Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БЕРЕЗИН И.

СЦЕНЫ В ПУСТЫНЕ

МЕЖДУ БАСРОЙ И БАГДАДОМ

Басра, когда-то один из великолепнейших городов Востока, в настоящее время пользуется славою совсем другого рода. Это один из нездоровейших городов Азии. Конечно, все и братья чужбины, как зовут здесь путешественников, и жители здешние, соглашаются в том, что этому несчастью помочь было бы не трудно, что убийственные басринские лихорадки происходят от нечистот в каналах и притоках, прорезывающих почву по всему городу; но общее согласие здесь не ведет ровно ни к чему: правительство турецкое, взявшее инициативу во всем в свои руки, заботится лишь о том, что имеет самое прямое и близкое отношение к его выгодам, и притом заботится с нестерпимою восточною ленью. Довольно, что уездный город Басра существует, хотя и в развалинах, что здесь собираются таможенные доходы и другие повинности, до остального же правительству нет дела; горожане с своей стороны, возложив упоение на Аллаха, а еще более на беззаботное и эгоистическое правительство, с ужасом толкуют десятки, сотни лет о вредных каналах, толкуют, и ничего не делают. Дурную славу Басры, попавшей в арабскую пословицу: после взятия Басры, что равняется нашему: после ужина горчица, довелось мне испытать на самом себе. Правда, что, несмотря на предостережения народной молвы и путешественников, несмотря на смерть нескольких человек, из которых иные умирали от лихорадки (дело мало вероятное) в одни сутки, я вел себя без всякой осмотрительности, путешествовал в сильнейший [323] жар к развалинам деревушки Забейр, спал по ночам на кровле без теплого платья и проч., но во всем этом я подражал большинству здешних жителей, у Арабов есть даже пословица что «жар — здоровье, а холод — грызение затылка». В продолжение двух недель это вольное подражание сходило с рук безнаказанно, и уж близок был час отъезда, как вдруг одним утром я почувствовал страшную тяжесть в голове: без всякого преувеличения, над глазами у меня лежало несколько фунтов свинцу. Это случилось именно в самый день отъезда: непонятная бессонница промучила меня всю ночь, наконец, заснул я уже перед утром, проспал дальше законного срока, положенного для пребывания на кровле, жгучие лучи солнца слишком долго били в мою голову, защищенную только легким кисейным навесом, и я встал сам не свой. Добрый хозяин мой, армянский священник, был в отчаянии от страшной красноты моих глаз, упрекал себя в обилии фруктов, ежедневно являвшихся за нашим столом, и только утешался верою в искусство английских докторов, к которым я должен был поступить на руки, по его расчету. В самом деле, без этого расчета мне угрожала верная смерть: в дрянном арабском городишке какие могут быть средства для борьбы с таким сильным врагом, как басринская лихорадка? Восточная медицина дальше Иппократа не двинулась, исказив притом и его наставления собственными безобразными дополнениями; европейских же докторов в Басре не имеется да едва ли и захочет иметь с ними дело тот, кто раз побывал в их руках: я разумею здесь не настоящих докторов, которые на Востоке очень редки, а многочисленных фельдшерских учеников, преимущественно из Итальянцев, наводняющих большие города Востока. Конечно, в этом печальном явлении виноваты сами жители, прибегающие предпочтительно к подобным шарлатанам, с экономическою целью купить за дешевую плату неоценимое здоровье. Правда, турецкие министры обратили внимание в последнее время на фальшивые дипломы самозванцев-докторов, но правила, установленные на этот случай, почти совсем не исполняются. Притом каждый порядочный паша хочет иметь своего доктора, а откуда их взять, когда так называемая Галатская медицинская академия учит медицине без основательного знания анатомии, и когда хорошие европейские доктора не имеют ни нужды, ни охоты ехать в турецкую провинцию? Случаются еще [324] обстоятельства по народному здоровью империи нисколько не забавные: его превосходительство, невежественнейший паша, к несчастью, пользуется, со всем своим домом, наилучшим здоровьем; итальянский фельдшер сидит совершенно без дела, паша на- ходит, что доктору платить не за что, да и нечем иной раз; между тем не ловко же его превосходительству, уверенному в познаниях своего эскулапа, надуть сироту ограбленной Италии, и вот паша начинает толковать о каком-то моровом поветрии, о чуме, пожалуй, зловещие признаки которой, по словам его турецкого превосходительства, обнаружились в некоторых местах области, вверенной его драконскому управлению. Услужливая губернаторская челядь превращает эти милостивые слова своего начальника в факты: по предписанию паши, беспрестанно пекущегося о благосостоянии края, учреждается карантин на границах опального уезда или даже одной области с другою, куда и посылается на кормление голодный пасынок Италии. Один из таких фактов я видел собственными глазами, с тем отличием однако, что чуму на этот раз сочинил не паша, а Journal de Соnstапtіпорlе; стамбульское же начальство очень ей обрадовалось, и поборы со всех проезжих обогащали не одного доктора.

Из этого поучительного очерка восточной медицины и народного здоровья очень ясно следует, что я в самом деле был чрезвычайно счастлив, отказавшись от поездки на арабском судне, и попал на английский пароход. Здесь опять приходится говорить о допотопном быте, в котором живет до сих пор Восток, но что же делать путешественнику, если он на каждом шагу спотыкается о подобные явления?.. Сообщений между Басрой и Багдадом, двумя важными торговыми пунктами, изволите видеть, мусульмане до сих пор не могли выдумать лучше тех, которые существовали еще во времена Геродота или Навуходоносора: сверху по Тигру товары сплавляются на плотах из бурдюков, а снизу на верх идут тяжелейшие плоскодонные досчаники. Сухопутного сообщения не существует: степи и бедуины — плохие проводники каких бы то ни было сношений. Начальство двух городов ограничивается пересылкою пеших скороходов, совершающих свои переходы, с почтовою сумкою и мешочком сухих фиников, в семь или восемь дней, и то еще не всегда удается скороходу ускользнуть от бдительности бедуинов. Вскоре по приезде моем в Басру, ко мне явился арабский капитан одного досчаника, нагруженного, [325] кажется, горшками, и предлагал мне, за довольно дорогую цену, почетное место на корме. Зная, что присутствие Европейца на арабском судне почти равняется застраховке этого судна в лучшем европейском страховом обществе, что капитан, из собственных выгод, должен бы свезти меня даром, я никак не мог согласиться на дорогую плату, тем более, что и состояние моих финансов было самое плачевное; с другой стороны армянский священник искренно убеждал меня остаться в его жилище и дождаться английского парохода, который всех сколько-нибудь сносных Европейцев возит бесплатно. Нечего и сомневаться, что Русского Англичане возьмут охотно: в ту пору Англия была очень дружна на Востоке с Россией и не совсем ладила с Францией.

Вследствие всех этих соображений, в конце июня, в самую знойную пору, я поступил на английский пароход, куда меня приняли с самою обязательною предупредительностью. Кроме политического единодушия, такому благосклонному приему была еще и другая причина: семейство английского резидента в Багдаде, полковника Тейлора, ездило на родину, в Англию, через Кавказ и Россию, и не могло довольно нахвалиться внимательною предупредительностью русских властей и гостеприимством Русских. У нас обыкновенно нападают на это внимание к иностранцам, но, во-первых, почему же мы голословно восхищаемся гостеприимством восточным, а между тем осуждаем эту черту в своем характере? А во-вторых, как видите, это гостеприимство не остается без должной оценки и вознаграждения со стороны иностранцев. Дурные исключения бывают и здесь: с одной стороны гостеприимство утрируется до унизительного поклонения, а с другой ласковый прием встречает равнодушие и насмешку; но ради дурных исключений не следует вычеркивать благородное правило из народного характера.

Я прибыл на пароход за полчаса до отправления: ни малейшей суматохи не было видно там, где обыкновенно прислуга беспрерывно суется взад и вперед, толкает все встречное и поперечное, кричит, беснуется — и дело все-таки идет плохо.

Как и куда исчезли мои вещи, я даже не заметил; на палубе виднелись только один или два матроса, чем-то занятые очень серьезно. Даже самый пароход, по-видимому, вел себя гораздо скромнее и основательнее: из большой трубы не валил столбом черный дым с копотью и искрами, паровая труба не [326] шипела пронзительно. Последней я был особенно благодарен за ее молчаливость, потому что в голове моей достаточно было шуму и без того. На лестнице в каюту, я встретил доктора багдадского резидентства, Расса, который тотчас же назвал свое имя, отвел меня в каюту, и представил меня всему английскому обществу, а это общество — мне. Знакомство началось с первого же шага без всяких церемоний, но и без комплиментов: никто не сказал мне, что я здесь как дома, в своей собственной комнате, и между тем я чувствовал себя точно дома; каждый говорил с другим, когда хотел и о чем хотел, и молчал, когда говорить не хотелось. Это приятное чувство — быть господином своей воли, несмотря на то, что находишься в гостях у совершенно незнакомых людей, подействовало даже на мое болезненное состояние очень благоприятно: целый день я пробыл на ногах и — на диете, выходил не редко на палубу и легко ознакомился с новыми моими хозяевами. Знакомство было не без интереса: это были ост-индские Англичане, нация, а не чиновники, за официальность которых везде имеешь право опасаться. На пароходе находилась половина англо-багдадского общества, которым мы и займемся теперь.

Капитан парохода Джонс — толстая, румяная и низенькая фигура, на высоких каблуках, управляет своим пароходом отлично и доныне, потому что имя его я встречаю и теперь в известиях с Евфрата. Джонс, по своей тучной натуре, принадлежит к разряду добрых малых, бон-виванов: вкусный стол и хорошее вино для него предметы первостепенной важности, к которым он любит примешивать с своей стороны не всегда удачные остроты, причем, для большего эффекта, капитан упирает глаза в потолок. Кроме умеренных попоек, которых он придерживается в качестве моряка, осужденного однако плавать в бассейне двухаршинной глубины, Джонс любит охоту; в качестве услужливого кавалера, капитан покупает и дарит дочери Тейлора все попадающие ему под руку антики, но жестокая судьба неумолимо преследует здесь любезного капитана: как-то случается, что Джонсу все приносят фальшивые антики, и притом, в качестве Англичанина, он платит за них очень дорого. Я помню, что в Багдаде, где уже довольно развита жидами фабрикация вавилонских антиков, за два поддельные цилиндра с клинообразными надписями, одному и тому же Еврею мы с капитаном Джонсом заплатили очень различно: я за свой — рубль серебром; а [327] несчастный капитан — десять. Конечно, сказать по правде, я был бы смешнее, если бы купил фальшивый антик за настоящий без малейшего сомнения; но к счастью мой неизбежный скептицизм спас меня: покупая поддельную древность, я рассчитывал отчасти на обман, но мне нужно было иметь ее как образец древнего и нового производства. Добрая и простая натура Джонса нисколько не огорчалась этими неудачами, и теперь, сколько я мог заметить по английским известиям с Евфрата, капитан Джонс уже приобрел познания в вавилонских древностях, так что успел оказать некоторые ученые услуги, если только это тот самый Джонс, которого я знал тогда.

Доктор Расс едва ли не во всем составляет антипода капитану Джонсу, начиная с физической организации. Доктор очень высок ростом, сложен атлетически, и гладкой, лоснящейся физиономии капитана противопоставляет плоское, усеянное веснушками лицо. Если капитан видит жизнь лишь с эпикурейской ее стороны, то Расс смотрит на нее гораздо серьезнее, и потому даже при самых улыбках сжимает тонкие губы, как будто кроме злого сарказма у него нет ничего на душе. Фальшивые антики капитана доктор заменяет основательным исследованием руин, которых в этом краю довольно: Расс совершил замечательную поездку на развалины Хатры, описание которой принято археологами с благодарностью; но эта поездка осталась не без печальных последствий для самого Расса: несмотря на звание доктора, Расс оставался однажды на солнце в легкой соломенной шляпе, не положив в тулью ничего, и получил легкий солнечный удар; бывший с ним Араб, вероятно еще более неосторожный — а может быть, против страшного действия раскаленной пустыни и всякая осторожность бессильна! — получил сильный солнечный удар, от которого очень скоро умер в сумасшествии. Несмотря на то, что доктор Расс вскоре оправился от своего удара, здоровье его поколебалось, надобно думать, потому что вот уже четыре года, как английские журналы упоминали об его кончине. В то время, о котором я говорю, доктор пользовался отличным здоровьем, и, при умеренности своей, обещал долголетие, но... пребывание на Востоке ломает и не такие железные натуры! Успев вовремя выбраться из жаркого пояса, я, слабый пациент Расса, уцелел до сих пор, а между тем мощный спаситель мой от басринской лихорадки уже давно перешел в иной вид существования. Я очень счастлив на этот раз, что ничем, [328] кроме хорошего, не могу помянуть своего багдадского благодетеля; да впрочем, я думаю, и все другие помянут доктора Расса добрым словом.

Ост-Индская Компания очень заботится о здоровье своих служащих, по крайней мере в месопотамских пределах: кроме доктора резидентства, пароход имеет своего лекаря, мистера Линча. Невзирая на свое ирландское происхождение, которое высказывается даже и в изобилии ирландских ландшафтов в комнатах Линча и в восторженных его похвалах ирландской природе, этот доктор горячо предан Англии, так что оправдывает многие исторические события, на которые мы смотрим иначе. Мне очень было приятно встретить это искреннее примирение с злою судьбой, потому что в бесполезной вражде национальностей я и тогда подозревал несправедливость. Может быть черта, о которой я говорю, составляет лучшее украшение доктора Линча: в других отношениях едва ли что было замечательное в этой личности. Если он любил страшно обливать себя одеколоном, а миссис Тейлор потоком стародавних любезностей, то ведь позволительно же иметь хоть какую-нибудь страсть; если доктор Линч держал всегда чересчур неподвижно свою длинную шею, точно аршин проглотил, то ведь позволительно же иметь и недостатки в своей наружности. Так как больным я поступил еще на пароход, то ближайшее медицинское наблюдение за мной имел доктор Линч, которому я обязан не менее, чем доктору Рассу. Хотя речь о докторах пора кончить, однако я не хочу пропустить без должного замечания и то, что английские доктора больше месяца лечили меня без кровопусканий, между тем как в Смирне и Константинополе первым приемом тамошних эскулапов было сильное кровопускание, для излечения меня от солнечного удара, который я успел вторично получить в Смирне. И та и другая система лечения имеет свои опасные последствия: учащенные приемы александрийского листа могут кончиться дизентерией, а сильные кровопускания — изнурением, но во всяком случае последний метод гораздо хуже и опаснее, как бы ни стояли за него левантские блюстители общественного здоровья.

О последнем Англичанине, находившемся на пароходе, я сохранил до сих пор грустное воспоминание: я не имел времени познакомиться с ним, потому что, по прибытии в Багдад, бедный молодой человек вскоре умер, но, проведя с д'Анвером, так звали этого юношу-офицера, семь [329]

ночей с глазу на глаз, в жестоких страданиях, я не мог не иметь к нему особенного чувства. Доктора мне сказали, что д'Анвер безнадежен, что он, подобно многим другим Европейцам, прибывающим на Восток с нежным здоровьем, подвергся дизентерии: мог ли я, в эти долгие и мучительные ночи, тревожить своею речью обреченного на смерть? и притом же я сам проводил эти ночи в перемежающемся бреде и постоянном адском огне! Я молчал, когда был в памяти, старался быть спокойным, чтобы не тревожить д'Анвера, который спал в общей каюте, насупротив меня, в каких-нибудь десяти шагах; молчал и д'Анвер, но что за пронзительная грусть выражалась в его голубых глазах, всегда спокойных и ясных! Мне и теперь тяжело вспомнить этот неподвижный взгляд, обращенный на меня с тоской, в те минуты, когда после долгого и мятежного бреда, я приходил в себя. Ни страшная боль головы, ни оглушительный стук пароходных колес, ни удушливый воздух каюты не могли отвлечь меня от этих голубых глаз, неподвижно устремленных на меня. Может быть д'Анвер считал меня верною жертвой смерти: так много скорби и участия я видел в этом печальном взоре. Не подумай, читатель, чтобы это был не больше как бред больной головы моей: д'Анвер не знал ожидающей его самого будущности, и сострадал так живо моему положению, что я не мог принять это за бред. Может быть живое участие д'Анвера также не без влияния на воспоминание о нем, так долго и так крепко сохранившееся у меня: заглянув и в настоящую минуту в мой путевой журнал, я читаю иногда не совсем выгодные отзывы о прочих Англичанах Востока, между тем как личность д'Анвера упомянута с любовью и грустью, хотя д'Анвер собственно ничего не сделал для меня. Я помню и теперь тот печальный день, когда хоронили в Багдаде злополучного юношу: Англичане все были очень тронуты, Тейлор был мрачен, а дамы плакали: и мне тоже так было жаль, жаль молодого лейтенанта!...

Предавшись этим грустным воспоминаниям, я совсем забываю, что пароходу моему пора уже ринуться в пустыню, широко раскинувшуюся по обеим берегам Евфрата. Пароход этот принадлежит Ост-Индской Компании; каждый месяц совершает по одному рейсу из Багдада в Басру и обратно, исключением августа, когда мелководье Тигра и Евфрата, последствие летних жаров, не позволяет плаванья; по причине [330] этого же мелководья таких славных рек, пароход, железный и небольшой, в сорок сил, и несмотря однако на все эти выгодные условия, он во всю дорогу садился очень часто на мель. Стимер этот очень удачно представляет смешение языков на месте, где происходило столпотворение вавилонское: в самом деле, что за невероятное соединение различных национальностей, представляемое прислугой парохода! Чистых Англичан только два или три матроса: остальная прислуга состоит из Арабов, Персиян, Халдеев, Армян, Индийцев, Португальцев, Поляков, Итальянцев, и даже — да не оскорбится моя родина — Русских. Я был поражен как громом, когда на второй день плавания вдруг услыхал самое чистейшее русско-саратовское: «Убирайся к черту!» очень громко раздавшееся из кухни. Оказалось, что на кухне царствовал нераздельно русский язык: главный повар, Итальянец, когда-то служивший у наших офицеров во время турецкой компании, принужден постоянно объясняться на русском языке, потому что оба помощника его, один Поляк, другой Русский, только на нашем языке и могут понимать своего начальника. Не странно ли в самом деле, что русский язык забрался на пароход Ост-Индской Компании, на берега Евфрата: спорьте после этого против расширения русской национальности! Печальным свидетельством раздора между английским и французским народом служило совершенное отсутствие Французов на том пароходе, где Россия и Польша имели своих представителей: конечно этот факт произошел не случайно, потому что на Востоке нет недостатка во Французах. Несмотря на это отсутствие несчастнейшей — потому что она очень легкомысленна — нации европейской, французский язык слышался иногда на пароходе, так что верность моего замечания о вавилонском смешении языков на судне Ост-Индской Компании остается в полной силе. Когда какой-нибудь необыкновенный случай производил впечатление на эту подвижную массу разных племен — что за странный, перекрестный огонь итальянских, арабских, португальских, персидских, английских, турецких, армянских, русских и tutti guanti слов начинался на нашем пароходе! Различие религий кидалось не менее в глаза; тут были христиане: католики, реформаты и англикане, православные, халдеи, армяно-грегориане, сирияне, и мало ли еще какие христиане! из мусульман были и суниты и шииты; язычников представляли Индусы, Гвебры, Сабеи; были [331] тут и ренегаты, были, разумеется, и такие, которые не имели никакой религии. И все это невообразимое столкновение наций и исповеданий уживалось довольно тесно на пространстве каких-нибудь десяти-пятнадцати сажен. Для иного из нас покажется непостижимою загадкой, каким образом могли Англичане управлять этою враждебною амальгамой пылких южных характеров с неподвижными азиатскими, этою пестрою одеждой арлекина, где каждый лоскут имел свой резкий характер и ярко отличался от своего соседа; но тайна этого управления была очень проста: Англичане ни во что не мешались, покамест не требовали того обстоятельства или сами враждующие национальности; они предоставляли каждому полную свободу жить и развиваться по своему, лишь бы эта жизнь не нарушала чужих прав. Несмотря на то, что в числе прислуги были ленивейшие и развращеннейшие личности, порядок службы, каким бы шумом, и даже иногда бранью не сопровождался он, не был нарушаем; враждебные столкновения также прекращались на первых порах, — и все это вследствие чрезвычайно-почтенной системы невмешательства в чужое дело. Поспешим прибавить, что здесь не вмешивалась политика.

Если Англичане были так сильны на своем пароходе, то нельзя было сказать того же о поведении их на берегу: мусульманский и национально-арабский фанатизм смирялся перед могуществом паров, но на суше он чувствовал себя во множестве и силе. Пока наш пароход собирался в дорогу, на берегу шла такая речь между двумя Арабами, басринскими горожанами:

— Слава Аллаху! Эти неверные убираются из нашей благословенной Басры, где им хуже, чем в геенне.

— Да, уезжают, отвечал другой, старый Араб, с густою седою бородой; — уезжают, затем, чтобы приехать сюда опять через месяц и навезти всяких дьявольских безделушек. Змея умерла, но оставила свой хвост.

— Проклятие этим неверным, проклятие и тем, которые покупают их шайтанские изобретения! II что это за злополучие на правоверную обитель, что неверные расползлись везде как скорпионы! Ведь есть у них своя страна неверия: жили бы там. Теперь уж и в Басре пускают свои корни франки; а скверную траву не скоро выполешь!

— И как они пробрались сюда? спрашивал первый собеседник, Араб средних лет, довольно бедно одетый. [332]

Наше несчастие в том, что Аллах, в несказанной своей премудрости, соединил благодатный наш Шатт (Эвфрат) с гяурскими морями: этим-то путем пришли сюда нечестивые.

— Погибнуть бы им всем в пучине морской! Пусть этот пароход разобьется в дребезги о первую мель Шатта, пусть все эти гяуры погибнут в огне своей адской машины; пусть вороны пустынные выклюют глаза их трупам, которых не примет наш Шатт.

Отличное напутствие нам, думал я, слушая это живое выражение мусульманской ненависти, которая, впрочем, уже нередко толкует на всем Востоке о том, что Аллах по особенным причинам определил неверным забраться в мусульманские владения, и что это уже неизменный закон не истории, но Провидения. Чему бы ни приписывали это событие мусульмане, дело в том, что они понемногу примиряются с этим фактом. Проводниками этой мысли служат английские негоцианты: ни одна нация не сделала таких широких шагов к сближению с Востоком, как Англичане. Не довольствуясь пароходством по Евфрату, для которого снаряжена была сюда целая экспедиция, составившая, под управлением Чесни, превосходную карту эвфратского бассейна, Англичане замышляют давно о железной дороге не только в тех местах, которые я теперь описываю, но и о дороге между Багдадом и Дамаском. Гигантский план железной дороги в пустыне, и между тем сколько пользы для Англии в этой дороге! Чем более проложит Англия дорог в Индию, тем она крепче свяжет метрополию с колонией. Даже и тогда, когда я находился на Евфрате, часть индейской корреспонденции шла из Басры в Багдад, а оттуда в Дамаск; в последнее время эти сношения могли только усилиться.

Пароход наш двинулся, но не к Багдаду, как я ожидал: он пошел вниз по Евфрату, чтобы отвести до персидского городка Мохамары один английский купеческий корабль. Странным покажется, что пароход должен буксировать корабль вниз по реке: по-видимому, корабль легко мог бы и сам совершить эту операцию. На деле не то: приливы с моря, узкое и мелководное местами русло знаменитого Шатт-Эль-Араба не позволяет свободных эволюций кораблям, и плавание здесь трудно. На подмогу пароходу, корабль распустил паруса и очень картинно накренился: доктор Линч тотчас же [333] предложил мне сравнение этого корабля с падающими пизанскими башнями.

День склонялся к вечеру; жар начал спадать; чувствуя в себе довольно сил, я не хотел с первого же раза казаться перед Англичанами слабым и страждущим, и поэтому оставался постоянно на палубе. За это не совсем похвальное упрямство я был вознагражден живописною картиной Евфрата: густые пальмовые рощи, оканчивающиеся у берегов пространными камышами, окаймляли наш не широкий горизонт; веселые островки, покрытые сочною растительностью, часто загораживали путь пароходу. Свежий ветер играл в прибрежных камышах и по высокой траве островов, да и на пароходе все было в движении. Капитан Джонс с зрительною трубой расхаживал по палубе и очень часто прикладывал трубу к своим глазам: я думал, что он наблюдает в камышах евфратских пиратов. Матросы-Англичане то же следили за берегами реки.

— Капитан, капитан! вдруг крикнул один из матросов: — камыш колышется против ветра, вон с левого борта

— Справедливо, отвечал Джонс, наводя трубу на указанное место.

— Это он, это он! закричали все матросы и бросились к гичке.

— Стоп машина! скомандовал Джонс; — держаться на месте. Отдай буксир: корабль может идти и на парусах, ветру довольно. Спустить гичку.

Наблюв за исполнением всех этих приказаний, Джонс наклонился потом в каюту и закричал.

— Воу.

Это восклицание слышалось на пароходе беспрестанно, и относилось оно к юноше, Армянину, расторопнейшему малому, везде и на все готовому, вечно в белой куртке и панталонах, вечно с самою веселою физиономией. Этот пятнадцатилетний мальчик составлял единственную прислугу Англичан парохода, потому что он говорил на всех языках, за исключением французского. В этих случаях Армян можно назвать восточными Поляками.

Малый отозвался из каюты: — Yеs!

— Подай ружье мое!

Явилось и ружье немедленно. Между тем гичка с вооруженными матросами уже успела скрыться в камышах.

Я с нетерпением следил за этою сценой, имея постоянно [334] в мыслях арабских пиратов, только не мог понять, отчего Англичане преследуют их с таким ожесточением. Доктор Линч как нарочно убрался на самый нос парохода, чтобы лучше оттуда видеть действия матросов. Капитан крепко занят был развинчиванием и завинчиванием своего отличного двуствольного ружья с четырьмя зарядами: в то время подобные ружья были еще редкость. Ружье шло к малорослому капитану: оно было короткое.

В камышах раздался крик: го, го! видно, что матросы преследуют кого-то, камыш стелется лыком под ногами убегающего врага; покрасневший еще более капитан Джонс навел ружье на это место и ждет лишь минуты, как покажется враг… Волнение моей крови, разгоряченной лихорадкою, достигает высшей степени… развязка близко.... но вдруг бегущий неприятель, пользуясь вдавшимся в берег долом, сворачивает влево и быстро удаляется от народа. Обманутые матросы остаются неподвижно на одном месте. Капитан произносит глухое: годдем! и подает знак матросам возвратиться на пароход. Один из Арабов, находящихся в числе прислуги парохода, замечает насмешливо: нагрузил судно хлебом, а очутилась соль.

Когда капитан несколько успокоился, я обратился к нему с вопросом: кого они так горячо преследовали? Оказалось, что это был совсем не Араб, а кабан, которых в камышах Шатта водится довольно. В иные рейсы капитану удается эта охота счастливее, нежели в этот раз, когда мы не видали ничего, кроме измученных матросов: даже кабана никто не видел. Вообще Англичане любят эту охоту, и в Багдаде устраивают ее в больших размерах, отправляются верхом на отличных скакунах, в товариществе с Арабами, и, вооруженные копьями, смело преследуют опасного врага: эта охота очень интересна, иногда сопровождается приключениями или забавными эпизодами и во всяком случае не то, что охота на зайцев, которою должны ограничиваться Англичане в Тегеране.

После этой маленькой тревоги, я уже был не в силах оставаться на палубе, сошел в каюту и пал на свой диван чуть не в беспамятстве: меня жгло всего, но больше всего горела внутренность. Неутолимая жажда мучила меня: Расс, чтобы утешить меня, разрешил мне даже портер. Ничто не помогало: адский огонь бегал по всему телу, а свинцовая тяжесть залегла в голове. Чтобы освежить пылающее дыхание, я [335] выставлял голову в маленькое окно парохода, но снаружи казалось жгло еще сильнее. В этих мучениях застигла меня ночь: пароход стал на якорь у персидского городишка Мохаммары, все на пароходе предались покою. Не спали только я и д'Анвер. Я продолжал метаться, пока не впал в бред, и тогда уже ничего не помню, что происходило со мной: должно быть я был спокойнее, потому что д'Анвер утром сказал докторам, будто я спал ночь хорошо.

На пароходе встают рано, но и нельзя иначе: раньше всех встает не выносимо раскаленное солнце и поднимает всех спящих на палубе. Истомленный ночным волнением, я не мог встать и остался целый день в каюте: потому я не видал ни Мохаммары, которую Англичане взяли приступом в нынешнюю войну с Персией, ни цветущих берегов Евфрата, которыми любовался, когда плыл из Бендер-Бушира в Басру. Пароход, оставив купеческого спутника своего на произ- вол приливов и отливов морских в Евфрате, пошел обратно в Басру и остановился у летней Французской дачи, называемой Мегиль. Бедное это заведение, в полуверсте от города, не заслуживает особенного описания: лучше познакомимся с новым пассажиром нашего парохода. Это лицо, довольно почтенное в здешнем краю, прибыло на пароход очень смиренно, потому что уже не состояло более на сцене и потому, что имело дела с свободными Европейцами, а не с несчастными райя, немусульманскими подданными турецкой империи: пора сказать, что это был мутселлим (градоначальник) Басры, навсегда оставлявший свою робкую паству. Пожилые лета его уже наперед определили до известной степени его характер или, если хотите вернее, его принципы: старый Турок может быть только старым Турком, другими словами— изувером и деспотом; притом же в то время юная Турция г-на Убиччини еще не существовала. Турок нового покроя — иначе о них нельзя выражаться, в Багдаде был еще редкость. В качестве истинного правоверного, отставной мутселлим Басры носил чалму, бороду и несколько престраннейших халатов; погруженный в размышления о бренной судьбе, низвергающей иногда и такие колоссы, как градоначальник Басры, дикий фанатик не удостаивал окружающее внимания, как все неверное, нечистое, и между тем не имел довольно характера, чтобы открыто и прямо выразить свое отвращение. Большую часть времени он проводил у себя в каюте, [336] вероятно омывая беспрестанно грешное тело, оскверненное прикосновением к гяурам, и в общую каюту спускался только во время обеда или завтрака, и то не всегда. В первый день однако же он счел долгом обедать с гяурами и показать им, что каждый правоверный, слава Аллаху, умеет вести себя гордо с этими выродками. Дебют нашему Турку не удался, и надобно было все хладнокровие Англичан, чтобы не расхохотаться неловкости надменного повелителя Басры: разумеется, капитана Джонса спасла его лукаво неподвижная физиономия, доктор Расс всегда был чрезвычайно серьезен, меня сокрушала лихорадка, что же выручило доктора Линча, не знаю. Дело состояло в том, что почтенный градоначальник в первый раз встретился лицом к лицу с европейским столовым прибором и не знал, что с ним делать: не говоря о том, что он беспрестанно смешивал вилку с ножом, нож с ложкой, и разумеется сердился при том не на себя, а на гяурские выдумки, седой Турок начал обед с последнего блюда, мешал одно кушанье с другим и разыграл роль настоящего дитяти. Не должно однако предполагать, что Турок стыдился своих промахов: в этом случае он был непоколебим в своем мусульманском стоицизме. Одна из неловкостей его была особенно забавна: увидав, что Англичане берут соль из солонки ножиком, градоначальник Басры запустил свою не совсем-то чистую пятерню в солонку, захватил сколько считал нужным соли и потом пересыпал эту соль на ножик, а с ножа на тарелку свою. Говорил мутселлим мало и неохотно: впрочем, о чем было и беседовать с этим господином, который знал лишь набивать себе карман и «стричь непослушное стадо», нисколько не заботясь об остальном?.. В стрижении непослушного стада мутселлим, как мне говорили в Басре, был очень рьян и даже искусен: впрочем не надобно думать, чтобы в Турции операции этого рода сопровождались особенными ухищрениями. Напротив, дело идет очень просто: имеете вы какую-нибудь надобность до начальства, платите соразмерно вашему карману, платите везде и всем, вот и все. Только в необыкновенных случаях, когда нужно взять деньги ни с того ни с сего, начальство прибегает к изобретениям в роде например устройства нового канала, о котором никогда не будет и речи в сущности. Иногда провинциальный правитель просто объявляет, что он выкурил весь табак, что ему нечего курить, а нужно [337] выписать табак из Стамбула, где без денег ничего не получишь: начинается сбор на табак правителя и производится очень всенародно. Может не доставать табаку и какому-нибудь министру: что делать, ведь и министры тоже люди, тоже хотят усладить себя среди своих «бесчисленных и неусыпных трудов», как принято за правило выражаться в турецкой империи о столбах правительства. Нынешний султан торжественно осудил взятку «ришвет», при восшествии своем на престол, в изданном тогда гюльханейском манифесте, но что прикажете делать? ни один фибр ни одного турецкого начальника не пошевелился от этого осуждения, потому что других, более энергических мер, не было принято, и с тех пор до ныне мутселлимы с братией продолжают блаженствовать даже и потому, что народного самосознания, общественного осуждения в Турции не пробуждалось. Конечно, если бы общественное мнение сколько-нибудь сложилось и получило голос там, где кроме купленного Journal de Constantinople почти не существует выражений общественного мнения, это мнение прежде всего должно бы обрушиться всею беспощадною тяжестью своего порицания на гнилые столбы правительства, которые, если иной раз и довольно честны по отношению к своему карману, то, большею частью, бесчестны по отношению к родине, к народу. По крайней мере эти столбы правительства часто имеют настолько самостоятельности, что подают в отставку, когда их мнение не принято, а с другой стороны правительство в последнее время настолько великодушно, что не преследует за оппозицию: не во всяком европейском государстве и это найдешь.

Да будет предан забвению этот полудикий мутселлим, отвлекший наше внимание от цветущей евфратской природы и английского общества: мне, страждущему, отрадно было отдыхать на этих двух картинах, что нужды в том, что в общей каюте не сходил со стола грог, и капитан часто спускался вниз наведаться о моем здоровье и благосостоянии грога, при чем нередко являлся на столе Sherry, столь любимый Англичанами, вероятно потому, что это винцо крепковато? что нужды в том, что будто для контраста с красненьким капитаном, передо мной постоянно находилось бледное, бледное до смертного цвета, невзрачное до последней оболочки лицо д'Анвера? что нужды до того, что с роскошных берегов Евфрата неслись удушливые испарения, что пламенные струи [338] пустынного воздуха лились в мою раскаленную грудь? Все же мне было гораздо легче смотреть на все это, чем на мрачную фигуру фанатического градоначальника Басры.

Но вперед! Пароход снялся вечером с якоря и пустился вверх по Шатту, на первых парах довольно бойко, но потом ход стал медленнее. Мы плыли всю ночь, на этот раз показавшуюся мне страшно длинною: я не спал, но и не лежал в беспамятстве, я все видел, чувствовал, я осязал этот пламень, который лился под котлом парохода и по моему телу, я томился под неподвижным взором тоже страждущего д'Анвера... К утру, однако, я впал в забытье. В это время мы прошли мимо Корна и вошли в Тигр: я не видал слияния двух райских рек, не видал местности, где когда-то начинался земной рай, ныне перенесенный в душу каждого человека, но, может быть, я и немного потерял: дрянной городишко Корн с несколькими тощими пальмами ныне позорит эту местность. За то я имел еще достаточно сил, чтобы в десять часов утра вытащиться на палубу и взглянуть на могилу Пророка Эздры. Какая печальная картина, чисто библейская! Пустыня широкая, безграничная, сливающаяся с горизонтом, и в ней, на берегу реки, небольшое, убогое здание, обнесенное кирпичною стеной, с двумя пальмами у входа и несколькими деревьями на дворе: это гробница пророка. Где ж было и успокоиться ему, как не в этой пустыне, голой, безмолвной, мертвой? Евреи приходят сюда на поклонение, а еще более ходит сюда евреек : в этот раз я видел здесь много женщин и очень мало мужчин… И на Востоке для женщин молитва нужнее, а между тем Мухаммед почти уволил своих женщин от молитвы.

Пальмовые рощи кончились: мы вступили в пустыню. Воздух здесь, говорят, здоровье, вода чище, но я стражду по-прежнему, если еще не больше: только потрясающий вид степи возбуждает мою ослабевшую энергию. Я остаюсь на палубе, чтобы насладиться поэзией пустыни, в которой не видно ни одного живого существа: даже бедуин, без которого пустыня становится чем-то невозможным, не показывается здесь. Солнце светит нестерпимо ярко на желтых песках степи; красноватое небо, кажется, страшно далеко и глубоко, горизонта будто нет, земля слилась с небом. Волны песков представляются то волнами озера, то какими-то зданиями, которые колышутся и меняются в струях воздуха; сероватый фон [339] пустыни сливается постепенно с желтыми песками; нигде ни куста, ни дерева, ни зеленого листика. Вдали как-будто показался кто-то, приближается, приближаясь растет... но это вихрь набежал, поиграл с песком пустыни, сделал из него фантастическую фигуру — и рассыпался на черном фоне. За отсутствием живых существ, Араб населяет пустыни «джиннами», духами, и «гулями», оборотнями, и говорит, что нужно сорок ночей дождя для того, чтобы показалась на песке пустынном тощая травка «васм», как нужно сорок ночей для того, чтобы выправилась сломанная нога у человека. Страшно очутиться одному в этой пустыне, но много в ней и поэзии! Только мерный стук колес парохода нарушает безмолвие пустыни, но что для этого громадного пространства шум парохода! Притом пустыня и тут умела поставить преграды: быстрый Тигр мелководен, и пароход спотыкается чуть не на каждом шагу; иногда мы часто врезываемся на мель, но капитан Джонс знает свое дело, а пароход послушен своему капитану: в одно мгновение мы сходим с мели и идем дальше. Однако, как ни искусен Джонс и как ни послушен стимер, на ночь мы останавливаемся на якоре, потому что река через чур мелководна и попадается на пути много островов.

Еще ночь и уже на берегах Тигра. О мучительная южная ночь! кто тебя опишет, кто тебя благословит? Небо темно-темно-голубое, но звезды блестят не ярко, так что не отличишь их от огоньков в арабских аулах, где Арабы целую ночь жгут огни, для безопасности от хищных зверей; воздух невыносимо густ и влажен, но желанной прохлады все же нет, горячий «гарур», ночной ветер, друг полуденного самума, гуляет по земле, испарина покрывает все тело спящего, тяжелые грезы прерывают сон, проснувшийся жадно хватается за воду, пьет, пьет — но жар и жажда не прекращаются; ненарушимая тишина наводит тоску на душу, даже волна на плеснет в реке, разве где-нибудь вдали, в арабском ауле, раздастся лай собак, или пронзительный плачь шакала... Для меня эта ночь была вдвое мучительнее; сожигаемый внутренним пламенем, томимый духотою воздуха, я видел в то же время, что бедный д'Анвер очень страдал; часто вставал с постели и уходил на палубу, где оставался долго. Это тоска по родине, по родным, верно мучит несчастного юношу: становилось еще тяжелее. Я не знал тогда, что пара [340] было и мне подумать о тех, которые на далеком Севере немножко помнили меня, что я находился в положении, едва ли лучшем д'Анверова; только болезнь, по своей недавности, не успела сокрушить мои силы, и свежий запас их мог спасти меня, при искусном содействии английских докторов. Глядя на страдания д'Анвера, я ни разу не подумал, что смерть уже наклонилась надо мной и дышит на меня: доктор Расс говорил после в Багдаде, что в один из дней нашего плавания он считал меня совершенно погибшим.

К утру, когда уже взошло жгучее солнце, мы оба с д'Анвером успокоились, а пароход напротив заклокотал и забушевал: мы опять плывем, но это плавание чисто английское, с препятствиями; пароход опять врезывается в отмели, и капитан Джонс уже не является осведомляться о моем здоровье. По берегам Тигра кочует здесь с обеих сторон «народ верблюжьей шерсти», бедуины, между которыми племя Забейд самое сильное. Несмотря на равнодушие бедуинов к религии, вы видите и здесь местами «ряреты», места пелеринажа, где покоится, под сводами небольшого здания, какой-нибудь святой муж , которыми особенно обилует шиитское исповедание ислама, какой-нибудь потомок пророка Мухаммеда, которым уже давно и счет потерян. Проход нашего судна составляет для жителей пустыни чрезвычайную потеху: трудно представить себе все нелепости, которые выделывают бедуины, предаваясь своей фантазии. Одни кидаются в лодки, гребут из всех сил, чтобы догнать пароход, Бог весть за чем, и конечно не догоняют. Случается, что смельчак, в жару преследования, попадает с своею длинною и острою пирогой в волнение от колес парохода, челнок бедуина изменяет своему хозяину, и гордый обитатель пустыни берет невольно ванну в горячей воде Тигра. Другой бедуин, завидя пароход, вскакивает на своего бегуна, покрытого попоной, и дико несется на нем в погоню за пароходом: послушный арабский конь, похожий в длинной попоне на траурных лошадей, скоро догоняет пароход, и мчится в ряд с ним, будто быстроногий страус; бедуин неистово размахивает руками, издает раздирательные гортанные звуки, епанча его живописно развевается по ветру, конь храпит и пышет огнем, но в нашем пароходе-скакуне огня больше, и вскоре бедуин остается назади, не желая уехать далеко от своего аула. Иногда арабское кочевье попадается на самом берегу Тигра, и тогда картина [341] преследования еще одушевленнее: бедуинки с покрытыми лицами, бегут за пароходом, криками и жестами дают знать, что они хотели бы придти на неверное судно, а капитан Джонс только улыбается такому странному желанию, в котором иной раз может скрываться и опасность; пусть остановится пароход, и бедуины толпами явятся на него, и тогда может возникнуть неприятный спор, кому принадлежит судно хозяевам ли пустыни, бедуинам, или хозяевам реки, Англичанам. Между бедуинками мало видно хорошеньких: вся их красота, в гибком стане и легкости форм; но одна из преследовательниц наших обратила на себя общее внимание, тем более, что сильная и смелая, она долго бежала рядом с пароходом. И одета она была не в длинную, узкую рубашку, как прочие бедуинки: на ней было широкое шерстяное платье желтого цвета, конечно имевшее свой оригинальный покрой, которого нельзя однако было разглядеть, потому что сверху было накинуто огромное черное покрывало, плотно прилегшее к телу и голове: черный цвет покрывала еще ярче выказывал белизну матового лица и рук, что между смуглыми бедуинками составляет большую редкость. Большие черные глаза, обведенные некрашеными ресницами, горели огнем; белые зубы ее блестели, по выражению Арабов, как ряды градин; овальное правильное лицо было бледно, несмотря на то, что красавица пустыни бежала за нами долго, и румянец должен бы заиграть на ее полных щеках. Если бы не свидетельство Англичан, я бы думал, что видел очаровательную бедуинку в бреду: долго спустя после, в Багдаде, я опять припомнил это видение, нарисовал на память восхитительный призрак, припомнил все складки траурного покрывала, но лицо воспроизвести не мог. Дочь пустыни осталась для меня неуловимою Феей.

Вот уже пять дней, как басринская лихорадка не покидает меня, но все более и более ожесточается: сегодня я ослабел ужасно и впал в бред, едва пароход успел бросить якорь. Длинной и душной ночи, длинной, по выражению Арабов, как тень пики, я не помнил теперь: только по временам, приходя в память, я встречался с тоскливым взором д'Анвера, и боль моя еще увеличивалась от этого печального участия. Это положение, проводить целые ночи страданий вместе и не сказать друг другу ни слова, чтобы не потревожить больного, это положение ужасно тяготело надо мной. Странная встреча! Впрочем, может быть д'Анвер имел ту же черту [342] в своем характере, которою одарен и я: больной, страждущий, я не желаю ни беспокоить, ни видеть никого, предпочитаю всему одиночество, как оно, по видимому, ни тяжело в такие минуты. Д'Анвер тоже и днем ни с кем не говорил. Тем грустнее было смотреть на эту жертву смерти.

В продолжение ночи капитан Джонс и другие Англичане охотились с палубы на кабанов и шакалов, которые пробегали по берегу: вся охота впрочем состояла в ружейных выстрелах, которые посылались в ночной темноте наудачу. Может быть некоторые звери и были ранены, но по крайней мере утром, снимаясь с якоря, Англичане не нашли ни одного трупа. Мне же это утро принесло довольно смешную сцену, хотя она могла кончиться очень дурно. По обыкновению к утру бред утих, и я заснул: вдруг я слышу, что кто-то схватил меня за ноги холодными руками. Вздрогнув всеми нервами, я в страхе открываю глаза: передо мной стоит один из служителей моих Армян, с непомерно выпученными глазами, того и гляди, что они выпрыгнут из своих орбит. В первую минуту я думал, что бедняжка помешался.

— Что тебе нужно? спросил я наконец, потому что мой Армянин упорно молчал, страшно поводя зрачками.

— Сааб! будьте осторожны, не пейте ничего.

— Что это значит?

— Сколько больных на пароходе! Вчера умер вдруг слуга мутселлима. Говорят...

Армянин сделал страшные глаза и замолчал. Это начинало походить на рассказ Шехерезады, которая всегда останавливается на самом интересном месте. Испуг мой увеличился: я трясся всем телом, понятно, что разгоряченная голова моя не могла работать исправно, и я принимал нелепую речь Армянина за чистую монету.

— Что ж говорят?

— Говорят... (И Армянин наклонился ко мне и продолжал шепотом) — говорят, что Англичане отравляют.

Только тогда я вспомнил, что мой Армянин был помешан на этой мысли, что он очень ясно выразил ее еще в Бендер-Бушире, когда я отправлялся на обед в английское резиденство.

— Что это? ты хочешь меня уморить, приходишь так и будишь без всякой осторожности, чтобы сказать самую отчаянную глупость... [343]

— Но, сааб, это говорят все на палубе…

— Кто все?

— Сирияне, мусульмане. Убирайся и оставь меня в покое.

— Но этот покой уже не возвращался ко мне. Между тем ничтожный случай, рассказанный моим Армянином, показал мне, что Англичане многими были здесь не любимы.. Конечно, холодная гордость английской нации как бы ни прикрывалась она приличною внешностью не может не оскорблять здешнего народонаселения, и в этом случае Англичане теряют перед горячими и навязчивыми Французами.

Пароход шел своим обычным ходом, натыкаясь на мели и останавливаясь иной раз даже на несколько минут, потому что мелководье возрастало, но я едва мог отличать эти остановки от плавания: в шесть дней раздраженная голова моя до того освоилась с стуком колес судна, что он день и ночь раздавался в ушах моих, и этот страшный неумолкающий шум не позволял ни одной мысли сколько-нибудь окрепнуть. Подозревая Армянина в сумасшествии, я едва ли не более походил на помешанного. Презрительные взгляды мутселлима, которыми он изредка удостаивал мои невольные метанья на диване, удостоверяли меня еще более в этом мнении. Кажется, это был кризис болезни, потому что к вечеру жар уменьшился, и я был вне опасности. Здешние болезни такого свойства, что человек долго держится на ногах, и потом внезапно отходит в иной мир: с д'Анвером, с служителем мутселлима было так, могло случиться и со мной то же.

Около семи часов вечера на палубе послышались восторженные крики. Д'Анвер пошел на палубу, но я уже так обессилел, что не мог встать один с постели. Приподнявшись, я выглянул в окно каюты и однако не скоро понял в чем дело: наконец восклицания Персиянина, буфетчика на пароходе, «шир, шир», что я сначала принял в значении молока, естественно было ожидать этого значения от буфетчика, и уже потом понял настоящее значение — лев, навели меня на истинный смысл криков. Вглядевшись пристальнее, я увидал, далеко в пустыне, фигуру царя зверей: ярко освещенный косвенным отблеском солнца, лев стоял неподвижно, выставив одну лапу вперед и вывернув косматую голову в нашу сторону, как будто хотел сказать: «кто это дерзкий смеет шуметь в моих владениях?» Эту красивую и гордую позу живого льва [344] напомнил мне после каменный лев, валявшийся на развалинах Вавилона. Выход льва в такую раннюю пору на добычу показывает, что азиатский лев не следует привычкам своего африканского собрата, который, по словам знаменитого Жерара, показывается только по ночам. Лев, которого мы видели с парохода, был очень росл, и конечно, встреча с ним в пустыне имела бы ужасные последствия: но мы не могли видеть никакой встречи, потому что на всем горизонте не представлялось ни одного живого существа: вероятно, почуяв его приближение, все бежало далече, и серны, и лошади, и верблюды, которых уже ни чем не удержишь. Какие были намерения нашего льва, трудно угадать, потому что мы и оставили его в этом величественном положении. Естествоиспытатель Оливье говорит, что львы на берегах Евфрата меньше африканских и без гривы: виденный нами лев никак не подходил под это описание.

Для восточного человека лев составляет постоянный предмет восторга или ненависти: восточный человек живет в природе больше, нежели мы, и больше занят ею. Особенно для Араба лев есть нераздельное с его поэзией существо: поэтому-то Араб надавал льву до трехсот прозвищ, в которых немалую роль играет слово «абу», отец (такой-то); Араб отличил льва всех возрастов, всех оттенков шерсти, всех складов, различными словами, так что никак не смешает одного льва с другим. Восточные государи также любят льва: некоторые из них постоянно держали при себе этого страшного спутника, и мода на львов до сих пор в большом ходу на Востоке: у персидского шаха лев разгуливает по столице, едва удерживаемый на цепях служителями, Охота на льва тоже составляла любимую забаву иных восточных деспотов: один персидский монарх охотился на льва на муле, потому что этот не столько пуглив, как лошадь. Охота бедуинов за львами иногда довольно жалка: здесь больше крику, нежели настоящего мужества, а иной раз трусость доходит до того, что они покидают несчастного товарища, попавшего в лапы льва. Мне не раз рассказывали и о том, как бедуины ходят в степи отыскивать логовище львицы и красть маленьких львят: эти экспедиции очень опасны и требуют испытанного мужества.

На ночь пароход наш опять остановился у берега. Эти остановки, кроме мелководья Тигра имеют еще и другую причину: [345] пароход запасается дровами, которые заготовлены заблаговременно в известных местах; так как топливо в этих краях составляет пальмовый лес, то и пароход жжет тоже пальмы. Конечно, при одном пароходе и обилии пальмовых рощ здесь не может быть и речи об истреблении лесов; дрова запасают и складывают прибрежные Арабы. Англичане платят хорошо: почему же и не продать им заветной пальмы? —При ночных остановках соблюдается величайшая осторожность, потому что на честность и миролюбие бедуинов никак нельзя положиться. Конечно, месопотамские пираты знают что у Англичан судно из железа: иначе они давно бы покусились подобраться к нему ночью, чтобы просверлить бока в нескольких местах и наполнить стимер водой.

Покамест пароход нагружался дровами, которые таскали бедуины, несколько человек мусульман принялись рыть могилу для служителя мутселлимов: так как времени было довольно, вырыли яму глубже, чтобы пустынные звери не вытащили труп. Простое мусульманское погребение совершилось тихо и скоро: сам мутселлим, в качестве муллы, прочел узаконенные молитвы, и труп опустили. В пустыне крепок будет сон покойника!

У капитана Джонса была своя забота: он имел странный визит. Когда пароход пристал к берегу, все заметили группу Арабов, сидевших в некотором отдалении от места остановки и как будто занимавшихся беседою: разумеется, так как на пароходе все были заняты своим делом, то никто и не беспокоил почтенное собрание; только капитан искоса наблюдал за положением этих странных собеседников, из предосторожности, Чтобы не попасться в какую-нибудь засаду. Спустя с полчаса, вся группа, состоявшая из двадцати человек, встала и двинулась к пароходу: впереди всех выступал гордым шагом шейх бедуинский, которого было не трудно узнать по некоторой изящности костюма. Сверх не совсем белой рубашки, на шейхе был надет бумажный кафтан, с обыкновенным поясом; на кафтане очень живописно накинут полосатый плащ; на голове шейха развевался аглейль самых ярких цветов, но ярче всего костюма блестели черные глаза и черная борода шейха. Аллах, Аллах! такой черной бороды не видывала еще пустыня: только не доставало этой бороде густоты и курчавости.

Театральною поступью певцов оперы шейх взошел на [346] пароход, безмолвно отыскивая глазами, кто здесь был старший между неверными. Толстенький Джонс, откинув английскую спесь, сам подошел к шейху, свита которого стала полукругом. Шейх потряс руку капитана. Эта встреча двух гордых рас была очень занимательна: бедуин, так же как и Англичанин, под изящными манерами скрывает полное презрение ко всему чужому.

О сын франкский, есть у тебя место для беседы? сказал Шейх.

— Прошу пожаловать, отвечал капитан через юношу-Армянина, который уже стоял подле своего командира.

Капитан с переводчиком и шейх с двумя Арабами пошли на корму парохода, где никого не было. Один из Арабов раскинул на полу ковер, и шейх уселся на нем; другой Араб подал шейху кальян. Капитан сидел на маленьком складном стуле. После некоторого молчания, которое восточные считают необходимым, шейх зашипел и заклокотал гортанными звуками.

Начались бесконечные осведомления о здоровье капитана, а потом шейх стал толковать о войне султана с египетским пашей, уверяя, что для них все равно, лисица ли одолеет шакала, или шакал загрызет лисицу, так как и паша и султан равно им ненавистны, и наконец, уже при третьей чашке кофе приступил к настоящей цели своего визита.

— Я брат далекой дороги: отощал я, будто молодой месяц, сгорбился и пожелтел от долгого пути. И недаром пришел я сюда. У Арабов-Зобейд всегда была дружба и мир с Инглизами, но всегда была вражда и война с проклятым племенем Доуар. Не так ли?

— Верно, отвечал Армянин за капитана.

— Теперь к проклятому Аллахом племени Доуар пристало столь же проклятое племя Бени-Лям, и оба они пошли на водопой убийства. Зобейд — сильное племя, храброе племя, клянусь этим кофеем, который пьют и правоверный и неверный!

— Верно, опять повторил Армянин.

— Зобейд когда сядет на коня, вся степь покроется их копьями. Зобейд всегда любило Ингилизов и присылало им пальмы для «огненного судна». Не так ли?

— Верно.

Зобейд думает, что Ингилизы с своей стороны [347] подадут теперь нам руку содействия. Зобейд никогда не забудет этой услуги. Горе иметь Зобейда своим врагом.

— Чего же именно хочет этот пестрый господин? сказал капитан, обращаясь к переводчику. — Спроси его определительно и ясно.

Переводчик передал эту насмешливую фразу так:

— О славный, единственный шейх! ты долго мчишься по мейдану красноречия, рассыпаешь жемчуг слов, пенишь слюну экспромта, но скажи, чем могут служить вам Ингилизы?

Зобейду нужно оружие и порох. Говорят, у Ингилизов много оружия и пороху. Горе иметь Зобейда своим врагом.

Капитан отвечал через переводчика, что у них оружия и пороху имеется ровно столько, сколько необходимо для самого парохода, но что ценя очень высоко дружбу Зобейда, капитан непременно доложит об этом деле своему консулу в Багдаде, без которого он не может ни на что решиться. Разумеется, капитан имел в виду просто оттянуть время и проволочить дело, и если бы, в следующий рейс парохода, упрямый шейх явился за решением консула, то получил бы в ответ, что дело это важно, что о нем нужно написать в Англию, и ответ конечно не пришел бы до тех пор, пока не кончилась война между бедуинами. Однако удовлетворить арабского шейха и на этот раз было не так легко.

— Я вижу здесь, сказал шейх, — много лишнего оружия. Почему бы не отдать Зобейду одну из этих пушек?

И шейх показал на кормовую пушку, близ которой он сидел

— Эти пушки так крепко приделаны к пароходу, отвечал капитан, — что их нельзя отнять, не испортив всего судна.

— Хорошо! сказал шейх, издавая крик шакала и едва не разрываясь от гнева, как выражаются Арабы: — но у вас в Багдаде есть лишние пушки.

Ни одной, клянусь Аллахом! энергически возразил капитан, чтобы отвязаться от шейха, ястребиный глаз которого бегал по палубе, и как будто искал добычи.

Я вижу, у вас есть отличные кинжалы; Зобейд любит это оружие, и умеет владеть им.

Джонс был в недоумении, где видит шейх отличные кинжалы, оказалось наконец, что под кинжалами шейх разумел поварские ножи, лежавшие подле кухни. Чтобы отвязаться от назойливого шейха, который ни за что бы не ушел без подарка, [348] капитан приказал подать один из этих ножей и поднес его шейху: бедуин был в восторге от этого подарка, однако старался скрыть свою радость; на уверения же капитана, что это не кинжал, он отвечал нецеремонно: «хаки» (вздор)!

Англичанам давно пора было садиться за обед, которым так запоздали сегодня, по случаю этого визита, и потому капитан постарался отделаться от своего гостя, который наконец с восклицанием: Аллах богат милостью! поднялся с своего ковра. Тем же театральным маршем шейх удалился с парохода, со всею свитой; сели на коней, которые находились по близости, и тихим шагом двинулись в глубь пустыни, не без внутренних проклятий гяурам за то, что они не имеют лишнего оружия и пороху. Во все время, как шейх находился на пароходе, матросы не спускали глаз со свиты его: бедуины известны страстью своей к воровству, и, разумеется, если бы не были приняты должные предосторожности, многого бы не оказалось на пароходе по удалении шейха.

Следующий день был последний нашего плавания; и пора было достигнуть Багдада на восьмые сутки. Едва пароход бросил якорь перед английским консульством, как подъехал на шлюпке полковник Фарент, которого я знал еще в Тегеране: он привез мне охранный лист турецкого султана, и приглашение английского резидента Тейлора поселиться у него. Последнему я был крайне рад, но силы изменяли моей радости. Что ж, если умирать, так по крайней мере в столице халифов, а не в голой, печальной пустыне, как бедный служитель мутселлима!

Я съехал с парохода, и уже не видал с тех пор д'Анвера: через месяц томления, молодой моряк умер. Иначе распорядилась со мной судьба, хотя в Багдаде я вынес два новые и страшные нападения басринской лихорадки. Смерть опять была близко... Зачем же эта пощада?

И. Березин.

Текст воспроизведен по изданию: Сцены в пустыне // Русский вестник, № 1. 1858

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.