Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

СЕНКОВСКИЙ О. И.

ВОСПОМИНАНИЯ О СИРИИ

I.

ЗАТМЕНИЕ СОЛНЦА

Прошедши цветущую молодость скорыми шагами, оборотитесь назад и окиньте взором длинную полосу жизни, которую вы оставили за собою: увидите ее, подобно посеву, по которому проскакал грозный неприятельский отряд, избитою, устланною изломанными, засохшими стеблями впечатлений. Некоторые из них, осиротевшие соломинки, еще торчат на этом разоренном поле, кажутся будто покрыты листьями, и полуразрушившийся цветок там и сям колеблется на одиноком стебельке, не затоптанном в песок прошедшего. Вы некогда промчались мимо их, а почти их и не приметили. Случай сохранил их на корне; но тот же ветер, знойный и порывистый, который гнал вас перед собою, раздувая ваше сердце, иссушил их, лишил сока и цвета. Вы хотели б вознаградить прежнюю невнимательность и насладиться теперь тем, что не успели и разглядеть тогда: вы коснулись их мыслию — и они мгновенно рассыпались в трах. В этом хаосе измятых и истлевших впечатлений и чувств, в этом обширном кладбище надежд, погребенных без надписи, без воспоминания, быть может, лежит и ваша первая любовь, и важное благодеяние друга!.. Но если посреди его возвышается какой-нибудь памятник, твердый и великолепный, которого еще не разрушил, не обезобразил едкий воздух страстей, — этот памятник, без сомнения, должен быть воздвигнут в честь какого-нибудь необыкновенного зрелища в природе, поразившего вас в юные лета. Сильные впечатления мертвой природы врезываются в душу нашу гораздо глубже и остаются в ней долее всех других ощущений жизни, что бы ни говорили историки нашего несчастного сердца. Я не думаю, чтобы житель равнины, перенесенный на высокие горы, мог когда-нибудь забыть их образ: десять образов обожаемых лиц пройдет через душу, пожирая, [31] изглаживая друг друга, но картина великолепных гор, теряющихся в облаках и убеленных вечным снегом, не изгладится в ней никогда. И чем больший промежуток времени будет отделять мысль от впечатлений, вселенных их видом, тем красивейшими формами станет воспоминание убирать их в вашем уме. Неудобства, труды, лишения, неизбежные в путешествиях этого рода, быстро исчезают из памяти, как скоро вы возвращаетесь к наслаждениям привычной жизни: в вас остается только очарование необыкновенного положения, в котором находились вы на поверхности обитаемой вами планеты.

Я и теперь вижу перед собою колоссальные очерки пышных громад, распространяющихся тройною каменною цепью вдоль обожженной Сирии, где протек один из мучительнейших и разнообразнейших годов моего бытия. С тою жадностью к науке, с тою доверенностью к своим силам, с тем презрением здоровья и упрямством в достижении возмечтанной цели, которые легко себе представить в неопытном человеке лет двадцати, я некогда бросился, без проводника и пособия, в этот неизмеримый чертог природы — один из великолепнейших чертогов, воздвигнутых ею на земле в ознаменование своего могущества, — не рассуждая об опасности не выйти из страшного лабиринта заоблачных вершин, на которых можно замерзнуть среди лета, и раскаленных пропастей, где органическая жизнь жарится в самой страшной духоте, какую только солнце производит. Ограниченные средства повелевали мне узнавать скоро все, что я мог узнать в том краю, и не забывать ничего, однажды приобретенного памятью. С пoтом чела перетаскивал я свои книги с одной горы на другую — книги были все мое имущество — и рвал свое горло в глуши, силясь достигнуть чистого произношения арабского языка, которого звучность в устах Друза и Бедуина, похожая на серебряный голос колокольчика, заключенного в человеческой груди, пленяла мое ухо новостью и приводила в отчаяние своею неподражаемостью 1. Уединенные ущелия Кесревана, окружая меня колоннадою черных утесов, вторили моим усилиям; я нередко сам принужден был улыбнуться над своим тщеславием лингвиста при виде, как хамелеоны, весело пробегавшие по скалам, останавливались подле меня, раскрывали рот и дивились пронзительности гортанных звуков, которые с таким напряжением добывал я из глубины легких. Возвратясь в конурку, занимаемую в каком-нибудь маронитском монастыре, я так же отчаянно терзал свои силы над сирскими 2 и арабскими рукописями, отысканными в скудной библиотеке грамотного монаха: поспешно описывал любопытнейшие из них, читал наскоро те, которых не успевал списать, делал извлечения, отмечал найденные в них живописнейшие фразы или заслышанные идиотизмы 3 разговорного языка и твердил их наизусть всю ночь. Два, много три часа отдыха на голой плите с словарем вместо подушки были достаточны для возобновления бодрости к новым, столь же насильственным занятиям, которые [32] прерывались только охотою за бегающим по сырым стенам келий скорпионом или абу-борейсом, ящерицею невинною, даже красивою, но поселявшею во мне непреодолимое отвращение. Исчерпав в несколько дней мудрость бедной обители, я отправлялся далее искать новых упражнений и разделять с другими отшельниками блюдо варенной в деревянном масле 4 чечевицы. Так провел я шесть или семь месяцев, пока неумеренное напряжение умственных и телесных сил, грубая и нездоровая пища, усталость и лишения всякого рода не остановили моей пылкости опасною болезнею, которая заронила в мою грудь зародыш постоянного страдания, — быть может, преждевременной смерти. Этот урок еще не уразумил юного образа мыслей. Едва оправившись от горной лихорадки, я снова бросился на арабский язык с прежним ожесточением и спустя четыре месяца опять повергся в болезнь, страшнейшую первой и которая, несомненно, выдала бы мои кости шуфским гиенам, если б добрый и нежный приятель, падший потом на острове Ява жертвою той же страсти к путешествиям, не вырвал меня из недр Ливанских гор, погруженных в убийственный зимний туман и холодные дожди, и не принудил отправиться в Африку 5. Кажется, нельзя более страдать добровольно; за всем тем могучий Сирский хребет является мне по сю пору облаченным блестящею одеждою любимой мечты. Мучения забыты, и память с трудом добывает их из пыли ветхих воспоминаний; одно величие Ливана всегда живо рисуется в воображении, уже охлажденном опытностью, уже опустошенном проходами стольких привидений, стольких дум, стольких бесплодных надежд! Я люблю и теперь взбираться мыслию по этим отвесным утесам восточной Швейцарии, на которых рука трудолюбивого Сирийца иссекла бесчисленные уступы, сделав из них лестницу, ведущую на небо, и куда из пропастей принесла она землю, питающую ряды стройных шелковичных дерев и виноградных лоз, обвешанных огромными гроздами, или скромный ячмень. Люблю переноситься на этот нагой и съёженный гранит, как бы преграждающий вселенную черною грудью своею, вспаханный человеком от подошвы до самых облаков, из любви к независимости, из ненависти к кровавому притеснителю. Вижу еще под моими ногами эти глубокие долины с зеленым дном, с голубым шумящим потоком, с розовою полосою цветущего подле воды рододендрона, с желтыми домами веселого посада — и над моей головою эти острые вершины, здесь окруженные венцом из облаков, с монастырем и церковью за облаками, там чистые и блестящие ослепительною белизною снега, освещенного солнцем, далее убранные благородными сосновыми рощами и библейским кедром 6. Слышу этот умильный звук христианского колокола, струящийся длинным серебряным эхом в каменном лесу вершин уже почти под самым небесным сводом и со всею святостью веры господствующий на высоте, в эфирных слоях атмосферы, тогда как на мутном дне ее, на приморской равнине, [33] нечистый мусульманин извергает свои бессильные богохуления; слышу даже этот звонкий голос Аравитянина, поющего целым объемом благозвучной груди песнь в честь Пречистой Девы, следуя по крутому скату за навьюченными землею ослами, и заставляющего горы среди мусульманской державы громко повторять за ним его благочестивые гимны 7. Взойдите пять или шесть тысяч футов над поверхностью моря, и вы подлинно очутились в другом мире; вы принимаете в вашу грудь тонкую жидкость, совершенно различную от грубого воздуха, которым дышали на равнине; кровь течет в вас иначе, иначе бьется сердце, новый ряд чувствований и мыслей развертывается перед вами и окружает вас новыми понятиями, и душа поистине столько же облагораживается на вершинах земли, сколько и на первых высотах общества. Вы, кажется, не принадлежите к вашей планете, превращаетесь в бесплотный разум, повешенный, подобно звезде, в бесконечном пространстве, мерцающий где-то высоко слабым, но собственным блеском и едва примечающий эту отдаленную мрачную пещеру пошлых страстей и ничтожной гордости вашего племени. Человек исчез в бездне; его дороги, сады, украшения попираемой им почвы слились с серым туманом, образующим тину воздушного океана; его огромные памятники являются вам черною, почти неприметною точкою; его пышные, многолюдные города принимают вид ничтожных муравейников: вам хочется поставить их под микроскоп, чтоб открыть смышленость, нравы и работы обитающего на нем насекомого и обогатить энтомологию новою главою о муравье-человеке. Вы не в силах поверить, чтобы в этих кучках склеенного песку, утолших в слое грязной мглы, могли обитать величие, надменность, слава, и готовы воскликнуть: нет! там их и быть не может!.. Не то слава и величие должны быть также известны в улье и в муравейнике, а в обширных чертогах африканского муравья, ведущего войны, грабящего собственность других червей и порабощающего побежденных, и подавно! Или то, что я видел на равнине, сон, или все в мире зависит от физической высоты, с которой смотришь, и от устройства глаза!

Усилия мои в изучении местного арабского наречия венчались успехом, который льстил моему самолюбию; я сознаюсь в этом без ложной скромности так смело, как бы сказал, что выучился чисто работать скоб[е]лем, если б когда-нибудь занимался столярным делом. Между этим упражнением и наукою языков я усматриваю большое сходство: первое — механическое дело руки, вторая — механическое дело органов памяти, жевания и глотания. Но преодоленная трудность всегда делается для нас, даже и в столярном ремесле, источником самодовольства и гордости: я считал себя почти равным Аристотелю, когда Аравитяне — которые к своему языку проникнуты настоящим обожанием любовников и новые каламбуры, быть может весьма основательно, ценят так же высоко, как мы новые мысли, — называли меня фейлусуф, философом, за то, что я хорошо [34] произносил их гортанные буквы, или спорили со мною, что я не Франк 8, а должен быть ибн-эль-Араб, арабский сын. Мне удалось состряпать десяток дурных арабских стихов, которые имели большой успех в околотке, и слава моя распространилась на несколько смежных гор. Шейхи 9 (дворяне) Маронитов 10 и Друзов 11, часто заезжали ко мне выкурить трубку джебели 12 с любопытным Франком, который «знает толк», и осведомиться о политических новостях Европы — здоров ли папа? что делает фагфур 13, китайский император? и проч. Ответы, которые предоставлял я придумывать для них своему воображению, стараясь только, чтобы занимательность известия не превосходила добродушной их легковерности, доставляли обильную пищу политическим соображениям шейхов, игуменов, протоиереев и епископов Шуфа 14. Шейхи и значительнейшие жители из среднего сословия находили меня очень знающим в искусстве «шить и пороть», то есть государственного управления; монахини ордена св. Терезии, с которыми почтенный епископ Сук-эль-кебира, старый весельчак, воспитанный в римской пропаганде 15, меня познакомил и благословил на ежедневную беседу, даже на каламбуры, были крайне довольны моими сведениями о туалете европейских женщин; но монахи скоро возымели обо мне весьма дурное мнение по случаю одного рассуждения в обществе, одушевленном золотистою влагою вин-д'оро, где я стал доказывать, что земля обращается около солнца. Несмотря на покровительство моего приятеля, епископа, который защищал меня всеми силами, и на громкое одобрение знаменитого шейха Бешары, толстого и веселого пьяницы, представлявшегося вольнодумцем и находившего забавным, по духу противоречия, верить, что солнце не обращается вокруг земли, когда оно, очевидно, обращается, я приметил, что некоторые монахи, особенно один, подозрительной нравственности и выдававший себя за астролога, стараются провозгласить меня еретиком. Слово фармазун 16 несколько раз раздалось в моих ушах и чрезвычайно меня встревожило; конечно, звание Русского, весьма уважаемое в тех горах, обеспечивало меня от личной обиды, но первое и самое ощутительное следствие подобной репутации могло быть то, что никто из поселян не продал бы мне ни глотка живности и ни один погонщик не отдал бы под меня своей скотины, боясь, чтобы осел, на котором ехал фармазун, не издох немедленно 17. Хотя моя теория о солнце возбуждала большое любопытство в целом околотке и даже в монахинях, но я решился из благоразумия не доказывать, что земля обращается около этого светила. Мы только рассуждали об ней наедине с префектом монастыря Дейр-Мар-Якуб, где я жил в то время, добрым моим приятелем, взявшимся, по-видимому, убедить меня в неосновательности моего мнения из ревности к моему блаженству в будущей жизни; он был крайне доволен собою, когда я перестал делать ему возражения, и уверен, что, с одной стороны, спас солнце, а с другой — мою душу, заставив меня обнаруживать [35] из учтивости притворное согласие с его учением, которое основывал он на свидетельстве самого Аристу-эль-кебир — самого великого Аристотеля!

В один из прекраснейших июльских дней — из тех дней, какие можно видеть только под сирским небом, — я гулял с книгою в руке по плоской крыше славного монастыря в Айн-Туре, занимающего одно из величественнейших местоположений в мире, с бесконечными видами на горы, ущелия, роскошные долины, богатые рощи, виноградные и тутовые сады и Средиземное море, расстилающееся в пространстве, какое только можно обнять взором с высоты двух тысяч футов. Было около четырех часов пополудни. Солнце сияло полным южным блеском, и лазуревый свод горел настоящим пожаром света, разливавшегося ослепительными потоками, которые, казалось, превращались в белую пену, ударяясь об известковый цвет местной почвы. Внизу расплавленный воздух кипел в точном смысле слова левами 18; «блестки», род огненных иголок, плясали в нем с необыкновенною быстротою, представляя вид движущейся каши из мелко рубленных лучей солнца. Вверху, на высоте монастыря, атмосфера была довольно прохладна, и легкий ветер с моря, насыщенный благоуханием ароматических трав, растущих в нижней части гор, придавал ей упоительную свежесть. Ни одно пятно нигде ее не помрачало: даже монастырь Дейр-Мар-Якуб, занимающий глубину картины, скинул с себя на это время серый свой плащ из облаков. Занятый чтением, я долго не примечал никакой перемены в солнечном свете, как наконец тусклый желтый цвет, внезапно разлившийся по страницам моей книги, возбудил во мне любопытство. Я хотел отыскать вокруг себя причину этого явления. Прежде всего поразили меня толпы Аравитян в разноцветных одеждах, накопляющиеся на ближайших возвышениях: люди выбегали из домов на крыши и на уступы гор; беспокойство отражалось в их движениях и шуме. Они смотрели на солнце. Я устремил глаза туда же и увидел прекраснейшее, какое только можно себе представить, затмение. Лучше и чище невозможно было бы видеть его и с помощью телескопа. Диск луны темного, почти коричневого цвета превосходно рисовался на солнечном щите, огромном, желтом, без лучей, без блеска.

Уже большая половина солнца была закрыта спутником земли, и затмение стояло с лишком полтора часа, как никто еще в монастыре не знал об этом. Я первый известил его жителей о важном происшествии на небе. Все собрались на крыше, и мы провели тут еще полтора часа, с восхищением наблюдая движение двух огромных небесных тел, которые, пересекаясь, хотели, так сказать, превзойти друг друга своей огромностью. Затмение было полное: великое драматическое представление вселенной венчалось во всех своих частях успехом необыкновенно блистательным.

Мы мало обращали внимания на народ, ходивший около [36] монастыря: он часто окружал монахов, которые, стоя у ворот, важно толковали ему свойство дивного явления. Но вдруг раздался за стенами топот коней, и я услышал знакомые голоса: «Френджи фи-ль бейт? Хаваджа 19 Юсуф эйн-у?» — «Дома ли Франк? Где Хаваджа Юсуф?» Я был известен в горах под этим именем.

Скоро взвалился на крышу огромный шейх Бешара, с трудом протиснув свой живот в узкую крутую лестницу, служившую сообщением с нижним ярусом дома. С ним пришло несколько человек знаменитейших Маронитов из Сук-эль-кебира и множество служителей. Настоятель монастыря, мой незабвенный наставник, автор известной арабской грамматики, Антун Арыда 20 был опасно болен и прислал просить меня, чтобы я заступил его место и принял благородного шейха, перед которым, как перед правителем округа, богачом и владельцем славных виноградных садов, производящих «золотое вино», все раболепствовали. Принесли ковры и подушки. Шейх уселся, поджал под себя ноги и закурил трубку. Я сел против него. Прочие Аравитяне расположились по краям ковра. В ту самую минуту явился и мой приятель, префект монастыря Дейр-Мар-Якуб; по его расстроенному и запыханному лицу я тотчас смекнул, что он прибежал объясниться со мною решительно насчет солнца. Толстый шейх тоже обнаруживал беспокойство и, очевидно, хотел расспросить меня о чем-то, но, как человек высшего тона и хорошо «знающий толк», не приступал к делу, пока меня не уверил, что он совершенно «иссох» из усердия ко мне, и не осведомился о состоянии моего здоровья сегодня, вчера, третьего дня, в прошлую субботу, в прошлый понедельник и 10 дней назад 21. Собрав все эти сведения, он запил их крепким горячим кофеем, помолчал из приличия, взглянул на солнце и на меня и сказал:

— Свет глаз моих, друг мой Хаваджа Юсуф! Ради твоего отца скажи, что это значит?

— Да благословит тебя Бог, о шейх! Это — затмение.

— Будто я не вижу, что это — затмение! Но что такое это значит?

— Это значит, что луна заслонила солнце.

— Луна или черт — для меня все равно. Я хочу знать, что это значит? Какое это предвещает бедствие?

Я засмеялся. Шейх, несколько смущенный моею веселостью в такое опасное время, быстро отнял от своих уст трубку и, вбивая мне ее в рот с неизъяснимою нежностью, примолвил:

— Хаваджа Юсуф! Да продлится твой век!.. Центр ты моего сердца!.. Ты философ; посмотри в свои книги и скажи мне, чего должны мы ожидать от этого. Говорят, будет большое несчастие с нашими святыми горами.

— О шейх! — отвечал я. — Вы человек совершенный, владетель ума, отец смысла: как можете вы верить подобному вздору? Затмение — вещь самая простая и самая естественная в мире.

Я покажу вам книгу, напечатанную в Константинополе, в [37] которой это явление объяснено весьма удовлетворительным образом, и вы сами убедитесь, что затмение солнца значит только то, что солнце затмилось, а до нас, рабов Божиих, отнюдь не касается...

Я побежал в свою комнату и принес ему турецкую географию Хаджи-Калфы 22. Помощию фигур, в ней находящихся, и тех, которые сам я начертил на бумаге, я старался растолковать ему, как только мог понятнее, положение солнца в центре системы и движение вокруг него планет и их спутников. Шейх был не глуп и очень хорошо понял мое изложение. Он взял из моих рук книгу, осмотрел ее со всех сторон и, удостоверившись, что она действительно издана в Цареграде, изъявил сожаление, что не знает по-турецки. Мой приятель, префект, который все это время равнодушно курил трубку, — он выдавал себя за знающего в турецком языке, особенно когда, завравшись, ссылался на Аристотеля или говорил о собаке Вольтере, Бультар-эль-кельб, — принужден был по просьбе шейха дать тоже свое мнение об этой удивительной книге; но, по несчастию, не понял в ней ни слова и, возвращая мне сочинение, сказал только, что «это джаграфия, наука о чудесах и редкостях вселенной».

Благородный шейх, который и о затмении никогда не рассуждал без бутылки, раскуривая десятую трубку, дал уразуметь, что у него горло совсем засохло от пыли и зноя, и управитель монастыря тотчас поклонился ему черным, облитым смолою кувшином старого шараб-эд-дегеб, или vin d’oro. Разговор принял другой оборот: шейх пустился в европейскую политику, и тут пошли расспросы о папе, о китайском императоре, о Енги-[Ени]-дунья, или Новом Свете, и так далее. Само собою разумеется, что политика шейха не обошлась без обстоятельного рассуждения об европейских женщинах: он распространился об них очень живописно и побранил одного молодого монаха, который отплевывался во все время этого разговора и утверждал, что они — «змеи». В заключение он приказал одному из своих придворных, веселому и остроумному юноше, отличавшемуся особенною свежестью и белизною лица, спеть так, как поет французская «консулиха» в Сайде. Все собрание хохотало при этом карикатурном представлении наших трелей и больших выстрелов голоса, и я сам должен был сознаться, что шутливый Аравитянин весьма удачно схватил смешную сторону европейской музыки.

Шейх Бешара удалился с целою компаниею, очень довольный своим шутом и затмением солнца. Я проводил их за ворота и опять воротился на крышу.

Я думал, что они давно уже уехали, как вдруг услышал говор у подошвы здания и даже различил свое имя. Я заглянул через край стены. То был шейх Бешара — опять с трубкою в зубах и уже перед вторым кувшином! Он и его собеседники, расположившись на земле подле самого монастыря, рассуждали о затмении. Я наклонил ухо. [38]

— Конечно! — с важностью говорил префект собранию, которое слушало его как пророка, — этот молодой Франк не дурак: он «знает толк», видал свет и о разных вещах рассуждает очень правильно. Только не надо упоминать перед ним о солнце. Видно, бедняжка помешан на этой точке. Как скоро скажешь — солнце, так и пошел нести вздор, да такой вздор, что Боже упаси!

Я не мог удержаться от громкого смеха и чуть не свалился с крыши, услышав эти слова, которые так впились мне в память вместе с уморительным лицом и чистосердечием их виновника, что после четырнадцати лет, кажется, я не потерял из них ни одной буквы. Вся моя теория была опрокинута, и я увидел, что только напрасно трудился, объясняя ее шейху. Он теперь был совершенно согласен с мнением префекта и монаха-астролога, что это затмение предвещает ужасный переворот в Оттоманской Империи: христиане восстанут на неверных; возгорится война по всему Востоку; Бог пошлет на Ливан неслыханные и невиданные испытания, и кровь будет течь так страшно, говорил восторженный префект, «что только вершины гор останутся видными из ее потоков». Каждый из собеседников подбавлял новую черту к этому мрачному предсказанию, и его неизбежность исторгала у них жалостные восклицания, тяжкие и раздирающие вздохи. Опорожнив кувшин, они удалились, совершенно напуганные друг другом и своими воображениями.

Я забавлялся от всей души над их безрассудством и в последствии времени тщетно пытался разуверить их в призраке, который они себе составили. Это убеждение скоро укоренилось в горах.

К несчастью — не здравого рассудка, но этих бедных людей — в конце того же года вспыхнула греческая революция 23, а в начале следующего свирепые меры, принятые турецким правительством против христианских подданных, со всею тяжестью фанатизма и народного мщения пали на область Маронитов. Ужасный акрский паша наводнил их горы кровью и слезами невинных 24.

Я встретился в Египте с некоторыми из моих дейр-эль-кебирских знакомцев, бежавших от меча страшного Абдаллаха.

— Ну что, Хаваджа Юсуф! — говорили они. — Каково затмение! Помните, как вы спорили?

В ответ я клал руку в карман и вынимал скромное подаяние на хлеб, тем, которые недавно угощали меня роскошно в своих домах. Они хотели целовать край моего платья.

Кажется, как будто сама природа заодно с судьбами нашего рода старается утвердить человека в суеверии! Я для своей опытности извлек только ту пользу из совершившегося передо мною события, что был очным свидетелем процесса, по которому природа и судьба составляют для нас заблуждения и удерживают племена в невежестве. [39]

II

ПРЕСТУПНЫЕ ЛЮБОВНИКИ

Очаровательное утро! Ужасное утро!

Я увидел в одно и то же время природу в самой великолепной красе и человека в самом отвратительном виде.

Я ехал из Джезира в Дейр-эль-Камар. Всю ночь пробирались мы узкими тропинками по краям пропастей, заваленных мраком, в глуби которого гремело глухое эхо потоков. Над головою стояли всюду черные массы гранита, которым ночь придавала размер необъятности. Темный, мглистый занавес был закинут через их вершины и плотно закрывал обломок неба, оправленный их рамою, не оставляя скважины ни для одной звезды. Страх и смелость бесполезны в подобном положении; воображение легко представляет себе опасности, которыми должен быть окружен каждый наш шаг, когда путешественник уподобляется мухе, ползущей по отвесной стене, но глаз не участвует в их измерении, и потому их присутствие можно сравнить с грезами страшного сна. Надобно безусловно положиться на опытность своего мула: тут человек перестает быть собою и вполне сродняется со скотиною, которая несет его на своей спине; он уступает ей свою мысль и волю и почти через нее только и чувствует. Не смея сделать никакого движения, ни управлять ею, он бессилен, он совершенно в ее распоряжении. О мулы! О ослы! Если б вы знали, как человек унижается тогда перед вами! Мудрый и благородный Платон готов быть бесстыднейшим льстецом своего осла, чтоб только осел благоволил осторожно спуститься с ним с крутизны, подле которой лежит бездна. Но когда вынесешь великого мужа на равнину, берегись, Платонов осел, плети благородного философа! По миновании опасности ты почувствуешь все превосходство ума нашего перед твоим и узнаешь наши понятия о благодарности. День начинал светать на вершинах. Мы выехали на лучшую дорогу: она вилась по уступам Эль-Мухаджджара, одной из высочайших гор Кесревана. Я ехал впереди; за мною тащился лошак с вещами; мой проводник, Друз, верхом на осле заключал шествие. Мы поднимались все выше и выше. Эта гора казалась мне бесконечною, и терпение мое томилось тем пуще, что всякий раз, как мы приближались к ее концу, новый овраг или новый утес заставляли нас делать большой объезд по опасной ее груди. Наконец мы ее обогнули. На самом повороте удивительное зрелище раскрылось передо мною с волшебством театральной перемены. До того времени, карабкаясь по северо-западному боку Эль-Мухаджджара, я и не подозревал, что утро уже было в полном блеске на противоположной отлогости. Достигнув южного угла горы, я вдруг увидел с одной стороны солнце, пышно восходящее из-за отдаленных вершин, с широкими, глубоко разрезанными лучами, с другой — Средиземное [40] Море, похожее на скатерть из розовой тафты, разостланную на необъемлемом пространстве и слегка переливающую мягкие волны шелковистого лоска. Над горами, надо мною, над морем воздух чист и прозрачен, как ключевая вода. Хрустальная сквозистость всего небесного свода, постепенно теряющего голубой цвет свой и покрывающегося дневною белизною, чаровала взоры. И в этом огромном полушарии чистого эфира вдали, над небольшою областью моря, плавала черная продолговатая туча, похожая на пласт густого дыму, оставленного в воздухе пароходом по закрытии трубы. Она бросала глубокую тень на воду, лежащую под нею, рисуя на розовой ее поверхности свою излучистую фигуру в виде большого чернильного пятна. Кто видел в телескоп на золотом щите солнца черное как смоль пятно, представляющее иногда подобие огромного паука, тот легко начертит себе в мысли образ этой тучи, отраженной на лице моря, тихом и нарумяненном юным цветом утра. Я не успел насладиться этою чудесною картиною, как она вдруг переменилась. Море потемнело, и облака, составляющие тучу, начали передвигаться, не расторгая, однако ж, ее состава. Видно было, что ветер поднялся на море, хотя вокруг нас, в горах, господствовала совершенная тишь. Мы находились точно на высоте тучи, так что глаз мой сверху обозревал ее хребет, снизу свободно проникал в промежуток воздуха, отделяющий ее от морской площади. Судя по кажущейся малости этого промежутка и по резким очеркам облаков, можно полагать, что скопище их в атмосфере было удалено от нашего глаза по крайней мере верст на двадцать. Скоро начали мелькать в них молнии. Они вспыхивали в одно время с низу и с верху облачного пласта, не потрясая нашего слуха ни малейшим отголоском электрического треска. Вдруг зазмеился яркий громовой удар в промежутке между тучею и морем, быстро наполнившемся темнотою и образовавшем как бы обломок ночи, погруженный в светлую пучину дня. Я долго ждал эха в горах, но ничего не было слышно. Между тем другие удары струились в этой воздушной пещере в разных направлениях, и нередко все место заливалось одним огромным пожаром молнии. Вся эта сцена мрака и огня занимала, казалось, не более одной квадратной версты; яркий солнечный свет и чистое небо облегали отовсюду борьбу стихий, завязавшуюся в одном пункте как бы для того, чтобы представить нам опыт естественной увеселительной физики. Мы стояли и смотрели на великолепную фантасмагорию природы; она произвела впечатление даже на моего бесчувственного Друза, который по ее окончании невольно вскричал: Мелих — Славно! Есть люди, которые все постигли и ничему не удивляются. Я не принадлежу к их приходу. Для меня удивление составляет одну из главных прелестей жизни, и я даже не понимаю, что приятного было бы жить на свете, если б не находить в нем ничего удивительного. О, скольким вещам удивляюсь я в этом мире! Не говоря уже о том, что меня удивляет, когда пишу статьи [41] для журналов. Я почти разлагался в горячий пар удивления перед этим красивым электрическим фейерверком, который обжигался в отдаленности, в клочке иссохшей воды, скомканном и повешенном в воздухе над водою, когда другой, еще обыкновеннейший предмет бросил новую пищу страсти моей удивляться. Сводя глаза с моря, когда туча, возвратившая морю заимствованную у него влагу с огнем в придачу, начинала белеть и рассеиваться, устремил я взор на низкую гору, лежавшую передо мною в нескольких верстах: он остановился на мелком движущемся пятне, которое при содействии зрительной трубки оказалось собранием народа. Толпа людей в такое раннее время! Обстоятельство показалось мне удивительным. От Эль-Мухаджджара, на котором мы стояли, гора эта отделялась глубокою долиною с небольшим селением, скрывавшимся между скалами. За долиною, на скате горы, виднелся маронитский монастырь, один из трехсот сорока монастырей, которыми усеян этот хребет. Несколько повыше монастыря спина горы образовала нагую покатую площадь, которая далеко тянулась к западу и наконец исчезла за другими возвышениями. На этой-то площади народ накоплялся около одной точки, в расстоянии двух или трех верст от монастыря. В долине приметно было движение, и по всем дорожкам, ведущим на гору, люди ехали и шли с разных сторон. Мой Друз утверждал, что это, наверное, военный сбор; но я не мог согласиться с его мнением, не видя ми у кого из них оружия и, напротив, различая в толпе множество женщин и маронитских монахов. Расстояние не позволяло хорошо разглядеть, что такое они делают, и мы тронулись с места. Но любопытство мое возбуждалось в высочайшей степени час от часу увеличивающимся стечением народа, и я почти не сводил трубки с места, к которому он стремился. Мы начали спускаться с горы, и, по счастию, дорога повернула к долине. По мере того как мы приходили в уровень с низкою горою, на которой действие происходило, движения толпы становились внятнее: многие группы, отделясь от ней, спокойно стояли на выдавшихся неровностях и на камнях, иные метались, как в бешенстве. Я приметил, между прочим, монаха в церковном католическом облачении, с большим крестом в руках; позади его куча мужчин и женщин образовала обширное полукружие, которым он как будто предводительствовал. Некоторое время я думал, что это погребение, но место не представляло никаких признаков: кладбища, и я заключил, что они собрались туда для другого какого обряда христианского благочестия. Вдруг почти вся толпа зашевелилась. Многие стали из нее выбегать на различные расстояния. Они торопливо наклонялись к земле, что-то с ней подбирали и возвращались назад с тою же поспешностью.

Я спрашивал моего Друза, что это значит, и неожиданно получил от него в ответ, что Марониты — собаки, колдуны, что они занимаются чернокнижием, помощью которого овладели [42] даже их князьями и всею властью в горах 25, и что, вероятно, это какая-нибудь из шептаний — «чертовщина». Выходка его против Мароиитов возбудила мою веселость. Как Друзы очень редко обнаруживают свой настоящий образ мыслей о племени, составляющем с ними одно политическое тело, хотя и враждебном им по вере и по гражданскому соперничеству, то я стал забавляться отвращением моего проводника к Маронитам, подстрекая запальчивость его всем, что только слышал от них нелепого насчет его собратьев. Друз не находил слов для выражения своего гнева на «этих нечистых» и в пылу негодования на Маронитов жестоко колотил палкою своего лошака, нагруженного моими вещами, утверждая, что он хоть и скотина, а все гораздо умнее и благороднее их. Я хохотал; Друз клялся; мы почти забыли о скопище, недавно привлекавшем наше внимание, как из-под горы появился навстречу молодой поселянин, гнавший перед собою четырех ослов, навьюченных мукою. Дорога опять случилась очень узкая и крутая, и мы были в большом затруднении, как бы миновать друг друга благополучно.

— Да будет вам просторно, о старец! — вежливо приветствовал я молодого путника.

— Сколько душе вашей угодно, о наставник!

— Что это делают там, на горе?

— Где? Там?.. Побивают каменьем.

— Горе тебе, человек! Что ты говоришь?.. Как побивают каменьем?.. Кого? За что?

— Вестимо кого! Любовников! Девушку да ее молодца.

Я содрогнулся. Я хотел расспросить его подробнее, но мой Друз, еще не оправившийся от недавнего озлобления против Маронитов, по известным ему приметам узнал в молодом поселянине их соплеменника и принялся бить его ослов без пощады. Он сгонял их с дороги и, браня хозяина, усердно сталкивал одного из них на опасный косогор. Поселянин, оставив меня, бросился на Друза. Началась драка, в которой, однако ж, мой проводник, горец в цвете возраста, сухой, оплетенный сетью толстых жил, плечистый и сильный, как слон, имел решительную поверхность над молодым Маронитом. Он только по моей просьбе выпустил из рук прижатого к камню противника, которого держал за горло, грозя прибить до смерти. Ослы с мукою и наши лошаки столпились на дороге в плотную кучу. Положение мое между ними было чрезвычайно неприятное. Мы кое-как выпутались и разъехались: животные пошли спокойно в противные стороны; их владельцы долго еще оборачивались и осыпали друг друга ругательствами.

Как ни взволновало меня это непредвидимое, приключение, в котором неприятельский осел мне самому ушиб ногу, но я думал только о судьбе несчастных, погибавших на близкой горе такою ужасною смертью. Я направил туда трубку — и одна мысль об их страданиях, о бесчеловечии их гонителей, о варварском образе сохранения чистоты нравов посредством крови [43] оттолкнула мой взор от страшного позорища. Сердце мое сжималось; я не мог смотреть в ту сторону...

Так помнят и исполняют люди великий урок их Спасителя в самом том месте, где, может быть, стояла Его небесная стопа! Из чьих рук упал первый камень на голову преступников? Верно, не из рук того, кто сам был без греха! После этого говорите о пользе истории, об ее уроках!

Через час мы прибыли к дуккану 26, шалашу, построенному между прекрасными харрубовыми деревьями 27, где старый Аравитянин продавал путникам кофе, огурцы и шербет со снегом. Несколько мулов лежало в тени меж вьюков; несколько погонщиков из Друзов и Маронитов, сидя кружком на земле и куря трубки, хладнокровно рассуждали о местных новостях — о казни злополучных любовников. Хозяин дуккана, тоже с трубкою во рту, председательствовал в этом собрании и управлял рассуждением. Суровая важность его лица вполне соответствовала званию официального газетчика, которое он на себя принял. Один он хорошо знал все подробности дела, и, как скоро кто из собеседников приводил обстоятельство, несогласное с его текстом, он тотчас его останавливал: «Э, человек! Что толкуешь? Так ли я тебе рассказывал?»

— Как же ты ему рассказывал, о дукканджи 28? — спросил я его, примыкая к их кругу.

— А!.. Мир с тобой, о Франк!.. Что, хорош ли твой кейф?.. Садись здесь, на циновке. Не прикажешь ли чего-нибудь? Мальчик, подавай кофе наставнику!.. Откуда изволишь ехать? Мы иссохли, ожидая тебя. Набей трубку, делай свой кейф, а я расскажу тебе всю историю. Хорошо! В Шуэйре — знаешь Шуэйр? — жила молодая девушка по имени Галлун (Елена). У отца ее был табачный огород, который отнял у него шейх Мансур. Он умер с горести, а может статься, с голоду. Дочь его, лет двенадцати и премилая собою — глаза большие, вот как мой кулак, осталась сиротою. Хорошо! Скоро потом познакомилась она с молодым повесою из селения, которое видишь здесь в долине. Его звали Хабибом. Мать его была колдунья и, вероятно, выучила и сына своему ремеслу, потому что днем он всегда был здесь, а ночью — в Шуэйре. Подумай, близко, ли дело! Сколько гор, сколько долин!.. Но он ездил туда на черте. Хорошо!.. Я сам раза два видел, как что-то большое, черное, величиною с быка и с предлинным хвостом летело ночью вот через эту гору прямо к Шуэйру. Он был влюблен в Галлуну, да и она в него: чего ж лучшего ждать от змеи-женщины! Хорошо! И как она тоже была искусна в чернокнижии, то они и припасли себе ребенка...

— Да благословит тебя Бог, о дукканчи! — воскликнул я, смеясь. — Что ты морочишь рабов Божиих? Неужели для это-то нужно быть колдуном!

— Как? Вы не верите? — вскричал он с жаром и пустился доказывать изо всей силы основательность своего известия. Он [44] употребил всех чертей ада и все чудеса чернокнижия для сообщения большей вероятности своей повести о преступных любовниках, который наконец я не стал и слушать. Около заката солнца повстречался я у другого дуккана с несколькими порядочными Маронитами, бывшими при казни и возвращавшимися домой навеселе. Те рассказали мне историю гораздо проще. Галлун в самом деле была сирота, без призрения; она, по несчастию, не избежала обольщений любви молодого, тоже безродного, человека, которого мать доводилась двоюродною сестрою ее матери 29. Местная власть употребляла разные средства, чтобы расторгнуть их связь, продолжавшуюся уже несколько лет; наконец заключила их в темницу, где томились они полтора года. Выпущенные на волю, они опять соединились. Молодой человек отозвался, что ничто в мире не заставит его отказаться от той, которую он поклялся любить до гроба, и что, если станут его опять преследовать, он уйдет в Сайду и будет жить под покровительством паши. Этой угрозы было достаточно для общей их погибели. Фанатики настояли, чтоб они были преданы казни, положенной за прелюбодеяние. Их зарыли в яму по грудь, и собранная чернь, подстрекаемая самыми отчаянными изуверами, размозжила им головы и их самих забросала каменьями.

1834

Печатается по: Собрание сочинений Сенковского (Барона Брамбеуса). Т. 1. СПб., 1858. Впервые опубликовано: Библиотека для чтения. 1834, т. 5. Отд. I. Русская словесность, с. 2741, 151160.


Комментарии

1 Во вступительной лекции (1822) Сенковский называет задачи, встающие перед человеком, приступившим к изучению арабского языка: прежде всего это знание грамматики и запоминание наибольшего количества слов, его составляющих»; затем приобретение навыков в каллиграфии («только пиша много и правильно и тщательно подражая разного рода почеркам, можно приобрести легкость в разборе письмен, часто весьма затруднительных и всегда разнящихся между собою почерком и соединением букв»); наконец, овладение правильным произношением «слов и речений». «Скажу еще более: не познакомив достаточно своего слуха с произношением и не чувствуя его гласной красоты, не надлежит даже браться за перо, потому что для составления периода недовольно грамматических правил и отборных выражений, надобно еще наблюдать плавность и гармонию, подчиненные одному только слуху. От этого зависит выбор речений, оборотов и образ изъяснения, которым избегают шероховатости и сообщают слогу приятность и нежность». См.: Сенковский О. И. Об изучении арабского языка, с. 152–154.

2 Сирский язык является диалектом арамейского языка. По поводу упомянутых здесь сирских рукописей А. Е. Крымский (История новой арабской литературы, с. 334) заметил: «...под ‘сирскими’ рукописями Сенковский несомненно разумел каршуни, т. е. сочинения на языке арабском, но переписанные буквами сирийскими».

3 Идиома, идиотизм — особенность склада, оборота речи, языка, наречия, местного говора.

4 Деревянное масло — старорусское название оливкового масла.

5 В повести «Эбсамбул», построенной на реальных воспоминаниях, Сенковский относительно подробно пишет об этом своем спутнике, пьемонтце по происхождению (Собрание сочинений... Т. 1, с. 139–140).

6 Речь идет о ливанском кедре (Cedrae libane Barr.), который растет в горах Ливана и Турции и достигает возраста двух-трех тысячелетий. Согласно библейскому преданию, царь Соломон использовал ливанский кедр при возведении Иерусалимского храма (Храма Соломона) и своего дворца (III Цар. 5:6, 6:9, 7:2 и др.); отсюда — особое почтение к этому долголетнему дереву.

7 Это сообщение можно рассматривать как интересное свидетельство распространения среди ливанских христиан духовных песен (подобно их бытованию среди русских старообрядцев).

8 Литературная форма — ифранджи, т. е. «европеец». Словом «франк» на мусульманском Востоке со времен крестовых походов называли всех европейцев.

9 Шейх — понятие многозначное: 1) старик (восходит к глаголу шаха — «стариться»), 2) вождь, 3) сельский староста. В Ливане это аристократический титул, который присваивает его обладателю правящий эмир — хаким и который передается по наследству.

10 Марониты представляют собой наиболее многочисленную униатскую общину на Ближнем Востоке; проживают главным образом в Ливане. Этнически являются арабизированными жителями Горного Ливана семитского происхождения. Сохранили в богослужении сирийский диалект арамейского языка и черты восточнохристианской обрядности. По преданию, маронитская церковь сложилась на основе монофелитской общины, образованной маронитами, бежавшими в Ливанские горы от преследований византийских властей. См. ниже, примеч. 29, а также примеч. 20 к «Путевым заметкам».

11 Друзы — секта исмаилитского толка, основанная Мухаммедом ибн ад-Дарази в начале XI в., после его бегства из фатимидского Египта. Учение друзов представляет собой своеобразное сочетание элементов христианства, ислама, зороастризма и доисламских культов. Их религия возникла из идей египетского халифа Хакима, который провозгласил себя воплощением божества. Друзы верят во второе пришествие Хакима, в переселение душ и не чувствуют себя связанными исламом Мухаммеда. Духовные лица друзов называются уккаль (в русской литературе — аккалы), т. е. «знающие», в отличие от основной массы общины, которую именуют джуххаль, т. е. «невежественные», «непосвященные». См. также примеч. 43, 45, 46 к «Сирии».

12 Джебели — табак, возделываемый в районе Джубейля.

13 Фагфур происходит от арабского литературного фагфури, что означает «фарфор», который ассоциировался с Китаем.

14 Шуф, как и, например, Кесруан, — названия ливанских мукатаа, т. е. владений ливанской феодальной знати, а также округов.

15 Римская пропаганда — религиозная конгрегация при римском престоле, основанная в XVI в.; ее цель — распространение католицизма. Имела в Риме свое учебное заведение.

16 Фармазун (араб.) — «франкмасон». В простонародье означало «еретик». В просвещенных кругах Османской империи существовало, по крайней мере в конце XVIII в., и более адекватное представление о масонстве, о чем свидетельствует следующий отрывок из турецкого сочинения «Сок достопримечательного. Записки Ресми-Ахмед-Эфендия, турецкого министра иностранных дел», переведенного Сенковским в 1842 г.: «Осьмая и последняя хитрость [москвитянина]: с пленными мусульманами не употреблять ни жестокостей, ни побоев. Гяур позволяет им жить по своему обычаю и не говорит ничего обидного для их веры; многим даже дает свободу, для того чтобы они бесполезно его не обременяли. У него нет и в заводе выдавать по червонцу награды за всякого взятого пленника, за всякую голову, отрезанную Аллах весть где и у кого. Притом большая часть старейшин и начальников его принадлежит к секте фармасун, а правила секты поставляют им в обязанность не стеснять ничьего вероисповедания и не причинять никому вреда ложными речами» (Собрание сочинений... Т. 6, с. 342–343).

17 В сущности, речь идет о распространенной среди многих народов вере в контактную магию: дурное воздействие человека, не соблюдающего соответствующих правил, на все предметы, к каким он прикасается.

18 Лева (от «лить») — вода, поток, ливень. Этот почти материальный образ света настолько поразил Сенковского, что он несколько раз к нему возвращался в своих работах. Например, в «Поэзии пустыни, или поэзии Аравитян до Магомета» читаем: «...воздух [пустыни] кипящий, наполненный огненными иголками, которые "пляшут" перед ослепленным взором» (Собрание сочинений... Т. 7, с. 172).

19 Хаваджа — «господин» (в обращении к европейцам).

20 В Энциклопедическом Лексиконе Плюшара (т. 3, с. 295–296) Сенковский поместил статью об Антуне Арыде, «Арыда, Antonio Aryda, по-арабски эль-Хури Антун Арыда, известный ориенталист и профессор арабской словесности в Вене, по происхождению маронит из Гор Ливанских, родился в 1736 году в Триполи Сирийском, умер в 1820 г. Арыда принадлежал к одной из важнейших фамилий в своем отечестве, воспитывался в Риме, будучи с детства предназначен к духовному званию, и находился некоторое время в должности придворного священника при эмире Юсуфе, владетеле Ливанских Гор, когда тот принял христианскую веру. В один из тех переворотов, которые так часто случаются в этих горах, покровитель его лишился престола, и все приверженцы низверженного эмира должны были спасаться бегством. Арыда решился искать убежища в Европе, где скоро предложена была ему венская кафедра арабской словесности. Занимая ее с честию и пользою в продолжение многих лет, он издал на латинском языке грамматику арабского языка по системе аравитян, весьма уважаемую ориенталистами, и принимал деятельное участие в основании и успехах известного сочинения Fundgruben des Orients. В Хрестоматии Яна (Jahn) напечатаны четыре любопытные, его рассуждения на арабском языке в виде разговоров о разных предметах арабской филологии, обычаях сирийских христиан и истории Ливана. Еще до возвращения своего в Европу он много писал по-арабски, и перевод его творений Иоанна Златоуста в рукописном издании славится в Сирии изящностью своего слога. В 1814 г. он вознамерился отправиться обратно в Ливан и там дожить остаток преклонных лет своих. Он оставил Европу, где образовал многих ориенталистов, известных ныне в ученом свете, избрал местом жительства один необитаемый монастырь в Айн-Туре, близ Бейрута, и учредил там училище для нескольких арабских юношей из хороших фамилий, большею частию своих родственников, которых, наоборот, стал обучать западным наукам. Смерть не дозволила ему наслаждаться плодом последнего усилия жизни, посвященной вполне пользе ближнего, наукам и истинному благочестию. Он скончался среди своих трудов в Айн-Туре».

21 Сенковский описывает с присущей ему иронией этикет взаимоотношений сирийских собеседников. Здесь уместно привести интересные замечания А. Е. Крымского из его «Истории новой арабской литературы»: «Иногда неприятное впечатление не простой любезности, но как будто льстивости всех арабов-сирийцев вызывает приторно чрезмерная их вежливость, полная обильных стереотипных формул "таклифат" — "церемоний". Надо, однако, помнить, что эти внедрившиеся таклифат свидетельствуют также о старинной культурности народа и являются в своей сути, собственно, не более льстивыми условностями, чем европейское "милостивый государь" и "ваш покорный слуга". Гораздо неприятнее может подействовать на свежего приезжего человека общепринятый у городского (реже у сельского) населения Сирии обычай рассыпать прямо в лицо собеседнику гиперболические комплименты, об искренности которых не может быть и речи. Сами сирийцы-горожане смотрят на это как на признак уменья разговаривать с подлинной вежливостью, "по-человечески", да даже так и называют это рассыпание неискренних комплиментов очень благовидным термином "инсаниййа" (букв, "человечность" в смысле: истинно вежливое, "человеческое обращение" с людьми)». К концу XIX в., отмечал Крымский, в крупных европеизированных городах типа Бейрута этот обычай стали рассматривать в культурной среде как унизительный для человеческого достоинства (с. 329–330).

22 Мустафа ибн Абдаллах Кятиб Челеби (Хаджи Хальфа; 1609–1657) — турецкий ученый-историк, географ и библиограф. В данном случае речь идет, по-видимому, о его популярном труде «Джихан-нума» («Миропоказатель»), написанном на турецком языке и изданном в 1732 г. в Стамбуле Ибрахимом Мутеферрикой (ок. 1674–1745). По мнению Крачковского, значение Хаджи Хальфы «для арабо-турецкой географической литературы в том, что наряду со старыми восточными источниками здесь впервые привлечены, притом не случайно, а систематично, выводы европейской науки» (Крачковский И. Ю. Арабская географическая литература. — Избранные сочинения. Т. 4. М., 1957, с. 617).

23 Речь идет о греческой национально-освободительной революции 1821–1829 гг., в результате которой Греция свергла османское владычество и завоевала независимость.

24 Речь идет об Абдаллах-паше (род. ок. 1800 г.) — сыне одного из мамлюков Сулейман-паши, правившего Сайдским пашалыком в 1804–1818 гг. В 1819 г., после смерти Сулейман-паши, Абдаллах был назначен правителем этого пашалыка (см. примеч. 1 к «Обзору Оттоманской армии») и сохранил свою власть вплоть до египетской оккупации Сирии в 1832 г. Он вел сепаратистскую политику и претендовал на управление соседними сирийскими пашалыками; дважды выдержал в Акке осаду турецких войск (в 1821 и 1822 гг.). Сделал попытку создать собственное регулярное войско, обученное европейскими офицерами. Отличался фанатизмом, алчностью и жестокостью. Когда началось греческое восстание, султанское правительство обвинило православное население империи и духовенство Стамбула в сочувствии греческому движению. Константинопольский патриарх Григорий V был повешен, по всей империи прокатились христианские погромы. Согласно К. М. Базили, Абдаллах-паша «гнал христиан, сажал в тюрьму архиереев и приматов во всех городах своего пашалыка, требовал непомерных контрибуций, для уплаты коих христиане были доведены до того, что даже церковное серебро обращали в слитки» (Базили К- М. Сирия и Палестина под турецким правительством в историческом и политическом отношениях. М., 1962, с. 89). Это не помешало Абдаллаху вступить в переговоры с греческими корсарами во время осады Акки османскими войсками.

25 Речь идет об обращении правящего дома эмиров Шихабов в христианство. Существуют разные версии по поводу того, кто и когда из членов этого мусульманского суннитского рода принял христианство. По мнению маронитского историка Бутруса Дау, первой приняла христианство в 1710 г. вдова правящего эмира Бешира I, а эмир Бешир II был крещен при своем рождении в 1767 г.

26 Дуккан (араб.) — «лавка», «лавочка».

27 Xарруб, царьградский боб — рожковое дерево, стручки которого (рожки) содержат сладкие и терпкие на вкус бобы. См. также примеч. 15 к «Запискам русского врача».

28 Дукканджи, дукканчи (араб.-тур.) — «владелец дуккана».

29 У маронитов существовал ряд отступлений от брачных норм католицизма, в частности сохранялась практика кузенных браков (жениться на дочери брата отца или сестры матери), широко распространенных и даже предпочтительных в арабском мире. Маронитский церковный собор 1596 г. под давлением Римской церкви осудил нарушение католических семейно-брачных установлений в маронитской церкви. См.: Родионов М. А. Марониты. Из этно-конфессиональной истории Восточного Средиземноморья. М., 1981, с. 71–76.

Текст воспроизведен по изданию: Сирия, Ливан и Палестина в описаниях российских путешественников, консульских и военных обзорах первой половины XIX века. М. Наука. 1991

<<Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2019  All Rights Reserved.