десять дней в Кайфе» («Московские ведомости», 1862, № 50); «Иордан и Мертвое море с русскими поклонниками» («Библиотека для чтения», 1863, № 12); «Из Яффы домой» («Русский вестник», 1867, №№ 7, 9). Н. В. Бергом составлен «Путеводитель по Иерусалиму и его ближайшим окрестностям» (СПб., 1863).

(Текст печатается по изд.: «Русский Вестник», 1868, т. 74, № 3. С. 183-236.

О Н. В. Берге см.: Русские писатели. 1800-1917, Т. I. М., 1989. С. 243-244)


Из книги «Мои скитания по белу свету»

ИЕРУСАЛИМ

I

Читатель, без сомнения, хорошо помнит свою молодость, свои ранние годы. Это такая чудесная вещь, что забыть ее трудно. Мы разумеем молодость тех, кто теперь не очень молод, но и не очень стар: время лет пятнадцать-двадцать назад. В зимний вечер, в каком-нибудь захолустье, при условиях блаженной памяти крепостного состояния, завернувшая к вам странница, в шушуне и платке (может быть, даже и крепостная молельщица за ваши грехи), рассказывала вам разные разности о своих мудреных похождениях по святым местам: об Афоне, Синае, Иерусалиме... В стереотипных, несколько сказочных, формах лилась ея речь. Вы слышали и о каком-то «Демьяне-городе (Дамиетта), где теплое море, сладкая вода, гуси на заре как солдаты стоят... и рыбину вот-эдакую продали там страннице рыбаки за пять копеек» [176] (русский счет и русский язык так же упорно сопровождают странницу всюду, как се русские сухари и русский чаек с чайником). Потом является пред вами Ердань-река, шатры военных Турок, проводников каравана богомольцев, и кричит один ночью: «Аллага-аллагу, гу-гу!» что значит, по истолкованию странницы: «Слышишь ли, Ахмет: спишь ты, или нет?»

И тому подобное, в том же тоне.

Слышали вы и другие, не песенно-сказочные рассказы; читали описания святых мест, сделанные русскими путешественниками (которых, заметим в скобках, от основания Иерусалима до последней Крымской войны не наберешь и десятка), читали и силились представить себе что это такое в самом деле Иерусалим, Палестина... и все-таки рисовалось что-то неопределенное и туманное. Попасть же туда самому и поверить чужие рассказы собственными глазами казалось трудным, невозможным... И вдруг повеял какой-то новый, благополучный ветер — и все изменилось для русского человека на необъятном пространстве. Стала, например, и как бы придвинулась к России Польша, и уж теперь не так удобно заезжим офицерам рассказывать всякие чедеса о варшавской жизни. Все мы знаем теперь очень хорошо, какая жизнь в Варшаве. Все известно. Пал кредит и привилегированных путешественников старого времени, этих магов, облеченных в особую мантию, напускавших на себя важность, не ходивших как ходят все, а совершавших род торжественного шествия; не говоривших как говорят все, а вещавших и глаголавших.

Что до шушунов и телогреек — их как будто вовсе не стало, потому что... стало очень много. Священные предметы, бывало приносимые ими как бы украдкой, в небольшом количестве, составлявшие такую редкость для наших матушек, а тем паче бабушек, теперь привозятся на пароходах массами и достаются очень легко. Пройдитесь по Невскому проспекту, около Аничкова дворца и в других местах: вы увидите десятки, сотни крестиков, висящих красивыми нитями и несомненно иерусалимских, более несомненно чем те вещи, которые так дорого доставались за иерусалимские нашим матушкам и бабушкам.

Иначе починились и перья самих путешественников. Как тут станешь говорить важно и торжественно, с добавлением всяких страстей: бурь, бедуинских нападений, непомерной грубости турок, оберегающих Гроб Господень, когда этого ничего нет; когда переезд в Палестину совершится для вас почти так же просто, как к Сергию-Троице; когда бывший разбойник Абугош, несколько напугавший (положим) вашего родителя, на полупути от Яффы к Иерусалиму, теперь уже никого не пугает и угостит вас [177] в своем шатре, под чудесною шелковицеи, еще чудеснейшим кофеем и будет на вас так мило и любезно смотреть, так простодушно смеяться — этот гостеприимный и приветливый хохотун — турок! Ныне и турки Иерусалима покажутся вам совсем не теми Турками, что описаны в древних путешествиях; они отворят вам и дверь заветной мечети Омара, куда ваш батюшка проник бы только переодетый мусульманином; мало этого: приподнимут вам часть завесы еще более заветного для них гроба царя Давида... И что еще откроется и приподнимется, когда железная дорога (уже проектированная) соединит Яффу с Иерусалимом, и хлынут в Палестину новыя волны европейцев!

Да, теперь нельзя чинить перья по-старому!

Перенесемся же в священный град при новых условиях, который не существовали для наших отцов; в удобной, комфортабельной каюте русского парохода (Владимира, Олега, Константина), с маленькою пароходною библиотекой под руками, где — чего хочешь, того просишь; особенно... всяких иностранных книг, в лучших английских переплетах; слушая подчас на ином пароходе звуки хорошего пиано и, наконец (что в особенности важно для русского байбака), съедая обеды, к каким привык всякий благовоспитанный желудок.

Как совершаются рейсы от Одессы до Яффы, вы знаете. Мы даже не очень давно совершили такой рейс в одной из книжек этого журнала.

Яффа представляет небольшой, но очень древний любопытный городок, существовавший (если верить Геродоту и Помпонию Меле) еще до потопа. Это библейская Иоппия. Строения лепятся по холму, имеющему правильную форму. Как для кого, а для меня, подплывавшего к Яффе раз пять в жизни, она всегда напоминала южную сторону Севастополя, если смотреть с бывшего четвертого нумера батареи, на северной стороне. Изменяет сходству только чрезвычайное обилие садов, идущих влево. Это все, по преимуществу, лимоны и апельсины, питающие берег на большое пространство.

В Яффе, как везде в восточных портах, едва пароход бросил якорь, с берега полетят к нему десятки лодок, называемых магонами. Черномазые, жимолостные гребцы, магонщики, с живыми движениями, крикливые и бесцеремонные, в турецких, сильно оборванных куртках, в таких же шароварах и непременно босиком, явятся кучей на палубе, точно воины, взявшие судно на абордаж; воздух огласился арабскими звуками, с примесью русских и французских; шум, гам невероятный! Если вы только немного зазевались — ваш чемодан очутится неизвестно какими судьбами во власти этих картинных молодцов. Они уже несут его, перебрасывают из рук в руки; пока что, пока вы успели [178] со образить в чем дело,— вы видите, что чемодан ваш уже кувыркается в воздухе над волнами, перелетая из магоны в магону, при крике, а иногда и небольших потасовках между собою его похитителей. Потом вы сами подхватываетесь такими же силами и переноситесь в магону, где улегся ваш чемодан, как он же кувыркаясь и делая любопытныя для посторонняго наблюдателя антраша над водой и над магонами, окружающими пароход.

Не бойтесь упасть, удариться; не бойтесь за чемодан, как бы вы и он ни вертелись и ни крутились в воздухе: ни с вами, ни с ним ничего не случится. Черномазые молодцы знают свое дело. Притом они народ честный. Не прочь слупить бакшиш — слово, которое вы услышите на берегу, или уже слышали в других портах, но ничего у вас не украдут. Все ваши вещи, очутившияся в их распоряжении, непременно будут доставлены в русский дом, или вообще туда, где вы захотите остановиться. Имейте к этим ухарям полное доверие, главное: не сердитесь на них, что они арабы, что они действуют немного не так, как носильщики и лодочники других европейских портов: мы в Туречине, а не в Европе.

Нет никакого сомнения, что вам рассказывали довольно много ужасов о переезде с парохода на берег под Яффой. Древние путешественники в особенности любили играть на этой дудке. Непременно — волны, перелетающия с ревом чрез подводный утес. Если гребец не выждал известной минуты, не сноровил: лодка ударяется об утес, вы и чемодан ныряете в море. Это точно может быть, но (что делать) никогда не бывает. Еще раз повторяю вам: яффекия магонщики молодцы и, кажется, сумели бы выгресть в столбе воды Ниагарскаго водопада. Если вы трус (извините за такое предположение), трус вообще, во всех пунктах земнаго шара, то зажмурьте глаза в пункте, который мы переплываем, и конец. Больше ничего не нужно. Вам покажется, что лодка пронеслась по гладкому месту, без всяких подводных утесов и приключений. На берегу позволяется глаза открыть. Пред вами желтые строения, с плоскими крышами, напоминающия все то, что вы видели до тех пор в Сайде, Суре, Бейруте, Латакии. Новые черномазые, с такими же криками, теснятся на пристани: кто подает вам могучую руку, кто подсаживает, кто, пожалуй, просто-за-просто возьмет вас на руки и перенесет до удобного, сухого места, как дитя, и осторожно спустит на мостовую времен... не то что Наполеона I, а может быть даже Александра Македонскаго, идущую немного в гору, и скажет вам в полголоса: «бакшиш!»

Этих «бакшишей» (особенно, если вы глядите путешественником со средствами) будет так много, что «на всякое чиханье не наздравствуешься». Надо идти себе молча вперед и не [179] замечать ничего. Чемоданы и прочее, что вы имеете, понесется за вами вашими магонщиками.

И вот вы в так называемом русском доме, каких теперь довольно много в Палестине, со времени посещения Иерусалима Великим Князем Константином Николаевичем. Это обыкновенный арабский дом тех мест, в котором вы найдете сносную комнату, постель с пологом от мошек, сильно докучающим там приезжим летом, и прислугу, могущую изготовить обед, поставить самовар, заняться, пожалуй, потом и вашим следованием далее. Но всего лучше поручить себя в этом отношении консулу.

Дело известное: являются лошади или ослы, для вас и для ваших вещей, которыя укладываются в особые перекидные мешки, из грубой шерстяной материи, называемые хуржами. На третьем коне, или осле, садится проводник, мухр, а не то (если вы лицо протежируемое местными властями) кавас консульства, описанный мной очень подробно в других рассказах. Вы садитесь большею частию на скверное арабское седло и начинаете нырять по улицам Яффы между желтыми домами известной турецкой архитектуры. Всякаго рода сор, собаки, роющиеся в этом сору; чумарзая баба, под покрывалом, в шароварах и красных туфлях, шлепающих так, что этим звуком оглашается весь тихий переулок; араб в роде того, каких вы видели на пристани, не то на палубе парохода,— в голубой или коричневой куртке, в синих шальварах, на осле, или так, пешком: вот что будет мелькать по временам пред вами, покамест вы поедете улицами сказаннаго, допотопного городка.

Затем предстанет шумный яффекий базар, точно клокочущий котел: чалмы, фески, чадры, лошади, ослы, собаки, верблюды, овцы, горы апельсинов и разговор, похожий на ругательства.

Если бы вы захотели остановиться и заняться изучением этого любопытнаго пункта, вы бы не без удивления заметили ту же минуту отсутствие всякой полиции, или, может быть, и рассмотрели бы, спустя некоторое время, какое-то подобие полицианта (одного на весь базар), в синем казакине и при сабле, сидящего где-нибудь в кофейне, на низеньком-пренизеньком табурете, скорчась невероятно и болтая всякий вздор с купцом-хозяином и разными грязными обывателями в чалмах и халатах. Не дивитесь: безмятежный, патриархальный сон еще царствует над этими странами, ушедшими в своих нравах и порядках очень недалеко от той эпохи, когда тут провозились кедры Ливанских гор, купленные Соломоном для Иерусалимского храма. Мало что изменилось с тех пор. География учит нас, что здесь правит султан, то есть правление деспотическое, но это неправда, по крайней мере совсем не то, что думают о деспотическом правлении в Европе. Когда вы всмотритесь в дело, то увидите, [180] что здесь нет ровно никакого правления; Бог знает что такое. Все управляется скорее само собой, подобно базару, на котором вы действительно приостановились, потому что мухру нужно что-то приладить к своему седлу: он ищет веревочки, долго не находит, и наконец отнимает у кого-то силой, при страшных криках и хохоте окружающих, получив впрочем, в заключение, небольшой тычок, за которым он, разумеется, не гонится. Полиция сидит и разговаривает во все это время с обывателями о политике, о чем случится, ничего не видя. (Политика — любимый восточный разговор). Никто полиции не требует. Она вообще не нужна глубокому Востоку, как не нужны еще многотомные законы, статьи и параграфы, без которых не умеет жить ни одно европейское государство, ни один наш городок; как не нужны турецкие кайме, ассигнации, никак в этих местах не могшие привиться, несмотря на все хлопоты турецких властей. Оно точно, говорят: деспотизм; точно, все можно сделать — но за то ступай куда хочешь всякую минуту. Ни застав, ни паспортов. Базар, город, вся Палестина что твой кабинет, разгуливай себе из угла в угол, сколько душе угодно.

Но мы долго засмотрелись на «блаженство» восточного жителя. Карлейль советует не останавливаться долго ни пред чем. А нам нужно двинуться еще и потому, что на нас, как на посторонний элемент, беспокоящий местные взоры, обратила внимание толпа базарных ребятишек, и один уже пустил в нашу сторону коркой апельсина. Воевать с этим народом, при «добрых», патриархальных обычаях допотопного городка, я вам не советую. «Халлинаруах!» скажем по-арабски: «Марш в поход!».

Является площадь с величественными, старыми сикоморами и затем длинная линия низеньких глиняных заборов и оград из колючего кактуса, откуда глядят на нас темнозеленые, густые верхушки лимонов и апельсинов, чуть не круглый год усеянных своими пышными плодами, горящими как жар.

Довольно долго тянутся эти сады, перерываясь в одном месте фонтаном Абу-Наббут, что значит по-арабски: «Отец булавы», как говорят, прозвище владевшаго тут когда-то бедуинского шейха. Между лимонами и апельсинами взгляд ваш усматривает иногда фиги, абрикосы, даже бананы.

Читатель знает и.з других наших описаний, что восточные сады, как и все восточное, хороши только издали. Любуйтесь на это золото апельсинов, на величественные гранаты, проходя или проезжая мимо, но не старайтесь проникнуть за ограду, чтобы лично отделить от ветки это золото и съесть. Необходимо поручить такое отделение одному из черномазых, который, вероятно, тут уж где-нибудь и стоит в воротах, дожидаясь [181] бакшиша. Но вы сами поломаете о камни ноги: нигде никаких дорожек.

Мимо!.. Открывается равнина бывших Филистимских полей, верст, глазомерно, на 15, на 20. Сюда древний богатырь пускал шакалов с зажженными хвостами.

Вся эта местность до деревни Язура напоминает русскому человеку знакомый ландшафт. Вьющийся вдали дымок над кордоном башибузуков кажется приветным дымом нашей крестьянской хаты на курьих ножках. Маслины, под которыми отдыхал Бонапарт в 1799 году, представляются нашими придорожными ветлами. К тому ж и лист маслины похож на лист ветлы.

Что ни шаг — исторические воспоминания, только вы очень сильно разочаровываетесь, составив себе об этих местах понятие по звучным стихам Тасса и другим поэтическим описаниям; вы ищете «волшебного сада Армиды» в остатках Саронского леса, за деревенькой Лиддой: увы! ничего такого нет и помину. Для вас положительно непонятно, как это такие прелестные вещи, читанныя вами в «Освобожденном Иерусалиме», могли случиться в этих грустных местах, лишенных воды и зелени. Какой тут сад Армиды! Все желто, безотрадно на необъятное пространство. Несколько олив, с их седым, как бы запыленным листом, весьма мало оживляют картину.

Мелькнула деревня Рамля; потом Латрун: по уверению всех «гидов»: древний Vicus Latronum, «город разбойников», откуда некоторым хочется произвести и того разбойника, что покаялся на кресте.

Все это в высшей степени однообразно, похоже скорее на груды приготовленных для строения камней, а никак не на самые строения. Почва везде каменистая и желтая цветом: за деревней Латрун даже совсем переходит в белую и при солнце бьет неприятно по глазам.

В «Долине Алия» — Уади-Али бывает обыкновенно привал. Судьба послала в этом месте путникам две хорошие, развесистые фиги, выросшие на скалах. Чем оне тут питаются, Бог весть. Земли совсем не видно. Кругом на несколько сажень — серый плитняк. Путник потребовал у мухра ковер и дыню, купленную в Рамле, и располагается как бы в палатке, на твердом и ровном полу. Приземистая, широкая фига защищает его своими ветвями и листьями от солнца. В это время мухр, пристроив лошадей у какого-нибудь кустика, готовит кофе в «хане», весьма немудром шалаше, при участии его обитателей, двух-трех грязнейших арабов. Вы можете лежать на ковре и смотреть сквозь ветви на небо, не то на каменистую, пустынную окрестность, исполненную своей, пустынной поэзии; на эти, в своем роде, красивые линии начинающихся вдали иудейских гор и мечтать о чем [182] хочется. Но никак не смотреть на приготовление кофе в хане. Если вы хорошо знакомы с древнею еврейскою историей, вам легко нарисовать себе почтенные фигуры Маккавеев, воинственно подвизавшихся в этих странах. Только что оставленный нами Латрун, по мнению многих ученых, есть древний Модинг: столица и местопребывание Маккавеев. Весьма может быть, что там, где мы теперь отдыхаем, где есть, заметим в скобках, старый фонтан какого-то Иова (бир-Эйюб по-арабски), иначе пункт, куда поневоле свернет с дороги всякий путник,— может быть, отдыхал, как и мы, один из упомянутых героев древности, например хоть Иуда Маккавейский, разбивший наголову, в двух часах оттуда, под селением Эммоас, полчища Сириян...

Идут желтые косогоры за косогорами, местами перебиваемые рядом серых утесов, около которых чернеет инде тощий кустик синдиана, не то темный харуб, приносящий так называемые у нас «цареградские стручки». Колючая, обожженная солнцем, сухая как старое сено трава лепится там и сям по желтому фону гор. Где-то кричит куропатка. Иной раз случается заметить, что целое стадо этих птиц пробежит по ущелью, подпрыгивая по камням, и скроется в ямине. Опять все безжизненно, желто. Солнце палит нестерпимо. Какая-то серенькая линия неизвестных развалин попала под наши блуждающие кругом взоры; может быть, это Модин Маккавейский. Все может быть на земле, Бог ведает сколько раз менявшей с тех пор свой образ.

Вон какая-то черная точка зашевелилась на утесе, там, с полверсты или более от нас, под небесами; точка, не то фигурка, выведенная из-за утеса как китайская тень. Вы всматриваетесь: это фигура длиннаго, сухого человека с винтовкой в руках. Он тоже нас оглядывает; оглядывает всю окрестность и потом пропал за скалами как призрак. Это chevalier dindustrie иудейских гор. Может быть, их тут двое или трое. Они разрешают вопрос: нельзя ли чем поживиться от проходящего, или проезжего? Но близкий кордон баши-бузуков (белый домик с бельведером) и караван разного, пестрого, шумно о чем-то болтающего народа в некотором расстоянии, в горах, мешает их предприятиям. А главное: не то время. Vicus latronum не даром лежит в развалинах. Подул другой ветер по всей стране. Не столько баши-бузуки, такие же разбойники, сколько веяние этого «ветра» заставляет сухопарых рыцарей пустыни блуждать по горам и лишь всматриваться в караваны и в отдельных путников, но не сметь их трогать, Иной спустился, пожалуй, только за тем, чтобы попросить у вас очень мирно, жалким голосом, бакшиш. Впрочем, в Самарии, на горе Гаризин, у меня один такой арабский chevalier d'industrie просил бакшиш не очень мирно. Эта история была мною рассказана... [183]

Желто и грустно. Пестрый караван, о котором мы сейчас сказали, выдвинулся из ущелья и немного оживил картину. Старые ослики, потряхивая ушами, семенят своими тонкими ножками и мерно постукивают в сухую, точно ток убитую дорогу. На них восточные фигуры в чалмах, куртках и шальварах, загорелые и сухощавые, с необыкновенно-живыми глазами. Все это вдруг остановилось у хана, бормочет, привязывает ослов и начинает пить кофе под навесом каких-то рагулек, прикрытых тростником и ветвями синдиана, нарубленными в горах. Они веселы, живы, пьют и, конечно, ни о чем не мечтают. Вот и нам подается чашка, не очень-то чистая, но зато кофей, заключающийся в ней, несомненно лучшего достоинства, и я советую путнику, занесенному в долину Алия, непременно его отведать, не требуя особенной чистоты в сервировке и помня постоянно, что чистота в нашем смысле есть дело на Востоке невозможное, и с этой стороны европейскому человеку нужно там бороться на всяком шагу со своими привычками и побеждать их, чтобы не остаться подчас голодным.

Напившись кофею, пестрая толпа арабов вскочила на своих ослов, и они опять застучали и засеменили своими тонкими ножками по твердой дороге. Пора и нам.

Ущелья и горы покрыты где синдианом и харубом, где маслинами. Мелькнуло несколько арабских деревень. Вот и Абугош, древний Кирьят-Ярим,— владение экс-разбойника, о котором мы упоминали выше. В тихий, хороший вечер (каких в Палестине так много) вы непременно увидите этого экс-разбойника под его возлюбленною шелковицей, влево от дороги. Мало видано таких бравых и могучих стариков, как Абугош. Мало видано и таких величественных шелковиц, как его шелковица, под которою он просидел большую часть жизни, куря кальян и разговаривая с приятелями, такими же экс-разбойниками. Это — шелковица всех шелковиц. Это — славные и почтенные разбойники... экс-разбойники, хотел я сказать. Чрезвычайно-длинные ветви шелковицы подперты множеством жердей, так как иначе они повалились бы на землю. Сущий шатер — и под этим шатром сидит с десяток восточных фигур, дымя кальянами. Прислуга в отдалении, все однакоже под тем же навесом живаго шатра, варит то и дело кофей.

К Абугошу заезжают все путешественники. Он покажет вам кучу европейских визитных карточек, между которыми есть и русские. Говорят, Абугош для своих подданных,— жителей селения его имени,— не перестает быть маленьким султаном в древнем духе и рубит им, под сердитую руку, головы. Иерусалимский паша писал об этом в Константинополь, спрашивая, что ему делать со старым проказником. Абугоша требовали туда для [184] «личного объяснения», а потому послал брата, разумеется, не с пустыми руками,— и тем все кончилось. Паше написали какие-то власть имущие, чтоб он оставил старика в покое; и Абугош по-прежнему принимает гостей под своею шелковицей и, может статься, распоряжается с бритыми башками подданных, как ему придет в его, тоже бритую, голову.

Христианская церковь, средневековой постройки, находящаяся во владениях Абугоша, обращена в кузницу, где вечно, в одном углу, пылает огонь и стучат молотки, приготовляя множество подков, чиня и отбивая медные котлы разных величин и другие тому подобные изделия.

Проехав потом несколько часов по разным скалистым и диким ущелиям, где голым, где покрытым маслинами,— подымаемся на гору очень грустнаго вида. Довольно ровная, каменистая плоскость идет на большое пространство. Не на чем остановить взгляд. Глыбы серых камней, вьющаяся между ними — одна и та же много веков — дорожка, инде разбегающаяся на две и на три такия же дорожки, которые где-нибудь снова соединятся в одну. Вдали неясные холмы: таковы, с этой стороны, окрестности святого града; таковы же оне и с других сторон. И от Мертвого моря, и от Хеврона, и от Найлуза, откуда бы вы не подъезжали к Иерусалиму, везде тот же серый, стесняющий душу вид. Вечная грусть почиет кругом; и кажется невероятным чтобы тут жили, в этом царстве покоя и смерти, и между тем живут и еще как живут!.. Есть дивная точка, привлекающая и оживляющая здесь все: мы к ней приближаемся...

Влево, на краю горизонта, чертится яснее пологий холм, с белым зданием: это Элеонская гора с мечетью — некогда церковью Вознесения. Правее протянулась дымчатая линия каких-то стен; за ними — два, три белые купола; местами — бледная неопределенная зеленца: это Иерусалим!

Вы всматриваетесь жадно в дымчатые линии, ищите того величественного, большого города, который привык рисоваться с давних пор, при этом имени, в ваших детских мечтах. Может ли быть мал город, где совершилось столько событий! Но, с тех пор как он был велик, протекло много времени, и теперешний Иерусалим глядит не широко,— весь в раме серых, зубчатых стен, как в ящике.

II

Странные, оригинальные здания начинают виднеться по мере того как мы приближаемся к городу, здания собственно иерусалимские, каких нет нигде в такой массе. Мы говорим о небольших каменных домах, осененных одинакими куполами. [185] Точно белые хлебы сидят эти куполы друг подле друга на крышах, которые идут уступами. По средине их два крупные купола: Воскресения и Гроба Господня. Их типическия очертания черезчур известны, чтоб описывать их подробно. Все вместе отзывается глубокою древностию, развалинами, не живым, а как бы покончившим свои счеты с историей городом. Долго вы смотрите и не верите, что это — город, как все города, заключающий в своих стенах живое, довольно значительное население (В Иерусалиме 20 000 жителей: 7 500 евреев, 8 000 мусульман. Остальное — христиане разных наций).

Но вот уже Яффские ворота, которыми обыкновенно въезжают в город. Бугор пред ними начинает пестреть народом. Арабы и турки в своих цветистых одеждах; темные монахи; увалень-солдат, в синем сюртуке; сухая фигура бедуина, пустившего на сорную кучу коня и прилегшего тут же, пыхтя своею коротенькою, бедуинскою трубочкой; пара зыблющихся верблюдов, с огромными вязанками дров по бокам, и их погонщик, жиденький, плохо одетый араб, в чалме, либо феске; все это пестреет и движется тут, уплывает в большие, широко растворенные ворота, еще сохранившие свою древнюю ковку, не то выплывает оттуда, на встречу путешественникам. Вы чувствуете элементы носящейся вокруг жизни. Да! это город, а не развалины. Широкая пасть Яффских ворот поглощает и нас с нашими ослами. Налево — дома и лавки, разумеется, восточного фасона. В узкий переулок мелькнуло, как в окошко, что-то похожее на поле, усеянное камнями: это урочище Версавия. Направо ров и за ним цитадель, слывущая в народе Давидовой башней, а русские поклонники называют ее, просто-запросто, Давыдовым домом. Собственно, это башня, выстроенная пизанцами в период крестоносцев.

Дорога идет немного под гору, по скользкой, скверной мостовой, сильно напоминающей иные московские весною. Нужна большая привычка, чтобы спокойно ехать и спокойно разглядывать любопытный город, не боясь ежеминутно грянуться вместе с конем на камни. Иногда все четыре ноги коня скользнут, и кажется: вот уже он полетел; ничуть не бывало! Он непременно справится и идет тем же мерным шагом дальше. (То же самое бывает зачастую и в горах.) Но не опасайтесь: ваш конь не упадет и вас не уронит; он все-таки привычный к таким условиям путешествия, благородный конь арабский, легкий как ветер, с миниатюрным, аристократическим копытом, подкованным совсем иначе нежели как куются у нас: его подкова, пред [186] иною европейскою, сущий башмачок красавицы пред тяжелыми сапогами селянина.

Затем непременно нужно сделать поворот влево — узкою, сумрачною улицей, между домов и лавок, вроде сплошных желтых стен. Также скользко, также с непривычки захватывает дух. Что за пестрота валит навстречу! Русские бабы рядом с бедуинами, турками, монахами разных сортов, в черных и рыжих одеждах. Куча овец прижалась недвижимо к одной лавке и неизвестно чего дожидается чтобы двинуться дальше. Никто этого не видит, никого это не беспокоит. Заболтался, видно, с кем-нибудь, или пропал по какому-либо своему делу их погонщик, чумарзый из чумарзых парень, с лицом, грудью и руками цвета пережаренной говядины. Сырая верблюжья шкура протянулась поперек улицы, и живой верблюд идет себе, покачиваясь из стороны в сторону, мнет своею тяжелою ступней одежду своего брата, который тоже прохаживался тут не раз при жизни и топтал шкуры старшего верблюжьего поколения. Обычай распяливать таким образом это добро по улицам, для проветриванья и вывяливанья, восходит к весьма далеким временам. Дальше — арбузные и дынные корки выброшены из дому, вместе со всяким сором, преют и попираются тут ногами различных скотов, заодно с верблюжьими шкурами. Горящие уголья вытрушены на середину мостовой, и никому нет до них дела, хоть искры треща летят во все стороны. Патриархальное, дивное существование! Люди, живущие и бродящие там, имеют, по-видимому, особое понятие о порядке и чистоте, нежели все другие. «Летят искры и дымит: ну, так я обойду! Собака лежит свернувшись кренделем: и ее обойду, не то ударю палкой; взвизгнет она и ляжет снова направо или налево, вот и все!..»

Валит толпа обыкновенно серединой улицы. Один задевает бесцеремонно другого и, конечно, не извиняется. Слова: «извините! виноват!» и тому подобные не существуют на языке чумарзых. Иди как знаешь. Зацепили, ну и ты зацепишь, эка беда! Крик неимоверный! Валящий народ отзывается по преимуществу пустыней, припалом солнца, какого мы не знаем. Лица — сущие кирпичи, что называются «железняками», от того, что перележали чересчур в огне и кое-где отливают синеватым блеском полированного железа. Эти ребята не могут не разговаривать во все горло. В лавках, пестреющих более всего местным товаром: гирляндами четок всевозможных сортов, перламутровых й других крестиков, тростей с Иордана и с Синая,— в этих лавках вечный шум и споры. Русские слова влетели вам в уши. Мы уже сказали, что русский простой человек знать не хочет иностранного языка в Палестине: он заставил чуть не весь Иерусалим и Вифлеем выучиться немного по-русски. «Брат! а брат!» обращается [187] к вам какой-то красивый парень, с довольно белым лицом и с бровями почти в ладонь шириною: «брат! купи у меня! пойдем!» Этот названный братец пришел из Вифлеема, до которого всего на все часа два. Его черный, не то зеленый халат показывает некоторый достаток. Белая чалма его чиста. Вообще, он глядит иначе, нежели все остальное на улице: это вифлеемлянин.

Мелькнуло что-то европейское: ковер со львом; разные галантерейные вещицы; детские куклы, даже игральные карты. Кажется, ничего увидеть в окне карты, но здесь, в Иерусалиме, оне как-то кричат, режут глаза, как-то странны и неестественны.

Европейский магазин, мелькнувший нам в глаза, принадлежит (как вы, вероятно, угадали) кому-нибудь из зажиточных потомков Авраама. Если остановиться и задуматься немного, мысль ваша начертит дивную историю скитания предков этого господина, осматривающего с порога лавки проезжих и прохожих своими острыми и умными глазами. Испания, Германия, Польша и Турция... Бог ведает, каких стран не видали его деды, прадеды и так дальше. Чего не испытали его дед и прадед, блуждая по вселенной и всюду унося с собою свою веру, свою энергию, свое терпение, изворотливость, а с ними, в известном слое, одежды и пейсы прародителя. Вечно они были одни и те же; и стоит вам бросить на последнего его потомка мимолетный взгляд,— вы ту же минуту, не задумываясь, определите, кто это, какая это нация.

Еще два-три поворота мимо таких же домов, лавок, фигур и мы стали у гостиницы для русских, называемой в народе Каза-нова. Я говорю о прежних временах, когда «русские гостеприимные дома» за стенами Иерусалима еще не были готовы. Теперь же большинство русских останавливается там.

После значительного отдыха (так как человек, проехавший верхом часов двенадцать, по скверным дорогам, непременно разбит) начнется для путешественника иерусалимская жизнь — жизнь, по преимуществу, прошедшего, жизнь развалин и древних памятников. Бесконечные воспоминания роятся в нем на всяком шагу. Сотни и тысячи имен Ветхого и Нового Завета встают в воображении поминутно, то здесь, то там; и этот дивный Иерусалим давит своим величием и грандиозностию мелкую суету настоящего Иерусалима.

Прежде всего идут в храм Гроба Господня поклониться первой святыни мира.

Есть узкий переулок в улице Давида, направо, если ехать от Яффских ворот. Пройдя им, может быть, шагов 50, путник очутится на небольшой квадратной площади, устланной желтыми плитами. Старые, заплесневелые стены стоят вокруг. Но более всего отделится сейчас одна, влево: византийские арки в резьбе [188] и узорах; сильно потемневшие мраморные колонны, двери, окна ( все это в украшениях византийского характера) покажут наблюдателю, что это — стена храма. Да! Это-то и есть вход в храм Гроба Господня. Впрочем, кто не знает этого пункта по тысяче рисунков?.. Тут все не по-нашему. Нет никакой отдельно стоящей церкви; не видно никаких шпицов, крестов, колокольни. Все затиснуто, застроено, слилось с другими зданиями в одну массу. Если бы не площадь, о которой мы сказали, не попасть бы и в храм.

Мимо множества вифлеемских торговок, в белых кичках, и разного другого народа, торгующего на площади четками и крестиками, мы проходим в одну из дверей храма с двумя замками внизу и вверху. Эти замки отпираются всякий день в б часов утра и запираются в 6 часов вечера особыми турецкими стражами Гроба, принадлежащими к двум почетным фамилиям. Можно много наговорить об этом разных вещей и с разных сторон. В древних описаниях обыкновенно не очень хорошо отзываются об этих турках, отпирателях храма. Мы спорить не станем: может статься, это так и было, но и прошло, и настоящие стражи — учтивый и добрый народ. Турки ласково улыбаются, завидев нового странника, нового поклонника, хаджи, как зовут они, и взорами как бы просят пройти. За пять верст страж Гроба, видевший не одну тысячу всевозможных странников и странниц, угадал бы ваше происхождение и, отчасти, размеры вашего кошелька! Для него Москов есть достаточный человек, бросающий деньги направо и налево без всякого разбора и осмотрительности, потому только, что он Москов, что Палестина — земля, где кругом раздается бакшиш, который, скажем мимоходом, не раздавался бы там до такой степени, если бы не бестолковые подаяния русских барынь и желающих везде показать себя русских бар.

Мы вошли. Турки-стражи, если не торчат в дверях, то сидят налево, в особой нише, и рассуждают друг с другом о разных житейских предметах.

Сумрачные своды бледно озарены светом, проникающим в узкие окна вверху. Прежде всего является, направо, желтая мраморная плита,— камень миропомазания, на котором, по преданию, лежало тело Господа, снятое со креста. Над этим камнем горит восемь неугасимых лампад хорошей европейской работы — дар одного русского путешественника.

Несколько шагов далее открывается довольно большая ротонда с мраморным полом. Вверху ветхий купол, сквозь который видно небо и льется порою дождь. Десятки лет прошли в толках и спорах разных христианских наций о том, как бы лучше поправить этот купол, а он все сквозит, и капли осеннего дождя продолжают и продолжают орошать молящихся у Гроба Господня! Казалось бы, где как не здесь приличнее всего стихнуть всяким [189] распрям; между тем они никак не стихают; поминутно рождаются вновь и вновь раздражающие вопросы.

Пойдем и помолимся, а потом я расскажу вам, как и почему тянутся эти споры целых сонмищ архитекторов, чиновников, консулов, пашей и... больше нежели пашей.

Посредине ротонды возвышается род часовни из серого, но пожелтевшего от времени мрамора, что-то похожее на маленькую русскую церковь, с русским же куполом: это так называемая кувуклия, храмина, скрывающая Гроб Господень.

Пред дверями, которыми входят внутрь, устроена паперть, с шестью огромными свечами по обеим сторонам, в два человеческие роста вышиной, считая и подсвечники. Став против дверей, чувствуешь, что стоишь пред «царскими вратами», откуда прилично выходить только священнику, и где сзади, без сомнения, скрывается алтарь. Да! действительно там скрывается алтарь, но алтарь единственный, к которому дозволено подходить всякому человеку: алтарь, состоящий из плиты над той пещерой, где покоилось тело Господа!

Сперва встречается небольшая келья, носящая имя придела ангела: здесь ангел отвалил камень от Гроба. Далее, во вторую келью, еще меньшей величины, где может поместиться много-много трое человек, проникают низкою дверью, служившею некогда отверстием для входа в пещеру. Часть скалы умышленно не заделана в мрамор, но так, что отделить от нее ничего нельзя. Все же остальное скрыто, ибо иначе богомольцы тотчас стали бы брать оттуда на память, бесконечно копались бы тут и подкопали бы со временем своды храма.

Тихое, святое место — эта маленькая келья! Нет никаких средств описать чувства, которыми преисполняется сердце всякого доброго христианина, когда он припадет к мрамору, к этому единственному в мире алтарю, где владеющие святыней христианские нации совершают поочередно литургию.

Если мусульмане, называющие Иерусалим Святым (Эль-Кудс по-арабски), говорят, что «проспать в нем ночь то же, что в другом городе помолиться, а кто помолится и подаст там милостыню будет чист как только что рожденный младенец» (Такое значение Иерусалиму придает, в глазах мусульман, более всего мечеть Омара, заменявшая им одно время Каабу в Мекке. На огромном камне, который находится внутри мечети и который, должно думать, был тем током, где Аравн, царь Евусейский, молотил пшеницу, когда прибыл к нему Давид, мусульмане видят следы Магомета, Иисуса Христа и архангела Гавриила, который привязывал коня Борака (молнию) ко вратам Баб-Эн-Падир, существующим и ныне в ограде Харам-Эс-Шерифа. В мечети хранится несколько седел этого коня Борака, на котором Магомет улетел на небо, знамя Магомета и щит Гамзе),— что же сказать после этого нам, христианам?.. [190]

Хотелось бы уйти и скрыться на время от всяких глаз... но мы взяли на себя «роль вожака, чичероне, которому все равно, что бы вы там ни чувствовали и о чем бы ни мечтали: его обязанность передавать по очереди, одно за другим, все, что знаешь о том или другом памятнике, свои и чужие наблюдения. Мы обещали рассказать, почему ветхий купол не исправляется, при всех усилиях нескольких образованных наций, при полной готовности хозяев и повелителей страны помогать этому делу всеми зависящими от них средствами.

Взгляните вверх, окиньте взором стены под куполом и немного ниже: если вы даже и не архитектор (который сразу, при входе, озадачен уже варварским разрушением гармонии во всех частях), вы все-таки заметите несимметрическое расположение окон; нишей; присутствие каких-то странных балкончиков, с железными решетками, непостижимых отверстий, галерей, чего не видывали и во сне люди, приглашенные царем Константином воздвигнуть базилику над Гробом Господним.

Все это нагородилось и настроилось потом в разные времена. Послушайте греков, самых старых владельцев; послушайте латин, укрепившихся здесь со времени крестоносцев; послушайте армян, которые пробрались сюда разными хитростями и заняли чуть ли не лучшие места; каждая нация расскажет вам по-своему историю этих переделок, и каждая будет по-своему права и невинна. Латины сообщат, что греки подожгли Храм в 1808 году и когда все, кроме главных основных стен и ротонды, рухнуло в огне, захватили часовню, где лежал Годфрид с Балдуином, выбросили из гроба и назвали завоеванный пункт приделом Адама.

Тогда же греки (добавят рассказчики-латины) воссоздали и купол, как хотели, поладив с архитектором-турком, присланным из Константинополя, и провели вверху галлерею, доступную только им одним.

Греки же, если вы их спросите, скажут, что пожар произошел не от них, а от армян, владевших тогда ключами Гроба, что они заперли храм и не пустили никого тушить, дабы все сгорело и можно было впоследствии возобновить здание по-своему, с разными пристройками, что и приведено в исполнение.

Армяне, в свою очередь, выгородят себя очень искусно из всяких обвинений и свалят все частию на греков, частию на латин и турок.

Четвертую, владевшую при Гробе нацию, коптов, никто не спрашивает, да и трудно: на каком языке стали бы вы с ними разговаривать? А если бы, добравшись как-нибудь до средства ко взаимному разумению, вы и решились вступить с ними в объяснения, то они наговорили бы вам того, чего не бывало ни в [191] каких на свете историях!.. В результате, однако, получилось бы все-таки ясное сведение, что этих бедняков постоянно обижали все и оттеснили их алтарь от Гроба Господня назад, к наружной стороне кувуклии, где тотчас увидите жалкую сухую фигуру с темным лицом, молящуюся так, как, может быть, не молятся, или редко молятся, по другую, парадную сторону часовни, богатые владетели святыни...

И вот, храм преобразился. Армяне ли, греки ли, кто бы там ни виноват, только явились везде новые надстройки, окошки, углубления, вопреки всяким законам архитектуры. Случилась, сверх того, еще одна история, вне храма; история истинно необыкновенная, какая может иметь место единственно в теперешнем Иерусалиме и более нигде.

Надо знать, что вследствие разных причин здесь установился с давних пор особый юридический порядок, по которому всякий предмет, движимый и недвижимый — земля, дом, комната в доме, колонна в храме (a la lettre одна колонна в храме), окно, лестница, одна ступень в лестнице,— переходит в полное, законное владение того, кто владел этим предметом, без протеста с чьей-либо стороны, известное число дней, чуть ли не одиннадцать.

На основании такого закона произошло и поминутно происходит множество престранных и пренелепых случаев и сцен. Владения так перепутываются, владетели приходят в такие столкновения, до того заняты мыслию идти в своих завоеваниях далее, что иногда действительно необходимо послать взвод солдат для предупреждения несчастия.

Никакие минеры света, никакие Вобаны, Тотлебены и «обер-кроты» Мельниковы (Минер на четвертом бастионе в Севастополе. Его подземная комната в моем Севастопольском Альбоме, рисунок 9) не сравнятся с минерами Иерусалима. Здесь роются друг под друга, удовлетворяясь ничтожными приобретениями, лишь бы только идти вперед. Если, положим, в десять лет, завоевана только ступень лестницы — и то хорошо: в другие десять лет может быть завоевана другая ступень, и так дальше. И если Бог пошлет в каждые десять лет по ступени,— во сто лет будет захвачена целая десятиступснная лестница! То же разумей о колоннах, о нишах и об окнах храма. Нишь за нишью, окно за окном, только неослабно двигайся вперед. А случился пожар: тут можно, при известной ловкости и ладах с турецким правительством, перескочить разом через несколько ступеней, через несколько десятков лет, захватить не одно окно, а целых пять; переделать вчерашнюю армянскую часовню на свою, дав ей новое название. [192]

Тяжело рассказывать такие вещи о христианах — в храме Гроба, где покоился Тот, Кто более всех учил и повелевал нам жить, как братьям. Но что делать: это наша обязанность; это — истина, сама собой выступающая наружу. Все, что мы сейчас сказали и скажем вперед — написано на зданиях Иерусалима и Вифлеема. Не скажи мы — вы прочтете сами.

В числе странных приобретений, какие делались в храмах, на храмах и во дворах, примыкающих к храмам святых городов Палестины, христианами, есть одно (кто этому поверит?) мусульманское; и вот о нем-то мы сбираемся рассказать.

Греки, владевшие искони террасами храмов Воскресения и Гроба Господня, вздумали, назад тому лет, может быть, двадцать, поставить на одной из них, при куполе, небольшую горницу, с отверстием внутрь, дабы скрытно наблюдать за поведением францискан и армян, и всех молящихся у Гроба: не происходит ли там иногда чего-либо такого, что может вредить греческим интересам?

Горница была поставлена, окно пробито, и наблюдения начались.

Мы уже сказали, что храм Гроба затиснут окрестными турецкими домами, которые прилегают к нему кое-где вплоть. К таким домам принадлежал в то время и ныне принадлежит дом почетного турка Абдаллы, румяного, высокаго старика, всегда смеющегося, известного всему городу — а потому, естественно, доброго приятеля монахов. Нельзя монахам, постоянным обывателям Иерусалима, не искать в местных влиятельных лицах мусульманского происхождения. Тут что: тяжба, ссора — влиятельный мусульманин, в роде Абдаллы, может замолвить слово в мижлисе, турецком судилище, где у него рука — сам муфтий, старик, с косым подмигивающим глазом, немного суровый на вид; а в другом случае и деньжонками пособит, на которые в тех странах сделаешь все.

Жили, что называется, душа в душу — греки со своим соседом Абдаллой. Видятся, что ни день, как братья, несмотря на разную веру (это очень часто встретишь на Востоке). К тому же Абдалла, говоря вообще, был довольно почтенный турок, правда, простоватый и необразованный до крайности; но ведь и монахи не славились большой ученостью, и библиотекарь их, в то же время секретарь и фактотум патриаршего наместника, монах, средних лет, бравый и румяный отец Никифор, по-арабски Никефури, с трудом отыскал от вверенной ему библиотеки ключ, когда приехал в Иерусалим, в 1835 году, русский путешественник Норов. Пересмотрев книги, Норов сказал Никифору, что у них есть много редкого и замечательного, между прочим Евангелие, принадлежавшее первому патриарху Иакову. Никифор [193] выслушал это молча, ничего путем не поняв, и затем запер библиотеку вплоть до приезда другого путешественника, Муравьева, и его замечания выслушал также молча — и опять запер библиотеку, и уже с тех пор, кажется, не отворял.

Мысли отца Никифора устремлялись постоянно в другую сторону, и ему было, признаться, не до книг. Кроме сложных поручений от наместника патриарха, у него тьма дел собственных своих: присмотр за кофейней, в местности по ту сторону Гихонского оврага, носящей от него имя Никефури, или сокращенно, Кефуршс, наблюдение за стройкой нескольких «пирг», по-нащему загородных дач, с виноградниками. Когда тут быть библиотекарем, как бывают библиотекари вообще.

Потом — отец Серафим, довольно хитро смотрящий монах и напоминающий немного муфтия. Отец Григорий, хорошо говорящий по-русски, а потому неизбежно призываемый на все беседы монахов с русскими путешественниками, в виде драгомана. Отец Вениамин... много разных отцов. Все они были добрые и хорошие монахи, не слывшие ученостью, но зато сильные в практике и разуме жизни, а потому и состояли в ладах с Абдаллой.

Вдруг Абдалла вздумал играть свадьбу старшего сына, парня кровь с молоком. Кто бывал в Казани, в Крыму — для того нечего описывать подробно подобных турецких парней: он их видал и знает.

Предполагалось пригласить на свадьбу многое множество всякого народа: комнат не хватило. Абдалла попросил у Греков на то время только что выстроенную ими горницу на террасах храма. Как отказать такому любезному и милому соседу, с которым, к тому же, приятельски знаком муфтий? Монахи дали. Хотя оно и странно было занимать турке террасы христианского храма ради своей турецкой свадьбы,— и притом какого еще храма!— однако он занял.

Но греки были жестоко наказаны. Роковые одиннадцать дней прошли в шумных пиршествах; гремела музыка, лились, разумеется, и запрещенные пророком напитки... Встали монахи на двенадцатый день и увидели свою горницу во владении турка!

А был он очень добрый и почтенный турка, этот румяный, вечно смеющийся Абдалла, вечно с длинною трубкой в руках, но подшутил над приятелями нехорошо. Что ж, он не виноват: таковы здесь обычаи. Может-быть, старика и подтолкнули на это другие, какой-нибудь бес, в роде подмигивающего муфтия. Ведь и греки подшутили бы над ним точно так же, если б он зазевался.

Тягаться было нельзя и странно. Идти на новую сделку — тоже. Может быть, Абдалла на известный, солидный куш и [194] подался бы, но турецкое правительство уже глядело зорко и непременно вмешалось бы в это дело: владения мусульманина на храме Гроба, так неожиданно приобретенные, стали в некотором отношении правительственными владениями. Абдалле шепнули, чтоб он держался крепко, ни шагу назад! «Поклонятся-мол, и не раз, нам, туркам, не только греки, одиннадцать дней тому владевшие террасами безраздельно, поклонятся другие-прочие христиане!»

В самом деле, простой и беззатейный Абдалла увидел очень скоро, что с ним заигрывает и французский, и австрийский консул; а потом стал заигрывать, по примеру их и отчасти по влиянию греков, и русский. Все предлагали за горницу, так странно приобретенную, значительные суммы. Абдалла сделался любезным гостем разных европейских консулов Иерусалима: придет, рассядется, как паша, подают ему трубку; кофей, говорят ему не просто «Абдалла», но «Абдалла-эффснди»! Стараются всячески занять его беседой, хоть это неимоверно трудно. Греки-соседи и прочие иерусалимские монахи, те знают как разговаривать с Абдаллой, а консул... Вымышляет он всякие фразы, потеет, улыбается, а дело нейдет! Хорошо, что Абдалла не засиживается: покурил трубку, поел варенья — и встает, чтобы идти восвояси, не то к другому консулу, на новый шербет и трубку. Ему тоже неловко.

Прибыло вдвое, втрое важности и значения у Абдаллы. Немного иначе стал он расхаживать по Иерусалиму; немного иначе смеяться. Он знает, что его обширные владения, прикосновенные теперь к храму до такой степени, что чрез известное читателю окошко (В отвращение всякого сомнения, что все это так, как пишется, автор настоящего рассказа может засвидетельствовать, что будучи хорошо знаком с Абдаллой, бывал у него в завоеванной горнице и сам видел оттуда в окно Гроб Господень и молящихся около него) можно видеть молящихся у Гроба, служат предметом внимания разных держав, особенно с той минуты, как было приступлено к решению вопроса о поправке купола.

Теперь читатель поймет без труда, почему так долго исправляется ветхий купол над Гробом Господним. Ни здравому смыслу, ни здравому искусству нельзя допустить, чтобы новый купол был точь-в-точь как старый, чтобы все эти окошки, ниши, галереи и все прочее, с турецкою горницей на террасах, остались без изменения. Между тем, все владеющие при Гробе нации, а с ними и турецкое правительство, именно о том только и хлопочут, чтобы все, по возможности, оставить по-старому. Архитекторам хочется удовлетворить все стороны вдруг, но как то сделать? Как новые, законные в архитектурном смысле, [195] ниши, окна, пролеты, которые будут выведены симметрически, соответственно правилам искусства, раздать таким образом, чтобы все владельцы остались довольны? Словом, ищут квадратуры круга... И вот светится насквозь купол, и каплет оттуда дождь на Гроб Господень более полвека! Нас уверяли даже, что однажды оторвался кусок свинцу от перегнившей балки и ушиб священника.

Мы возвратимся еще к этому предмету. А пока нам предстоит дальнейший обзор храма и закуска в келье отца Серафима, который незаметно высмотрел нас в то время, когда мы обозревали кувуклию и камень миропомазания. Отец Григорий, говорящий по-русски, прошел по храму так, что мы его не видали. Он оглядел путешественников тем зорким, опытным оком, каким обладают все находящиеся при храме. Теперь для него, для отца Серафима и других, собравшихся у последнего монахов, уже нет сомнения, что мы — русские, и притом такие, каких приглашают на закуску. На столе поставлены варенья, готовится кофей, достают из погреба вино.

Мы, тем временем, пройдем по храму и окончим обзор.

Самое замечательное после Гроба — Голгофа: это скала аршин в пятнадцать, обделанная в камень таким образом, что над ее вершиной выходит площадь, служащая полом часовни. Туда подымаются по лестнице в восьмнадцать ступеней. Отверстие в полу, нарочно оставленное нсзаделанным, дозволяет видеть расщелину, где был водружен крест.

В нескольких шагах (разумеется, когда спустишься вниз) покажут место, где стояла Богородица, когда распинали Ее Сына. Оно обнесено железною решеткой.

Вот место, где Иисус явился Марии Магдалине. Неугасимая лампада озаряет его.

Вот место, где явился Он Своей Матери.

Два шага оттуда нишь сотника Лонгина: здесь сотник Лонгин произнес известные слова: «Во истину Божий Сын бо Сей!»

Далее: колонна, к которой привязывали Христа бичеватели. Тут же Каменные узилища, в которых были ноги Его, когда Он сидел в темнице. Пройдя немного, спускаетесь, 28-ю ступенями, в пещеру, где были найдены Кресты. Это теперь часовня, принадлежащая Сириянам, но в распоряжении Армян, вследствие какой-то денежной сделки с настоящим владельцем и, конечно, перейдет со временем в полную власть армян. Только о какой-то стенке спорят еще греки и покамест имеют право подходить к ней. Тут окно, в которое царица Елена смотрела, как отрывали Кресты. В заключение, когда вы снова подымаетесь вверх, покажут вам центр мира, называемый нашими поклонниками по-просту: пупом земли. Это не что иное как каменный столб в аршин вышины. [196]

И все это сгруппировано на пространстве каких-нибудь 15-20 квадратных сажень! Мысль поражается невольно сближением стольких различных предметов, указанием пунктов, которые не могли быть отмечены. Но не будем вдаваться в разбор и критику. Свет Гроба озаряет все дивными лучами.

Все время, пока мы рассматривали поименованные предметы, мимо проходило множество разных фигур: монахи латинские, греческие, армянские; поклонники всех стран, между прочим, и наши русачки. Играл где-то орган и раздавалось пение то в той, то в другой часовне, приделе, храме. Местами зрятся около стен, точно неподвижные статуи, замершие в молитве, набожные существа: какая-нибудь типическая русская старушка, солдатик в ветхой шинели, не то в нагольном тулупе; оборванный до невероятности копт, какой-то темный скелет в белых отрепьях... вот кто-то в бедном синем сюртуке, став на колени при Узах Господа, крестится по-католически, и слезы текут по его щекам...

Текст воспроизведен по изданию: Путешествия в Святую Землю. Записки русских паломников и путешественников. М. Лепта. 1995

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.