Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

НОВЫЕ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ВОСТОКУ

ДОМАШНЯЯ ЖИЗНЬ В ПАЛЕСТИНЕ — ТИШЕНДОРФ И СИНАЙСКАЯ БИБЛИЯ.

Domestic Life in Palestine. By Mary Eliza Rogers. London. 1862.

Aus dem heiligen Lande. Von Constantin Tieschendorf. Leipzig. 1862.

С каждым годом умножается число путешественников и, вместе с тем, количество книг, записок и писем о путешествиях. Но и в этом роде, как во всех остальных, немногим дается золотая середина. Каждому читателю, конечно, приходилось скучать за восторженными описаниями, которые путешественники так часто предлагают публике вместо отчетливого рассказа о том что они видели замечательного. Для того чтобы написать приятную книгу, в этом роде, требуется талант особого свойства, и притом талант обработанный терпеливыми усилиями. Есть немало людей с живым воображением, но не все умеют с ним сладить, направить его куда следует, и удержать в себе цельный, полный и ясный образ того что они видели, чем были поражены и восхищались. Воображение в чувстве самоуслаждения теряет способность владеть собою и поразившим его [490] впечатлением: оттого в эту самую минуту в человеке есть только горячее, но неопределенное чувство, а когда минута прошла, человек восстановляет в себе ее не живым образом предмета или события, а воспоминанием об испытанном чувстве. Оттого, когда желает он передать впечатление другим, он передает только свое воспоминание, свое впечатление, которое редко может быть понятно и интересно для других: в сторонних людях подобное ощущение может быть возбуждено только живым образом, а для того чтобы представить живой образ, надо уметь овладеть им. Это умение не всякой натуре доступно, как бы она ни были впечатлительна: воображение, как и всякая другая способность, может быть сильна и богата, но не может быть плодотворна, покуда находится в диком состоянии; и оно тоже требует дисциплины, образования, самообладания.

Мы нисколько не думаем однако же, что идеал описания и рассказа состоит здесь только в объективности, что они выйдут тем совершеннее, чем менее будет в них видно отношение к личности того кто описывает или рассказывает. Мы думаем совершенно наоборот: свое я не должно исчезать из рассказа именно для того чтобы рассказ был жив и вполне удовлетворял читателя, но надобно чтобы то не было скучное, мелкое и фальшивое я. Если оно умеет думать и чувствовать просто, оно будет и выражаться просто, нисколько не лишаясь огня и живости. Припомним здесь кстати что говорит Кинглек в предисловии к своему знаменитому Eothen.

«Я намерен останавливаться именно на тех, и только на тех предметах, которые меня самого интересовали. Когда бы еще я проезжал страну вовсе неизвестную, было бы пожалуй недобросовестно избегать тщательного описания замечательных предметов потому только что сам я при виде их не чувствовал сильного интереса; но если тот край, где путешествуешь, был уже во всех подробностях описан другими с знанием дела и даже художественно, то путешественник вправе ограничиться только тем что ему полюбилось. Притом путешественник — не всегда непременно зритель; он вспоминает (и как еще часто!) свой родимый край; им овладевает так часто и самое [491] смиренное будничное стремление — добраться до огня, до пищи, до питья, до тени; и если он в своем описании придает таким ощущениям что-нибудь похожее на ту живость, которую они имели в действительности, — его не сочтут надежным наставником. Решившись писать чистую правду о том что особенно занимало его, он непременно запоет длинную песню о себе; станет рассуждать на целых страницах об огне своего ночного привала и уничтожит развалины Бальбека какими-нибудь восемью, десятью холодными строчками. Но мне кажется, что этот эгоизм путешественника, при всей своей назойливости, все-таки помогает дать читателю верное понятие о крае. Это самое себялюбие, эта привычка относить внешний мир к своему впечатлению, как будто вынуждает путешественника соблюдать в своем описании правила перспективы: он описывает вам предметы не так как сущность их представляется в изучении, но так как они ему представлялись. Люди и предметы, которые ближе касались его личности, как бы ни были мелки и незначительны, принимают у него на картине большие размеры, потому что близко стоят к нему. Он вам показывает своего драгомана и сухощавые фигуры своих Арабов, свою палатку, своих верблюдов, склонивших колена, свою поклажу на песке, а настоящие чудеса края, города, величественные развалины, памятники прошедших веков, отводит от вас смутный фон на дальнее расстояние. Вот как он сам чувствовал, и вот как хочет повторить перед вами сцены и образы старого мира. Сколько ни слушайте его, вы немного у него найдете статистики; но, может быть, побыв с ним, вы сами почувствуете, как понемногу передается вам реальное представление о том что он видел на Востоке.»

О Востоке, о Палестине в особенности, писано так много, что можно потеряться в каталоге сочинений. В массе их много таланта, много знания и учености; но мы говорим на этот раз не о руководствах, не об ученых творениях, а о тех путешествиях, которым читатель придает название приятной книги, которые оставляют в читателе чувство удовлетворенного желания, которые он любит, которые ему жаль покинуть. Из таких книг особенно памятны нам две. Одна, которую мы сейчас только привели, — книга, которую [492] мало кто не читал из людей знакомых с английскою литературой, — изящные письма с Востока, под заглавием: Eothen (греческое слово, означающее с востока). Другая — путешествие Варбортона, так плачевно погибшего в 1852 году при крушении Амазонки, под заглавием: Полумесяц и Крест (Crescent and Cross). Теперь мы познакомились еще с одною книгой того же разряда, и намерены познакомить с нею читателя, — с сочинением мисс Роджерс Домашняя жизнь в Палестине.

I.

Мисс Роджерс приехала в Палестину вместе с своим братом, британским вице-консулом в Гаифе, одним из приморских городов Палестины. Она прожила там несколько лет, и не на одном месте, но разъезжала по разным городам вместе с братом, не оставляя его даже и тогда, когда он должен был исполнять дипломатические поручения своего правительства, в смутное время междуусобных раздоров 1855 и 1856 годов. Все это дало ей возможность наблюдать именно внутреннюю, домашнюю жизнь всех классов палестинского населения. Мисс Роджерс была в беспрерывных сношениях с людьми всех сословий, и эти сношения были значительно облегчены для нее знанием арабского языка, которому она поспешила выучиться тотчас по приезде. Результатом всего этого была книга о Палестине, составленная из заметок и записок, которые вела она для себя и для своего семейства, — книга привлекательная, живой и простой рассказ о таких предметах, с которыми немногим доводилось близко знакомиться. Читатель не встретит в этой книге описания знаменитостей и чудес Палестины, о которых так много уже было писано другими; автор с намерением не останавливался на предметах общеизвестных. Зато здесь встречаем так много интересных подробностей обо всем что составляет внутреннюю жизнь восточного общества, что относится к нравам, обычаям и внешней обстановке быта, что книга представляет для читателей всю свежесть рассказа о неизвестном мире; но рассказ, при всем своем изяществе, так прост, так ощутительно в нем отсутствие всякой претензии, что [493] читатель легко и свободно движется вместе с автором в этом неизвестном мире, как будто посреди людей и картин, знакомых ему с детства. Все описания в книге отличаются необыкновенною реальностью; вы встречаете в них те самые подробности, которые могут дать вам живое представление об описываемом предмете и отличительных чертах его; перед читателем развертываются живые картины и движутся живые лица. Гаиф, Вифлеем, Назарет, Наблус и Иерусалим, вот главные пункты, около которых сосредоточивается описательный рассказ мисс Роджерс, и между которыми движется живая картина домашней жизни в Палестине. Описания природы встречаются у нее нередко и получают особенную живость именно оттого что читатель встречает в них не изъявления безотчетного восторга, а индивидуальные черты той или другой местности: впечатления, производимые на автора картинами природы, отличаются такою отчетливою ясностью, что читатель почти всюду встречает указания, например, на цветы и растения, которые заметил автор, любуясь местностью; но этот практический прием автора нисколько не вредит художественной прелести в его описаниях.

«На Востоке, — говорит мисс Роджерс, — я могла изучить дух и быт общества на разных ступенях его развития. Я находила убежище в шатрах кочевников, не признающих над собою закона, и сходилась с бедуинскими девушками как с сестрами. Мне знаком быт и тех мирных племен, что живут с патриархальною простотой в постоянных жилищах, окруженные своими стадами. Мне доводилось жить и с Феллахами, в грубой деревне построенной из камня и глины, окруженной огородами, садами, полями и пастбищами; я была в общении с жителями городов, с сильными мира, законодателями и правителями края; в промежутках, я иногда пользовалась и обществом высокообразованных и благородных представителей цивилизованной Европы. И с кем бы я ни сходилась, со всяким была у меня доля сочувствия, со всяким удавалось мне стать в то простое отношение, которое роднит с нами и ближних, и дальних людей в целом мире.»

Женщины на Востоке особенно интересовали мисс [494] Роджерс, и книга ее наполнена множеством интересных сведений о домашней жизни женщин, и о том положении, которое занимают они в мусульманском обществе. О гаремах и о внутреннем устройстве домашнего быта женщин она сообщает много нового. Выбираем из книги несколько страниц относящихся к этому предмету.

Сутки в доме начальника города Аррабе

Все дома в городе Аррабе (по дороге из Гаифы в Наблус) казались маленькими крепостями: они четвероугольные, и плоские крыши их огорожены вокруг балюстрадою. Мы отправились прямо к дому Могамед Бек Абдула Ради, губернатора. Дом его, как и все городские дома у мусульман, делился на две особые половины: мужчины занимают одну часть, называемую диваном; женщины живут в другой части, которая называется гаремом. Нижняя часть дома была занята лошадьми и солдатами, и здесь поместились наши спутники и прислуга. Мы взошли по открытой каменной лестнице, миновали широкий двор и вступили в диван, — комнату со сводами, с большими окнами, дугою, на три стороны; из окон открывался вид на долину и на городские ворота. Глубокие и низкие подоконники убраны подушками и коврами. Здесь женщины никогда не показываются. После мне сказали, что кроме меня ни одна женщина не переступала за порог этой комнаты. Самого губернатора не было дома, но нас очень любезно приняли его родственники, и целуя наши руки, сказали нам: «Наш дом — ваш дом, и мы — ваши слуги.» Они очень удивлялись, что мы путешествуем во время таких волнений и беспорядков в крае. Сказывали, что каждый день в соседстве бывают схватки, и что несколько дней тому назад было по крайней мере полтораста человек убитых: угоняют стада, верблюдов, беспрестанно останавливают и грабят. Еще накануне была стычка около самого Аррабе, многие убиты. Об этом рассказывали нам сыновья и племянники губернатора; они сами участвовали в деле.

Младшим сыновьям, двум мальчикам лет десяти или одиннадцати, приказано было проводить меня в гарем. Они [495] осторожно вели меня по крыше, убитой землею, через разные дворики, комнаты и переходы, покуда не добрались мы до женской половины. Я очутилась в большой комнате со сводами, с выбеленными стенами и каменным полом; свет входил в нее только через отворенную дверь, потому что в окнах здесь не бывает стекол, и они на этот раз закрыты были ставнями от дождя. Мои маленькие проводники, Селим и Саид, бежали впереди и кричали с восторгом: «Выходите! смотрите! Английская девица идет.» Только что я вошла, как меня окружила целая кучка женщин в блестящих костюмах. Типы их были очень разнообразные, от черной абиссинской невольницы в пурпуровом наряде с серебром, до оливковых и бронзовых Аравитянок в фиолетовом цвете с золотом.

Они принялись теребить меня будто новую игрушку. Одна за другой целовали меня и гладили по лицу; никогда еще не случалось им видеть европейскую женщину; дочь Франков, говорили они, ни разу еще не бывала у них в городе.

Они сказали: — Добро пожаловать, сестра наша из дальнего края, дом этот твой дом, и мы твои слуги, — и стали меня расспрашивать с кем и как и откуда я приехала. На хозяйках были длинные широкие шаровары из цветной шелковой материи, короткие и узкие курточки из сукна или бархата, вышитые золотом. Прислужницы были в платье из бумажной материи, а невольницы — в красном сукне. Они дивились моему простому, длинному темному дорожному платью и моей шляпе. Я сказала им, что платье у меня намокло и что мне хочется переменить его.

Мальчики побежали сказать, чтобы принесли мне чемодан: его принесли и поставили у входа в гарем, и оттуда две невольницы взяли его в комнаты. Лишь только я отперла его, и хозяйки, и прислужницы, и дети, наперерыв принялись рассматривать что в нем такое. Минуты в две опорожнили его весь до дна. Мои накидки, утренние и вечерние платья, ночные кофты и воротнички, переходили из рук в руки: так как употребление всех этих вещей было вовсе неизвестно им, то он стали примерять их на всевозможные фантастические манеры. Одна схватила кружевной воротничок и пыталась, не без вкуса, приладить его себе на голову: ей показалось, что это идет к головному убору. [496] Это очень забавляло меня, но я была вынуждена прекратить их проказы и сказать чтобы положили все назад в чемодан: тотчас же так и сделали. Я уже прежде испытала, что арабские женщины (Автор, когда говорит вообще о жителях Палестины, называет их Арабами: хота они племя смешанное, но сами зовут себя Арабами или племенем Арабов, и арабский язык — их природный.) точно дети: они почти всегда в ту же минуту слушаются, если только скажешь им тихо но решительно.

Затем я переоделась в той же комнате: они сказали, что другой у них нет. Мне кажется, это выдумали они нарочно, чтобы посмотреть что у меня за платье и как я его надеваю, потому что их обычай вовсе не таков как наш. Они говорили мне, что я надеваю слишком много платьев вместе. Сами же они носят только рубашку из тонкой бумажной материи, с высоким воротом по самое горло, но с разрезом на груди и с длинными, широкими рукавами. Широкие шаровары, стянутые вверх и завязанные у талии и ниже колена, падают почти до полу грациозными складками; сверху открытая короткая куртка, подпоясанная шалью по талии. Они заботливо отослали просушить у печки мое мокрое платье и устроили для меня на полу удобное сидение на подушках. Одна приготовила и принесла мне сладкого шербета из пом-гранатов. Другая принесла кофе в маленькой фарфоровой чашечке вставленной в другую чашечку, серебряную, прекрасной чеканной работы. Чашечка, по виду и по величине, походила на обыкновенную чашку для яиц.

Возле меня села Сит-Хабиби, и закурив наргиле, в ответ на мои вопросы сказала мне, что она старшая жена Могаммед-бека, губернатора в Аррабе, и показала двух остальных жен его. Затем, по просьбе моей, познакомила с тремя женами Сале-бека, губернатора в Гаифе. Они ужасно удивились, когда я сказала им, что знаю очень хорошо их мужа Сале-бека и привезла им поклон от него. Этого они никак не могли понять, потому что не слыхивали как может женщина видеть мужчину, когда он не родня ей. Женщина-мусульманка не видит даже будущего своего мужа до дня свадьбы. Одна из жен спросила меня с подозрительным видом, не завел ли Сале-бек у себя [497] гарема в Гаифе. Я скоро успокоила их и рассеяла все их сомнения по этому предмету. Они чрезвычайно интересовались всем что касается Англичан. Верде (это имя значит роза) спрашивала: «Что твой брат красив? силен? Лицо у него хорошее? В вашей стороне все люди белы?» А другая сказала: «Отчего ты ездишь в дороге без своих женщин?»

Отвечая на все эти вопросы, я успела осмотреть комнату. Комната была длинная и низкая, пол почти сплошь устлан тонкими плетенками. По стене, против двери, постлан был узкий матрас и покрыт полотнищем тонкого ковра, в роде тех, какими устилают лестницы. Подушка в шелковых наволочках, по восточному, лежала на матрасе стоймя к стене, так что образовалось что-то в роде низенькой софы, и по середине ее сидела я, а вокруг меня хозяйки. Против нас, по обеим сторонам двери, были такие же сиденья или диваны, на которых сидели и курили другие женщины и девушки. В краю комнаты, налево от меня, стояли два большие деревянные сундука, раскрашенные яркою красною краскою, с медными замками и петлями красивого рисунка. Позади сундуков, в стене, было широкое, большое углубление со сводом: там свалены были грудой матрасы и стеганые одеяла; зеркала (из Константинополя) в золоченых рамах висели по обе стороны этого углубления. По правую руку от меня, на другом конце комнаты, черные невольницы и прислужницы сидели на войлоке и нянчились с детьми и грудными младенцами, которые кричали и ссорились друг с другом. Они вели между собой суетливую болтовню: только по временам из нее прорывались восклицания громче обыкновенного. Пол в комнате был поднят дюймов на шесть выше площади двора; наравне с двором оставалось только маленькое пространство около двери, где женщины, входя в комнату, снимали свои высокие калоши или башмаки.

Верде и Хабиби сидели возле меня и ласково гладили меня по волосам и по лицу. Они удивлялись отчего нет на мне головного убора и никакого украшения на волосах. Младшая жена Сале-бека, по имени Гельве (это имя значит сладость), сидела у отворенной двери в грациозной позе. Она смотрела такою хорошенькою, лицо у нее было такое открытое и веселое (ей было всего шестнадцать лет), что я взяла [498] свой альбом срисовать портрет ее. Когда хозяйки мои увидели что я делаю, они очень удивились, потому что никогда не видывали как можно срисовывать лицо или что бы то ни было: и точно это противно мусульманскому закону. Они закричали: «О диво Божие! Ведь точно это лицо Гельве, вот ее глаза смотрят на нас, — и золотая монетка у ней на шее, и наргиле в руках у нее. О, какое диво!» И Гельве боязливо подошла посмотреть на рисунок, и спросила меня, отчего я ее срисовала, не оттого ли что она всех лучше. Я отвечала ей, что точно также стала бы рисовать всякую, кто бы сидел около двери, потому что туда солнце светит. Тогда и другие стали поочереди садиться на то место, и я еще сняла два портрета, только Гельве была без сравнения лучше всех. У ней был такой сладкий голос (а это не часто встречается у арабских женщин), манеры у ней были такие простые и открытые. На ней были желтые шелковые шаровары, с черною шелковою прошивкой с боку, а на голых ногах желтые туфли с острыми загнутыми кверху носками; черная бархатная курточка, прекрасно вышитая золотым снурком, и вместо пояса, ниже обыкновенного, обвязана шаль пурпурового красного и зеленого цвета. На шее нашивное ожерелье из золотых монет; на ее хорошенькой головке, кокетливо, набок, была надета маленькая шапочка красного сукна; а сверху, на шапочке, между золотыми дутыми шариками, висела длинная кисть. Голова у нее и красная шапочка, или торбуш, убраны были нитками из жемчуга, из золотых монет, алмазными и изумрудными кистями и маленькими пучками красных, желтых и фиолетовых неувядающих цветов, растущих на воде по горам Палестины. Большие черные глаза, брови густо выкрашенные, ресницы натертые углем по краям; на груди кое-где виднелись голубые пятна, на подбородке тоже; на лбу выведена голубая звездочка. Все хозяйки были более или менее разукрашены в том же роде; они изъявляли сильное желание также и меня раскрасить и нататуировать.

Я записала у себя в книжке имена всех женщин, детей их и прислужниц по-арабски, а описание наряда их по-английски. Оказалось, что Гельве родом из Кефр-Кара (Кефр-Кара — деревня, в которой останавливались путешественники по дороге в Аррабе.); [499] она принялась называть мне имена всех соседних деревень. Я объяснила им употребление своей карты и сказала, что взглянув на нее, могу узнать в какой стороне Сенур и другие города. Они принялись кричать хором: «О, диво Божие!», потому что не слыхивали как это может быть, чтобы женщина умела читать или писать. Они знали, что мужчины умеют: их же сыновья каждый день ходили в школу, где ученый дервиш обучал их читать вслух Коран и писать кое-как. Но женщинам казалось, что мальчикам дана особенная способность учиться и понимать таинство писанной речи. Даже Селим и Саид, маленькие проводники мои, удивлялись и говорили: «Машалла! Чужестранка эта умеет писать по-нашему!»

Около трех часов (по их счету девятый час) черные женщины, в длинных белых сорочках до полу, принесли обед. Сначала одна принесла низкую деревянную стойку, отделанную штучною работой из слоновой кости и из перламутра, и поставила на пол прямо против меня. Потом другая поставила на нее старинный круглый металлический поднос, на котором были вырезаны по-арабски изречения из Корана. Мне подали длинное полотенце, обшитое золотою нитью. После этих приготовлений я была рада поесть, потому что была очень голодна. Поднос скоро уставили вот какими кушаньями: маленькая сковорода с поджаренными яйцами, деревянная чашка с леббеком, то есть с простоквашей, чашка козьих сливок, блюдо густого крахмалистого киселя в роде блан-манже, подслащенного розовым сахаром, с миндалем и фисташками, большое блюдо рису вареного в коровьем масле и обложенного маленькими кусочками жареной баранины, блюдо орехов, сушеных фруктов, миндалю и лимонной корки в сахаре.

Возле меня стала черная девушка невольница, в коротеньких красных шароварах красного сукна и в краевой куртке, с браслетами на руках и на ногах; она держала серебряную чашку с водой наготове для меня, когда я вздумаю пить. Нигде не видать было ни ножа, ни даже ложки; не было никакой особенной чашки или посудины, которую я могла бы взять для своего особенного употребления. Я вымыла себе руки: надо было брать кушанье из которого-нибудь блюда, — брать широкою тоненькою хлебною лепешкой, с виду походившею на кусок кожи. Мои хозяйки скоро [500] увидели, что я не умею так есть, и достали мне большую кухонную деревянную ложку, над которою дети принялись смеяться от всей души. Я просила хозяек, чтоб и они со мной ели, но они никак не хотели послушать меня; однако ж позволили Селиму и Саиду есть со мною. Те сейчас свернули свои лепешки наподобие ложки и принялись с нами за молоко и за яйца; но когда дело дошло до рису и до мяса, просто брали то и другое пальцами. Во все время покуда я ела, хозяйки стояли все около меня и смотрели не нужно ли мне чего.

Когда я кончила, поднос отняли на середину комнаты, а передо мной поставили большую металлическую лохань с крышкой; в крышке было отверстие. Наверху лежал кусок мыла туземного приготовления; я стала мылить себе руки, а мне лили воду из какого-то странного серебряного кувшина, вроде старинного кофейника с длинным тонким, кривым горлышком. Струя воды, не перерываясь, падала мне на руки и потом стекала через крышку в лохань. Опять подали мне обшитое полотенце и воды выполоскать рот.

Все женщины (то есть три жены губернатора и три жены брата его Сале-бека) с детьми сели на полу на плетенках, вокруг подноса, и опуская пальцы все вместе, то в то, то в другое блюдо, скоро покончили простой обед. Приносили еще два-три блюда с рисом. Кончив есть, каждая вставала, умывала руки и полоскала рот. Потом обнесли крепкий кофе без сливок и без сахару. Затем прислужницы и невольницы собрались около подноса и стали доедать остатки с необыкновенною скоростью и жадностью, так что как раз не осталось и следов кушанья.

Старшим хозяйкам подали чубуки (трубки из красной глины, на чубуках из вишневого или жасминного дерева, с мундштуками из черного дерева), а остальным два или три наргиле, которые и передавались из рук в руки по очереди. Гельве, покуривши несколько минут, наклонила грациозно головку, положила руку на грудь, приложила себе ко лбу гибкую трубку и передала ее соседке: возле нее случилась именно вторая жена ее же мужа, Сале-бека. Так переходила трубка от одной к другой, не минуя даже прислужниц, и всякий раз повторялось: «Будь тебе в сладость.» Эта учтивая церемония строго соблюдается между [501] мусульманами даже в ближнем родстве. Мне кажется, что установленные формы приветствий, в обыкновенном обращении, помогают до некоторой степени поддерживать мир и доброе согласие в гаремах.

Для меня особенно был приготовлен наргиле, очень изящного вида, величиною почти в полтора фута. Стклянка его, прекрасно сделанная, светилась и блестела как хрусталь. Она была наполнена водой, в которой сверху плавали розовые листья. На верху этой стклянки с длинным горлышком, была массивная серебряная чашка, с горячими углями и с персидским табаком. Гибкая, змееобразная трубка, соединенная с сосудом, обтянута была красным бархатом и обвита золотою проволокой; трубка была сажени в полтора длиной: мундштук янтарный, обделанный рубинами и бирюзой. Дым проходил через воду, поднимая пузырьки и приводя в движение розовые листья, и потом тянулся в длинную трубку. Так ароматный дым охлаждался и очищался прежде чем доходил до моих губ.

Я заметила, что женщины стали перешептываться между собою; и вот Гельве подошла, села возле меня, и спросила: «Ты замужем?» Я сказала: «Нет». «Зачем же ты оставила отца и мать? Разве они не добры к тебе?» Я рассказала им, как они добры, и как мать учила меня говорить, читать и писать как на родном языке, так и на чужих. Я старалась дать им понятие о том, как в Англии родители воспитывают детей.

Верде сказала: — Гораздо лучше выйти замуж и жить дома чем ездить по разным местам; теперь, в военное время очень опасно ездить, и женщинам лучше сидеть дома.

Сит-Сара сказала: — Верде говорит правду; отчего ты не выйдешь замуж?

— Да здесь нет мужчин из моей стороны, — отвечала я, — как же мне выйти замуж?

На это Сара сказала: — Ты говоришь на нашем языке, как чужестранка, но приятно тебя слушать. Тебя возьмет Араб. Отчего тебе не выйти замуж за Араба?

Эти слова очень позабавили меня. Я отвечала: — Матери моей здесь нет; некому выбрать мне мужа. Как же мне тут выйти замуж? — Я воображала что по их понятию нечего будет отвечать на это, но Сит-Сара сказала мне: — Я буду тебе матерью, я приведу тебя к мужу. У меня брат [502] кади, первый судья в Наблусе; он ищет себе жены: у него только три. Он тебя станет любить, оттого что ты белая.

Я отвечала в шутку: — Спасибо, мать моя! Какие же мне теперь делать сборы, и когда я должна быть готова?

Сит-Сара подумала с минуту, и потом спросила: — А сколько верблюдов у твоего отца?

— У отца вовсе нет верблюдов. В моей стороне всего три или четыре живых верблюда, и держат их за диковину, в особенном доме в прекрасном саду; их стерегут и ходят за ними особые сторожа. Есть у нас еще несколько чучел верблюжьих в большом стеклянном доме.

На это все они громко засмеялись и закричали: — О, как чудно это!

— У твоего отца молодые оливки, — продолжала Сара, — много дают сбору?

— У отца моего вовсе нет оливковых деревьев. Этому они еще больше дивились.

— У твоего отца есть золото. Он даст тебе золота и дорогих камней и красный сундук доверху с платьями, с полотенцами, даст тебе шелковых подушек и красную деревянную колыбель и много-много мыла. Брат мой очень богат, он даст верблюдов отцу твоему на твою долю, и золотых монет.

Я увидела, что они решительно думают будто я говорю серьезно; они захлопали в ладоши, и одна запела веселую песню, в таком роде: «О, госпожа Мариам, дочь дальнего края, живи с нами, нам будет радость! Тебя станут любить больше всех женщин в доме моего брата! Ты будешь ему царицей и первою утехой! Твое лицо точно ясный месяц, и слова твои ценны как жемчуг! О, госпожа Мариам, дочь дальнего края, живи с нами, и нам будет радость!»

Тут все женщины встали и сомкнулись в круг, цепью схватившись за руки. Сначала стали они тихо двигаться кружком, мерною поступью, под монотонный напев; а прислужницы и дети, сидя на полу, били в такт руками. Вот что они пели: «Станем петь, станем плясать; он глядит на вас в решеточку, он серебряным дождем обольет нас, обольет нас дождем золотым! Станем петь, [503] станем плясать, громче, громче, скорее, скорей! Он услышит, как дружно мы поем, как мы весело идем в пляске. Станем петь, станем плясать; громче, громче, скорей и скорей! Он серебряным дождем обольет нас, обольет нас дождем золотым!»

И так далее, все те же слова пели они, и пляска становилась все быстрее и быстрее, но шла все в такт без перерыву. Наконец они утомились и сели. Пока они отдыхали, я им рассказывала как проводила время в Гаифе, и старалась дать им понятие о домашней жизни в Лондоне, как можно жить без верблюдов и без оливковых деревьев. Они спрашивали, танцуют ли в Англии, и были поражены, услышав, что там мужчины танцуют с женщинами вместе.

Солнце уже садилось, когда маленький Селим пришел сказать, что брат зовет меня, и повел меня к нему. Он сидел в комнате со сводами; около него разные эффенди и мусульманские владельцы. Они стали меня спрашивать, неужели я не боюсь ездить в таком краю, где теперь беспрестанные грабежи и побоища. Я отвечала: «Не боюсь; до сих пор я испытала, что в здешнем краю все очень приветливы к иностранцам.» На это они сказали: «Да управит Аллах ровный путь перед тобою!»

Для мужчин принесли в диван ужинать, а я воротилась в гарем. Он принял веселый, светлый вид от маленьких красных глиняных ламп, расставленных в нишах по стенам; посреди комнаты, на низком стуле, стоял большой фонарь. женщины удивлялись как я решилась ходить на мужскую половину. Я объяснила им, что в Англии такой общий обычай, что женщины с мужчинами у нас постоянно сходятся, что мы гуляем, ездим верхом и катаемся всегда без покрывала. Они чрезвычайно удивились этому. Я прибавила еще: «нами управляет султанша, которую зовут Нассара (Виктория, победа), и ее так почитают и любят подданные, что когда она показывается на улице, народ зовет громко и радостно: «Боже, сохрани нашу государыню!» А у нее лицо сияет от удовольствия, она ласково смотрит во все стороны и кланяется одинаково богатому и бедному. А в особенные дни знатные и ученые люди и чиновники допускаются к ней и [504] целуют у ней руку.» «О как дивно!» закричали они, и Сара спросила: «Ваша султанша — девушка?» Я отвечала: «Нет, она замужем, а принц, ее муж, нисколько не вступается в правление.» Тут как будто вдруг все для них объяснилось: мои слова навели их на такую мысль будто в Англии всем управляют женщины, и занимают положение выше мужчин. Я не в силах была потом совершенно разубедить их в этом; они все возражали: «ваша султанша разве могла бы удержать власть в руках своих, когда бы она не была сильнее и умнее мужчин.» Одна спросила: «брат твой, консул, умеет писать?» Я старалась дать им самое выгодное понятие о мужчинах своей родины, но не думаю, чтоб успела вполне, и они все представляли себе наших женщин выше и сильнее мужчин.

Ужин был тот же, что и обед, и в том же порядке; только прибавлено еще блюдо маленьких зеленоватых сосисок. Они были сделаны из мяса с рисом, завернуты в листья, обжарены в масле, и очень вкусны. Асме, очень красивая девочка, лет восьми (старшая дочь Сале-бека), и Селим ели со мною; но хозяйки стояли вокруг. Я рассказывала им, как в Англии сидят на стульях, за высоким столом, и едят с особенных тарелок, ножами, вилками и ложками, мужчины вмести с женщинами. Они только повторяли: «О, как дивно!» потому что и не слыхивали, как может женщина есть в присутствии мужчины, хотя бы то был муж или отец ее.

После ужина стали говорить о войне. Они говорили, как боятся за двух старших сыновей, которые, всего на шестнадцатом или на семнадцатом году, должны постоянно быть на войне, в горах, и участвовать во всех стычках. Оба мальчика не раз уже бывали слегка ранены, и матери каждый день того и ждали, что услышат о их смерти.

Потом они запели песню о губернаторе Магоммеде, который был на ту пору в отсутствии из города. (Иностранцам, замечает автор, очень трудно понимать арабские песни. Покуда женщины пели, я могла уловить почти один только смысл и сюжет того что пелось. Гельве, по просьбе моей, объясняла мне слова простою речью и знаками, и уже через год, в Гаифе, при помощи ее, я могла вникнуть в слова песен настолько, чтобы передать их по-английски.) [505] Черные невольницы стали плясать в одиночку и в некотором расстоянии друг от друга. Они тихо и грациозно поднимали руки над головой, выгибаясь всем телом вперед; потом вдруг поднимали голову и выпрямлялись во весь рост, держа руки высоко. Члены их казались очень гибки, и они, по-видимому, плясали с наслаждением; но я нашла, что пляска эта не красива и не оживлена. Они пели песню также о красавице своего края, у которой зубы как молния. Я спела, по просьбе хозяек, несколько английских песен и показала им несколько фигур и па из наших западных танцев. Их очень позабавил испанский вальс, который я танцевала тихо с воображаемым кавалером: они захлопали в ладоши и стали мне бить такт.

Я очень утомилась и попросила Сит-Сару как-нибудь уложить меня. Но она сказала: «Пойдем на террасу; дождь прошел, звезды светят. Пойдем, о, дочь моя! А комнату сейчас уберут.» Мы пробрались на гаремную террасу, вместе с Гельве. Вокруг, по высотам, горели сторожевые огни, и через крупные отверстия в ограде можно было смотреть вниз и видеть как двигался народ по улице; слуги шли впереди и несли фонари перед господами. А в темно-пурпуровой глубине неба сияли яркие звезды.

Меня повели через двор в четвероугольную комнату, и представили четвертой, самой молоденькой жене губернатора. Прежде того я и не слыхала о ней. Она окружена была своими женщинами и прислужницами, и сидела на матрасе, обставленном поддержками и покрытом шелковым шитым одеялом. Головной убор на ней, был украшен дорогими каменьями, розами и неувядающими цветами, а фиолетовая бархатная куртка ее покрыта богатым шитьем. Щеки были сильно нарумянены и брови выкрашены, ресницы только что были натерты углем, а руки — генною (Генна — растение, которого желтый сок употребляется на составление краски для женского туалета на Востоке.). Она вынула из-под тяжелых одеял маленькую спеленатую фигурку и подала мне на руки. Это был новорожденный сын ее. Ему было всего семь дней, и отец еще не видал его. Мать ждала его в этот день и рассчитывала, что в эту ночь в первый раз подаст ему на руки [506] ребенка, но он еще не воротился в Аррабе. (Раньше недели после родов отец, по мусульманскому обычаю, не видит ни новорожденного, ни матери, а восьмой день считается днем ликования и поздравлений. По этому случаю обыкновенно нанимают особенных певиц).

Приготовили мне кофе и подали наргиле; но я не долго оставалась с молодою матерью и ее ребенком, потому что комната была ужасно натоплена, и я едва могла дышать от жару. Большая жаровня с раскаленными угольями стояла у двери; воздух и все вещи в комнате были как будто пропитаны тяжелым запахом мускусу. Даже кофе и дым наргиле сильно отзывались мускусом. Я была очень довольна когда опять очутилась на террасе, под звездным небом и на свежем воздухе.

Вернувшись в большую комнату, я нашла, что ее уже убрали, и очень чисто. В одном углу положено было пять матрасов, один на другом, с красною шелковою подушкой и с ситцевым одеялом стеганым на вате, — постель для меня. Я было обрадовалась, подумавши, что останусь одна в комнате. Но скоро надежда моя пропала, потому что на полу постлали еще семь постелей, на каждую по одному только матрасу, тоже с подушкой и со стеганым одеялом. (У мусульман, когда хозяин хочет оказать большую честь своему гостю, ему стелются на ночь несколько матрасов слоями, и какова гостю честь, столько и матрасов. Пять матрасов — уже великая честь; но брат говорил мне, что ему постлали было семь.)

Итак все мои хозяйки со всеми детьми, прислужницами и невольницами, должны были спать в одной комнате со мною! Из углубления в стене вынули две висячие зыбки (гамаки), длиной фута в три, и привесили на веревках к кольцам, вбитым в потолок. Зыбки эти сплетены из крепких пальмовых листвяных стеблей и обтянуты толстою парусиной. Сюда положили двоих спеленатых ребят и привязали, на всякий случай, крест-на-крест веревкой из пальмовых волокон, прикрепленною к углам висячки; потом, в середине, поднявши кверху четыре конца веревки фута на три, связали их в узел и прикрепили к тем веревкам, на которых висела эта колыбель. Так четыре угловые веревки образовали основу, на которой, в виде палатки [507] ил полога, развешен был кусок кисеи для защиты детей от москитов.

Покуда я раздевалась, женщины с любопытством наблюдали за мной; когда я надела ночную кофту, они очень удивились, и все закричали: «Куда ты собираешься идти? Что хочешь делать? Отчего ты надела белое платье?» Сами они не меняют платья на ночь, и как есть, в своих ярких цветных платьях, в одну минуту готовы были лечь в постель; но все еще стояли около меня, покуда я не сказала: «Спокойной ночи»; тут все они поцеловали меня и пожелали мне хороших снов. Тогда я стала на колени; потом, не говоря больше ни слова, легла в постель и обернулась лицом к стене, думая о странном дне, который провела в этом месте. Я старалась поскорее заснуть, хотя слышала как они около меня шептались. Не более пяти минут пролежала голова моя на мягкой красной шелковой подушке, как я почувствовала, что чья-то рука гладит меня по лбу и услышала очень тихий и нежный голос: «Са хабиби!» то есть, «дорогая моя!» Я подождала немного, и опять почувствовала как чья-то рука гладила меня по лицу. Кто-то поцеловал меня в лоб, и я опять услышала тот же голос: «Мариам, поговори с нами! Поговори, Мариам, милая!» Дольше нельзя было выдержать; я обернулась и увидела Гельве, хорошенькую жену Сале-бека: ее лицо наклонилось к моему лицу. Я сказала: «Что, сладость моя? чего ты хочешь от меня?» Она отвечала: «Что такое ты сейчас делала, когда становилась на колени и закрыла лицо обеими руками?» Я села на постель и сказала серьезным тоном: «Я говорила с Богом, Гельве!» — «Что ты Ему говорила?» спросила она. Я отвечала: «Я хочу спать, а Бог никогда не засыпает. Я просила Его, чтоб Он сохранил меня, чтоб Он дал мне уснуть с мыслью о том, что Он никогда не засыпает, и проснуться с мыслью об Его присутствии. Я слаба, а Бог всемогущ. Я просила Его, чтоб Он меня укрепил Своею силой.» В это время уже все женщины сели около меня на постель, и невольницы тоже подошли и стали кругом. Я сказала им, что не знаю их языка настолько, чтобы выразить им все что у меня на мысли. Но я успела уже выучить [508] наизусть по-арабски молитву Господню, и тихо повторила им ее от слова до слова. Когда я начала: «Отче наш иже еси на небесах», Гельве прервала меня: «Ты говорила ведь, что отец твой в Лондоне?» Я отвечала ей: «У меня два отца, Гельве! Один в Лондоне: он не знает что я здесь и не узнает пока я не напишу и не расскажу ему; и другой — Отец небесный, Он всегда со мною, Он здесь теперь, и видит нас и слышит! Он и вам отец тоже. Он нас научает отличать добро от зла, если мы Его слушаем и Ему повинуемся.»

На минуту настало совершенное молчание. Все они, казалось, были поражены, как будто почувствовали, что с ними присутствует какая-то невидимая сила. Наконец Гельве спросила: «Ну, что ты еще сказала? Я продолжала молитву Господню, и когда дошла до слов: «Хлеб наш насущный дождь нам днесь», они спросили: «Разве ты не умеешь сама себе изготовить хлеб?» Слова: «Остави нам долги наши, как и мы оставляем должникам нашим», выходят особенно выразительно на арабском языке, и одна из старших, женщина сурового и непреклонного вида, услышавши эти слова, сказала: «Неужели ты должна эти слова говорить каждый день?» — как будто ей пришло на мысль, что трудно иногда исполнить то о чем в тех словах сказано. Спросили они еще: «Ты мусульманка ли?» Я отвечала: «Я не называюсь мусульманкою. Но я сестра ваша. Тот же Бог, что создал вас, и меня создал, Единый Бог, Бог всех людей, Он мне Отец и вам Отец.» Тут они спросили, знаю ли я Коран, и очень удивились, услыхавши, что я читала его. Подали мне четки и сказали: «Знаешь ли ты, что это такое?» Я повторила им медленно и со вниманием самые значительные и понятные свойства Божии по четкам.» (В пояснение этих слов, приводим из другого места в книге следующий любопытный рассказ:

«Однажды, в воскресенье, говорит автор, описывая жизнь свою в Гаифе, мусульманин, известный по своей учености и пользовавшийся общим уважением, просил позволения присутствовать при нашем богослужении. Мы охотно приняли его, и он с нашим служебником (prayerbook) в руках, следил внимательно за каждым словом службы, с необыкновенным интересом или, лучше сказать, любопытством. Он оставил даже на время свои янтарные четки. Однако ж по окончании молитвы четки тотчас появились в руках у него, и быстро задвигались между красивыми и совершенно опрятными пальцами. Мусульманин чувствует себя как-то неловко, когда у него нет в одной руке трубки, а в другой четок.

«Когда все христиане вышли, я спросила у него: — Позвольте спросить, превосходительный, для чего у вас употребляются четки: просто это игрушка, занятие для пальцев, или это служит вам для счета молитвам и возглашениям?

«Он, нисколько не колеблясь, тотчас же объяснил мне употребление четок. Вот что сказал он мне: — Принадлежности или особенные свойства Божества весьма многообразны; но есть в их числе девяносто девять, которые все должны знать наизусть и держать в уме постоянно. Вот эти четки состоят из 33 косточек, что выходит на три поворота 99; по этим косточкам мы считаем свойства Божии. — Тут он взял четки у меня из рук и, перебирая пальцами косточку за косточкой, стал повторять с особенною медленностью и с важным видом: — Бог создатель — Бог промыслитель — Бог всеблагий — Бог избавитель — Бог превечный — Бог вездесущий — Бог всевидящий — Бог всемилостивый — Бог всемогущий — Бог Царь царствующих — и так далее, пока четки обернулись у него по пальцам три раза; они состояли из 33 больших яйцеобразных зерен темноватого янтаря. Он принял на себя труд все пояснить мне, заметив как я этим интересуюсь.

«Я сказала: — Теперь, когда вы, превосходительный, объяснили мне торжественные и прекрасные слова этих четок, я желала бы, чтобы никто не произносил их скороговоркой и без мысли. — Он отвечал: — Правда твоя, сестра моя! К Богу надо приближаться с благоговением. — Но я могла заметить и на нем, что ему самому было гораздо труднее произносить свойства Божии с расстановкой чем скоро проговорить их, как обыкновенно все делают. Помолчав немного, он сказал: — Всякому человеку, у кого душа не злая и не лживая, приписано особенно одно из этих божественных свойств, и действует на жизнь его. Если сосчитать число рождения каждого человека с его именем, то можно открыть, какое свойство ему приписано. — В виде примера он вычислил мое имя, и с тех пор всегда называл меня: Мариам-заступница. Я спрашивала его, в каком смысле приписывается Богу свойство заступника или посредника. Он видел в том просто выражение благости, милосердия, готовность прощать. (Другой мусульманский учитель говорил мне, что это означает милость в правосудии Божественном). Он признавался мне, что не считает важным делом посты, обряды и церемонии. Он был такого мнения, что довольно исполнять свой долг в отношении к людям и носить в сердце благодарность к Богу; но вот что сказал он при этом: — Когда бы я не соблюдал постов и праздников и не совершал бы положенных омовений и молитв по три раза в день, голос мой не имел бы никакого весу в меджлисе (в совете), и я потерял бы все свое значение. — Он уверял меня, что не мало есть просвещенных мусульман, которые также как он думают об этом, но таят мысли своего сердца.

«Брат мой, прибавляет автор, почти никогда не говорил с мусульманами о религии, и мне советовал быть осторожною в таких речах; и я никогда не касалась этого предмета в разговоре ни прямо, ни стороною, разве случалось мне встретить человека с высоким умом и понятиями; но и тут говорила я очень осторожно, и всегда старалась весть речь так, чтобы в ней слышалась только любознательность, но никак не учительство или прозелитизм. И мне постоянно отвечали охотно и с любезностью, хотя и не всегда удовлетворительно. Я видела, что вопросы мои не смущают и не задевают никого, потому что те самые люди, которых я об этом расспрашивала, всего охотнее потом со мной сходились и вступали в разговор, вероятно потому что такой разговор с женщиной интересовал их самих как необыкновенное явление.») [509] Все они закричали в один голос: «Машалла! Английская девушка — правоверная!» Вокруг стояли впечатлительные, восприимчивые Абиссинки-невольницы, и они в один голос сказали: «Да она просто ангел!»

У мусульман, как у мужчин так и у женщин, постоянно на устах имя Божие, «Аллах»; но у них нет, по-видимому, живого представления о силе Божией и о присутствии Божием, нет сознательной мысли о духовном общении с Богом. Обыкновенными приветствиями при встрече и прощании служат у них трогательные и прекрасные слова молитвы и хваления; поэтическое чутье и восточная натура их помогают им прибирать такие слова на каждый случай. Но мне казалось, что эти приветствия их все-таки служат только, по мере надобности, выражением учтивости, почтения, [510] благоволения или нежного чувства. Точно так как старинное английское: Господь с тобою! потеряло свое первоначальное значение, превратившись в известное присловье good-bye. Мусульманские возглашения перед обедом и после обеда, и время омовений, стали теперь просто внешними обращениями к себе, без мысли об отношении к высшей невидимой силе. А положенные по обряду ежедневные молитвы, которые мужчины исполняют с такою строгостью, а женщины постоянно опускают, — превратились в одну формальную обрядность, хотя слова этих молитв часто поражают высокою красотой.

Если это впечатление меня не обманывает, оно объяснит и то, почему так поражены были женщины, когда отвечая на вопрос Гельве, я сказала просто и серьезно: «Я говорила с Богом». Это понятие им и на мысль не приходило, [511] и они невольно должны были подумать, что я верю, что слова мои действительно будут услышаны. Напротив, когда бы я отвечала им обычною фразой, например сказала бы: «я молилась», или: «я стояла на молитве», то по всей вероятности это далеко не так поразило бы их, хотя они и подивились бы, что Френджи тоже Богу молится. Одна из женщин заметила, что ни один народ, кроме мусульман, не молится истинному Богу.

Поговоривши с ними еще несколько времени и ответивши, как могла, яснее на их серьезные, но робкие и детские вопросы, я еще раз пожелала им спокойной ночи. Они поцеловали меня и оправили мою подушку. Но, хоть я физически утомилась, дух мой был так возбужден и заинтересован, что я не могла скоро заснуть. Я смотрела на женщин как они лежали под пестрыми одеялами, головой на низких шелковых подушках. Фонарь на табурете посреди комнаты освещал монеты и камни на их головных уборах. Иногда закричит ребенок: встанет мать или невольница убаюкать его, покормить грудью, не вынимая из зыбки. Мать подходила, невольница наклоняла к ней зыбку на несколько минут, и потом все опять погружалось в молчание. В комнате было жарко, воздух спертый, и у иных во время сна разгорались щеки. Наконец и я заснула.

Проснувшись утром, я увидела что все постели уже убраны. Гельве и Сара стояли возле моей, как будто в ожидании пока я проснусь. Кучка мальчиков толпилась у дверей, при блеске солнечного света, который дверями входил в комнату. Прислужницы и невольницы болтали друг с другом, убирая матрасы в кладовое место. Ребятишки шумели и ссорились. На полу сидела черная невольница и растирала в мраморной ступке только что изжаренные кофейные зерна; по всей комнате пахло кофейным ароматом. Мне показалось, что ступка выделана была из старой капители; она была украшена изящною резьбой и походила на древнюю римскую работу. Другая девушка готовила для детей кашку из хлеба, молока, сахару и оливкового масла.

Гельве, увидев что я проснулась, отослала мальчиков чтобы не загораживали двери, и в комнату вошло несколько женщин закутанных в белые балахоны (они дожидались на дворе за дверьми). Это соседки приходили с [512] поздравлением к молодой родильнице, у которой я была накануне, и их зазвали послушать, как говорит с Богом английская девушка.

Платье мое разглядывали с большим любопытством, и явилось множество совершенно лишних для меня помощниц в туалете. Когда я оделась, Гельве сказала: «теперь, Мариам, милая, говори с Богом, чтобы слышали и эти женщины, наши соседки.»

Я стала на колени и сказала: «Бог Единый, истинный Бог, всем Отец и всем Создатель; кто ищет Его по правде, по правде найдет Его.» Потом, как можно короче и проще, я произнесла молитву, чтобы Бог сохранил нас в постоянном памятовании о Нем; чтобы мы ощущали Его присутствие; чтоб Он написал закон Свой у нас в сердцах и научил нас всем умом и всею волей искать в чем воля Его о нас, и во всем исполнять ее, чтобы дал нам дух и силу любить Его крепче и крепче верною и благоговейною любовью, и со всеми людьми жить в мире.

Помолчав несколько, я спросила: «Скажете вы аминь на эту молитву?» Они колебались, но Гельве закричала: Амин! Амин! и все разом повторили это слово вслед за нею.

Тут Сара сказала: «говори еще, о, дочь моя, говори о хлебе». И я повторила молитву Господню, и по просьбе их объяснила им каждое слово (как сама разумею). Еще задавали они мне несколько очень любопытных и смышленых вопросов, и стали просить меня чтобы я навсегда с ними осталась; но в то время как я пила кофе со сливками и с горячим хлебом, один из мальчиков принес мне записку от брата. Брат писал, чтоб я как можно скорее шла к нему в диван, так как он через полчаса готов будет в дорогу. Итак Сара принесла мне мой дорожный плащ, который между тем высушили и расправили, с сожалением простилась я с своими друзьями в гареме. Они твердили мне вслед: «Иди в мире и возвращайся назад к вам, о, Мариам, дорогая наша!» [513]

______

Мисс Роджерс не уклонялась от свидания и разговоров с мужчинами. Но однажды, когда ей показалось, что свобода ее может показаться соблазнительною для мужчин, вот какой разговор имела она с мужчинами мусульманами о женщинах.

«Однажды когда собралось к нам несколько мусульман, друзей наших, я сказала, что хочу предложить им важный вопрос. Сначала я объяснила, что ни обычаи моего края, ни голос совести не запрещают мне видеть лицом к лицу кого бы то ни было из своих ближних. Напротив, меня с детства учили любить каждого и помнить, что все мы одного рода, дети Божии, и сотворены по Его воле. Затем я спросила: — Есть ли у вас в священном законе обязательное правило, которое запрещало бы вам видеть женщин не из своей семьи и вступать в обращение с ними? Если такой закон есть у вас, я не стану подавать вам повода нарушать его, и напротив, помогу вам его исполнить и не буду к вам показываться. — Они не ожидали моего вопроса, но положительно отвечали мне, что у них нет такого закона, а только правило обычая побуждает их держать взаперти своих женщин. Могаммед-бек сказал, что их женщины вовсе не годятся для общества, и совсем не умели бы держать себя при посторонних. «Если бы мы дали им свободу, они не умели бы ею воспользоваться. У них головы деревянные. Они на тебя не похожи. Когда ты говоришь, мы перестаем думать, что ты девушка; и нам кажется, что мы слушаем шейха. Жить в обществе, ведь для этого надо уменье и разум. А у наших жен и дочерей нет ни того, ни другого. Дай им разум, тогда и мы дадим им свободу.»

В другой раз мисс Роджерс говорила о том же с мужем своей любимицы Гельве, Сале-беком, который смотрел на вопрос о положении женщины полуевропейским взглядом, оставаясь при всех условиях своего быта. «Он был такого мнения, говорит автор, что образованность целой страны много зависит от характера и положения женщин; у него были либеральные и просвещенные понятия о благотворном значении женского образования и свободного положения женщины в обществе; но сам он не знал как приступить к преобразованию, и замечал очень благоразумно, что всякий крутой поворот в этом деле был бы весьма опасен и произвел бы более зла чем добра. Об этом предмете я сама глубоко и серьезно [514] размышляла, и нашла, что чрезвычайно трудно придти к какому-нибудь практическому заключению.»

В книге есть страницы интересные не только для любознательного читателя, но и для специалиста занимающегося изучением Востока. Вот, например, описание арабского обычая имеющего юридическое значение: мистрисс Финн, жена британского консула в Иерусалиме, купила часть земли для тамошнего «общества распространения земледелия» у арабского шейха: вот каким образом совершился акт продажи. Местом сделки была контора консульства.

«Мистрисс Финн выступила вперед, стала между мужчинами и спросила: — Шейх, согласен ты продать? Шейх Саф отвечал: — Я согласен продать, миледи; ты согласна ли купить? — На это мистрисс Финн сказала: — Я покупаю, шейх! Тогда, заготовленный заранее письменный акт тут же был прочтен и скреплен подписью и печатью; и сто пятьдесят червонцев медленно, монета за монетою, отсчитаны в руку шейху. Он принимал деньги с величайшею важностью и, по-видимому, с равнодушным видом; но другие, подначальные ему, Арабы смотрели на деньги жадными, ястребиными глазами. За тем, надо было взять в руку пригоршню мелкой монеты и бросить на пол. Разумеется, вся публика бросилась подбирать, и ни одна монета не пропала. Все это делается для того чтобы нельзя было определить в точности, какая именно сумма заплачена за именье. Без этой предосторожности сделка с арабским племенем может оказаться ничтожною, так как по правилу покупщик обязан возвратить имение продавцу или законному собственнику по первому требование, как скоро он внесет сполна всю сумму заплаченную за имение.» (Не имеют ли подобного значения те дополнительные условия о «па-полнке», которые так часто встречаются в старинных русских купчих?)

Текст воспроизведен по изданию: Новые путешествия по Востоку. Домашняя жизнь в Палестине - Тишендорф и Синайская Библия // Русский вестник, № 2. 1863

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.