Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БЕРЕЗИН И.

СЦЕНЫ В ПУСТЫНЕ

В КАРАВАНСАРАЕ

(Окончание. См. Pуccкий Вестник, № 2-й)

С каждым шагом бедуинского отряда вперед, волнение и суматоха в караван-сарае увеличивались; пронзительные вопли Персиянок становились громче и громче.

Не то было на кровле у нас: некоторые богомольцы, всматриваясь пристальнее в кавалькаду Бедуинов, начали из подтишка толковать о том, что это мирные Арабы, а не харами, что у них нет дурных намерений, и что опасаться нам нечего. Мало помалу это предположение начало одерживать верх, вытянутые физиономии стали проясняться, крики отчаяния затихли, и даже мой кавас перестал клясться, но все еще страшно ругался и храбрился. Когда разорялись облака песку, поднятого толпой Бедуинов, когда расстояние между ими и караван-сараем значительно уменьшилось, богомольцы начали признавать в арабских всадниках туземных Бедуинов, предводимых своим шейхом. Отряд состоял из ста человек или около того; большая часть ехали на лошадях, но были и такие, которые сидели на ослах; вооружены были эти Арабы по большей части копьями, и только у немногих находились ружья и сабли. Было довольно и [50] таких, которые не имели никакого оружия, кроме небольшой палки, с железною или и просто деревянною шишкой на конце. Очевидно, что, при таком вооружении, Арабы отправлялись совсем не на раззию, или грабеж, а напротив с мирною целью.

Вот бедуинский отряд подъезжает к самому караван-сараю; шейх, едущий в передних рядах, приветствует нас заветным селямом, а за ним и все остальные Арабы также кричат: мир вам! Ясно, что опасения наши были напрасны, и что вся тревога произошла только по недоразумению. Пользуясь этим случаем, пузатый иранский аристократ, в испуге выбежавший на кровлю без башмаков, в одних носках, вопиет очень громко:

— А я что говорил вам? Разве я не утверждал, что это мирные Арабы, что они не замышляют ничего дурного? Да если бы они и отважились на что-нибудь нехорошее, увидели бы они, что такое настоящий Ирани.

В хвастовстве персидские аристократы нисколько не уступают плебеям и лгут так же плоско.

Живописный вид представлял теперь наш караван-сарай, когда Арабы один за другим въехали на двор: шум, крик, споры, ржание коней и рев ослов придавали картине особенную жизнь и движение. Арабы, то молодые, то почтенных уже лет, красиво рисовались в широких плащах и головных повязках темного цвета; тут блестели копья, в другом месте светились ружейные дула и звучали сабли. Но не столько всадники заботились о пышности или яркости красок своего костюма, сколько об убранстве коней: каких разноцветных бахром и покрывал не было навешано на этих конях! Но больше всего встречался красный цвет с желтым, любимое соединение цветов у Арабов. П что это были за кони! Все чистой арабской крови, один другого легче, один другого ретивее! Любуясь конями, нельзя было не заглядеться и на всадников: смуглые физиономии, полные характерной выразительности, черные как смоль брови, блестящее глаза, быстрые движения и пронзительная гортанная речь, невольно овладевали вниманием, привыкшим к другим формам и другим манерам.

Налюбовавшись довольно на живописный беспорядок, я спустился с кровли и поместился на галерее, подле моей комнаты. Бедуины развьючили коней и ослов, и отвели их [51] по разным конюшням: на дворе осталась только белая лошадь замечательной легкости и тонкости, которую Бедуин проваживал вокруг платформы. Из соседней со мной комнаты вышел Араб не высокого роста и уже не молодых лет, в костюме, отличавшемся некоторою изящностью и роскошью, сравнительно с одеждой остальных Арабов: он обратился с какою-то речью к Бедуину, проваживавшему лошадь. Из разговора этих двух Арабов можно было понять, что пожилой из них, только что вышедший из комнаты, был шейх, и что белый конь принадлежал ему. Больше я ничего не понял из гортанных завываний истого Бедуи. Когда шейх, покончив свои распоряжения, проходил мимо меня, я не упустил случая приветствовать его:

— Мир тебе, о шейх!

— Мир и тебе, о сын франкский!

— Не удостоит ли шейх арабский выкурить кальян знакомства с сыном франкским? сказал я.

— Клянусь Аллахом, это приглашение как нельзя более кстати: мой кальян еще не готов, а засохшая гортань уже давно жаждет благовонного дыму.

— Пожалуйте, шейх, садитесь.

Я подал шейху кальян, который только что принес мне слуга. Как видите, на Востоке ничем нельзя привлечь к себе и расположить в свою пользу, как посредством наргиле, кальяна.

В это время провели мимо нас шейхова коня: я воспользовался этим удобным случаем, чтобы завести разговор о предмете, который так близок сердцу Бедуина и составляет настоящую его специальность.

— Эта лошадь вам принадлежит? спросил я шейха.

— Да, мне.

— Хорошая лошадь, сказал я, опасаясь, чтобы похвала в этом случае не имела каких-нибудь дурных последствий в роде сглаженья, так как у Арабов также существует суеверие о дурном глазе. При вопросе моем взор шейха сверкнул молнией, и он отвечал:

— Клянусь Аллахом и неподвижными звездами, такого коня нет во всей пустыне, от Красного до Иранского моря! Не даром эту кобылицу зовут Матерью вихря; не даром гремит о ней молва по всей степи от берегов Диджле (Тигра) до берегов Шатта (Евфрата): я могу пересчитать [52] предков ее до двадцать восьмого колена, и во всей родословной нет ни одного темного имени.

В самом деле, восторженная хвала шейха едва ли была преувеличена; с каждым новым взглядом на коня открывались в нем новые достоинства, которые мог заметить даже и неопытный глаз такого невежды, как я. Прежде всего и больше всего поражала легкость и мягкость всех движений, как будто бы конь ступал не по земле, а по воздуху, как будто у ног его были крылья; небольшая голова, огненные глаза, широкий хребет и мускулистые, словно выточенные ноги, совершенно удовлетворяли условиям арабского вкуса. Одно только не нравилось в Матери вихря — это короткий, куцый хвост, но что прикажете делать? Это также входит в число условий лошадиной красоты, по арабским понятиям. Сбруя на кобылице была чрезвычайно вычурна и горела яркими цветами: видно, что хозяин не скупился на убранство дорогого коня.

Затянувшись кальяном, шейх продолжал:

— Рядом с нами живет самое варварское племя, Афидж. Чего они не делали, собачьи дети, чтобы достать жеребенка от моей Матери вихря или украсть самую кобылицу! То являлись в виде нищего, который несколько дней и ночей сидел у моего шатра, выжидая благоприятной минуты для похищения коня; то, заслышав, что кобылица моя захворала, Афидж являлся в виде врача и предлагал верное излечение, только с тем условием, чтобы лошадь была отведена в уединенное место. Благодаренье Аллаху! до сих пор ни одна хитрость им не удавалась, но за то редкую ночь я сплю спокойно.

— Я вижу, что здесь истинное несчастие обладать отличным конем: покоя себе не знаешь ни днем, ни ночью.

— Сын франкский! испытал ли ты наслаждение нестись выше облаков, оседлав вихрь? Разве может с чем сравниться в этом мире блаженство обладания лучшим конем во всей степи? Ведь, на моей кобылице можно охотиться за сид-асадами.

— Что это такое, шейх? спросил я, услыхав в первый раз такое название. — Это должно быть какое-нибудь животное?

— Да, сын франкский, это очень необыкновенное животное - до половины туловища оно настояний человек, ноги же [53] у него козлиные; бегает необыкновенно проворно, так что догнать очень трудно и на самом лучшем коне.

— Вы охотились за этим зверем? спросил я шейха.

— Нет! отвечал шейх наивно: — мне самому не случалось, но наши Арабы иногда охотятся на него с собаками.

— И что ж, удавалось им затравить?

— Сколько раз! говорят, что мясо сид-асада очень вкусно. Разумеется, наши бедуины едят только нижнюю часть, которая похожа на барана.

— Ваши Арабы должно быть читали Тысяча и одну ночь и рассказывают удивительные истории из этой книги.

В это время из комнаты, которую занял шейх, вышел мальчик лет двенадцати, медленною поступью подошел к нам, звонким голосом произнес селям, и, на приглашение мое сесть, поместился рядом с шейхом. Это был очень красивый юноша, с живыми глазами и чрезвычайно нежною кожей на всем теле, несмотря на то, что пустыня составляла, по-видимому, постоянное его жилище.

— Это мой сын, Мухаммед, дитя весны.

— Дитя весны, шейх? Он так же свеж и юн, как самая весна, хотите вы сказать?

— Нет, сын франкский! Это значит, что сын мой родился в то время, как я был еще в полном цвете сил, в весне моей жизни. Дети, которые родятся позже, называются у нас детьми лета. Это принято у нас по сравнению с верблюдами, у которых первый плод бывает весной, а последний летом.

Мне не оставалось ничего больше, как подивиться этой бедуинской философии, которая все применяет к пустыне и даже человека приноровляет к скотам, обитающим в степи, а не животных сравнивает с людьми, как будто человек составляет творение, нисколько не лучшее верблюда или осла. Арабская фантазия даже сочинила сатиров на берегах Евфрата: только того и не доставало, чтобы населить такими уродами места, когда-то занятые земным раем! Вскоре за приходом юного Бедуина, явился в наше общество, ни с того, ни с сего, пузатый персидский аристократ, которого можно было на этот раз сравнить с арабским сатиром по неприличному его поведению: отпустив нам обычное приветствие на персидском языке, он пустился в приторные комплименты бедуинскому мальчику. Несмотря на то, что [54] Бедуины мои ни слова не разумели по персидски, толстобрюхий аристократ молол без умолку персидские стихи, в которых все восхвалялась красота юноши, в роде таких:

Хочешь видеть розу, —
На лицо свое взгляни!

Шейх тотчас же отослал сына в свою комнату; сконфуженный аристократ также удалился, оставив меня одного с шейхом.

Прерванная неприятным эпизодом, беседа наша возобновилась.

— В какую сторону идет теперь ваш путь, шейх? спросил я гостя.

— Мы едем в Багдад, по вызову паши. Кажется, дело идет о распределении податей, потому что я должен явиться с старшими людьми нашего племени.

Мне стало ясно теперь, почему в толпе прибывших Арабов я не видал ни одного оборванца или плохо одетого. Здесь находился только цвет племени, избранные люди.

— А как называется ваше племя?

— Зобейд.

— О, это сильное племя!

— Да, это племя многочисленное; мы занимаем всю землю от Багдада до Хиле. Всех людей нашего племени насчитается до десяти тысяч; мы в состоянии выставить в поле до трех тысяч вооруженных всадников. Но к чему все это служит? Турецкий паша распоряжается нами и нашими делами как вздумает, и, по его прихоти, Вади, шейх благородного племени Зобейд, должен тащиться с избранными людьми от Шатта до Диджле.

— Турки владеют этою землей, и вы по необходимости должны им повиноваться.

— А чья эта земля, сын франкский, спрашиваю я тебя? Разве эта земля не принадлежит нам, детям арабским? Разве мы приглашали сюда Турок? Они пришли сюда насильно, захватили города на земле арабской, и теперь гость распоряжается в чужой земле вместо хозяина. Наши деды были вольные Бедуи, а теперь мы попали под власть Турок. Что скажу больше?

Шейх зобейдский не клялся и не бранился, как простой [55] Араб, и в его смирной речи прогладывало не менее ненависти к Туркам, как и в проклятиях Бедуина.

— Турки завоевали этот край давно, и он весь принадлежит им, по праву.

— Сын франкский! Турки никогда не покоряли нашего края: они только завладели городами, из которых и повелевают всею страной. О, если бы было больше согласия между детьми пустыни, никогда бы ни один Турок не показался на нашей родной почве! Разве вы не понимаете, что Турки только потому и сильны, что между детьми арабскими идут все раздоры?.. Но что же делать? Благородное племя Зобейд разве может вступить в дружбу с харамиями Афиджами?

— Поэтому вы сами виной, что Турки владеют вашею землей и повелевают вами.

— Поистине, в нашей стране, как говорит наша старинная пословица, кукушка идет за орла. В старые годы было не так: в старые годы всеми этими землями владели Арабы, по городам сидели и управляли тоже Арабы, и порядку было больше; мы это слыхали от своих дедов. А теперь, что это за земля? Еще не так давно турецкий низам (солдат) не смел носу высунуть из Багдада, теперь же разъезжает по нашим аулам и дерзает подымать руку на благородного Бедуи.

— Другие времена, шейх, и другие властители.

— А разве стало от этого лучше? Мы не можем пошевелиться на земля своей без того, чтобы багдадский паша не закричал: куда вы? что вы? зачем вы? и при этом требует с нас денег. Теперь у нас нет ни воли, ни приволья, да нет и никакого имущества, сами не знаем как разорились. По городам то же самое. Дошли до такой крайности дети арабские, что берут подаяние от вас, Ингилизов.

— Я, не Англичанин.

— Что же ты? Ведь ты тоже сын франкский.

— Я Москов.

— Большая и сильная земля, говорят, только далеко от нас; мы здесь еще не видали ни одного Москова да и не слыхали, чтобы Москов приезжал сюда. Вот Ингилизы часто путешествуют здесь — очень богатый народ. У консула их в Багдаде я бываю всякий раз, как приезжаю в город: маленький такой, худенький старичок, а как хорошо говорит [56] по-арабски! Мы с ним большие приятели. Видал ты его в Багдаде?

— Да, я и живу у него с месяц.

— Машалла! какой отличный дом, лучше чем у самого паши, и какой огромный сад! Свои солдаты есть, черные сипаи из Индостана, а на Диджле стоит пароход с пушками. Когда идет консул в гости к паше, какое великолепие, какая свита! Славный народ Ингилизы: сколько лошадей покупают у нас, Арабов, и как дорого платят! Впрочем, в нашей стороне они покупают меньше, а больше эта торговля идет в Басре. Ингилизы болыше охотники до лошадей и кое-что в них разумеют; у консула в Багдаде тоже много коней.

Кончив похвальную речь Англичанам и кальян, шейх встал с места и раскланялся со мной, пожелав мне избегнуть дурной встречи на пути.

Оставшись один, я имел довольно времени насмотреться на шейхова коня, а также на лошадей других Арабов.

Как можно представить себе Бедуина без коня? Эти два существа и два понятия так тесно связаны друг с другом, что разделить их нельзя, да иначе и быть не может: кочевой, пастушеский народ не может обойтись без коня, но Бедуин наездник по преимуществу, потому что в степи его развелась великолепная порода лошадей, слава о которой гремит по всему свету. Нельзя не сознаться, что громкая известность бедуинского коня принадлежит ему по праву и едва ли сколько-нибудь преувеличена, потому что арабская лошадь действительно одарена превосходными качествами и вполне достойна того энтузиазма, с которым говорит о ней Бедуин. Надобно видеть сына пустыни, когда он холит своего коня; с какою любовью смотрит он на него и как с своей стороны умное животное платить неизменною привязанностью своему владельцу! И не мудрено, что Бедуин скорее решится расстаться с жизнью, чем с конем: существование его так крепко связано с существованием любимого коня! Эта страсть к лошадям обща не одним Арабам, но и всему мусульманскому миру, так что поэзия мусульманская выразилась следующими стихами:

Рай земной находится на хребте лошади,

В занятиях книгами,

Или на груди красавицы. [57]

Для нас, жителей севера, арабская лошадь составляет миф, в роде Полкана, и об условиях арабского спорта мы имеем весьма неопределенное понятие. Идеал арабской лошади со всеми ее атрибутами для нас мало понятен, и то, что нравятся так Бедуину, у нас имеет мало цены. Арабская лошадь создана не для сквера, а для пустыни, где ее родина и настоящее для нее место. Уже в самые отдаленные времена Арабы создали себе идеал лошадиной красоты, и постоянно следуют этому образцу. У арабского поэта Амрулкайса, жившего еще до Мухаммеда, находится превосходное описание бедуинского коня, которое может соперничать с описанием коня в книге Иова. Условия лошадиной красоты и физических качеств коня, по мнению Бедуинов, представляют следующий реестр:

Маленькая голова, уши продолговато-заостренные и почти сходящиеся одно с другим у концов, лоб широкий, глаза выпуклые, живые, нижняя челюсть сухая, морда продолговато-острая и голая, ноздри широкие, шея длинная, грудь широкая, хребет возвышенный и округленный, брюхо небольшое, хвост короткий и малый, ноги жилистые, коленки короткие и гибкие, копыта твердые и широкие. Живым и умным глазам лошади Арабы придают такую цену, что у них существует пословица: хорошая лошадь узнается по глазам. Впрочем, условия совершенства коня Бедуин берет из мира, который окружает его, и поэтому требует, чтобы хорошая лошадь соединяла в себе качества различных животных, известных Бедуину, а именно льва, волка и газели: так у Бедуинов есть правило, что та лошадь превосходна, у которой грудь львиная, хребет волчий, а ноги газели. Вообще же лошадь считается отличною, когда она соединяет три главные достоинства: красоту головы, спины и ног. В Африке Арабы требуют от лошади качеств и других животных, а именно: собаки, вола, страуса, верблюда, зайца и лисицы, но восточный Бедуин о таких притязаниях не хочет знать. У Египтян и Турок старого покроя состоят в большом почете огромные лошади, с толстым брюхом. По мнению этих наездников, лошади такого рода более рьяны и более устойчивы в бою, чем поджарые кони других пород.

Также, с самой глубокой древности, настоящий Бедуин предпочитает кобылицу жеребцу, и арабские стихотворения [58] наполнены похвалами кобылице. Бедуины крепко убеждены, что от благородства матери зависит достоинство приплода, а совсем не от жеребца, тогда как африканские Арабы не ставить кобылицу ни во что. На деле оказываются правы восточные Бедуины, потому что варварийская лошадь уступает во многом настоящему арабскому коню.

Бедуины во всем имеют свои симпатии и свои предрассудки; относительно лошади у них существуют тысячи разных суеверий и предпочтений. Начнем эту длинную историю с масти.

Бедуин питает глубокое отвращение к вороным коням, и, сколько я припоминаю, мне ни разу не случалось встретить эту масть у пустынных Арабов. Бедуин положительно говорить, что вороная кобылица, без всякого пятна другого цвета, приносит всаднику несчастье; таким образом ценная у нас вороная масть у Бедуинов просто преследуется как опасная примета. Любимые цвета конской рубашки у Арабов суть следующие: белый, гнедой и бурый; вороной же допускается только в крайности и притом в соединении с другими цветами. Может быть это отвращение от вороной масти у Бедуинов происходит оттого, что вообще у Арабов черный цвет есть символ смерти и траура; впрочем, у варварийских Арабов вороная масть считается напротив счастливою, но не годится лишь в каменистых местах.

Каждому из любимых цветов Арабы приписывают особенные атрибуты. Так белая масть есть масть аристократическая, но белый конь не переносить жару. Бурая лошадь считается самою легкою, так что Арабы говорят: если вас кто-нибудь уверяет, будто видел лошадь, летевшую по воздуху, спросите, какой масти была эта лошадь, и если вам ответят: бурой, — верьте этому факту. Гнедая лошадь есть самая крепкая и самая воздержная. Об этой масти Арабы говорят: если вам скажут, что лошадь спрыгнула с высоты на дно пропасти без малейшего вреда, спросите, какой масти она была, и если вам ответят: гнедой, — верьте этому рассказу. Относительно характеристики и достоинств разных лошадиных мастей существует между прочим следующий анекдот:

Бен Дыяб, знаменитый шейх в африканской пустыне, живший в шестнадцатом столетии, однажды был преследуем шейхом племени Оуляд-Якуб, Саадом ель-Заняты. Видя, [59] что неприятельская погоня уже довольно близко, он обратился к своему сыну и спросил:

— Какие лошади находятся впереди у врагов?

— Белые лошади, отвечал сын.

— Хорошо! поедем против солнца: они растают как масло.

Несколько времени спустя, Бен Дыяб опять обратился к сыну и спросил:

— Какие лошади находятся впереди у врагов?

— Вороные, отвечал сын.

— Хорошо! выедем на каменистую почву, и нам нечего бояться: они похожи на негритянку суданскую, которая не умеет ходить босоногая по камням.

Переменив путь, Бен Дыяб спустя несколько времени опять спросил сына:

— Ну, теперь какие лошади находятся впереди у врагов?

— Рыжие и темно гнедые, отвечал сын.

— В таком случае, воскликнул Бен-Дыяб, — в галоп, дети мои, в галоп, и не жалейте своих пяток, потому что эти лошади могли бы догнать нас, если бы в течение всего лета мы не кормили лошадей наших ячменем!

Кроме общего правила о мастях лошадиных, Бедуины имеют еще множество других аксиом пустынной гиппологии, которые узнать и собрать в одно целое очень трудно. Вот некоторые из этих аксиом:

Всякая лошадь, у которой проходит по спине черная полоса от шеи до хвоста, есть отличный конь.

Черные пятна на щиколотках уменьшают вполовину ценность кобылы или жеребца.

Лошадь с твердыми копытами не только хороша для дальних поездок, но она сверх того еще очень терпелива.

Лошадь, которая имеет привычку пятиться задом, обыкновенно отличается маленькими глазами и узкими ноздрями.

Кобылицы, имеющие темную шерсть сверх коленок, плодородны.

Берегись отметин, которые находятся не на самой средине лба: они приносят несчастье.

Всякий бегун, имеющий на лбу звезду и не имеющий на ногах белой шерсти, принесет тебе несчастье.

Лошади с черным пятном на нёбе во рту злы, любят кусаться, бить, и вообще пагубны. [60]

Лошадь, у которой на губах есть белизна и у которой рот средней величины, бежит быстрее ветра.

Лошадь, у которой белизна останавливается на носу, часто бьет задом и сбрасывает с себя самого лучшего наездника.

Если верхняя губа у лошади белая внизу подле десен, это хороший знак; если же она черная, то это дурная примета.

Белая отметина с каждой стороны груди, означает быстроту, надежность: ее называют крыльями.

Лошадь, у которой белые отметины на ногах поднимаются высоко, опасна. Если белизна на правой стороне выше чем на левой, продавай скорее коня, или заказывай себе саван.

Если лошадь имеет белые отметины на ногах, пожелай только на трех ногах, за исключением правой, передней или задней, это все равно.

Не покупай никогда красивой лошади с четырьмя белыми отметинами на ногах: она носит свой саван с собой.

Много еще есть и других примет в этом роде, но, как я уже сказал, собрать их по разным аулам пустыни весьма трудно, тем более, что лошадиные охотники и знатоки держат свои знания в большой тайне; притом же суеверия и приметы, которым верят в одной стороне пустыни, не признаются за несомненные в другой, и наоборот.

Из приведенных аксиом арабской гиппологии мы видели, что Бедуины, при своей вере в приметы, придают большое значение масти или белым отметинам на ногах; но без всякого спора главную роль играют здесь вихры или полоски волосьев, легших против шерсти: ни одной отметине не приписывают Арабы столько разнообразных значений и влияний, как вихру. Разумеется, главное дело заключается здесь в том, приносит ли такой-то вихорь счастье или несчастье; от этого происходит деление всех вихров на счастливые и зловещие. Арабы насчитывают до семидесяти вихров на разных местах у лошади; большая часть из этого числа не считаются ни счастливыми, ни дурными, но восемнадцать признаются имеющими решительное влияние на характер лошади и на судьбу всадника, так как Бедуины не отделяют участи наездника от участи его коня. Мы не можем удержаться, чтобы не привести здесь арабских примет о вихрах, как потому, что Бедуины, обладая лучшими лошадьми в мире, составляют замечательных специалистов в деле гиппологии, так и потому, что эти приметы должны иметь свою долю правды, как [61] явившиеся вследствие не однократного опыта. Притом же аксиомы арабского гиппического мистицизма столько оригинальны, что не могут не привлечь на себя внимания даже и не знатока.

Начнем с счастливых вихров. Вот они:

Два вихра на верхушке лба, подле висков: лошадь с такою приметой имеет быстрый бег.

Два вихра повыше глаз.

Вихорь на шее, нисколько ниже горла.

Вихор на груди повыше передних ног; при такой отметине палатка владельца полна добычи.

Вихор под гривой: при нем умножаются стада.

Вихры, находящееся по сторонам пупа.

Вихор, торчащий по средине лба, подобно уединенной пальме, считается признаком великого счастья: он даже носить название «путь благополучия».

Вихор на верхней части передних ног лошади предвозвещает победу всаднику, который сидит на коне: этот вихор называется «длань божия».

Вихор на брюхе лошади, близ передних ног.

Зловещих вихров также насчитывают девять: может быть это число принято здесь потому, что на Востоке оно вообще играет особенную роль и признается священным или счастливым числом. Зловещие вихры расположены на следующих местах:

Вихор внизу лба, считаемый самою дурною приметой и очень хорошо известный всем Арабам; он называется «открытый гроб».

Вихорь на груди гораздо выше ног.

Вихры на холках сзади: кобылицы, имеющие эту отметину, с трудом зачинают.

Вихры у хвоста лошади: они возвещают смуту, бедность и голод. Впрочем, если есть другие счастливые отметины, то эти вихры теряют свою зловещую силу.

Вихры на боках лошади вверху: эти считаются дурными, если седло не может их прикрыть, но если седло закрывает их, то они принадлежат к разряду ни дурных, ни хороших.

Вихор на передних ногах лошади вверху; впрочем эта отметина считается ничтожною, как скоро белая шерсть на ногах не доходить до нее.

Вихры на голове по обеим сторонам нижней челюсти, [62] служащие предвозвестником долгов, слез и разорения. Впрочем эта отметина признается без влияния, как скоро имеет ее жеребец, а не кобыла.

Вихры над передними лопатками.

Вихор под самым горлом. Впрочем, некоторые считают эту отметину счастливою, а в Сирии, кажется, не признают ее ни за счастливую, ни за дурную.

Подобно тому, как масть и разные отметины у лошади рассматриваются не во всех арабских аулах одинаково, одни и те же вихры на известном месте одними Арабами признаются за счастливые, а другими за зловредные; в северной Африке например Арабы считают только шесть счастливых и шесть дурных вихров, и притом эти вихры находятся не совсем на тех местах, на которые указывают восточные Арабы. Разумеется, в этом случае предпочтение должно быть отдано последним, так как и родина лучшего коня находится в Аравии.

Собразив длинный список всех этих счастливых и дурных примет, видишь, до какой степени развита у Бедуинов наука о лошадях. Впрочем, что ж в этом удивительного? разве лучшая лошадиная порода не находится в пустыне арабской и разве Бедуин с самого рождения не сживается с конем, как с неразлучным другом? Уже в самой глубокой древности у Арабов находилась на высокой степени лошадиная охота; за несколько лет до рождения Мухаммеда, спор по случаю пари, состоявшегося о быстроте бега двух знаменитых коней Дахиса и Рабра, послужил поводом к кровопролитной войне между двумя племенами Абс и Зубьян, которая продолжалась сорок лет, и, по выражению Арабов, в это время ни кобылица, ни верблюдица не имели на столько отдыху, чтобы позаботиться о размножении своего рода.

Если Араб придает такое важное значение случайной игре природы на рубашке лошади, то с другой стороны он не менее обращает внимания и на случайные обстоятельства, приходящие извне, а не принадлежащие коню с первого дня его рождения. Для устранения всех дурных влияний такого рода, как например дурной глаз и т. п., у Араба есть верное средство, талисманы, которыми он щедро обвешивает коня: известно, что наука талисманов доведена на Востоке до высшей степени совершенства, то есть до высшей степени нелепости, и поэтому в предохранительных средствах этого рода [63] недостатка не может быть. Вы видите на востоке, у каждой лошади, верблюда и даже осла, на шее болтается маленький четвероугольный мешочек, привязанный на шнуре: это талисман, предохраняющий и от морового поветрия, и от всех возможных бед на свете. Талисман этот заключается ни больше, ни меньше, как в клочке бумаги, на котором начертана таинственная чепуха какими-нибудь восточными знаками. Этим промышляют равно и духовные мусульманские, и шарлатаны, и дервиши; за хороший лошадиный талисман иногда платится очень дорого, но за то, купив его, Араб совершенно спокоен, он вполне уверен, что коню его уже не приключится теперь никакого несчастия. Предрассудок о дурном глазе, столь распространенный в русском простонародье, находит веру у Арабов, даже между образованными людьми. Позвольте мне на этот случай привести рассказ арабского писателя Абуль-Махасена об египетском эмире Тугане:

«Он страстно любил покупать отличных лошадей, платя за них огромные цены. Но всякая лошадь, которая попадала ему в руки, становилась в скором времени околдована, потому что он без прерывно ходил вокруг коня, все хвалил его, превозносил безмерно хорошие качества, так что лошадь вскоре была испорчена глазом эмира.»

Bсе эти поверья и предрассудки имеют для пустыни обязательную силу закона. Впрочем, было бы странно, если бы Бедуины думали иначе. Народ необразованный, у которого так развита страсть к лошадиной охоте, не может не впасть в бездну суеверий и примет всякого рода относительно лошади. Нельзя пройти молчанием печальные случаи, встречающиеся иной раз в пустыне, благодаря непоколебимой вере в приматы. Посредственная лошадь идет иногда за отличного коня, единственно благодаря какому-нибудь вихру на лбу, или крыльям на боках. Случайное подобие сабли, копья и т. п., на рубашке коня, также придает ему большую ценность.

Само собою разумеется, что Араб не ограничивает своей заботливости о коне только одними талисманами: он чрезвычайно прилежен и бдителен в уходе за своею лошадью. Задавая лошади корм в надлежащую пору, предохраняя ее от холода и сильного жара, Бедуин в то же время печется о развитии физическом и, даже можно сказать, моральном своего верного друга и неразлучного спутника. Воспитание коня составляет для Араба весьма важную часть его существования; [64] самая пословица арабская говорит, что всадник образует лошадь, как муж образует жену. Бедуины заботятся о развитии силы, легкости и понятливости коня, особенно в воинских упражнениях, а также для охоты и выделывания разных удивительных штук на праздниках и фантазиях (забавах), Это воспитание не дается даром и часто подвергает всадника большой опасности, но Арабы говорят: «Ангелы имеют два небесные назначения в этом мире: присутствовать при беге лошади и при соединении мужчины с женщиной.» На попечение этих-то невидимых существ и возложена судьба всадника, и как будто в оправдание такого изречения действительно несчастные случаи при обучении лошади редки.

Попечения Араба о своем коне начинаются с самого явления на свет жеребенка. В Египте обыкновенно вынимают у маленьких жеребят хрящики по обеим сторонам носа, в суеверном убеждении, что эти косточки вредны животному; вместе с тем раздражают постоянно веки глаза. Пищу бедуинского коня в Сирии составляет верблюжье молоко, финики, сушеный виноград, ячмень, солома и немножко травы, растущей в степи; лошади анезийские почти постоянно стоят оседланные подле палатки Бедуина, с небольшим мешком ячменя на шее и с деревянною чашкой молока у рыла. Анезийские Бедуины придают большое значение верблюжьему молоку: они дают его как жеребятам, так и большим лошадям, после больших переездов, утверждая, что верблюжье молоко придает коню легкость. Бедуины же Неджда, где водятся лучшие арабские кони, дают лошадям в пищу верблюжье молоко, муку, траву, финики, бульон и мясо. Последнее обстоятельство может показаться несколько странным, но между тем достоверность его не подвержена сомнению. Еще знаменитый путешественник Бурхардт писал, что недждские Арабы не дают ни ячменя, ни пшеницы, своим лошадям, которые пасутся на траве степной и пьют очень много верблюжьего молока; богатые же жители Неджда часто дают своим лошадям сырое мясо, а также и вареное, со всеми остатками своего обеда. Бурхардт даже знал одного Араба в Сирии, который, перед дальними поездками, кормил своих лошадей жареною говядиной, для того чтобы у коня было достаточно сил к перенесению длинного пути.

Несмотря на то, что Бедуин требует от своего коня очень много, он однако же достигает цели без особенной [65] жестокости, чего, к сожалению, нельзя сказать вообще о Востоке. Я уже имел раз случай заметить, что восточные люди обходятся с животными очень дурно. Вследствие этого у городских мусульман находится множество испорченных лошадей; особенно наездники любят осаживать лошадей ужасно круто, и от этого задние ноги у лошади слабеют. Также не мало найдете здесь лошадей опоенных, которые пали на все четыре ноги; во время пребывания в Тегеране я хотел купить лошадь для слуги моего, Армянина, но не мог этого сделать только потому, что ни одна из приводимых в течении целого месяца лошадей не оказалась здоровою ногами.

Арабский взгляд на красоту коня расходится с нашим даже и во внешних украшениях: так, по нашим понятиям, чем меньше седло и чем менее оно скрывает лошадь, тем более обнаруживается достоинство ее породы. Не так думают Арабы: они говорят, что седло красит коня. Вследствие такого рассуждения, Арабы не жалеют разных украшений и побрякушек: огромное седло с большими острыми стременами, заменяющими шпоры, имеет не одну попонку и притом разных цветов; кроме того главная попона обшита разноцветными кисточками, живописно разносимыми ветром. Уздечка также украшена множеством подобных кисточек, и вообще вся сбруя и весь прибор отличаются некоторым великолепием и большим вкусом.

Известно, что у Арабов существует множество слов и прозваний для тех животных, с которыми они всего более водятся; так и для лошади у них есть также несколько имен в прозваний, и кроме того каждый всадник дает своей лошади особенное прозвище. Самые части лошадиного корпуса также имеют особенные названия. Между прочим об этом последнем обстоятельстве известен в арабской литературе следующий анекдот.

Знаменитый халиф Гарун-Эррашид, услыхав однажды, что лошадь имеет до двадцати частей тела с особенными названиями, заимствованными от птиц, обратился с вопросом к Асмаи: правда ли это? Последний отвечал, что правда, и тотчас же наименовал все эти части в импровизованных стихах, дошедших до потомства.

С лошадиною охотой неизбежно и занятие ветеринарною наукой; в степи у Арабов знания этого рода довольно распространены, хотя нельзя сказать, чтобы они были систематичны и [66] очень основательны: при малом знакомстве с анатомией, Арабы не могут определить, какие последствия должно иметь известное явление. Тем не менее сведения их имеют большую цену, потому что относятся к лучшей лошадиной породе. Но кроме народного ветеринарного искусства можно указать и на самую литературу, в которой существует несколько ветеринарных сочинений; вообще же в арабской литературе насчитывается слишком тридцать специальных сочинений о лошадях, из которых более половины носят заглавие: Книга о лошадях; некоторые же называются Физиология лошадей. Сочинения эти большею частью написаны между восьмым и четырнадцатым столетиями.

У Арабов в Азии, также как и в Африке, встречается иногда такое странное обстоятельство: одна кобылица может принадлежать нескольким владельцам. В таком случае каждый из них имеет известную долю из барыша при продаже приплода, ибо они поочередно берут себе жеребят и распоряжаются ими, как знают.

Арабы чрезвычайно дорожат происхождением коня от какой-нибудь знаменитой кобылицы, и поэтому придают большое значение лошадиным родословным. Подобно тому, как они высчитывают свои племена и ведут подробную генеалогию каждой отрасли племени, у них есть и лошадиные родословные. Благородство коня и ценность его определяются на основании этих родословных. Имена знаменитых лошадей протекшего времени известны во всей пустыне, точно также как арабские писатели потрудились передать нам имена лошадей пророка Мухаммеда. Чем породистее и благороднее конь, тем более дорожит им Араб, и тем труднее расстается он с ним. Поэтому напрасно в Европе предаются иногда иллюзиям, будто приобрели за невысокую цену арабскую лошадь чистой крови. Во-первых, купить подобное сокровище очень трудно; во-вторых, самая доставка в Европу соединена со множеством неудобств, которые арабская лошадь выносит не легко. Менее же всего надобно восхищаться теми дареными конями, которых нередко получают от восточных властей представители разных европейских держав, а иногда и сами владетельные особы. Восточные вообще полагают, что Европейцы не знают в лошадях толку, или, что еще того хуже, думают, что гяуру всякая дрянь впору. У меня самого был [67] такой конь, купленный у того, кому он был подарен. С виду это была статная и рослая лошадь без всякого порока, но между тем - ездить на ней было сущее наказание, потому что она вечно отставала от других лошадей по лености или по мелкому своему шагу. Но самым лучшим примером могут служить лошади, подаренные египетским пашей Мехмет-Али Французскому королю Лудовику-Филиппу. Известно, что они были выдаваемы за самых кровных арабских коней, между тем как это была помесь с египетскою породой, или даже и просто некровные лошади. По этому случаю приходит мне на память один рассказ лошадиного знатока об египетском паше, относящийся прямо сюда.

Покойный Мехмет-Али имел в Шубре отличный конный завод арабских лошадей чистой крови, из которого ни за что в мире он не выпускал ни одного приплода. Скорее старый паша согласился бы сбавить подати с своего народа, чем выдать хоть одного коня из заветных конюшен. Но вот, приезжает в Каир князь Пюклер-Мускау, большой охотник до лошадей, и представляется Мехмету-Али. Конечно, знаменитый лошадиный завод привлек на себя особенное внимание путешественника, который, в одно из своих посещений, обратился к управляющему заводом с таким вопросом:

— Нельзя ли получить от Мехмета-Али одного из лучших его жеребцов?

— Я не знаю, отвечал г. Гамон, управлявший тогда шубринским заводом : — попробуйте, может быть вы и достанете.

Князь Пюклер-Мускау просил затем г. Гамона замолвить, при случае, в пользу его, и сказать, что он обратится к Артин-бею, первому переводчику и доверенному Мехмета-Али.

Прошло несколько дней. Однажды утром, когда Мехмет-Али находился в своем загородном дворце, в Шубре, Артин-бей призывает к себе управляющего конным заводом и ведет с ним такой разговор:

— Знаете вы князя Пюклера? спросил Артин-бей.

— Да, отвечал Гамон.

— Это из первостепенных писателей.

— Говорят.

— Уверяют, что он, воротясь в Европу, будет писать о Египте. [68]

— Я тоже слыхал об этом.

— Наш повелитель, паша, принял его с необыкновенным отличием и хочет представить ему доказательство своего уважения. Знаете ли вы, что предполагаете его высочество предложить князю?

— Нет.

— Жеребца с своего завода. Пойдемте со мной; его высочество объявить вам свою волю.

Когда Артин-бей и Гамон явились к Мехмету-Али, паша сказал, обращаясь к последнему:

— Вы отберете всех самых лучших жеребцов моего завода и разделите их на три косяка; потом вы возьмете, из того, что останется за выбором, жеребца, и отошлете его князю Пюклер-Мускау.

Г. Гамон идет на завод и исполняет в точности приказание паши. Подарок повелителя Египта нисколько не соответствовал великолепно и щедрости владетельной особы.

При виде жеребца, которого вел с триумфом египетский солдат, князь Пюклер-Мускау побагровел от негодования и приказал своим служителям не впускать к нему на двор подарок египетского паши.

На эту суматоху приходит управляющий заводом, г. Гамон, которому знаменитый путешественник, в весьма выразительных фразах, изливает свое негодование и просит взять жеребца обратно. Г. Гамон отказывается, и просит напротив князя оставить коня у себя, на что последний, по долгом сопротивлении, соглашается. Кажется, все кончилось благополучно.

Возвратясь в Шубру, г. Гамон отправляется прямо на завод; но здесь его ожидали объяснения другого рода: паша требовал его к себе.

Управляющей идет к Мехмету-Али и находить его в страшном волнении.

— Вы мне служите, вскричал он, при входе Гамона, — или князю Пюклеру?

— Уже много лет, отвечал Гамон, — я имею честь состоять на службе вашего высочества.

— Зачем же вы не исполнили моих приказаний? Вы отдали иностранному путешественнику одного из лучших жеребцов моего завода, вопреки инструкции, которую я вам дал. [69]

Управляющему стадо ясно, что против него был заговор.

— Я исполнил в точности приказание вашего высочества, отвечал Гамон, — и в доказательство, не благоугодно ли будет взглянуть на жеребца, которого получил князь Пюклep?

— Вы баба! отвечал Мехмет-Али, чрезвычайно разгневанный.

Вслед за этим, Мехмет-Али отправляется на конский завод и производит смотр всем своим жеребцам: так жаль его высочество мало разумел толку в лошадях, то он остался в прежнем убеждении, что лишился отличного жеребца, и беспрестанно твердил:

— Да, да! управляющий увел у меня коня в десять тысяч франков.

Несколько дней Мехмет-Али крепко тужил о своей потере, и конечно господину Гамону не усидеть бы на своем месте, если бы не вступился за него министр народного просвещения.

Это был единственный случай, что Мехмет-Али расстался с одним жеребцом своего завода, и притом совсем не отличной породы: обыкновенно же в подарок от египетского паши шли за превосходных коней чистой крови довольно обыкновенные лошади из конюшен его сыновей. То же самое можно сказать и о других арабских лошадях, доставляемых в Европу. По уверению людей, знающих дело, не находится ни одной арабской лошади чистой крови в числе тех, которые привозятся на наш материк.

У народа кочевого хищничество не считается нисколько пороком, а поэтому и конокрадство у Арабов не составляет стыда и развито до крайних своих пределов, так что искусный конокрад пользуется в степи и славой, и уважением. На конокрадство Арабы чрезвычайно способны, и эта отрасль незаконной промышленности возведена у них чуть не в науку, хотя владельцы коней крепко и неусыпно сторожат своих животных, и пойманному вору достается на порядках. О том, как происходит конокрадство в степи, я уже говорил несколько в другом месте, и поэтому перехожу к породам арабских лошадей.

В породе арабских лошадей считается несколько рас: сюда принадлежат лошади Аравии, Сирии, Египта и Варварии; [70] но по настоящему должно разуметь под арабскою лошадью только породы сирийскую и аравийскую, которые притом стоят выше всех других.

Без всякого спора, между всеми восточными лошадьми, по сознанию самих Азиатцев, первое место занимает лошадь Неджда или настоящей Аравии, лучше ее нет нигде. Повсюду; в Египте, в Сирии, в Персии, у Арабов недждских, в Константинополе и в других местах, лошадь недждская считается идеалом лошадиной породы. В Египте эта лошадь приобрела известность со времени завоевания Неджда Мехмет-Али пашой: до тех пор о ней здесь почти не знали, и восхищались только лошадьми сирийскими и лошадьми Куаров в верхнем Египте. Продолжительный опыт заставил Египтян сознаться, что лошадь Неджда есть царица своей породы, и что лучше ее в мире нет.

В центральной Аравии или Неджде встречаются несколько подразделений арабской лошадиной расы, которые несколько отличаются друг от друга; между ними порода Кохейль (благородная) есть самая древняя, и Бедуины возводят ее происхождение до пророка Мухаммеда; потом следуют породы: Саклауэ, Куреш, Дема, Зейя, Даэман и Эбейя. По сознанию всех Арабов, лошадь Дема есть самая совершенная.

В Европе, когда описывают арабских лошадей, обыкновенно придают им округленные формы; на деле однако это не совсем так. Лучшие лошади арабские, восхваляемые кочевниками, обыкновенно имеют угловатые формы, и лошадь Неджда отличается также этою характеристикой.

Чаще встречаемые масти лошадей, чистой арабской крови, суть: светло-серая, темно-серая, серая с пятнами, рыжая и светло-гнедая. Мускулы недждской лошади чрезвычайно ясно обозначены по всем направлениям. Недждский конь держится гордо и на свободе имеет живописную и вместе с тем величественную посадку: он держит голову высоко, а блестящее глаза выражают большую жизненную силу и необыкновенную смышленость. Голова этого коня совершенно сухая, имеет форму опрокинутой пирамиды; уши очень маленькие, лоб же очень большой; глава больше, ноздри очень широкие, помещенные высоко; вся нижняя часть головы может быть захвачена в руку. Шея идет прямо и украшена длинною и весьма тонкою гривой; загривок высокий; хребет замечательно короток; холки костлявые, [71] лодыжки широкие, а нога маленькая; брюхо очень малого объема; хвост посажен весьма высоко и еще более поднимается кверху, когда лошадь находится в движении. Рост лошади недждской, самый обыкновенный, есть четыре фута восемь или девять дюймов; очень много лошадей и выше этого.

Вот отличительные черты арабской лошади чистой крови, того идеала, о котором северные лошадиные охотники могут только мечтать, но видеть который они могут только на Востоке, притом едва ли ближе Аравии или Египта.

Необыкновенная сила и крепость недждской лошади отчасти доказывается ее долголетием: настоящий конь Неджда еще молод в двадцать пять лет, он живет до пятидесяти лет. Тридцати лет лошадь этой породы еще находится в ПОЛНОМ ЦВЕТЕ СВОИХ СИЛ.

Вне всякого сомнения, что из всех лошадей земного шара конь Неджда есть самый легкий, самый воздержный и самый умный: эти качества делают арабскую лошадь этой породы неоцененною для спорта.

Относительно легкости и воздержности своих коней, Арабы обыкновенно говорят, что их лошади «едят собственную пену и пьют воду сураба (миража)».

Между породами сирийских лошадей, первенство принадлежит лошадям арабского племени Анезэ, самого многочисленного и самого разбойничьего кочевого племени, в пустыне между Дамаском и Багдадом. Последнее обстоятельство впрочем довольно естественно, как скоро Анезэ имеют хороших лошадей, потому что грабеж кочевнику-Арабу становится и легче и повадливее, при обладании хорошим конем. Лошади анезийские ставятся знатоками очень высоко и, по сознанию как Азиатцев, так и Европейцев, занимают первое место в мире после лошадей недждских. Эти лошади обыкновенно среднего росту, но много между ими и очень высоких. Более встречаемые цвета рубашки суть серый с пятнами и рыжий; вороных, как я уже заметил выше, совсем не видно.

Лошадь Анезэ, целою своею наружностью, изобличает большую крепость. Формы ее несколько угловаты; вообще эта лошадь несколько коротка; взгляд ее дик; голова имеет фигуру опрокинутой пирамиды; конец носа узок; ноздри очень широкие; лоб весьма расширенный, иногда овальный; уши [72] маленькие; большие глаза чрезвычайно выразительны и посажены на месте, шея прямая; загривок высокий, спина и зад короткие; хвост прикреплен высоко; лодыжки и колени очень широкие; нога маленькая, сухая; брюхо небольшое. Эти общие черты, как видно, имеют значительное сходство с характеристикой недждской лошади, с которою анезийский конь соперничает и в других качествах: так эта лошадь может переносить без вреда большую усталость, натура ее очень богата и крепка, так что анезийская лошадь живет тридцать и сорок лет. Придавая особенную цену своим коням, Бедуины Анезэ обыкновенно отмечают их особенным знаком: на наружной оконечности каждого уха находится небольшой опрокинутый треугольник, выжженный раскаленною подковой.

В Сирии анезийские жеребцы ценятся высоко и служат для верховой езды, но кобылы предпочитаются жеребцам. Вообще лошади этой породы распространены по многим странам Востока; между прочим, много встречается их в Египте, где он или служит для верховой езды туземным богачам, или держатся на конских заводах: и в том и в другом отношении они чрезвычайно полезны. Турки, усвоившие себе обычаи Египтян, подвергают анезийских лошадей также египетскому способу содержания, вследствие чего является у лошади довольно большое брюхо, формы округляются, но вместе с тем она становится менее способна к быстрому бегу и к перенесению усталости. Не взирая однако же на вредное влияние египетского содержания, анезийский конь все-таки сохраняет значительное превосходство над туземными породами, и организация его так устойчива, что приплод от него имеет высокую ценность даже после продолжительного пребывания анезийской лошади под вредным туземным режимом. Все это показывает, что анезийская лошадь была бы превосходным приобретением для европейских конных заводов.

Кроме анезийских лошадей в Сирии, есть еще порода горных лошадей, служащих к перевозу тяжестей. Лошади эти отличаются чрезвычайною умеренностью и силой при среднем росте, так что они были бы полезны для улучшения породы ломовых лошадей. В Сирии обыкновенно этих лошадей кладут, и называют беригами.

Что же касается египетских и варварйских лошадиных [73] пород, то, при обладании многими отличными качествами, эти расы однако же уступают недждской породе, и поэтому входить в особенные подробности о них мы не будем.

В тех местах, где происходит описываемая мною сцена, идет сильная торговля лошадьми, и притом недждской породы, сосредоточенная преимущественно в Басре. Во время пребывания моего в Багдаде, торговля лошадьми находилась в руках одного богатого туземца, который закупал лошадей по всей пустыне, и мне сказывали, что Европейцу соваться в эту торговлю было невозможно. Впрочем это весьма естественно: закуп производится по разным местам пустыни, в которую Европеец едва ли может проникнуть, и едва ли даже может знать и самые места; притом Европеец не умеет так ладить с Бедуинами, как туземный житель, и никогда не приобретет того доверия, которым пользуется последний. Бедуины, подобно другим Азиатцам, мало верят в познания Европейцев относительно лошадей, и поэтому стараются сбывать им только дрянных коней; к этому нередко примешиваются религиозные предрассудки. Будьте уверены, если Араб привел вам лошадь на продажу, что она или плохая или испорченная: да и как же может быть иначе, когда Бедуин считает коня лучшим своим другом и ни за какие блага не согласится расстаться с ним до самой смерти? Пусть продающий свою лошадь разглагольствует о крайней нищете своей, о высоких достоинствах коня, и о том что вы хороший господин, у которого коню его будет еще лучше, чем у него самого: не верьте всему этому и знайте, что лошадь или дрянная, или испорченная, и Арабу-продавцу нужен другой, лучший конь. Пусть даже клянется он, что во всей пустыне нет лучше этой лошади, что мусульмане и христиане одно и то же, потому что и те и другие веруют в пророка Иисуса: все это только уловка, и лошадь не покупайте ни за что.

В Багдаде находится несколько европейских купцов, в том числе и Англичан, но никто из них не занимается лошадиною торговлей сколько-нибудь в больших размерах: явно, что такая торговля Европейцу не с руки. Да и где же станет он покупать арабских лошадей? В самом Багдаде они не дешевы, и притом эти лошади не высокого достоинства. Конечно, кто знает Бедуинов, тот никогда не предположить, что Арабу придет в голову странная мысль вести [74] превосходного своего коня на продажу в город, когда и в пустыне он не может расстаться с ним. Но допустим по крайней мере то, что менее невозможно, допустим, что Европеец разведал о тех местах, где можно купить кровных арабских лошадей, и что он сам отправляется в пустыню. Бедуины не имеют ни малейшего понятия о переводных векселях, за лошадей нужно платить наличной звонкою монетой; следовательно лошадиному охотнику необходимо запастись золотыми или серебряными деньгами. В этом-то вся и беда: довольно выехать за городские ворота нашему спекулянту, чтобы лишиться всего находящегося при нем капитала, потому что нельзя разъезжать безнаказанно с деньгами по пустыне. Но сделаем и еще невозможное предположение. Допустим, что Европеец ускользнул от хищников и накупил за недорогую цену отличных коней: уж наверное он не доведет их до города; если не Монтефики украдут у него лошадей, или просто отнимут, то сделают это непременно другие Бедуины, например Шахабы. Но я готов и еще раз уступить совершенно невозможному предположению и допускаю, что лошади приведены спекулянтом в Багдад благополучно. Разве турецкий паша согласится выпустить из своих рук такое драгоценное приобретение? Может быть он заплатит за них ту сумму, которой они стоили лошадиному охотнику в пустыне, но уж ни в каком случае эти лошади не останутся во власти спекулянта. Из чего же, спрашивается, он хлопотал, из чего подвергал тысячу раз верной опасности и капитал свой, и жизнь?

Остается еще один вопрос, предположение другого рода: паша багдадский и другие нередко посылают арабских лошадей в подарок разным лицам в Стамбул, и эти лошади, считаются чистокровными арабскими конями высокого достоинства. Значит, паши приобретают настоящих недждских лошадей, значить есть возможность доставать их через пашей? Ничуть не бывало: если когда-нибудь и удавалось какому-нибудь паше заманить хорошего арабского коня в свои руки, то эта лошадь может попасть разве только на султанскую конюшню. Паши нисколько не думают о покупке лошадей, потому что они, слава Аллаху, не барышники какие-нибудь, а полные хозяева управляемой области, паше покупать неприлично, он может только брать, [75] что ему нравится. Итак, кровная арабская лошадь может попасть к паше только случайно, и то больше по насилию; само собою разумеется, что Бедуин не поведет коня к паше, да и вообще не захочет иметь никакого дела с пашей, зная очень хорошо, что тут грабеж еще более в обычае, чем у них в степи.

Из всего сказанного выходит, что торговля лошадьми возможна только туземному агенту; таким образом она и сосредоточивается в Басре, так как родина лучших арабских лошадей находится недалеко отсюда и недждская граница только в двадцати верстах от Басры. Ежегодно, в сентябре месяце, собирается в Басру с разных сторон арабской пустыни до тысячи лошадей, которые все отправляются в Индию. Я сам видел нескольких арабских коней, находившихся на английском корабле, который шел из Басры в Бомбей; помещение для них было устроено очень хорошо, и, несмотря на то, нельзя было поручиться, что они доедут благополучно на место. Морская качка, перемена образа жизни и другие причины действуют неблагоприятно на нежного арабского коня, и потому, когда перевозка лошадей производится массами, когда они помещаются и под палубой корабля, очень многие из них не переносят дороги и падают. Ост-Индская компания, для которой назначались эти лошади, прежде держала собственного агента в Басре для закупки лошадей, но потом отказалась от этого способа по множеству неудобств: приходилось беспрерывно сутяжничать с Арабами, продавцами лошадей, цены все повышались, и наконец ко всему этому компания несла бесполезный убыток от лошадей, умерших во время переезда. Переведя своего агента из Басры в Бомбей, компания разом освободилась от всех этих неудобств.

Что же касается цены арабских лошадей в этих местах, то в мое время можно было купить хорошую лошадь за двести целковых или даже и за полтораста. По сведениям, которые собрал один Французский агент в этих краях, самый дорогой жеребец, при прежней системе ремонта, был куплен капитаном Джервисом слишком за две тысячи рублей; надобно заметить, что такая высокая цена состоялась при дурной методе закупки и притом за самого благородного коня пустыни. При новейшем устройстве ремонтирования ост-индской кавалерии в Бомбее, самый дорогой [76] конь был куплен капитаном Ильсом (Eales) у шейха недждского Мусы-Фариса за четыреста целковых. По этим ценам можно судить по какой низкой таксе продаются кровные арабские кони в этих местах.

Вот как недорого стоит арабский конь на его родине, и между тем как трудно иметь его в Европе, особенно у нас в России! Затруднение заключается не в одной перевозке и не в перемене климата, что также очень важно, но и в покупке самой лошади. Один Французский агент, изучавший это дело на месте, предлагал своему правительству, для улучшения лошадиных пород во Франции, закупать арабских коней в Бомбее, так как лошадь, уже перенесшая продолжительный морской путь, представляет довольно гарантий и на переезде из Индии в Европу. Но скажут: зачем покупать арабских лошадей в Бомбее, когда их можно иметь и в Басре, например? На это можно отвечать без малейшей запинки, что если Ост-Индская компания нашла неудобным этот способ приобретения, то нечего о нем и мечтать европейским спекулянтам. То, что возможно было Ост-Индской компании, возможно очень немногим государям в Европе; притом же, организовав закуп арабских лошадей на месте, если бы это и удалось, надобно еще подумать о способах их доставки, что также требует огромных средств. Одним словом, арабский конь еще на долгое время будет для нас мифом, несмотря на то, что знатоки дела готовы отдать ему преимущество перед английскими кровными лошадьми.

Я так занялся арабскою лошадью и так далеко зашел в сторону, что совершенно забыл о караван-сарае, в котором сижу, и о том, что происходит перед моими глазами. Поднимем спущенную петлю рассказа.

Вечер миновал быстро, и за солнечным закатом, как водится обыкновенно в этих краях, вскоре последовала ночь. Временные обитатели караван-сарая, персидские богомольцы и Арабы, весь вечер занимались или приготовлением кушанья для себя или уходом за лошадьми; в промежутках слышны были то крикливые возгласы хвастливых Иранцев, то гортанные завывания арабской отрывистой речи. Шейх с сынком постоянно оставался в своей комнате и не выходил наружу. [77]

С наступлением темной ночи сцена несколько изменилась. Кто-то развел на платформе посреди двора огонек, и вокруг этого огня, мало помалу, собрался кружок людей, любивших поговорить или послушать. Заметив, что составилось довольно значительное общество, я также присоединился к этому кружку, в числе других любопытных. На первом шаге рисовались здесь кавас, провожавший меня, Персиянин с красною бородой, Араб пожилых лет и тот интересный незнакомец с рубцами на лице, которого мы видели только на мгновение при въезде его на двор.

Когда я подсел к кружку, речь держал мой кавас, выхвалявший пышность Стамбула, в котором, впрочем, едва ли он бывал.

— Побывали бы вы в Стамбуле и посмотрели бы на бипишь, выход господина нашего падишаха! Голова закружится от такого великолепия: сколько пашей и визирей следуют за падишахом и сколько гвардии идет впереди! А только сядет он на раззолоченный каик, по всему проливу Стамбульскому со всех батарей начнут палить из пушек залпами, и такой пойдет гром по всей столице, что хоть оглохнуть совсем! И все время, как падишах едет по проливу, не перестают стрелять из пушек; на кораблях вывесят разноцветные флаги и тоже стреляют! Кораблей — тьма тем, есть такие большие, что в один корабль весь этот караван-сарай установится. Когда падишах подъедет к берегу, стрелять перестают, а сбежится несколько тысяч правоверных, и все бьют падишаху челом. Тогда подводят коня: весь в золоте и драгоценных каменьях, сбруя так и блестит вся, больно глазам взглянуть. Падишах садится на коня и идет в мечеть, а мечетям в Стамбуле счету нет, одна другой больше, одна другой лучше; самая же главная называется Ая-София: в ней колонны из мрамора и порфира, толщиной будут в несколько маховых саженей, и одни колонны поставлены на другие, так кто несколько галерей идут одна над другою. Если правоверные со всего Стамбула соберутся на молитву в эту мечеть, то всем места будет довольно.

— Человек! прервал моего оратора незнакомец с рубцами на лице: — ты послушай тысячу раз, а один раз говори! Что ты рассказываешь нам о нынешнем Стамбуле, что ты хвалишь нам белизну чалмы, когда мы знаем, что мыло [78] взято в долг? Теперь в Стамбуле все вошло алла-франка, по всей столице павлинами расхаживают гяуры и всех правоверных нарядили — срам да и только! — в узкое платье, так что все части тела обтянуты. Сам падишах тоже так одевается... Что же делать? Когда оставишь голову дома, так наверное потеряешь в толпе свою чалму!

— Правда, правда! Неверные как муравьи расползлись по всем землям и везде мутят мусульманские порядки, сказал один из богомольцев, нисколько не стесняясь моим присутствием.

— Что нынешний Стамбул? продолжал незнакомец: — посмотрели бы вы в прежнее время на Багдад, когда здесь еще не было наводнения, чумы и голода, которые разом уничтожили полгорода! Что здесь был за тентене (гул), что за гульгульле (гам), что за вельвеле (гик)! В Стамбуле никогда ничего подобного не видали. Всею этою стороной владел Дауд-паша, как настоящий падишах. Знаю я ваш Стамбул, видал много раз и султанские выезды, а ни одного такого не видал, как бывало выедет Дауд-паша: впереди везут бунчуки, Знамена, музыканты играют на литаврах и на трубах, а за пашой едет весь двор его, кони один другого лучше, а на конях только золото и драгоценности! Когда принимал иностранных гостей или послов Дауд-паша, такая пышность и богатство виделись всюду, что и вообразить себе нельзя! По всем дворам — а их во дворце паши было много — стояла гвардия по обеим сторонам, все настояние пехливаны, у которых оружие блестело серебром. Перед входом в главный покой, где сидел сам паша, стояли на лестнице, вплоть до самого пашинского трона, молодые Грузины, будет человек с тысячу, и все одеты по разному манеру, так что у зрителя рябило в глазах и голова кружилась. Те, которые стояли ближе к паше, с ног до головы залиты были в золото и драгоценные каменья; на кинжалах, на чалмах, везде блестели бриллианты, яхонты, рубины и жемчуг. Приемный покой выходил окнами на Тигр, света было много, и солнце ярко играло на украшениях грузинских пажей, так что гость был совершенно ослеплен блеском и величием паши. Посредине покоя стоял трон, весь из белого мрамора, работы франкской, резьба самая мелкая, перемешанная с золотом и драгоценными каменьями. Сзади трона находилась белая мраморная колонна, с верху которой [79] спускался над троном балдахин, вышитый драгоценными камнями и жемчугом; жемчуга здесь было так много, что можно было им наполнить целую арбу; с балдахина опускались большие фестоны, все из чистого жемчуга.

— Точно как было при покойном Фетх-Али-шахе у нас, в благословенном Иране! подхватил мудрец с красною бородой.

Не обратив никакого внимания на восклицанье красной бороды, незнакомец продолжал:

— На троне сидел сам Дауд-паша. Чалма паши была убрана драгоценными каменьями, величиной с куриное яйцо: чуть пошевелит головой, лучи от бриллиантов забегают по всему диван-хане. Гостю подавали кофе, шербеты разные и конфеты, все в золотой посуде, унизанной дорогими камеями. После угощения паша вставал с трона и вел гостя для переговоров в одну из боковых комнат; здесь великолепия и пышности было не меньше. На полу постланы самые дорогие ковры, а по углам покоя стояли изумительные вазы агатовые, убранные бриллиантами и рубинами; были еще вазы изумрудные, работы франкской. Тут же находилось оружие паши, которому и цены нельзя сказать: столько на нем было разных дорогих украшений! Несметное богатство и великолепие, говорю я вам, какого никогда не видали в Стамбуле. Да что в Стамбуле! И в Индостане, где находятся все дорогие камни, едва ли знают про такую пышность. Бывало, Дауд-паша вздумает отправиться в лагерь: целый день везут по мосту через Тигр пашинский багаж, и все еще на другой день найдется многое, что забыли взять с собой. Войска у Дауд-паши было страшное множество, так что паши боялся и персидский шах, и Арабы в степи, и Курды в горах, да и сам султан обращался к нему с уважением. А что твой нынешний Неджиб-паша, которому ты служишь? сказал незнакомец, обращаясь к кавасу. — Пхе! кто его знает, кто его боится, кто его уважает? И что у вас теперь во дворце за бедность! с десяток куцых низамов стоит при входе в пашинские покои, где валяются только старые изорванные ковры да дырявые циновки, — вот и все украшение нынешнего пашинского дворца! Когда придет гость или франкский консул, прислуги недостаточно для того, чтобы подать кофе в серебряных чашках. О выездах Неджиб-паши твоего и говорить срам: ни один мальчишка в [80] Багдаде не подумает, что это едет паша, самовластный повелитель целой Джезире (Месопотамии).

— Господин мой Неджиб-паша еще недавно сидит на пашалыке, возразил кавос, — а твой Дауд-паша сколько лет здесь управлял!

— Если твой Неджиб-паша будет управлять Багдадским эялетом сто лет, тысячу лет, десять тысяч лет, и то ему никогда не бывать тем, чем был Дауд-паша. Бывало, он вздумает почтить своим посещением какого-нибудь богатого райю, а случалось это не часто, не больше разу в год, потому что паша не любил баловать райев. Тогда посылает он сказать об этом райе заблаговременно, чтобы угощение было приличное, и чтобы при этом был подарок, соответственный пашинскому сану. Вот и отправляется Дауд-паша, с огромною свитой, в гости; райя все время стоит у порога вместе с нами, и очень счастлив, если Дауд-паша удостоит его каким-нибудь словом, угощение же идет своим порядком; выкурив трубку, выпив чашку кофею и отведав сластей и шербетов, Дауд-паша возвращался к себе во дворец, а назвар (управляющий) нес за ним подарок райи за визит паши, состоявшей обыкновенно в звонкой монете, так — тысяч двадцать или тридцать; мы все также получали богатые подарки на свою долю. А тебе что нынче перепадет у Неджиб-паши? Во весь год иной раз денежки не увидишь.

— Нынче нет таких богатых райев, какие были прежде в Багдаде, отвечал кавас.

— Голодная курица сама видит ячмень в амбаре. Дауд-паша умел все делать, и все происходило по его желанию, потому что это был полновластный повелитель всего Джезире, а не покорный слуга султанских советников, которые сидят в Стамбуле и оттуда всем заправляют. Ну, что теперь за времена? Твой Неджиб-паша не смеет пальцем тронуть какого-нибудь дрянного райю, а бывало Дауд-паша только слово скажет, так любой райя в Багдаде сейчас же очутится на коле. Это был правитель с характером, с крепкою волей, настоящий паша, а не какая-нибудь баба; раздражать его никто не смел, сам султан обходился с ним очень ласково; старый паша был хитер как лисица, а когда рассердят его, он был зол как гиена. За то все и боялись Дауд-паши, и нам при нем было хорошо: неверные не [81] смели расхаживать свободно по улицам Багдада. Теперь не то: теперь всем командуют из Стамбула, оттуда посылают пашей, которые не смеют пошевелиться в своем городе без особенного разрешения стамбульских властей; все новые порядки пошли, правоверных нарядили в платья гяуров, и все, что в Стамбуле придумают, здесь должно исполнять. Прежде паша был сам себе господин, а теперь и паши стали слугами стамбульских распорядителей.

Очевидно, этот неизвестный противник централизации, воспитанный в правилах старинного турецкого своевольства, был недоволен настоящим порядком дел в Турции и выражал свое неудовольствие частым заявлением желания, чтобы возвратился прежний порядок, и чтобы центральная власть в Стамбуле опять была уравновешена независимостью пашей в провинциях. Турецкий политик желал децентрализации, но понимал ее странным образом: ослабляя власть в Стамбуле, он хотел вместе с тем увеличить самовольство пашей, создавая из них самодержавных тиранов известного округа. Впрочем, чего же дивиться такому странному взгляду у турецкого фанатика, когда и в Европе очень многие понимают децентрализацию столь же фальшиво, как и этот Турок?

— Наша пословица говорит: «по одеялу протягивай ноги свои», сказал кавас: — твой Дауд-паша, даром что был силен и богат, а все-таки должен был подчиниться приказаниям из Стамбула, когда вздумал стать выше других.

— Дауд-паша и теперь бы сидел на багдадском троне так же спокойно, как мы сидим здесь в караван-сарае, если бы всегда помнил другую нашу пословицу: «целуй руку, которую не можешь отсечь». Он сделал одну небольшую ошибку, которая сгубила его.

— В чем же состояла эта ошибка, ага? спросил один из богомольцев.

— Дело было очень просто: султаны в Стамбуле часто бывали недовольны пашами багдадскими, и не раз помышляли сменить пашу и посадить на его место другого из своих приближенных, но это никогда им не удавалось, и власть по наследству все переходила от одного мамелюка к другому. Знаете вы, что такое капчи?

— Это секретный палач, которого султаны посылают к [82] кому-нибудь за головой, сказал. кавас: — нынче их уж нет больше.

— А ты почему знаешь, что их больше нет? Неджиб-паша, вероятно, говорил это для того, чтобы уверить вас, будто он крепко сидит на месте. Так вот султаны посылали сюда своих капчи, когда были недовольны пашой, но из этого ничего не выходило: паша имел своих лазутчиков в Стамбуле, которые тотчас же давали ему знать, что из Стамбула посылается за его головой капчи. Тогда паша высылал большой отряд войска и великолепную свиту навстречу капчи, которого принимали везде с большим почетом, едва только он вступал в пашалык в Мирдине. Встреча устраивалась обыкновенно за шесть агачей от Багдада. Лошади и шишаки всадников были изукрашены страусовыми перьями, оружие блестело серебром и золотом, платья были великолепные. Капчи не мог не быть поражен величием и роскошью пашинского двора, и никак не осмеливался предъявить рокового султанского приказа, да если бы и достало у него на то духу, то все же он не имел возможности привести в исполнение этот приказ: при капчи постоянно находился доверенный человек паши, не спускавший глаз с посланного султанского, следовавший за ним всюду как тень, спавший с ним в одной комнате. Очарованный пышностью багдадского дворца, ежедневно угощаемый самым лучшим столом, капчи, после некоторого времени, отправлялся обратно в Стамбул, нагруженный подарками для султана и султанских приближенных, при чем не был забыт и сам капчи. Ну, скажите, что мог донести султану этот человек, после такого лестного приема, хотя поручения своего он и не исполнил? Кроме похвалы паше — ничего; подарки же производили свое действие, и гнев султанский утихал.

Харамзаде эти паши! сказал мудрец с красною бородой, но и эта не совсем приятная фраза не удостоилась никакого внимания со стороны рассказчика, который продолжал:

— На Дауд-пашу уже давно сердились в Стамбуле, не знаю за что, а может быть и без всякой причины. Ведь там все делается теперь наобум; да притом вы знаете нашу пословицу: «не верь вельможам, не вверяйся воде, не верь кончающемуся дню, не полагайся на слово женщины, не вверяйся бегу лошади». По-видимому, Дауд-паша чересчур полагался на уверения султанских любимцев и не ждал [83] никакой грозы, как вдруг из Стамбула едет капчи за головой паши. Нисколько не смутясь таким опасным оборотом дел, Дауд-паша принимает гостя с отменным почетом, как делали прежние паши, и честить разными потехами и забавами с утра до вечера. У нас говорится: день проходит, жизнь уходит, а дурак радуется, что приходить праздник. Капчи веселился каждый день, и Дауд-паша считал себя совершенно безопасным. Но видно из Стамбула дан был крепкий наказ, чтобы капчи не смел являться без головы пашинской, если хочет, чтобы его собственная голова сидела на плечах. После долгого проживания во дворце Дауд-паши, капчи открылся одному из самых верных и близких слуг Дауд-паши и обещал ему Багдадский эялет, если тот убьет своего господина. Капчи был глуп, он не знал, как все мы любили Дауд-пашу! Служитель сказал своему другу о соблазнительном предложении капчи, и оба тотчас же отиравшись к Дауд-паше и все ему открыли. Дауд-паша сказал: «хвала вам, мои верные слуги! теперь вы знаете, кто такой этот человек и зачем он прислан: исполните же свой долг и принесите мне его голову нынешнюю ночь!» Бедные служители пришли в ужас от такого приказания и клялись душой своих отцов, что они не сумеют зарезать и барана, что у них не хватит и силы на столько, чтобы справиться с капчи. «Хорошо! сказал Дауд-паша: я вам дам своего чауш-баши в помощь; надеюсь, что в компании с таким молодцом вы одолеете проклятого капчи. Паша не даром выбрал чауш-баши на такую кровавую работу: это был детина ражий и страшной силы, так что и десяток капчи ему были ни почем. Как повелел Дауд-паша, так было исполнено: в ту же ночь зарезали капчи, несмотря на то, что он защищался отчаянно и грозил страшным гневом султана. Не даром у нас говорится: «когда пущена стрела предопределения с лука судьбы, не отклонишь ее щитом благоразумия»: капчи было суждено умереть в Багдаде, а Дауд-паше — оставить Багдад.

— Как же мог господин наш султан простить твоего Дауд-пашу после такого поступка? сказал кавас. — Где же бороться какому-нибудь паше с султаном? Ведь ты знаешь, ага, нашу пословицу: «или сила, или золото, или вон из города».

— На другой же день после этого события является к паше [84] прежде всех приятель его, английский бальос, консул, очень встревоженный, и начинает допрашивать пашу: «Правда ли, что он велел умертвить капчи?» Дауд-паша отвечал очень спокойно, что правда. «Ну, говорит ему на то бальос, плохо теперь твое дело». — Отчего? отвечал Дауд-паша. «Да оттого, говорит бальос, что султана ты крепко рассердил; может быть это и не беда, но беда в том, что и народ багдадский будет против тебя». — Ничего, отвечал Дауд-паша, все кончится благополучно! На деле вышло однако не так: эти Ингилизы прехитрый народ и понимают кое-что в государственном деле. Сколько Дауд-паша ни посылал в Стамбул мешков с золотом в окуп за голову капчи, а все гнев султанский не укрощался. Дауд-паша видит, что бальос говорил правду, и посылает к нему за советом тех самых двух служителей, которые убили капчи: бальос отказался давать им советы, а пришел к паше сам. Дауд-паша объявил, что дела его идут плохо, и что на место его назначается другой паша; бальос обещал написать в Стамбул к своему эльчи, посланнику, и просить за багдадского пашу. Вот какие печальные времена пришли, что могущественный и именитый паша турецкий нуждается в покровительстве и защите гяуров!

— Да сожжет Аллах в огне геенны всех гяуров и развеет прах их по всей земле! воскликнул один из богомольцев.

Мне оставалось только поблагодарить за такое желание, но я уже привык к восточному фанатизму, и пропустил эту фразу между ушей, следя с напряженным вниманием за любопытным рассказом незнакомца, который продолжал:

— В Стамбуле не хотели однако знать ничего о том, что Дауд-паша держал в отличном повиновении весь Джезире, что и Арабы боялись его, и что это был не простой какой-нибудь мутеселлим, а наследственный и полновластный повелитель большой страны: на место Дауд-паши, отрешенного от должности, был назначен Али-паша, который поспешил тотчас же в свои новые владения.

— Хороший был человек Али-паша, сказал мудрец с красною бородой, — по персидски говорил отлично и Персиян любил.

— В Багдаде между тем дела шли не благополучно: половину города за Тигром затопило и уничтожило наводнением, [85] причем погибло множество народу. Наводнение же это произвел сам Дауд-паша. Как скоро он услыхал, что он отрешен от должности, и что на его место едет другой, тотчас же запретил Арабам в степи на верху устраивать плотину, которая бы удержала воду наших двух рек, и тем надеялся пресечь путь к Багдаду от Мосуля, произведя во всей степи наводнение. К несчастью, в предположения наши вмешалась сама судьба: вода в Эвфрате и Тигре в этот год поднялась чрезвычайно высоко, и не только затопила всю окрестную степь, но хлынула и в низменную заречную половину Багдада. К довершению бедствия, это произошло ночью, когда все жители покоились мирным сном: внезапно выступившая вода быстро поднялась, начала врываться в дома, и сонные обитатели, в ужасе, гибли сотнями, не понимая, откуда и какая опасность явилась. Это несчастное событие произвело страшное неудовольствие в народе, все говорили, что причиной гибели стольких людей был один Дауд-паша. К этому присоединились новые бедствия: в уцелевшей части города свирепствовала страшным образом чума, а за городскими стенами саранча поела весь хлеб. Таким образом, кто спасся от наводнения, тот умирал от чумы; кого же пощадила и чума, тому угрожал голод; на подвоз хлеба рассчитывать было нельзя, потому что Али-паша пресек все сообщения Багдада с верховыми городами, хотя вода и сбыла уже со степи.

— Страшное было время в Багдаде! сказал один из Арабов: — я сам тогда был в городе, который походил скорее на кладбище чем на столицу сильного паши. На базарах все лавки были закрыты; по улицам бродили одни голодные собаки, сухие и тощие, словно привидения; нигде не видно было живой души, не слышно было ни малейшего звука. Это был город мертвых.

— Всеобщее негодование против Дауд-паши возрастало с каждым днем, и нечего было думать о сопротивлении. Али-паша остановился в нескольких агачах не доезжая Багдада, и отправил вперед гонца с известием, что он назначен на Багдадский эялет. Дауд-паша изъявил готовность сдать город и дворец. Не доверяя старой лисице, Али-паша не двинулся с места, а отправил в Багдад шейха арабского племени Суфук, со всеми его Арабами, приказав им занять город и дворец, в ожидании собственного его [86] прибытия. Шейх Суфук со всею своею сволочью нагрянул в Багдад. Дауд-паша, зная, что ему нечего надеяться на содействие жителей, уступил шейху для жительства даже самый дворец. Буйные Арабы начали производить в городе грабежи, а потом потребовали и у самого Дауд-паши денег, так как о несметном его богатстве ходили в народе сильные слухи. Раздраженный дерзостью Арабов и рассчитывая теперь также на неудовольствие жителей, обиженных степными разбойниками, Дауд-паша обратился с воззванием к своим войскам в таком роде, что, де, прибывший вновь паша не есть паша, а самозванец, потому что какой же паша пошлет Арабов грабить город и требовать с подвластных ему жителей окуп? Войска одушевились и напали на Арабов с ожесточением. Ну, у Дауд-паши солдаты были молодцы, вооружены ружьями, так что могли сделать против них дикари-Арабы, вооруженные только копьями? Произошла страшная схватка на дворе самого серая: мы погнали Арабов к реке и приперли так, что они должны были все покидаться в воду. Из шести тысяч Суфуков, которые с торжеством въехали в Багдад, не больше двух тысяч переплыли через реку и спаслись, все остальные или потонули или пали в схватке; сам шейх Суфук кое-как переплыл Тигр, совершенно нагой, не успев захватить свое платье в суматохе нечаянного нападения. Начало восстанию было положено. Дауд-паша объявил, что он не признает новоприбывшего самозванца за багдадского пашу, и что эялета своего не оставит. Отличное было время: все в городе приготовились к защите, и никто не хотел слышать об Али-паше.

— Правда, правда! подтвердил говоривший перед этим Араб.

— Али-паша двинулся со всем войском и Арабами, находившимися в его стане, к самому Багдаду и обложил город. Началась осада, пошли стычки. Мы таки довольно перебили, сторонников Али-паши, особенно Арабов. Видя, что тут силой ничего не возьмешь, Али-паша прислал султанский фирман о назначении его багдадским пашой: ничего больше не оставалось Дауд-паше, как покориться; сопротивляться было невозможно, тем более что и в городе начали разводиться, как черви, сторонники Али-паши. Дауд-паша на вызов своего врага отвечал, что он всегда готов исполнять волю султана, что он никогда не выходил из повиновения, [87] и что он очень сожалеет о таком позднем заявлении султанского фирмана. Теперь он готов сдать город и все управление Али-паше. Получив такой ответ, Али-паша опять отправил посла к Дауд-паше с требованием, чтобы он немедленно оставил дворец и город; Дауд-паша, продержав несколько дней посла у себя, дал наконец ответ, что он оставит серай и город только тогда, когда Али-паша сам прибудет во дворец, и что иначе управление он сдать ему не может. Али-паша опять отправляет посла с объявлением, что он ни за что не вступит в город, пока Дауд-паша останется в Багдаде. Стараясь всячески выиграть время и надеясь на какой-нибудь неожиданно-благоприятный оборот дел, Дауд-паша опять удержал посла нисколько дней и потом отвечал, что так как Али-паша должен принять город и пашалык, а Дауд-паша должен ему сдать, то для торжественной сдачи управления лично самим Дауд-пашой необходимо Али-паше приехать самому во дворец. В таких переговорах прошло еще несколько времени. Али-паша не хотел въехать в Багдад, покамест здесь находился Дауд-паша, вероятно опасаясь какого-нибудь коварства старой лисицы; наш же Дауд-паша все медлил и тянул дело, надеясь какою-нибудь ошибкой со стороны Али-паши поправить свои обстоятельства.

— Два акробата на одной веревке плясать не могут, сказал кавас — Дауд-паше твоему нельзя было оставаться на пашалыке, когда назначен был на его место Али-паша.

— Видя, что судьба отвернула от него свое лицо, Дауд-паша наконец согласился оставить Багдад на таком условии, что они оба с Али-пашой поставят свои палатки за городом, и что после этого Али-паша может вступить в Багдад. Эти условия были приняты Али-пашой. Старая лисица покинула наконец свое логовище, но не затем, чтобы кто-нибудь другой мог тотчас же занять его. Дауд-паша объявил, что хотя он и оставил город, но Али-пашу пустить не может до тех пор, пока не вывезет всего своего имущества. Али-паша должен был согласиться и на это. Вывоз багажа продолжался целый месяц, после чего Али-паша наконец въехал в город и принял управление эялетом. Так-то оставил свои наследственные владения последний настоящий паша, какого уж нам больше не видать; [88] впрочем, часть имения его до сих пор еще остается в Багдаде и по временам пересылается к Дауд-паше.

— Ты видно долго служил у Дауд-паши, ага? спросил кавас.

— Да, я находился на службе у него немножко времени с половиной, отвечал незнакомец, выражаясь чисто-турецкою игривою фразой; — таких времен уж мы больше не дождемся, и служи ты сколько хочешь Неджиб-паше, а все будешь с пустою торбой ловить лошадь.

— Кто же твой господин теперь? спросил кавас.

— После Дауд-паши у меня не может быть господина.

— Так не к нему ли ты едешь, ага?

— Нет! я еду по делу Неджиб-паши.

— Ты, мне кажется, ага, бьешь в барабан наискось, возразил кавас.

— Неджиб-паше понадобился лед из курдистанских гор для гяурского кушанья, мороженого, но в целом Багдаде не нашлось молодца, который бы решился съездить к Курдам в гости: так как я теперь без дела, то и принял это поручение.

— А где же ты служил прежде, ага?

— В Стамбуле.

— Не был ли ты, ага, в янычарском аджаке? сказал кавас, и вместе с тем приподнял кверху широкий рукав рубашки незнакомца: на верху руки виднелось вытравленное порохом янычарское клеймо.

— Может быть, отвечал незнакомец, вставая с места. — Мир вам!

С этими словами неизвестный покинул компанию, которая, после нескольких общих замечаний, разошлась по своим комнатам.

Беседа эта зашла за полночь: пора было и мне на покой.

Нынешний день не прошел для меня бесплодно: три представителя трех различных национальностей, один вслед за другим, высказывали свой взгляд на форму государственного устройства или общественного быта. Персиянин благоденствие народа и государственное благоустройство видел только в пышности царского двора и в богатстве шахской казны; поклонник централизации, он прельщался только внешним ее блеском, не заботясь о том, приносила ли она какую-нибудь пользу жителям государства. Арабский шейх тужил о [89] подавленной патриархальной форме быта и все свое внимание устремлял только на право владения землей, как на единственное средство довольства и благосостояния. Буйный Турок с глубокою ненавистью смотрел на развивающуюся централизацию в Стамбуле, под влиянием гяурских внушений, и не знал ничего лучшего в мире кроме самовластия и деспотизма пашей. Предоставляю читателю решить, кто из трех представителей прав и кто заблуждается, или и все они не правы, один более, другой менее.

Темная ночь, быстро сошедшая на землю, уже близилась к своему пределу; все в караван-сарае спали глубоким сном. Также и я спал очень крепко. Вдруг в невольном испуге я просыпаюсь от глухих перекатов отдаленного грома. Такое необыкновенное явление, когда нельзя было ожидать и малейшего облачка, заставило меня тотчас же вскочить с постели и броситься вон из комнаты в ночном неглиже. В караван-сарае все проснулись, слышался общий говор и всего чаще повторялась фраза: «будь он проклят!» Какая-то тень проходила по двору, я обратился к ней с вопросом: что значит эта суматоха?

Неизвестный голос отвечал мне по-арабски:

— Это проклятый лев ревет с голоду; чтобы вытянуло у него язык из гортани?

Не было никакого сомнения, это царь зверей оглашал пустыню своим рыком, который не очень легко было отличить от перекатов грома. Воображение, возбужденное ночною порой и пустынным местом нашего пребывания, рисовало мне страшную картину разъяренного льва, во мгле ночною отыскивающего себе добычу. В эту пору пришло мне на память превосходное стихотворение Фрейлиграта Lowenritt, Фрейлиграта, о котором Гаклендер, в путешествии своем по Востоку, говорит, что он наверное в одно из прежних перерождений был Бедуином, и что теперь только по этому он неподражаемо верно и живо рисует пустыню со всеми ее чудесами и ужасами. Я полагаю, что самым лучшим заключением для настоящей сцены будет это стихотворение, которое считается классическим в немецкой литературе, по своей картинности и живости.

Ристаниe льва.

Царь пустыни — лев; когда он хочет проехаться через свои владения, то шествует к озеру, чтобы залечь в высоком камыше. [90] Там, где пьют газели и жирафы, припадает он в тростнике; дрожа над могущественным, шумит зеленый покров стопора.

Вечером, когда засветятся яркие огни в ауле Готентотов, когда погаснут пестрые сигналы крутой Столовой горы, когда Кафр уединенно бродит в Кару, когда в кустарнике дремлет антилопа, а у реки гну, —

Тогда величественно идет через пустыню жираф, чтобы мутною водой лагуны освежить пылающий дряблый язык; жаждая, спешит он через пустые пространства степи; припав на колени, длинною шеей пьет он, прихлебывая, из наполненного тиной бассейна.

Вдруг дрогнул тростник: с ревом на затылок жирафа вспрыгнул лев. Что за конь! виданы ли чапраки в конюшнях царского дворца богаче пестрой шкуры бегуна, которого оседлал царь животных?

В мускулы затылка жадно вонзает он зубы свои; вокруг загривка исполинского коня веет желтая грива всадника. С глухим ревом боли подпрыгивает жираф и бежит, страдая: смотри, как он соединяет быстроту верблюда с шкурой пантеры!

Освещенную месяцем равнину бьет он легкими стопами. Оцепеневшие глаза выступают из орбит; по шее с темными пятнами падают тихонько капли черной крови, и спящая пустыня слышит как бьется сердце бегуна.

Подобно облаку, блеск которого вел Израильтян в стране Иемен, как дух пустыни, как желтоватая воздушная тень, песочного тромбой в песчаном море пустыни кружится за ними желтый столб песку.

За ними следует коршун; каркая, несется он по воздуху; следует гиена, осквернительница могил; следует пантера, которая разбойнически опустошала стада Капской земли; кровь и пот обозначают ужасные следы их царя.

Испуганные, видят они повелителя своего, сидящего на живом троне и острыми когтями царапающего пестрые подушки своего седалища. Без остановки, пока не оскудеют силы его, должен нести льва жираф: против такого седока не помогает ни вставанье на дыбы, ни вскидывание задними ногами!

Шатаясь, падает он у границ пустыни и тихо хрипит; мертвый, покрытый пылью и пеной конь становится пищей всадника. Над Мадагаскаром на дальнем востоке видна утренняя заря; так царь животных проезжает каждую ночь свои владения из конца в конец!

И. Березин.

Текст воспроизведен по изданию: Сцены в пустыне // Русский вестник, № 4. 1860

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.